— Да здравствует Франция! — закричали все присутствующие, вскакивая и поднимая свои кружки.
— Смерть пруссакам! — повторили хором все присутствующие.
— Господин Люсьен Гартман, — сказал, кланяясь молодому человеку, мужчина с белыми усами, в котором по его костюму можно было узнать отставного военного, — это известие верно ли? Имеете ли вы доказательства того, что сообщаете нам?
— Я слышал это известие от моего отца. Он находился в ратуше, где уже несколько дней заседает муниципальный совет, когда из главного штаба принесли телеграмму.
— Если так, господа, — сказал отставной офицер, снимая шляпу, — дай Бог, чтобы мы остались победителями и отомстили за прежние оскорбления!
Эти слова были приняты с неистовым ура и несколько минут шум и беспорядок были так велики в портерной, что невозможно было ничего расслышать.
Эффект, произведенный Люсьеном, до того превзошел его надежды, что молодой человек не знал, каким образом заставить себя выслушать.
Вдруг возле него явился Петрус с трубой, которую он взял у безрукого музыканта.
Долговязый, худощавый и бледный студент, видя замешательство своего друга, решился помочь ему. Он поднес трубу к своим губам и с талантом, которого никто в нем не подозревал, заиграл любимую арию эльзасцев.
Тогда началась суматоха, составились группы. Люсьен и Петрус все со своей трубой были схвачены сильными руками, посажены на плечи самых близких своих соседей, поставленных во главе главной группы, и все присутствующие вышли из «Города Парижа» и направились к ратуше, распевая бравурную арию с аккомпанементом трубы Петруса, кларнета и других инструментов, взятых у музыкантов студентами, которых, конечно, они щедро вознаградили.
Почти тотчас, неизвестно каким образом, к первой толпе присоединилась новая толпа и через четверть часа десять тысяч человек собралось на площади Брогли; смеялись, пели без малейшей мысли о беспорядках.
Воспользовавшись той минутой, когда толпа сделалась теснее и внимание было отвлечено от них, Люсьен и его товарищи, обрадовавшись полученному результату и будучи уверены, что теперь ничто не остановит действия, произведенного ими, ловко ускользнули к площади Клебер.
На этой площади есть портерная под вывеской «Аист», служащая местом сборища гарнизонным унтер-офицерам, что не мешает и буржуазии посещать ее.
— Будьте внимательны, господа, — сказал Люсьен своим товарищам, — праздник должен быть полный.
Они вошли в портерную, в которой находилось в эту минуту множество барабанщиков, кларнетистов и других музыкантов из егерского батальона, тогда стоявшего гарнизоном в Страсбурге.
Велев подать себе пива, Люсьен поднял свою кружку, и обратившись к унтер-офицерам и солдатам, сказал:
— Господа, война объявлена Пруссии; пью за ваши успехи! Страсбургское народонаселение приняло это известие с живейшим энтузиазмом; не присоединитесь ли вы к нему?
— А что? — сказал трубач. — Этот молодой человек говорит хорошо; сегодня понедельник, день нашего отпуска. Докажем нашим друзьям страсбурщам, что мы не хотим отставать от них и что нас одушевляют такие же патриотические чувства.
С этими словами он вышел из портерной в сопровождении своих музыкантов и всех посетителей.
Всю ночь по городу раздавались звуки музыки и пения. Сельское население поспешило в город и веселие длилось несколько дней.
Однако у этой картины была тень. Люди холодные, люди серьезные, внимательно следившие за ходом императорского правительства, видели с тайной горестью, несмотря на пылкий энтузиазм, это объявление войны.
В пограничных городах лучше знают, чем в центре страны, что происходит за границей.
Богатые страсбургские торговцы, находившиеся в постоянных сношениях с Германией, видели быстрое возвращение могущества Пруссии, приготовления, делаемые этой державой на случай войны с Францией. Главные эльзасские негоцианты спрашивали себя, удачно ли выбрано время и действительно ли Франция готова войти в борьбу с Германией.
