Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Приключения Мишеля Гартмана. Часть 1

ModernLib.Net / Исторические приключения / Эмар Густав / Приключения Мишеля Гартмана. Часть 1 - Чтение (стр. 6)
Автор: Эмар Густав
Жанр: Исторические приключения

 

 


— Здравствуйте, дети мои, — обратился к ним хозяин, протягивая каждому руку. — Доротея, дайте стулья этим честным малым. Садитесь возле меня и выпейте по стакану доброго французского вина.

— Очень охотно, — ответил старший, уже десять лет служивший помощником мастера на фабрике.

— Меня не удивляет, что вы пришли; я вас ожидал сегодня.

— Мы так и думали. Разве могли вы предположить, чтобы мы отпустили старшего сына дома, не пожелав ему доброго пути? Не правда ли, господин Мишель, вы знали, что мы явимся к вам на прощанье?

— Не только знал, но и желал вас видеть. Мне было бы грустно уехать, не пожав вам руки.

— О! Вы, кажется, не со вчерашнего дня нас знаете; вот мы к вам и явились, — молвил подмастерье. — Итак, — продолжал он, обращаясь к Гартману, — с вашего позволения, сударь, я скажу, что мы очень опечалены на фабрике отъездом господина Мишеля. Вчера по окончании работ мы собрались и решили с общего согласия, что пятеро из нас пойдут сегодня в Страсбург проститься с вами, господин поручик, от имени всех и передать вам наши пожелания успеха во время кампании, чтоб вы вскоре вернулись к нам с густыми эполетами. На нас пятерых и пал жребий исполнить поручение товарищей. В три часа мы пришли к старшему управляющему, господину Поблеско, который заменяет вашего батюшку в его отсутствие, отпросились у него, и вот мы тут.

— Спасибо, Людвиг, спасибо, добрый друг, — ответил Мишель. — Скажите вашим товарищам, что я глубоко тронут чувствами, которые вы мне выразили от их имени и от своего. Вынужденный к временной разлуке с теми, кого люблю, я ценю ваше сочувствие. Пожелания ваши, я уверен, принесут мне счастье, и я вернусь вскоре если не с густыми эполетами, то, по крайней мере, очень счастливый тем, что нахожусь опять посреди вас.

— С вашего позволения, господин Мишель, если объявлена будет война, как говорят, уже вы задайте добрую трепку этим пруссакам. Они стоят того.

— Постараюсь, — ответил Мишель, смеясь.

— О! Я полагаюсь на вас. Если же они пожалуют сюда, будьте спокойны, они найдут, с кем переведаться; эти толстые швабы, мы их посадим на их каски с острыми верхушками.

Немного рискованная острота старого подмастерья вызвала улыбку на всех лицах. Грустно начавшийся обед был кончен со смехом, с шутками и обильными возлияниями, в которых Людвиг и его товарищи приняли значительное участие, прежде чем вернулись на фабрику, слегка выписывая мыслете и весело распевая старые застольные песни.

Часам к десяти вечера гости разошлись. Мишель простился с отцом и с матерью, и, сказав несколько слов сестре, вышел с Люсьеном пройтись по городу.

Гартман и жена его, которые в присутствии дорогого сына имели твердость сдерживать свое горе, тотчас ушли к себе, чтобы без свидетелей дать волю душившим их слезам.

Молодые люди гуляли недолго. Они скоро вернулись домой и распростились. Мишель сократил прощание под предлогом, что надо еще уложить чемодан; Люсьен пошел лечь и не замедлил заснуть со свойственной молодости беззаботностью, которую никакое событие, как важно бы ни было оно, потревожить не может.

Когда же Мишель удостоверился, что все в доме спят, он вышел из своей комнаты со свечою в руке, прошел коридор и, дойдя до двери, смежной со спальней родителей, остановился и слегка постучал два раза.

Дверь немедленно отворилась и сестра его появилась на пороге.

— Входи, Мишель, — сказала она, — я ждала тебя с нетерпением.

