ГЛАВА I
Поблеско появляется вновь
По приказанию офицеров солдаты поспешили вытащить из печки несчастного трактирщика и, не зная, куда девать его, спрятали кое-как под стол.
Хотя бедный трактирщик от нестерпимой боли и лишился чувств, однако не так пострадал, как можно бы предположить. Солдаты развели огонь в печи, набив в нее столько дров, сколько вошло, но за огнем никто не смотрел уже несколько часов, он почти угас и вообще не разгорался сильно. К тому же, и солдаты, случайно взявшись за это дело, имели одну добрую волю при совершенном отсутствии искусства; они не могли сравниться со своим соотечественником, разбойником Шиндерганесом, который в первых годах XIX века славился своим умением жечь ноги, чтоб выпытывать деньги, и жестоко поживился на счет этих несчастных стран, оставив в них о себе страшное воспоминание. С намерением или нет, солдаты положили свою жертву чрезвычайно далеко от горящих дров, и раны трактирщика, хотя мучительные, в сущности, не были опасны. На коже во многих местах вскочили пузыри, однако язвы, очень неглубокие, легко могли зажить. По нужде трактирщик даже был бы в состоянии идти, если б дать ему отдохнуть час-другой; но, разумеется, необходимо было прекратить пытку его как можно скорее.
Фон Штанбоу — читатели, вероятно, помнят, что это настоящее имя того, кто под личиною Поблеско играет такую важную роль в этом рассказе, — фон Штанбоу, повторяю, был в чем-то среднем между штатским платьем и военным мундиром, в мягкой, пером украшенной поярковой шляпе, нахлобученной на глаза, в плотно застегнутом до верха однобортном сюртуке с короткими фалдами, в сапогах выше колена и со шпорами и в узких штанах; к его черному кожаному кушаку были прицеплены два шестиствольных револьвера, длинная шпага и туго набитый патронташ; поверх всего накинут был толстый военный плащ с капюшоном, и в руке он держал дюжий хлыст из бегемотовой кожи; в таком костюме он мог путешествовать, при настоящем критическом положении края, не навлекая на себя внимания и не возбуждая опасного для своих планов любопытства.
Появление его в большом зале трактира, как уже сказано, сильно изумило немецких офицеров и произвело между ними смятение. Они имели причину опасаться, как бы он не заметил их жестокого препровождения времени в ту минуту, когда отворял дверь.
Лицо Штанбоу было, как всегда, холодно и мрачно; его надменные черты оставались непроницаемы; он сухо ответил на усердное приветствие полковника, приложил руку к козырьку в ответ на поклон остальных офицеров и сел, не говоря ни слова, на поданный ему стул.
Настала минута молчания. Вероятно, все ожидали, когда неожиданному посетителю благоугодно будет заговорить.
— Господа, — сказал он, наконец, свойственным ему равнодушным тоном, — вы были очень оживлены, когда я вошел, по-видимому, вы чем-то забавлялись. Неужели я имел несчастье помешать вам?
— О, барон, вы этого предполагать не можете, — возразил с живостью полковник, — правда, мы были веселы, что естественно после долгого пути по непроходимым тропинкам, в грязи по колено; здесь мы нашли хороший огонь, что поесть и все такое; конечно, мы, в виду настоящих наслаждений, забыли вынесенные муки с беспечностью, которая лежит в основе нашего славного, но тяжелого ремесла.
— Понятно, полковник фон Лансфельд.
— Вы знаете, барон, что в известных случаях следует ослаблять несколько дисциплину, иначе…
— Чересчур напряженная струна лопнет, — перебил Штанбоу с ледяною улыбкой.
— Именно это я и хотел сказать, — подхватил полковник.
— И были бы правы, полковник.
— Не удостоите ли выкушать кружку пива? Хоть и эльзасское, однако, пиво недурно.
— Нет, благодарю.
— Или не предпочитаете ли выкурить трубку? Пиво и трубка, как вам известно, барон, полжизни для нашего брата, немца; одно без другого быть не может.