Притом, надо сказать, Страсбург, эти Фермопилы французские, этот город, предназначенный, как только будет объявлена война, перенести первый натиск и самое страшное усилие неприятеля, Страсбург вовсе не был приготовлен для борьбы. Валы находились в плохом состоянии, даже амбразур не было. Пушки, поставленные на бастионах, были старинного образца и почти негодны к употреблению, гарнизон слаб, в арсеналах во всем был недостаток, национальной гвардии не существовало, а гвардия мобилей находилась только на бумаге.
Следовательно, положение было самое критическое.
Сверх того, майский плебисцит, это последнее усилие издыхающего империализма, это непомерное безумство коронованного идиота, дало нашим врагам точную цифру солдат, составляющих нашу армию, и цифра эта доходила до двухсот пятидесяти пяти тысяч человек против пятисот тысяч, которых Пруссия могла бросить на нас.
Каким образом удалось бы в несколько дней набрать многочисленную, хорошо выдержанную армию под командою способных начальников?
В этом заключалась проблема — проблема, разрешения которой невозможно было найти.
Однако Франция имеет такую простодушную веру в будущее, она так глубоко убеждена, что необходима для прогресса, что несмотря на все эти черные точки и много еще других, которые мы проходим молча, люди, наименее убежденные в успехе, невольно надеялись.
Ах! Будущее должно было жестоко доказать им, что всякая надежда была безумством.
Но 18 июля энтузиазм был так велик на наших восточных и северных границах, самых близких к неприятелю, что кто осмелился бы предсказать не поражение, а только неуспех, был бы сочтен дурным гражданином.
Скажем всю правду, если уж мы описываем ее. Для того, чтобы урок был полный, все должны знать правду, для того, чтобы возмездие было блистательное; да, энтузиазм был большой, всеобщий, но по большей части притворный.
Мы видели в Палате, с каким ожесточением правая сторона отвечала на софизмы и оскорбления тех наших депутатов, которые осмеливались говорить, что Франция не готова и что результатом войны будет катастрофа.
Но над нами тяготел рок. Мы должны были заплатить за двадцать лет наполеоновского правления, правления чудовищного, которому мы покорялись без ропота, и с трудом должны были удержаться на краю бездны, в которой это гнусное правление должно было исчезнуть.
Это не был уже энтузиазм итальянской войны. Тогда у нас были старые отряды, наши африканские солдаты; мы шли возвращать национальность народу.
А 18 июля Франция сражалась только для обеспечения династии деспота, притеснявшего ее двадцать лет, для оправдания всех лихоимств, всего воровства, всех беззаконий и всех нелепостей императорского правления.
Солдаты шли без убеждения и без порыва. Генералы, пресыщенные золотом, с досадой смотрели на борьбу.
На поле битвы солдаты наши сражались как гиганты, падали на своем посту геройски, но как очистительные жертвы.
С раздирающимся сердцем возвращаешься к этим несчастным дням, проводишь кровавую борозду, в которой несколько месяцев была погребена вся слава Франции.
Но Бог справедлив. У льва отрезали когти; они могут вырасти опять; его считают умершим, а он только спит. Его пробуждение будет ужасно.
Достаточно останавливаться на этих раздирающих душу воспоминаниях. Слава Богу! Мы не историки, а только романисты.
Задача наша начертана: среди всех этих горестных остатков, мы вызовем, по крайней мере мы так надеемся, несколько славных фактов, забытых историей, и покажем всем живые и обливающиеся кровью раны нашего милого и несчастного Эльзаса, чтобы увеличить еще, если возможно, пылкую любовь, заключающуюся у всех нас в глубине сердца, для этих геройских братьев, которые были разлучены с нами.
Пусть читатель простит нам это излияние нашего сердца. Теперь мы будем продолжать наш рассказ, не прерывая его.