Молодой человек вошел, тщательно затворил за собою дверь, задул свою свечу, теперь не нужную, и сел на кресло возле сестры.

— Как я тебе благодарна, Мишель, что ты мне уделяешь свое последнее посещение и последние минуты перед отъездом! Ты не можешь представить себе, как я признательна за такое предпочтение с твоей стороны.

— Полно, так ли, сестрица, и не другая ли у тебя мысль на уме? — улыбаясь, возразил Мишель.

— Какую же другую мысль могу я иметь?

— Как знать! Кто может льстить себя убеждением, что читает в сердце девушки? Самая невинная и прямодушная имеет тайны, которые часто скрывает от непосвященных и даже иногда силится скрыть от самой себя.

— Что ты хочешь этим сказать, брат?

— Ничего более, кроме того, что сказал.

— Признаюсь, я тебя не понимаю.

— Будто бы? Ну, Лания, сознайся откровенно, разве я не подстрекнул твоего любопытства, когда сказал тебе сегодня по уходе гостей, что мне надо поговорить с тобою о важном деле, которое должно остаться между нами?

— Однако…

— Без изворотов, пожалуйста! Ответь мне откровенно, сестра.

— Да ведь я же не была бы женщиною, если б не чувствовала любопытства.

— То есть, что твоя головка заработала, стараясь угадать, что бы я мог тебе сказать.

— Правда, Мишель, я не вижу причины скрывать этого.

— И ты, пожалуй, угадала? — прибавил он, плутовски улыбаясь.

— Ну, уж этого-то нет! — с живостью вскричала она, вспыхнув как маков цвет. — Клянусь, что я не подозреваю!

— Берегись, сестренка! — шутливо погрозил он ей пальцем.

— Зачем ты меня так мучишь? — вскричала она с движением досады.

— Вот тебе на, теперь! Я ее мучу, а еще ничего не говорил!

— Ну да, потому и мучишь, что ничего не сказал. Говори скорее, зачем ты пришел?

— Ты в самом деле не угадываешь?

— Нет, нет, тысячу раз нет! — ответила она, краснея все сильнее и сильнее.

— Если так, то я должен тебе во всем сознаться. Я пришел…

Она наклонилась к нему с напряженным вниманием.

— Ты уже заинтересовалась?

— Ах! Ты несносен, Мишель. Не знаю, право, что с тобою сегодня, — заключила она и вдруг откинулась назад, пленительно надув губки.

— Однако, ведь это не так легко, Лания! Если б еще ты мне немного помогла…

— Как же мне помочь, злой ты этакий, когда я ничего не знаю?

— Скажи, пожалуйста, как странно наше положение! Ты ничего не знаешь и я ничего, а между тем мы оба хотели бы знать.

— О, Господи! — пробормотала она и с досадою стала кусать свои розовые ноготки.

— Престранно, право, — повторил он как бы сам с собой, — именно то же говорил мне бедный Ивон, обнимая меня, когда прощался.

— Что ты там бормочешь о господине Кердреле?

— Вот как! Ивона мы теперь уже величаем господином Кердрелем!

— Ты решительно сегодня невыносим, Мишель.

— Ну, ну, успокойся, сестренка, и смени гнев на милость. Ты знаешь, как я тебя люблю. Если тебе неприятно, чтоб я говорил с тобою об Ивоне, я не скажу ни единого слова, хотя мне это, право, будет тяжело. Ведь он мой лучший приятель, почти брат.

— Ничего подобного я не высказывала, Мишель, напротив. Ты упомянул об Ивоне и я спросила, по какому поводу ты о нем говоришь.

— Видно, я не так тебя понял, виноват.

— Что ж тебе сообщал Ивон?

— Да точно то же! Что ничего не знает, а очень желал бы знать.

— Знать что?

— В том-то и заключается вся суть. Я также не знаю. Вот и пришел я к тебе в той мысли, что может быть…

— Может быть что? — спросила она, потупив взор.