— Я не стану ни пить, ни курить, — ответил барон отчасти сухо, — у меня много другого дела, да и у вас также, господа…
Все лица нахмурились и приняли выражение озабоченное.
— Во-первых, позвольте вам высказать, полковник, что я очень недоволен тем, что тут делается. Генерал фон Вердер дал нам поручение, которое исполнить чрезвычайно трудно, и то при величайшей осторожности и быстроте, не так ли, полковник?
— Точно так, барон, но я позволю себе заметить…
— Вы ни в чем не исполнили вашей обязанности, полковник, — перебил Штанбоу повелительно и так грубо, что полковник побледнел.
— Я прибыл сюда точно на какую-нибудь площадь Берлина или Дюссельдорфа; никто из ваших часовых, если предположить, что вы поставили хоть одного, не обратил внимания на мое присутствие и не окликнул меня, чтоб осведомиться, кто я такой; вы не оберегаете своей позиции, полковник, это большая, это капитальная ошибка среди гор, где полно французских вольных стрелков, этих демонов, которые то и дело застигают нас врасплох, и все по нашей собственной вине, потому что дисциплина падает в наших войсках самым плачевным образом.
— Барон…
— Молчать, господин полковник! Пред вами французы, да еще какие, вольные стрелки, то есть крестьяне, ремесленники, студенты, все избранная молодежь, люди, соединившиеся — и богатые, и бедные, без различия каст или мнений — под влиянием одной ненависти к нам, доведенной до остервенения, для святого дела — уничтожить нас; те вольные стрелки, самые грозные противники ваши, которые, пренебрегая холодом и голодом и смеясь над всеми лишениями, вечно бодрствуют и, притаившись в засаде, стреляют в вас из-за каждого дерева, из-за каждого выступа утеса, побежденные или побеждающие — все равно веселы и не унывают духом; которых вы только вообразите разгромленными, уничтоженными, как они вдруг явятся пред вами страшнее прежнего; эти змеи, всюду проскальзывающие, для которых всякий путь хорош и преград не существует, которые нападают на вас с песнями и насмешкою и убить которых надо два раза, чтоб быть уверенными в их смерти!.. Вы слепы, если не видите всего этого. Французская армия уничтожена или в плену в Германии, наши единственные противники в этих провинциях — дети, едва в силах прицелиться из ружья, слишком тяжелого для их слабых плеч, и все же они останавливают наше войско, оспаривают у нас шаг за шагом землю и часто вынуждают отступать. Подобный неприятель, вся тактика которого состоит в прихоти, который действует отдельно, повинуясь одним внушениям ненависти к нам, разбивает самые ученые соображения, самые тщательно составленные планы; у нас одно средство побороть его — это удвоить бдительность и терпеливо ждать случая раздавить его по частям, противопоставляя дисциплинированные массы, о которые разобьются его силы, и притупится его оружие, несмотря на всю его храбрость и чертовскую прыть.
— Будьте уверены, барон, что с часовых…
— Да разве о часовых речь? — запальчиво вскричал Штанбоу. — Виновны одни вы, все, слушающие меня. Вместо того чтобы исполнять возложенный на вас долг, вы забавляетесь пыткой несчастного, который ничего вам не сделал. Уж не думаете ли вы, что я не видел этого?
Все опустили голову в смущении под тяжестью сильного и заслуженного укора.
Надменный полковник и офицеры его, не менее надменные, дрожали, как школьники, захваченные наставником на месте преступления, пред этим суровым и ледяным человеком, который подавлял их своим презрением, небрежно хлопая по столу хлыстом.
Штанбоу пользовался большим доверием графа Бисмарка за многочисленные и важные услуги, оказанные от начала войны немецким войскам; не было офицера, который не знал бы этого, к тому же и генерал Вердер поручил именно ему руководить настоящею экспедицией, действительно чрезвычайно важною по своему значению.