Глава VI
Радость пугает, но не делает вреда
Мало-помалу энтузиазм утих; через несколько дней Страсбург опять принял почти вою прежнюю физиономию.
Мы говорим почти, потому что некоторое лихорадочное одушевление продолжало волновать народонаселение; вот по какой причине.
Правительство утвердило образование рейнской армии. Со всех частей Франции отряды являлись на места, назначенные им. Резервы возвращались под свои знамена. Полки почти беспрерывно прибывали в Страсбург.
За городом был раскинут временный лагерь на полигоне, сделавшийся постоянной целью прогулок народонаселения, спешившего угощать солдат и предлагавшего им то щедрое гостеприимство, которое составляет одну из выдающихся сторон эльзасского характера, всякому человеку носящему французский мундир.
Но кроме этого одушевления, возбужденного присутствием войск, обычная жизнь продолжала идти своим чередом и все вернулись к своим делам.
Люсьен Гартман, в качестве студента, праздный больше прежнего, делал постоянные прогулки в лагерь. Его беспрестанно встречали на дороге, разумеется, вместе с его короткими друзьями, мрачным Петрусом, Адольфом Освальдом и Жоржем Цимерманом.
Эти юные патриоты под благовидным предлогом угощения достойным образом наших храбрых солдат как будто дали себе задачу спаивать их; они обливали их потоками пива. Скажем к похвале солдат, что они не отказывались от тостов ни за чье здоровье, а напротив, все принимали с благодарностью.
Люсьен до того расхваливал в своем семействе свои прогулки в лагерь, что возбудил любопытство матери и сестры и они также решились посетить лагерь.
Госпожа Гартман и госпожа Вальтер сговорились вместе сделать прогулку в лагерь.
Госпожа Вальтер, отдаленная родственница Гартманов, была вдовою уже несколько лет и имела дочь, очаровательную брюнетку, живую и грациозную как андалузянка, по имени Шарлотта, одних лет с Ланией Гартман, с которой она была воспитана.
Молодые девушки очень любили друг друга.
Следовательно, никакое удовольствие не могло быть устроено госпожею Гартман без того, чтобы Шарлотта и мать ее не были приглашены.
Условились, что 23 июля четыре дамы отправятся в экипаже в лагерь и возьмут с собой Люсьена, который должен служить им проводником, потом по окончании прогулки воротятся все вместе обедать у Гартмана.
Муж госпожи Вальтер был одним из первых банкиров в Страсбурге. Он оставил после смерти около сорока тысяч франков годового дохода своей вдове, прекрасный дом на площади Брогли в Страсбурге и прелестную виллу в Робертсау.
Госпожа Вальтер обыкновенно проводила лето в Робертсау, а зиму в Страсбурге. Но в этот год, к большой радости обеих девушек, госпожу Вальтер удержали в городе большие поправки, которые она принуждена была сделать в своем деревенском доме.
Итак, 23 июля все произошло так, как устроили. После превосходного завтрака четыре дамы сели в коляску, Люсьен ухарски с сигарою во рту поместился возле кучера, и коляска большой рысью покатилась к лагерю.
Дорога, которая ведет от Страсбурга к полигону, одна из живописнейших в окрестностях города.
Выехав из Аустерлицких ворот, едешь несколько времени недалеко от валов, по великолепной дороге, осененной высокими деревьями, которая ведет в Кель.
В пятистах метрах от города дорога разделяется, в Кель продолжается налево, а направо ведет к полигону.
Это разделение обозначено высокой колонной из белого мрамора.
Время от времени по дороге к полигону встречаются веселые кабачки. Из окон, всегда отворенных и точно будто с любопытством смотрящих на проезжих, несутся песни и веселый хохот пирующих.
Почти у самого въезда в полигон надо проехать по хорошенькому мостику, над ручьем довольно широким, свежим и тенистым, берега которого заняты прачками, пение которых смешивается со стуком вальков.