— Видишь ли, Лания, — сказал Мишель, взяв ее руку и нежно пожимая ее в обеих своих, — пораздумай хорошенько; быть может, ты и найдешь в глубине души ответ, которого мы доискиваемся. Тебе восемнадцать лет, сестра, ты чиста как ребенок, ты хороша, даже красавица; много мужчин подходят к тебе с трепетом и удаляются со вздохом сожаления. Спрашивала ли ты когда-нибудь свое сердце?

— Ах, брат, пожалуйста!

— Прости меня, если я вынужден настаивать. Обстоятельства так сложились, что мне не хотелось бы расстаться с тобою, не объяснившись. Кто может предвидеть будущее? Кто знает, что нам готовит судьба?

— Не произноси таких ужасных слов!

— Увы! Моя милочка, небосклон заволокло грозными тучами. Я уезжаю. Вернусь ли еще? А если меня не станет…

— О! — вскричала она в ужасе.

— Все возможно, Лания; но я не хочу расстаться с дорогою моею сестрою, не прочитав в ее сердце или, вернее, не заставив ее прочитать в своем сердце при моей помощи то, в чем она никогда не имела бы духа сознаться самой себе. Будь же со мною откровенна как с братом и единственным человеком, которому ты скорее даже, чем отцу, можешь все сказать, не опасаясь дать ему прочесть в глубине твоих мыслей тайну, повторяю, тебе самой, быть может, неизвестную. В числе молодых людей, которых ты видела в это время и дома у нас, и у добрых друзей, нет ли кого-нибудь, кем бы ты безотчетно интересовалась более других?

Молодая девушка потупила глаза, постояла немного в задумчивости, потом бросилась на шею брату и, прижавшись лицом к его плечу, пролепетала дрожащим голосом:

— Ты разве угадал, что я люблю его? С минуту назад я сама этого не подозревала.

— Отчего ты вся дрожишь, Лания? В том, что ты мне доверяешь, нет ничего такого страшного.

— О! Я ни за что на свете не хотела бы…

— Чтоб он знал, что любим? А почему же, позвольте спросить? Прошу поднять голову, сударыня, и улыбнуться мне; если б тот, о ком мы говорим, был не так далеко, а здесь, слово, которое у вас вырвалось, сделало бы его счастливейшим из смертных.

— Разве ты думаешь, что он угадывает? Если б он узнал что-нибудь, я умерла бы со стыда.

— Вы с ним оба, честное слово, один безумнее другого. Он любит тебя безнадежно и уехал, твердо вознамерившись скорее умереть, чем выдать свою тайну. Ты решила ни дать, ни взять то же самое. Послушай-ка, не взять ли мне на себя роль посредника? Полагаю, тебе трудно было бы найти человека преданнее и бескорыстнее; я, видишь ли, прежде всего желаю твоего счастья.

— Так ты не осуждаешь во мне этого чувства, против которого я устоять не могла?

— Я осуждаю его! Напротив, я ничего так не желаю. Можешь ли ты это думать? Однако, нам хорошенько надо объясниться, — прибавил он лукаво, — между нами не должно оставаться недоразумения. Еще ни одного имени произнесено не было, а насколько мне известно, существует на белом свете некий прекрасный молодой человек с задумчивым лицом и томным взглядом, который сильно смахивает на поклонника моей любезной сестрицы.

— Знаю, знаю, о ком ты говоришь, — засмеялась она. — Этот прекрасный господин со своими томными позами успел только в одном — сделаться мне невыносим.

— Бедный Владислав! — насмешливо сказал брат. — Уж и невыносим?

— Да, именно; ты представить себе не можешь, какое отвращение я имею к этому человеку. Мне кажется, что в нем что-то змеиное и вместе ехидное. Взгляд его не прямой. Никогда он не останавливается на ком-нибудь. Речь его сладкая, но в голосе иногда звучит странная нота. Не будь он несчастен, лишен состояния и осужден на смерть в своем отечестве, почему, подобно многим другим своим соотечественникам, искал убежища во Франции, кажется, я настояла бы, чтоб папа его удалил из нашего дома.

— А между тем ты лично ни в чем упрекнуть его не можешь.