С минуту барон наслаждался смущением своих слушателей, потом, удостоверившись, что достиг желаемого результата, он продолжал:
— Давно вы пришли в Прейе, полковник?
— С час назад, барон, — ответил тот, кланяясь натянуто.
Он едва сдерживал внутреннее раздражение, но воли давать ему не смел, хотя весь дрожал, покоряясь железной дисциплине, за упущение в которой сейчас получил такой суровый выговор.
— Довольно ли отдохнуло ваше войско?
— Оно может выступить по первому приказанию.
— Вы сейчас станете во главе его и займете все дороги, чтобы никто не мог пройти сюда, не ответив удовлетворительно на вопросы, поняли?
— Понял, барон.
— Явятся только два лица.
— С какой стороны?
— Не знаю, да это и все равно.
— А если б явилось третье лицо?
— Мало вероятия на это, двое только положительно обязались явиться, но все надо предвидеть. Итак, в случае, что явится кто-либо третий, он должен отвечать теми же условными словами.
— Слушаюсь.
— Вы спросите: «Зачем пришли?» Вам ответят: «Wir wollen dem Gerrn dienen und unserm Kbnig Wilhelm»[1]. Тогда вы возразите: «Euer Vaterland?»[2] И незнакомец скажет: «Wir sind die Verklarten»[3].
— Очень хорошо, а тогда что, барон?
— Вы позволите им пройти сюда ко мне. Что касается вас, то вы будете ждать моих приказаний. Поняли?
— Понял, господин барон, — ответил полковник с новым поклоном.
Штанбоу отпустил его движением руки; полковник и вслед за ним офицеры вышли молча.
Барон остался один в зале трактира, по крайней мере, он полагал, что один.
Совсем забытый во время предыдущей сцены, трактирщик лежал все там же, куда пихнули его солдаты; он не раскрывал глаз и едва переводил дыхание; казалось, он без чувств, но странно, даже непостижимо было то, что веревки, которыми его скрутили, таинственно исчезли и руки лежали так, что от лица его оставался на виду один край лба, бледного, как у трупа. Барон бросил только рассеянный взгляд на бедняка и, не обращая более на него внимания, вынул из бокового кармана своего казакина бумажник в виде салфетки, положил его перед собою на стол, открыл и достал из него несколько бумаг, в чтение которых углубился до того, что вскоре весь был поглощен ими.
Тогда трактирщик сделал едва заметное движение, слегка отвел руки и оставил на виду лицо, которого судорожно передернутые черты приняли выражение ненависти и неумолимого зверства; широко раскрытые глаза словно метали пламя из-под густых сдвинутых бровей, и улыбка, или, вернее, оскаленный рот, как у осужденного на огнь вечный, обнажала зубы, белые и острые, точно у дикого зверя.
Искусно рассчитанным, медленным движением он стал ползти по земле мало-помалу, дюйм, за дюймом приближаясь к барону, в которого впился взором.
Снаружи царствовало глубокое молчание; порой только нарушал его отрывистый лай бродячих собак, повторенный эхом и приносимый ветром, который, неистово врываясь в неплотные рамы окон и дверей трактира, заставлял их жалобно скрипеть.
Как медленно ни полз трактирщик, он приближался к барону все более и более; еще одно усилие, и он коснулся бы его рукой, когда вдруг в глазах его выразилось беспокойство, он вытянул шею, как бы прислушиваясь к шуму, который доносился до него одного, и припал к земле, где остался недвижим и, по-видимому, безжизнен.
В дверь постучали три раза с равномерными промежутками.
Барон тотчас ответил на этот сигнал таким же стуком по столу ручкой револьвера, который вынул из-за пояса и положил потом под рукой.
Дверь растворилась, и в небольшое отверстие проскользнул человек, тщательно затворил за собою дверь, пытливым взглядом окинул комнату и подошел к барону с лукавыми ухватками кота, который отваживается в первый раз в неизвестные ему пределы.