Ничего не могло быть приятнее и веселее этой дороги, постоянно усеянной всадниками, экипажами и пешеходами, отправляющимися в полигон и возвращающимися оттуда.
При въезде в лагерь дамы вышли из экипажа. Обе молодые девушки под руку весело и легко шли впереди матерей за Люсьеном, который придал себе важный вид, но лицо которого радостно сияло.
Дамы, хотя жили в укрепленном городе, ничего не понимали в военной жизни и никогда не видали лагеря.
Живописный вид палаток, этот полотняный город, вдруг импровизированный, солдаты, стряпавшие на воздухе, все эти подробности лагерной жизни поразили их удивлением и сильно заинтересовали.
Солдаты были веселы, беззаботны; они занимались чрезвычайно деятельно своими обыкновенными обязанностями.
Одни в мундире стояли на часах, другие в полотняном платье носили дрова, воду, чистили овощи, мешали дрова, снимали пену с котла, другие опрятно убирали лагерь. Рекруты занимались экзерцициями, но солдаты по большей части лежали в своих палатках, спали или играли, куря трубку.
В тех местах, где находилась кавалерия и артиллерия, вид переменялся, становился еще живописнее и поразительнее.
Эти длинные линии лошадей, привязанных в два ряда за веревки, фуры и пушки, симметрически расставленные, все возбуждало любопытство посетительниц.
Люсьен не пощадил их от малейших подробностей, водил их повсюду, все им показывал, поэтому посещение было продолжительно и только около половины шестого дамы сели в коляску, чтобы вернуться в Страсбург.
В половине седьмого сели за стол. Обед был веселый. То была эпоха иллюзий; рассчитывали на успех, если не легкий, то, по крайней мере, верный. Притом, как сомневаться в этом успехе, когда видели наших солдат, таких веселых, беззаботных, решительных и исполненных увлечения?
Иногда Гартман качал головой с задумчивым видом, но почти тотчас туча, помрачавшая его лицо, изглаживалась и он разделял без тайной мысли, по крайней мере по наружности, радость своих собеседников.
Обеды продолжаются долго в Эльзасе. Этот обед кончился в половине девятого.
Гартман и сын его ушли, фабрикант в ратушу, где муниципальный совет был созван на чрезвычайное заседание к девяти часам, а Люсьен прямо отправился в «Город Париж», где, наверно, надеялся встретиться со своими верными товарищами, с которыми и приготовлялся осушить большее или меньшее количество кружек пива за славу французской армии и за ее будущие успехи.
Госпожа Гартман и госпожа Вальтер остались в гостиной, где начали большое рассуждение о поваренном искусстве, очень интересном для них и которое должно было продолжаться весь вечер.
Лания увела Шарлотту в свою комнату, и обе приятельницы начали весело болтать, как певчие птички.
Ничего не может быть очаровательнее, как прислушиваться к разговору молодых девушек. Ничего не может быть свежее, наивнее и в тоже время восхитительнее для мыслителя откровенных признаний семнадцатилетних девушек, в глазах которых отражалась до сих пор только лазурь небесная и которые знают жизнь только сердцем матери.
В этот вечер много было признаний между Шарлоттой и Ланией. Они должны были многое рассказать друг другу.
Однако, надо заметить, что самая чистая, самая простодушная девушка уже женщина в одном отношении, — даже самой короткой, самой преданной, самой дорогой приятельнице она не скажет некоторых вещей, не откроет некоторых ощущений своего простодушного сердца, до того справедливо, что во всяком возрасте самая откровенная женщина сохраняет тайную мысль, часто не подозревая этого, или лучше сказать, не смея признаться самой себе.
Хотя по своей нервной организации женщины всем жертвуют внезапному порыву и часто увлекаются первым движением, они почти никогда не высказываются вполне и в самых важных, самых критических обстоятельствах, там, где мужчина, считающий себя твердым, теряет всякое хладнокровие и всякую меру, женщина обдумывает, скажу даже более, рассчитывает.