— Решительно ни в чем. Это человек с изящным обращением и вполне изысканной учтивостью; он всячески угождает мамаше и мне. Папа им очень доволен. Он, говорят, исполняет свою обязанность с удивительным умом и примерной ревностью. И при всем том, я сама не знаю почему, мне так и сдается… предчувствие какое-то говорит мне, что он роковым образом вотрется в мою судьбу.

— Полно, Лания, ты бредишь. Это уж слишком. Что может тебе сделать этот человек? И вперед он никогда не будет в состоянии нанести тебе вред, будь спокойна. Впрочем, я-то на что же? Или если б меня не было, отец, а не то Люсьен, разве мы допустим оскорбить тебя безнаказанно? Но довольно об этом; извини, что я заговорил о человеке тебе противном. Вернемся теперь к тому, что для тебя интереснее. Завтра я еду. Через несколько дней я увижу моего бедного товарища. Что мне ему передать?

— Ничего.

— Немного. Неужели ты потребуешь, чтоб я молчал, когда одним словом могу если не возвратить ему счастье, то, по крайне мере, дать ему некоторую надежду?

— Ничего, говорю тебе. Но, — прибавила она, вставая, — я не запрещаю тебе передать, что ты видел. Смотри…

Она отворила ящик своего комода, достала из него молитвенник, тщательно спрятанный под массою кружев, открыла его и показала брату высушенные между листами великолепную махровую розу и троицын цвет.

— Ты помнишь, — сказала девушка, положив руку на плечо брата и приблизив свое прелестное личико к его лицу, — что два дня до отъезда твоего друга праздновали мое рождение?

— Понял! — весело вскричал Мишель, взяв ее обеими руками за голову и поцеловав раза четыре в лоб. — Эту розу и троицын цвет тебе подарил Ивон, и ты тщательно сохранила их.

— Это ты сказал, — ответила она, смеясь, но отвернувшись, чтоб скрыть смущение.

— Ладно, этого мне достаточно, шалунья. Какие слова могут стоить подобной памяти!

Молодой человек встал, взял свою свечку, зажег ее и подошел к сестре со словами:

— Доброй ночи, Лания. Оставляю тебя под охраной твоего ангела, который навеет на тебя золотые сны. Не хочу долее мешать тебе спать. Доброй ночи и прощай, моя милочка; завтра ты еще будешь в постели, когда я уже уеду далеко.

Девушка тонко улыбнулась и молча подставила брату лоб для поцелуя. Потом они разошлись, и Мишель вернулся в свою комнату.

В четыре часа утра весь дом был на ногах. Слуги сновали по коридорам. Люсьен и Мишель, чемодан которого, туго набитый и плотно застегнутый, стоял на стульях, закусывали на скорую руку.

Мишель с опытностью военного, который знает, сколько случайностей может повстречать дорогой, пожелал позавтракать перед отъездом. Молодые люди только что осушили последнюю рюмку вина, когда вошли господин и госпожа Гартман.

— Любезный Мишель, — сказал Гартман, протягивая ему объятия, — я не имел духу отпустить тебя, не обняв еще раз.

— Батюшка! Мама! Какое счастье поцеловать вас перед отъездом!

Это трогательное прощание длилось всего несколько минут, потом господин Гартман поднял голову, лицо его приняло выражение строгое и, протянув сыну руку, он сказал:

— Будь мужчиной, исполни свой долг. Прощай, Мишель!

— До свидания, сын мой! — вскричала госпожа Гартман сквозь рыдания.

И старики вышли рука об руку.

— Бедный отец! Бедная мать! — прошептал молодой человек, отирая непрошенную слезу.

— Все ли готово? — спросил Люсьен. — Нам остается только полчаса.

— Да, кажется, все, — ответил Мишель, озираясь вокруг, — ничего не забыто.

— Прошу покорно, неблагодарный! — послышался веселый голос, и Лания показалась в дверях.

— Лания! — вскричали молодые люди с изумлением.