Человек этот был роста высокого, в громадном плаще, который покрывал его с ног до головы, даже нижнюю часть лица, и в нахлобученной на глаза серой пуховой шляпе с большими полями; сзади из-под шинели висели стальные ножны длинной и широкой шпаги и виднелись сапоги со шпорами все в грязи.
Когда он подошел к барону фон Штанбоу, который не говорил ни слова, но пристально смотрел на него и небрежно играл ручкой револьвера, незнакомец распахнул плащ и снял шляпу, которую бросил на стол. Этим двойным движением он показал лицо молодое, очень красивое, почти без бороды, отчасти женственное и с выражением чрезвычайно кротким, если б его большие, точно фаянсовые, голубые глаза не сверкали холодным и мрачным пламенем, которого блеск не смягчался даже длинными и шелковистыми ресницами. На незнакомце был богатый полувоенный костюм, надетый, вероятно, с целью скрыть его звание и настоящее положение в немецком обществе.
— Любезный барон, — сказал он без всякого предварительного вступления, голосом нежным и чрезвычайно благозвучным, — вы позволите мне, надеюсь, расположиться удобно. Мы здесь ограждены, кажется, от нескромных взоров.
— Мы тут как дома, любезный граф, — с улыбкой ответил барон, — не стесняйтесь.
— Благодарю; представьте себе, что я загнал двух лошадей, мчась во весь опор. Видно, я должен передать вам нечто важное! К черту эту войну, право! Я так был счастлив, мне так приятно жилось в Париже, в моем небольшом доме на Гельдерской улице.
— Извините, любезный граф, — перебил барон с легким оттенком нетерпения, — я не ожидал счастья видеть вас у себя. Если ваш благородный кузен, его сиятельство граф Мольтке, удостоил меня чести прислать вас гонцом, то, полагаю, как вы и сами это выразили, он имел повод чрезвычайно важный.
— И я это полагаю, потому что мой любезный кузен поставил мне в обязанность спешить изо всей мочи и не давать себе покоя, пока я не отыщу вас.
— Вот видите. Итак, я буду очень обязан, если вы вручите мне без замедления депеши, которые, вероятно, на вас.
— О! Одну минуту, черт возьми, любезный барон, дайте дух перевести! Шутка, что ли, вы думаете, для человека, как я, привыкшего ко всем удобствам, не слезая с лошади, проскакать во весь дух целых двадцать миль, да еще по гнуснейшим дорогам, на самом деле существующим только на карте? Я разбит.
Говоря, таким образом, молодой человек взял со стола кружку с пивом, налил из нее в громадный стакан и залпом осушил его с очевидным удовольствием.
Барон нахмурил брови, но удержался от изъявления неудовольствия и терпеливо стал ждать, когда угодно будет этому странному кабинетному гонцу исполнить свое поручение. Штанбоу слышал о графе Горацио фон Экенфельсе; он знал, что граф Мольтке питал к нему почти отцовскую привязанность и счел за лучшее с ним не ссориться.
— Ах! — вскричал молодой человек, ставя пустой стакан на стол. — Между нами будь сказано, любезный барон, мне нужно было освежиться. Ну, его к черту, моего благородного кузена! — прибавил он смеясь. — Ему-то все равно, он воюет из своего кабинета, в тепле, в комфорте, а в особенности огражденный от пуль, к которым питает отвращение до того глубокое, что слышать не может их свиста, чтобы не содрогнуться и не позеленеть, словно вырытый из могилы.
— Граф, граф! — с живостью перебил барон.
— Что такое, что с вами, любезный барон? Я говорю, что мой благородный кузен трус; да ведь вы знаете это не хуже меня, это всем известно; он великий стратег, я признаю это, но повторяю, если б ему приходилось самому действовать и лично исполнять свои чудесные планы, войне скоро настал бы конец.
— Ваши слова очень резки, любезный граф.
— Полноте, вы шутите, ведь я сто раз повторял их самому кузену.