Впрочем, это-то и делает ее опасной и дает ей над мужчиной то непреодолимое могущество, которое она всегда употребляет во зло, которое оспаривать было бы ребячеством и которое было, есть и будет причиною стольких треволнений и несчастий.
Итак, молодые девушки разговаривали.
Когда семнадцатилетние девушки разговаривают, они политикой не занимаются. Их политика — любовь.
Лания говорила о своем брате Мишеле, потому что, может быть, не смела говорить о другом, имя которого беспрестанно готово было сорваться с ее губ.
Шарлотта отвечала с улыбкой и иногда краснела. При последнем замечании своей приятельницы она разразилась серебристым смехом.
Надо заметить, что женщины, чем более сконфужены, тем больше смеются; смех — маска, которую они надевают на свое очаровательное лицо, чтоб отвлечь любопытство своего собеседника или обмануть его. Эта женская тактика стара как свет; но она всегда удается.
— Боже мой! — сказала Лания. — Как я была бы рада, если б полк моего брата прошел через Страсбург.
— Это мне кажется очень трудно, — ответила Шарлотта, — ведь он в Африке.
— Был, но сегодня папа получил от Мишеля письмо из Марселя.
— Точно?
— Конечно.
— Что же он говорит в этом письме?
— Он сообщает папа, что его полк уехал из Африки, приехал в Марсель, но что он еще не знает, к какому корпусу армии будет он причислен.
— И он ничего больше не говорит?
— Он кланяется всем. Кажется, в его письме есть несколько слов к твоей матери.
— А! — сказала Шарлотта, надувшись. — Так господин поручик не совсем о нас забыл?
— Прошу называть его капитаном.
— Как капитаном?
— Да, он уведомляет нас, что получил этот чин по приезде в Марсель.
— О! Я буду очень рада видеть его. Как он должен быть мил в своем новом мундире!
— Но он, я полагаю, не переменился. Между мундиром поручика и капитана, кажется, разница в одном галуне.
— О! Душечка, как ты сведуща в военном костюме!
— Злая! — сказала Лания, целуя Шарлотту.
— Почему ты говоришь мне это?
— Так, чтоб сказать что-нибудь. Скажи мне, Шарлотта, будешь ли ты рада увидеть Мишеля?
— И его друга? — сказала молодая девушка, отвечая вопросом на вопрос. — Этого красавца фельдфебеля, этого дикаря-бретонца, которого твой брат так любит?
— О ком ты говоришь? — спросила молодая девушка, слегка покраснев.
— Притворяйся немогузнайкой! Ты его знаешь гораздо лучше меня, потому что он жил здесь с твоим братом.
— А! Ивон… то есть, — поправилась она, — господин Кердрель. Ты говоришь, конечно, о нем?
— Для чего ты назвала его по фамилии? — лукаво сказала Шарлотта. — Разве я не знаю, что вы очень хороши между собой?
— Что хочешь ты сказать?
— То, что ты сама повторяла мне сто раз: что он был принят здесь как родной и что ты обращалась с ним как с братом.
— О! С некоторой разницей однако.
— Да, — сказала Шарлотта, смеясь, — с той разницей, которая существует между красивым молодым человеком не родственником и братом, как сильно ни любили бы его.
— Не знаю, что с тобой сегодня, Шарлотта, — сказала Лания, надувшись, — но я, право, нахожу тебя несносной с твоими коварными намеками.
— Полно, не сердись, душечка. Вместо того, чтоб играть в прятки, как две девочки, и стоять в оборонительном положении друг против друга, не лучше ли поговорить откровенно? Если б даже ты чувствовала некоторое расположение к этому господину Кердрелю, как ты его называешь, что же в этом дурного?
— Конечно, ничего. Кердрель спас жизнь моему брату. Мы все искренне любим его. Это человек с благородным сердцем, с избранной натурой. Притом, он принадлежит к прекрасному семейству и теперь также офицер.