— А почему же нет? — возразила она, очаровательно надув губки. — Будет вам известно, господа большие братья, что я встала в одно время с вами и обошла уже мой сад; я успела побывать в оранжерее, а теперь пришла в свою очередь проститься с вами.

— Вот милое-то внимание, за которое я тебе сердечно признателен, душечка Лания, — с живостью сказал Мишель.

И обняв за талию, он нежно расцеловал ее.

— Да какой у тебя чудный букет, сестренка! — прибавил он, не выпуская ее из рук.

— Ты находишь? Для тебя я и набрала его, Мишель. Но постой!

Она вынула два цветка из букета и подала его брату.

— Вот, возьми, — сказала она.

— Благодарю, дружок; только позволь узнать, почему ты оставила себе эти два цветка, троицын цвет и махровую розу; что бы это означало?

Не отвечая, молодая девушка поднесла к губам цветки, каждый из них поцеловала, отвернувшись, и, наконец, подала их брату, шепнув ему на ухо едва слышно:

— Для него!

И прежде чем молодой человек успел опомниться от изумления, она высвободилась из его рук, порхнула с легкостью птички и скрылась со звонким смехом.

— О, о! Тут что-то не чисто! — заметил насмешливо Люсьен. — Что это значит?

— А то, любезный друг, — сказал Мишель, тщательно укладывая два цветка в бумажник, — что теперь без четверти пять и мы едва поспеем к поезду.

— Иными словами, что ты отвечать не хочешь, — смеясь сказал Люсьен. — Хорошо же, я спрошу у Ланий. Я уверен, что она мне ответит.

— Может быть, — также со смехом молвил Мишель. С этими словами они вышли из дома, провожаемые всеми слугами, которые буквально осыпали своего молодого барина благословениями и желаниями благополучного пути.

В конце улицы Голубого Облака, где находился их дом, они едва повернули на набережную Келерман, когда на них наткнулся было человек, идущий большими шагами; но, вероятно, узнав их и не желая, чтоб они могли рассмотреть его, он тщательно закутался в свой плащ, надвинул на глаза шляпу с широкими полями, бросился в сторону и быстро удалился по направлению к предместью Пьер, бормоча сквозь зубы что-то, чего братья не могли расслышать.

— К черту влюбленного, — вскричал Мишель, — он чуть было нас с ног не сшиб!

— Влюбленного! Я этого не думаю, — сказал Люсьен, пожав плечами. — Он опять ускользнул от меня, но пусть побережется впредь. Если это именно тот, кого я подозреваю, у нас с ним будет объяснение, которое удовольствия ему не доставит.

— Что ты хочешь сказать.'

— Ничего! — ответил Люсьен, смеясь. — Это дело касается одного меня. У тебя свои тайны, не так ли? Ну, и у меня также свои.

— На здоровье, упрямец. Но помни, что если б твои тайны оказались для тебя тяжелым бременем, я требую в нем своей доли.

— Будь спокоен, я не заставлю себя просить, чтобы довериться тебе.

Спустя немного минут они были на станции.

Глава III

Профили шпиона высшего света

Для того чтоб растолковать читателю смысл выражения Люсьена Гартмана, когда незнакомец так неосторожно наткнулся на углу улицы Голубое Облако и набережной Келерман, мы должны вернуться назад к предшествовавшему вечеру, когда в доме на площади Брогли происходила сцена, которую необходимо сообщить читателю для полного уразумения фактов, составляющих эту историю, гораздо более правдивую, чем сначала можно было бы предположить.

В ту минуту, когда полночь пробила на колокольне собора, два человека, шедшие с противоположных сторон, с концов площади Брогли, остановились почти в одно время перед одним из красивейших домов на этой площади и молча поклонились друг другу.

Тот, кто первый дошел до дома, позвонил.

Тотчас дверь отворилась и оба человека вошли. Они очутились в большой передней, прекрасно освещенной, в которой у большой лестницы с мраморными ступенями неподвижно стаяли два лакея в ливрее.