Он громко захохотал; барон решился последовать его примеру.
Граф выпил второй стакан, закурил великолепную сигару и только тогда, наконец, собрался с духом и достал депеши.
— Вот, любезный барон, — сказал он, подавая их Штанбоу, — будьте счастливы, извольте вам знаменитые депеши. Чтобы черт их побрал вместе с тем, кто поручил мне их!
Барон поспешно взял депеши.
— Вы позволяете, любезный граф? — сказал он.
— Пожалуйста, не занимайтесь мною; я сижу, пью, курю, мне тепло, чего мне еще желать? Тем не менее, — прибавил он сквозь зубы, — как только кончится война, и давай Бог, чтоб она кончилась скорее, я вернусь в Париж. Что ни говори, а там только и слышишь, что бьется в груди сердце, там только дворянин и может вести образ жизни, для него приличный. Если разоряешься, знаешь, по крайней мере, из-за чего и в особенности как. О, Париж!
Он осушил свой стакан до дна, грустно покачал головой, принялся усиленно курить и вскоре окружил себя облаком дыма, в котором почти исчез.
Барон распечатал депешу; сперва он пробежал ее глазами, потом прочел медленно, спокойно, как будто хотел взвесить каждое слово, вникнуть в смысл каждой фразы; когда же он, наконец, кончил, то опустил голову на грудь и несколько минут оставался погружен в размышления, неприятные, судя по нервной натянутости в его чертах.
Наконец он поднял голову, вынул из бумажника все письменные принадлежности, осмотрелся вокруг рассеянно, потер лоб раза два-три и стал писать лихорадочно быстро. Более двадцати минут перо его бегало по бумаге без остановки; он весь был поглощен своей работой и, кончив, подписался не перечитывая, будучи вполне уверен, что ничего не забыл и даже ни одного слова не переменит. Он сложил бумагу, запечатал ее и потом обратился к графу Экенфельсу. Тот позы своей не менял; с пасмурной неподвижностью, отличающей немцев, он продолжал пить и курить, глядя с блаженством на голубоватые облака душистого дыма, в которых исчезала его сигара.
— Граф… — начал он.
— Что вам угодно, барон? — вскричал тот, словно пробудившись внезапно.
— Лошадь ваша не загнана?
— Гм, не очень.
— Надеюсь, однако, что она в состоянии сделать пять или шесть миль?
— Думаю, что может, но к чему все эти расспросы, позвольте узнать?
— Просто к тому, граф, что вы сейчас должны сесть на лошадь и скакать в главную квартиру, нигде не останавливаясь на пути.
— Я?! Ну, ее к черту! Шутите вы, что ли, любезный барон?
— Вовсе не шучу, граф, — сухо возразил Штанбоу и прибавил, вставая: — Это служба.
Граф вскочил, как бы движимый пружиной, хотя ругался сквозь зубы.
— Депешу давайте, — сказал он.
— Вот она.
Граф взял депешу и положил ее в бумажник, потом надел шляпу, плащ накинул на плечи и кивнул барону головой.
— Какие инструкции? — спросил он.
— Депеша эта должна быть отдана в собственные руки графа Мольтке, только ему; если остановят вас на дороге французские вольные стрелки, уничтожьте ее, поняли?
— Понял.
— Могу я положиться на то, что вы поторопитесь?
— Можете.
— Прощайте, граф, доброго пути.
— Прощайте, барон, желаю успеха.
Граф поклонился, на каблуках повернулся направо кругом и вышел со всею прусской натянутостью; через минуту раздался топот скачущей во весь опор лошади.
Оставшись один, барон облокотился о стол и опустил голову на руки.
Прошло несколько минут, когда снаружи опять послышался сигнал и человек в крестьянской одежде вошел в залу.
— А, это ты, Бидерман? — сказал барон, торопя его рукой. — Поздно же ты приходишь.
— Не моя вина, барон, — ответил заискивающим голосом новый посетитель, теребя в руках свою шляпу, — я спешил что было мочи.