— Он?
— Конечно. Почему же не быть ему офицером? — с живостью вскричала Лания.
— Не сердись, милочка; я не вижу в этом ничего дурного; это мне очень нравится напротив. Как! Неужели? Он офицер? А! Тем лучше!
— По крайней мере так пишет нам Мишель. Кажется, он был произведен в подпоручики в тот самый день, когда Мишель сделан капитаном.
— Вот это упрощает многое.
— Что ты хочешь сказать?
— Ничего; я понимаю, что говорю. Ты знаешь так же хорошо, как и я, что довольно скучно, когда принадлежишь к известному обществу, идти под руку с фельдфебелем, как бы ни был он очарователен. Но когда этот фельдфебель делается подпоручиком, тогда уж совсем не то. Тогда с гордостью видишь его возле себя, опираешься на его руку.
— А еще более гордишься, когда вместо подпоручика оказываешь эту милость капитану. Не правда ли, душечка? — хитро сказала Лания, бросая на Шарлотту насмешливый взгляд.
Несмотря на всю силу женского притворства, Шарлотта смутилась на секунду от этого прямого нападения. Но, оправившись почти тотчас, отвечала:
— Ну, так что ж! Ты хотела меня ужалить, злая оса, но твое жало не попало в меня, и я хочу выказать себя откровеннее тебя. Да и почему мне не сказать тебе правды? Ведь ты самый дорогой мой друг. Должна ли я иметь от тебя тайны? Ты можешь секретничать, если хочешь. А я скажу тебе всю правду. Притом, и большой заслуги не имею. Ты угадала уже. Да, ваш брат мне нравится, сударыня; я его люблю, хотя никогда ему этого не говорила; я люблю его глубоко, искренне, потому что, воспитанная возле него, я могла изучить его, узнать, как его характер благороден и великодушен. Притом я люблю вашего брата, злая! Я знаю, что вы будете счастливы этой любовью, и что вместо того, чтоб осуждать меня, вы будете меня благодарить. Теперь мое признание сделано по всем правилам; довольны ли вы теперь?
Молодая девушка ответила тем, что обвилась руками вокруг шеи своей приятельницы и поцеловала ее горячо.
— Ты рада, что я люблю твоего брата?
— О! Да, очень рада, возлюбленная Шарлотта, я угадала твою любовь.
— Ну, теперь я сделаю тебе вопрос.
— Какой, душечка?
— Мне хотелось бы знать, будешь ли ты теперь называть красавца подпоручика Кердрелем, когда мы будем вдвоем?
— Бедный Ивон! — прошептала Лания.
— А! Наконец. Ты очень любишь его?
— Да, — ответила Лания голосом тихим как дыхание, — но я не так счастлива, как ты.
— Как! Разве он не любит тебя?
— Я этого не говорю! — вскричала Лания с живостью.
— Ну так что же? Если уж ты начала, скажи мне все. Кому тебе довериться как не мне? Притом, не подала ли я тебе пример откровенности?
— Это правда; я не стану запираться перед тобою. Я люблю Ивона, как ты любишь Мишеля, только мы с ним находимся в странном положении, из которого не смеем выйти оба.
— Объяснись; ты мне рассказываешь почти роман.
— Роман! Разве ты читала романы, Шарлотта? — наивно спросила молодая девушка.
— Ну, да, некоторые; мама любит их без ума. На ее ночном столике всегда лежат романы, особенно Александра Дюма.
— Разве романы очень интересны?
— О! Ты не можешь себе представить; там рассказывается история молодых людей, которые любят друг друга против воли своих родителей.
— Как против воли?
— Ну да! Понимаешь, любовь чувство невольное. Часто случается, что такая любовь не нравится родителям. Но что это я говорю? Воротимся к нашему разговору, который гораздо интереснее всех романов на свете. Точно ли ты любишь Ивона?