При виде пришедших один лакей поднялся на лестницу, оставляя между собою и безмолвными посетителями пространство по крайней мере в три ступени.

В первом этаже лакей приподнял тяжелую портьеру, прошел не останавливаясь в приемную, богато меблированную и ярко освещенную, и, отворив настежь боковую дверь, доложил:

— Граф Владислав Поблеско. Господин Ульрик Мейер.

Пришедшие вошли. Лакей ушел, опустил портьеру и затворил дверь.

Пришедшие очутились тогда в кабинете, меблированном с тем богатством, более пышным и наружным, чем хорошего вкуса, которое обыкновенно отличает богатых промышленников и капиталистов.

Более способные считать цифры, чем выказывать настоящий вкус, они стараются только, по выражению довольно пошлому, но исполненному истины, бросать пыль в глаза, но что, мы должны признаться, успевают почти всегда, до того на свете много дураков.

В этом кабинете, за столом, или лучше сказать за громадным столом, заваленным бумагами и реестрами, сидел человек, который при докладе о посетителях с живостью отодвинул свою документацию и подошел к ним с улыбкой на губах. Человек этот, тогда очень известный в Страсбурге, происходил из первых банкиров в городе.

Его состояние слыло колоссальным, и его сношения простирались до самых отдаленных областей обоих полушарий.

Мы прибавим только для памяти, что он пользовался уважением, которое обыкновенно дают мешки с золотом.

Это был человек пожилой, с чертами несколько смятыми; толстый нос, губастый рот, лоб, начинавший обнажаться у висков, серые маленькие глаза, впалые, но хитрые, белокурые бакенбарды, обстриженные котлеткой, придавали ему физиономию, где фальшивое добродушие промышленника постоянно боролось с жадным двоедушием делового человека.

Хотя он выдавал себя за лотарингца, люди, уверявшие, что знают это наверно, утверждали, что это просто немецкий жид из Познанского герцогства.

Несмотря на это уверение, он пользовался громадным влиянием на бирже, где его подпись имела большое значение.

В эту минуту он был в черном платье, в белом галстуке, как нотариус, и в петлице красовалась розетка всех цветов радуги.

Этого почтенного банкира звали Тимолеон Жейер.

— Милости просим, господа, я ждал вас с нетерпением, — сказал он, пожимая руки, протянутые ему графом Поблеско и Мейером. — Садитесь и поговорим.

Когда оба гостя сели каждый на кресло, он подал им сигары и продолжал:

— Ну что у вас нового, господа?

— Мне кажется, — ответил граф, — что никто лучше вас не может знать того, что происходит.

— В финансовых делах, — ответил он небрежно, — но в политике?

— Ничего не знаю, — сказал Мейер, — а вы, граф?

— И я также.

— Как! В городе ничего не говорят?

— Нет, — сказали оба вместе.

— Вот это странно, однако, обстоятельства важны. Вы, граф, по доверию Гартмана, находясь во главе его фабрики, должны слышать разговоры работников, знать намерения их; а вы, господин Мейер, слишком деятельный барышник, чтоб не собирать известий в деревнях, через которые вы постоянно проезжаете.

— А, очень хорошо! — сказал граф, улыбаясь. — Я вижу, куда вы метите, любезный Жейер; вы нас спрашиваете, какова оборотная сторона?

— Словом, карточный кран? — подтвердил барышник с громким смехом.

— Именно, господа, вы знаете так же хорошо, как и я, что всякое положение, каково бы оно ни было, имеет две стороны; а то, в котором мы находимся, должно иметь, по крайней мере, четыре или пять. Эти-то стороны нужно мне знать. Посмотрим, Мейер, когда приехали вы в Страсбург?

— Два часа тому назад. Четыре месяца проезжал я весь Эльзас и всю Лотарингию, останавливаясь везде, во всех городах, во всех деревнях, даже во всех самых отдаленных местечках.

— Вы должны были заметить много, слышать множество разговоров.

— Да, всякого сорта.

— Выведя заключение из всего этого, зрело об этом размыслив, какое мнение составили вы себе о положении умов в этих двух провинциях?