— Принес ли ты, по крайней мере, какие-нибудь вести?
— Сейчас сами изволите судить, господин барон, — ответил тот с лукавою улыбкой.
— Правда, однако расположись-ка поудобнее, сядь тут, возле меня; вот стакан и пиво, табак и трубки, пей, кури, не стесняйся.
Крестьянин или мнимый крестьянин буквально повиновался приглашению.
— Ну, теперь, — продолжал барон, — выгружай свою кипу новостей. Что ты узнал?
— Порядочно всего; спрашивайте.
— Сперва про Страсбург.
— Он в положении отчаянном и терпит недостаток во всем, но жители не унывают и защищаются как львы.
— Знаю, взять его дело не многих дней, быть может, часов, вот и все.
— Мне удалось ночью пробраться в город, выдав себя за альтенгеймского вольного стрелка, из предосторожности я запасся пакетом с депешами, взятыми у французского офицера, который был захвачен несколько дней назад, когда пытался пройти сквозь наши линии. Приняли меня эти бедняки страсбурщы с распростертыми объятиями. Вот-то ненавидят нас! Не хвастаясь можно сказать, что они сильно точат на нас зубы. Разумеется, меня принимали за француза и наперерыв друг перед другом осыпали ласками, они не знали, чем угостить меня, и буквально отнимали у себя хлеб, чтобы мне отдавать, а Богу одному известно, какая редкость в Страсбурге хлеб. Города просто не узнаешь, везде развалины, жители кое-как расположились на площадях, в водосточных трубах, в подвалах, словом, — везде, где только можно укрыться от бомб, и богатые и бедные умирают с голоду, едят собак, кошек, крыс, — словом, все. Страшно глядеть на этих людей, это одна кожа да кости, словно движущиеся мертвецы, и на ногах-то они держатся одним чудом, однако не унывают; женщины, дети и старцы, все борются весело и бодро.
— Дальше, дальше! — прервал барон хриплым голосом. — Говори о тех, кого я знаю.
— Очень хорошо, к этому я и веду; вам ведь известно, что госпожа Гартман с дочерью и капитаном Мишелем успели как-то скрыться из города до его окружения.
— Знаю, я видел их.
— Господин Гартман, отец, поместился в ратуше; при помощи и содействии друга своего доктора Кузиана ему удалось наэлектризовать население. Эти два человека — душа обороны, ничто не может побороть их или заставить упасть духом, их самоотвержение не знает предела, они на ногах день и ночь, возбуждая одних, укоряя других, утешая наиболее страждущих, с радостью принося все жертвы для облегчения самой гнетущей нищеты, и при этом они всегда там, где опасность всего страшнее.
— Да, — пробормотал про себя барон, — это люди другой эпохи, души избранные. Дальше, дальше…
— Им удалось выговорить право для нескольких женщин и детей выйти из города беспрепятственно и уехать в Швейцарию.
— Что такое? Что вы говорите? — вскричал барон. — Женщинам и детям было разрешено выйти из Страсбурга и уехать в Швейцарию?
— Точно так, барон, но трудно было этого добиться. Когда, наконец пришло разрешение, госпожа Гартман, мать, наотрез объявила, что не уедет, утверждая, что, когда сын ее показывает пример храбрости и самоотвержения мужчинам, ей должно показывать такой же пример женщинам, и она отважно осталась в доме, полуразрушенном бомбами. Госпожа Вальтер и дочь ее Шарлотта, не столь стойкие, поспешили воспользоваться разрешением.
— А графиня де Вальреаль?..
— И она уехала с ними. В последнее время у них завязалась тесная дружба, графиня почти не выходила из гартманского дома, вот они и уехали все вместе. В минуту отъезда даже произошло нечто весьма забавное; вы, верно, помните, барон, и видали в Страсбурге очень богатого банкира?
— Жейера! — вскричал с живостью Штанбоу.
— Именно. Ведь вы знали его?