— Да, но ты должна знать, что Ивон до того робок…
— Как! Он, такой храбрый солдат?
— Это невероятно, не правда ли, однако это так. Он так робок, что предпочел бы напасть на десять врагов, чем признаться мне в любви. Ты понимаешь, что я со своей стороны не могу же…
— Только не доставало бы того, чтоб ты была принуждена заговорить первая, — сказала Шарлотта, смеясь. — Итак, вы на этом и остановились?
— Не совсем, — возразила Лания, потупив глаза. — Перед отъездом мой брат говорил со мною. Он пришел в мою комнату, вот сюда; мы имели с ним продолжительный разговор… не знаю, как удалось Мишелю…
— Ну?
— Он заставил меня против воли признаться в моей любви к Ивону.
— А! Я узнаю Мишеля. Всегда добрый, всегда преданный, он узнал затруднительность твоего положения и великодушно поспешил к тебе на помощь.
— Так. Действительно, ты права. Но теперь я боюсь…
— Чего?
— Ах, Боже мой! Ты знаешь, каковы мужчины между собой, особенно когда они дружны, как Мишель и Ивон; я боюсь, что мой брат рассказал Ивону все, что происходило между нами.
— В этом ты можешь быть уверена. Для меня, так же как и для тебя, должно быть очевидно, что если Мишель вырвал у тебя твою тайну, то непременно для того, чтобы немедленно сообщить ее твоему другу.
— О! Ты думаешь это?
— Не только думаю, но даже уверена в том. Но на что жалуешься ты? Твой брат оказал тебе огромную услугу — спас от положения чрезвычайно затруднительного, из которого ты не знаешь сама как выйти.
— Но что подумает обо мне этот молодой человек?
— Что он подумает? Что ты ангел, душечка, и он будет обожать тебя на коленях как мадонну. О! Если б кто-нибудь мог оказать мне у Мишеля такую же услугу, какую брат оказал тебе у Ивона, я не стала бы жаловаться, клянусь тебе; напротив, я была бы ему признательна всю жизнь.
— Стало быть, ты очень любишь Мишеля?
— Сколько ты любишь Ивона.
— О, это невозможно! — вскричала Лания.
В эту минуту дверь отворилась с шумом и Люсьен показался на пороге, крича:
— Победа!
Обе молодые девушки оторопели, побледнели, покраснели и слезы выступили у них на глазах.
Люсьен отошел от двери. За ним явились Мишель и Ивон в походной форме.
— Поблагодари Шарлотту за меня, милая Лания, — сказал Мишель с волнением, прижимая сестру к своей широкой груди. — Скажи ей, что вся моя жизнь, употребленная на то, чтобы сделать ее счастливою, недостаточно заплатить ей мой долг.
В это время Ивон Кердрель, любезно поцеловав руку Шарлотты, испуганной и дрожащей, сказал самым кротким голосом:
— О! Вы так добры и прекрасны, удостойте быть моей посредницей у вашего друга, повторите ей то, что я никогда не посмею ей сказать, а именно, что я из любви к ней готов пожертвовать моею жизнью по одному ее слову, по одному знаку, и что сильный ее любовью, как я ни ничтожен ныне, я сумею сделать достойным ее.
— Вот благородные и честные слова, господа! — сказал Гартман, входя в свою очередь в комнату. — Подите, подите сюда, сударыни, — прибавил он, оборачиваясь в коридор, — придите насладиться счастьем ваших детей. Ивон, любезный сын, вы исполняете мое желание и я горжусь, что вы будете моим зятем. Теперь, — продолжал он, целуя Шарлотту в лоб, — я буду счастливейшим отцом, потому что у меня будут две дочери.
Шарлотта и Лания, вне себя от смущения, не были в состоянии произнести ни одного слова и рыдая бросились на шею к своим матерям; но ошибиться было нельзя: они плакали от радости.