— Вот точная моя оценка. Эти народонаселения с радостью ожидают войны. Они глубоко ненавидят пруссаков. Особенно в Эльзасе чувство ненависти доведено до степени невероятной. Я говорю не о деревенских жителях, а о горцах; у них эта ненависть такова, что одно имя пруссаков нагоняет на них дрожь и считается оскорблением. Лотаринщы спокойнее, или лучше сказать, не так высказываются. Вы лотарингец, любезный Жейер, — прибавил он с двусмысленной улыбкой, — вы знаете, как ваши соотечественники лукавы и как трудно узнать, что они думают действительно. Однако, я должен прибавить, отдавая должную дань истине, что есть чем тревожиться, с французской точки зрения, разумеется, в некоторой части этого народонаселения, если правительство не обратит на это внимания.

— Э, э! Это начинает становиться интересным. Что вы хотите сказать?

— Вы знаете, — продолжал барышник, — что религиозные войны недолго продолжались во Франции, но как коротки ни были они, ни в одной европейской стране не обнаружили столько ожесточения и жестокости.

— О! — сказал Жейер, качая головой. — Во Франции теперь равнодушие к религии таково, что правительству нечего заботиться о том, что может прельщать несколько восторженных умов.

— Да, вот что думают вообще. Ну, любезный мой, по моему мнению, правительство очень ошибается; если война начнется, как это вероятно, оно очень хорошо приметит его к своему вреду.

— Объяснитесь яснее.

— Я сам этого желаю. Вы знаете, что в Эльзасе господствуют два догмата, или лучше сказать, две религии: католическая и протестантская. Я смело утверждаю вас, что если Франция объявит войну Пруссии, то последняя держава может найти без большого труда помощь тайную, это правда, но преданную и готовую на величайшие жертвы…

— В рядах католиков?

— Нет. Католики имеют только одну цель: первенство своей церкви и влияние на тех, кем им поручено управлять. Всякий чистый католик есть признанный партизан деспотизма. А самый твердый партизан деспотизма в Европе император Наполеон. Он сделал громадные уступки духовенству и делает их каждый день; стало быть, католическое духовенство за него и поддержит его всеми силами.

— Так вы говорите о протестантах?

— Именно о протестантах; но поймем хорошенько друг друга, о самом ничтожном протестантском меньшинстве. Во всех религиях есть заблудшие сыны, пылкие головы, ставящие хорошие или дурные идеи выше всего, и для торжества этих идей жертвующие всем и прежде всего собой. В Эльзасе, особенно в горах, остается еще несколько пуританских фамилий; заметьте, я не говорю протестантских, которые, не имея внешних сношений, постоянно живут между собой, преувеличенно занимаясь обрядами своей веры, и считают врагами всех, кто не думает так, как они; словом, это эпимениды, словно спавшие с XVI столетия и ныне одушевленные тем свирепым фанатизмом, который одушевлял солдат Кромвеля и их предков, когда они защищали против католиков Монтобан и Ла-Рошель. Эти семейства по своему одиночеству не имеют определенной национальности. Политические вопросы умеренно занимают их, они поглощены вопросами религиозными. Везде, в городах, деревнях, равнинах и на горах, семейства эти уединяются, составляют особую касту и без решительной необходимости никогда не примешиваются к католикам, а еще менее к умеренным протестантам, которых считают ренегатами. В этом меньшинстве пиетистов — так их называют — Пруссия может найти помощников очень полезных в данную минуту. Многие живут в лесу Гленау. На границе, особенно от Зельца, Лаутербурга, Висембурга до Нидерброна, их очень много. Эти фанатики скорее одних мыслей с немцами, чем с французами, нравы которых они находят слишком распущенными; это доказывает, что они имеют торговые сношения предпочтительно с иностранцами, а не со своими соотечественниками. Словом, я думаю, что немногое нужно для того, чтоб привлечь их на свою сторону.

— Хорошо. В случае надобности между ними и другими протестантами можно будет сделать соглашение, — сказал Жейер, потирая себе руки.