— Очень даже. Не случилось ли с ним чего?
— Сейчас сами увидите, не из наших ли он.
— Действительно. Что же с ним?
— Главнокомандующий поручил мне передать ему депешу, должно быть, очень важную, но так как необходимо соблюдать осторожность и я главным образом боялся подвергнуть риску свою популярность, то не отправился прямо к нему, а сперва, не подавая вида, искусно собрал сведения. И хорошо же я сделал, что поступил таким образом. Несмотря на разыгрываемую им роль патриота и рьяного республиканца, Жейер, надо полагать, кем-нибудь был выдан за приверженца Германии, за ним стали тайно наблюдать, некоторые поступки его показались подозрительны — словом, в один прекрасный день полиция нагрянула к нему неожиданно, произвела обыск и арестовала его.
— Арестовали Жейера? — ужаснулся барон.
— Да, арестовали, и даже речь шла о том, чтоб судить его военным судом, но он ведь очень богат, как вам известно.
— Правда, очень богат, — машинально повторил собеседник.
— Не знаю, как он устроился, только успел бежать из темницы и так искусно скрыться, что не могли словить его никаким образом. В ту самую минуту, когда женщины собирались выйти из города, графиня де Вальреаль, прощаясь с поручиком зуавов из своих приятелей по имени Ивон Кердрель… Это сущий демон во плоти, доложу вам, который наделал нам больше вреда, чем все остальные вместе…
— Да к делу же, болтун! Что ты начал мне говорить про графиню де Вальреаль?
— Сейчас, к этому и веду. Графиня вдруг прервала прощание, указала на женщину, стоявшую возле нее с опущенною вуалью, и вскричала:
«Господин Кердрель, возьмите под стражу этого негодяя, который хочет уйти от заслуженного им наказания!»
«О ком вы говорите, графиня?» — спросил поручик.
«Об этой женщине, или, вернее, об этом подлеце, переодетом женщиною», — ответила графиня вне себя.
«Мужчине, переодетом женщиною! — вскричали несколько человек, услышав слова графини. — Где он? Арестовать его, арестовать!»
«Вот он, — сказала графиня де Вальреаль, вторично указав на женщину, которая тщетно силилась юркнуть между группами и затеряться в толпе. — Это банкир Жейер, прусский шпион!»
Здесь поднялся шум и гам, которые я не берусь описывать, толпа с криками и угрозами ринулась на злополучного банкира — это действительно был он, — сорвала с него одежду и буквально растерзала бы его на части, если б Кердрель и другие офицеры с помощью солдат не отстояли его. Наконец им удалось вывести его из толпы, помятого, избитого, полумертвого, и отнести, окружая его со всех сторон, в больницу, где он, кажется, и теперь. Вы понимаете, барон, что я не искал с ним свидания после всего этого и просто уничтожил депешу, которая могла выдать меня.
— Ты очень хорошо сделал; но как же тебе удалось выйти из города?
— Как я вышел? В этом и состояла вся загвоздка.
— Как, что? Загвоздка? Что ты хочешь сказать? Объяснись!
— Сейчас сами увидите, барон, и вовсе это не забавно, могу вас уверить.
— Еще, должно быть, какое-нибудь похождение!
— Страшное. Я не трус, как сами изволите знать, барон, но, доложу вам, при одном воспоминании у меня волосы становятся дыбом.
— Видно, очень уж тебя напугали?
— Еще как, даю вам слово. В сущности, ремесло мое опасно, однако я служу преданно своему отечеству и зашибаю копеечку на старость. Надо же жить чем-нибудь.
— К чему ты все это ведешь, несносный болтун?