Когда первое волнение утихло и действующие лица этой сцены мало-помалу возвратили свое хладнокровие, Люсьен рассудил, что ему пора выступить на сцену.
— Все это очень мило, — сказал он, — только если вы не знаете, то я вам скажу, что уже полночь. Я велел подать ужин, и если вы согласны, то это будет обручальный пир.
— Ты прав, негодный мальчик, — ответил его отец, улыбаясь, — будем счастливы, пока можем. Не будем думать о заботах, ожидающих нас в будущем. Пойдем в столовую и отпразднуем по старинному эльзасскому обычаю, с рюмками в руках, это событие, которое осчастливило всех нас.
— Ну, любезные рыцари, — сказал Люсьен, смеясь, — берите под руку ваших невест и отправимтесь в столовую.
Сердца были так переполнены, что аппетит не мог быть хорош. Дамы особенно едва дотрагивались до кушаньев; поставленных перед ними, и клевали как птички.
— Теперь, — сказал Гартман, отодвигая свою тарелку, — расскажите нам, господа, каким образом вы сделали нам так неожиданно такой приятный сюрприз.
— Извините, папа, — сказал Люсьен, — говорить желаю я.
— Для чего?
— Чтоб рассказать вам этот сюрприз. Устроил его я.
— Это правда, — сказал Мишель, весело ударив брата по плечу, — мы обязаны ему, папа, тем, что увидали вас несколькими часами ранее.
— Да, — хитро сказал Люсьен, — и что вы узнали вещи, весьма для вас приятные, которых вы не ожидали.
— Ну, говори, болтун, расскажи нам твою историю, — сказал Гартман, увидев внезапную краску обеих девушек.
— О! Это будет недолго; представьте себе, папа, что когда я вошел в «Город Париж», Петрус весело подбежал ко мне. Вы знаете Петруса, папа?
— Да, да; продолжай.
— Ну, так как у него всегда надгробная наружность, я был до того испуган этой необычайной радостью, что счел его помешанным. Но он скоро успокоил меня, сообщив, что 3-й полк зуавов должен прибыть в десять часов в Кенигсгофен. Я знал, как вы будете рады увидеть моего брата и Ивона, разумеется; я не мог терять ни минуты. Я прибежал домой, велел Жану заложить коляску, а Жан, как только узнал, для чего она мне нужна, повиновался мне с понятною для вас поспешностью. Я поехал на станцию. Не пробыл я там и десяти минут, как услышал свист машины, и поезд пришел. Я бросился на набережную, скоро узнал Мишеля, который обнял меня так, что чуть не задушил, до того рад был видеть меня. Я хотел тотчас увести его, но ему надо было сделать распоряжения; он не мог оставить свою роту, начальство над которой поручил своему поручику, и не прежде как по получении позволения своего начальника, согласились эти господа сесть в коляску со мною. Едва успели мы въехать в город, ворота заперли. Но все благоприятствовало нам сегодня: вы были в ратуше, папа, матушка и госпожа Вальтер разговаривали о стряпне в гостиной; я не хотел мешать такому интересному разговору. При этой выходке все засмеялись.
— Притом я люблю эффекты, — продолжал он. — Какое-то предчувствие сказало мне, что моя сестрица и прелестная кузина Шарлотта не очень станут сердиться, если я сделаю им сюрприз; не правда ли, Лания?
— Молчи ты, злой. Напротив, я очень на тебя сержусь, — сказала Лания, восхитительно надув губки.
— О! Ты можешь это говорить. А вы, милочка Шарлотта, также сердитесь на меня?
— Должна бы, может быть, — отвечала она с обольстительной улыбкой, — но не имею сил; я слишком счастлива.
— А! Браво! Вот это откровенно; это тебе урок, Лания! — вскричал Люсьен, смеясь.
— Но каким образом, любезный Мишель, — спросил Гартман, — ты не предупредил меня о твоем приезде?