— Не думайте этого; вы сделаете ошибку чрезвычайно опасную. Большинство протестантов одушевлено величайшим патриотизмом. Они любят Францию и будут сражаться за нее с полнейшей преданностью. Будьте убеждены, что они, не колеблясь, не только примешаются к католикам, потому что вам уже известно, что здесь католики и протестанты заодно, но до такой степени сольются с ними, станут действовать так согласно, что никто не будет в состоянии принудить их сохранить нейтралитет. Притом они уже внимательно наблюдают за пиетистами и горе тем, если они осмелятся изменить французам, они найдут в протестантах самых жестоких врагов.

— Знаете ли, любезный Мейер, что все сказанное вами очень тревожит меня. Я надеялся, по вашим словам, что протестанты могут сделаться в данную минуту если не союзниками, то безмолвными друзьями, а я вижу, что мы не имеем никакой надежды добиться такого результата. Неужели вы искренне думаете, что эти пиетисты, как вы их называете, имеют так мало влияния?

— Вы меня не поняли. Вам надо знать всю правду. Против Пруссии все католики, все протестанты; они ни за что на свете не захотят вступить в переговоры с неприятелем своей родины, и даже в этом ничтожном меньшинстве, которое я назвал пиетистами, Пруссия найдет очень немногих, которые согласятся помогать ей втайне. Другие останутся нейтральны.

— Это неприятно. Однако, хотя часть дурного очень велика, в том, что вы мне сказали, есть и хорошее. Я поспешу указать на это хорошее кому следует, чтоб можно было действовать немедленно. А ваши сведения, граф, так же ли дурны, как сведения Мейера?

— Это судя по тому, как вы их оцените, любезный Жейер. Не рассчитывайте на рабочий класс в Эльзасе более, чем на остальное народонаселение. Я внимательно изучил его. Кроме северных провинций Франции, нет провинций более патриотических как Эльзас и Лотарингия. То, что вам сказал Мейер о пиетистах, совершенно справедливо. У нас они есть даже в Страсбурге, и совершенно таковы, как их описал Мейер. Но меня удивляет в том ясном и пространном отчете, который он вам сделал, что он забыл одно сословие, которое находится повсюду в обеих провинциях, которое втерлось во все деревни, во все города, даже в самые маленькие местечки, пробирается и в знатные дома, и в хижины; эти люди стараются остаться как можно более непримеченными, а если уметь воспользоваться ими, то это в данную минуту может быть очень важно для Пруссии.

— О каких это людях говорите вы? — спросил Жейер.

— Я не вижу, что вы хотите сказать, — прибавил барышник.

— Выслушайте меня, господа. Я прошу у вас только нескольких минут терпения и думаю, что скоро вы сознаетесь, что я прав, что в эту минуту в особенности надо во что бы то ни стало привязать к себе этих людей или, по крайней мере, наиболее влиятельных между ними.

— Но какие же это люди?

— Вот уже около четырех лет как я в Эльзасе. Дела фабрики, которою я управляю, принудили меня часто ездить в семь департаментов и даже в Люксембург. В этих путешествиях я мог изучить с удивлением, смешанным с любопытством, странные нравы людей, о которых я хочу говорить. Эти люди не кто иные, как жиды. Но поймем друг друга хорошенько, господа, эти жиды вовсе не похожи на всех тех, которых вы могли видеть в какой бы то ни было стране. Я назвал их жидами, по неимению лучшего названия, и по наружности, по крайней мере, они исповедуют жидовскую религию, но в действительности и на сколько я мог удостовериться в этом после серьезных изучений и больших разысканий о них, я думаю, что они столько же жиды, сколько христиане, и что они не имеют никакого отношения ни к одной из пород, населяющих нашу старую Европу.

— Полноте! Вы шутите! — вскричал банкир.

— Не мешайте, не мешайте, — сказал барышник, внимательно прислушивавшийся, — я думаю, что Поблеско говорит очень хорошо и очень серьезно. Продолжайте, граф.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31