— Сейчас увидите, господин барон. Высмотрев и разузнав в Страсбурге все, что мне нужно было видеть и знать, разумеется, я так и рвался скорее из города и думал уже дать стрекача в госпитальные ворота, где меня встретили бы друзья. По условию, я должен был выйти из города между часом и двумя ночи, в это время будут настороже и отзовутся на первый мой сигнал. Хорошо. Было около десяти часов, я решился уйти в ту же ночь и заснул в ожидании назначенного времени, когда меня вдруг кто-то разбудил, дергая за руку, так что чуть не вывихнул ее. Я открыл глаза и сел, на полу стоял фонарь, а возле меня человек, который левой рукой дергал меня за руку, а в правой держал пистолет, приставив дуло к моей груди. Я хотел вскрикнуть.
«Молчи!» — приказал мне неизвестный. Тогда я узнал его: это был поручик Кердрель, каким-то образом пробравшийся в мою комнату. «Что вам надо от меня?» — спросил я.
«Узнаешь, — грубо ответил он, — ни слова, ни движения, или я положу тебя на месте. Ты знаешь меня, итак, слушай».
Я действительно знал его и потому сидел смирно.
«Ты обманул нас, — продолжал он, — ты изменник и прусский шпион, ты проник в крепость, чтоб доставить неприятелю сведения о нас, мне стоит сказать слово, и ты будешь, вздернут на виселицу менее чем в десять минут; но у тебя должны быть средства выйти из города целым и невредимым. Мне также надо выбраться из Страсбурга. Хочешь услужить мне? Подумай, прежде чем отвечать, даю тебе пять минут на размышление».
Действительно, он ждал пять минут, стоя возле меня молча и неподвижно, но чертовского пистолета все не отнимал от моей груди. Я был ни жив, ни мертв, мороз меня подирал по коже, на каждом волоске дрожала капля холодного пота.
«Надумал?» — спросил он, наконец.
«Я в вашей власти, — ответил я, — приказывайте, что делать».
«Помочь мне выйти из города, как я уже сказал, сообщить мне слова, которыми ты даешь знать о себе, и провести меня сквозь посты осаждающих войск. Когда же я пройду, конный форпост и буду в безопасности, то дам тебе пятьсот франков. Всякий труд должен быть оплачен и добросовестность, в ком бы ни была, вознаграждена. Но предупреждаю, при первом слове, при первом подозрительном движении, хоть как быстро бы к тебе ни подоспели на помощь, я застрелю тебя как собаку, понял?»
«Понял», — ответил я.
«В котором часу мы выйдем?»
«В час».
«Хорошо, для большей верности мы не расстанемся». Так он и сделал.
— Что ж, исполнил ты обещанное?
— Поневоле. У этого черта были такие веские доводы. Я предпочел остаться в живых и мстить.
— Отчего же ты не выдал его на конном форпосте, когда вы разошлись?
— Отчего? В этом-то и штука! Конечно, я имел это намерение, но он заподозрил меня, сущий дьявол во плоти, говорю вам. Только что я собирался удрать от него, миновав все посты, когда он накинулся на меня, повалил наземь, и я не успел опомниться, как очутился связан, с кляпом во рту и в канаве, где пролежал до восьми часов. Утром уланский патруль случайно заметил меня и освободил. Наиболее огорчает меня, что разбойники уланы украли мои честно заработанные пятьсот франков, которые дал мне французский офицер согласно своему обещанию. Немцам обворовывать своих же соотечественников, не гнусно ли это, барон! Другое дело французов грабить!
— Поделом тебе, олуху, ты поступал как дурак.
— Я?
— Разумеется, как сущий дурак. От страха ты потерял голову, иначе вспомнил бы, что французы, особенно офицеры, никогда не убивают хладнокровно человека беззащитного, их удерживает какое-то смешное чувство чести, они считали бы себя опозоренными, если б в увлечении исполнили подобную угрозу, которой единственная цель напугать.
— Ах, если б я знал это! — вскричал с отчаянием шпион, ударив себя по лбу. — Что прикажете, ведь я французских офицеров не знаю, я думал, они такие же, как наши, вот я до смерти и перепугался, прусские офицеры, не задумываясь, убивают мужчину ли, женщину ли, если считают выгодным для себя.