— По очень простой причине, батюшка: нам вдруг дано было приказание уехать из Марселя, и только дорогою объявили нам, что наш полк составляет часть корпуса Мак-Магона и что пока мы должны отправляться в Страсбург. Бесполезно было бы писать к вам; я приехал бы прежде моего письма.
— Это правда. Теперь, по крайней мере, ты знаешь наше взаимное положение. Недоразумений между нами не может быть. Дети, вы помолвлены, но вы понимаете, так же как и я, не правда ли, что в тех важных обстоятельствах, в каких мы находимся, немедленный брак невозможен.
— К несчастью, это справедливо, батюшка, мы не должны думать об этом теперь.
— О! — сказал Ивон. — Теперь, когда я уверен, что меня любят, ожидание моего счастья, вместо того, чтобы опечалить меня, даст мне мужество.
— Нам оно нужно, дети мои, нам нужно много мужества, чтобы исполнить обязанность граждан и солдат. Слава и счастье отечества должны стоять выше личных чувств. Будем людьми, взглянем прямо на обязанность, выпавшую нам на долю, чтобы выполнить ее со всей энергией и со всей преданностью, с каким мы способны. Когда война будет кончена, спокойствие восстановлено, когда наконец Франции мы не будем нужны, мы успеем насладиться счастьем. Теперь мы должны быть одушевлены любовью к отчизне. Дети, — прибавил он, наполняя бокал и вставая, — пью за ваше здоровье, пью за ваш близкий союз, но прежде всего пью за славу и успех Франции!
Эти слова были повторены с волнением всеми собеседниками.
Наступило минутное молчание, печальное и тревожное; у матерей и дочерей глаза были наполнены слезами; мужчины, несмотря на свою твердость, побледнели.
— Не будем унывать, — продолжал Гартман с энергией, — приготовляющаяся война предвещает грозу. Но много ураганов обрушивалось на Францию с тех пор, как она существует; много бурь мучили ее и грозили поглотить; помните, что каждый раз она выходила выше, могущественнее и прекраснее из этих страшных потрясений, которые хотели уничтожить ее, а напротив оживляли.
— Да здравствует Франция! — вскричали молодые люди.
— Мы сумеем умереть за нее, — сказал Мишель. — Вся кровь наша ей принадлежит. Это наша мать. Наша любовь, закаленная в битвах, увеличится, если возможно, от опасностей, которым мы будем подвергаться; когда мы увидимся с нашими невестами, мы будем гордиться, что защищали их.
— Если мы падем, — продолжал Ивон, — нас будут оплакивать. Чего можем мы, чего мы должны требовать более?
— Ивон, — сказала Лания, — с нынешнего же дня я считаю себя вашей женой. Уезжайте без опасения; если вы падете, я останусь верна вам и в могиле.
— Для чего нам печалиться, — с живостью вскричала Шарлотта, — и увенчивать себя кипарисами? Я имею предчувствие, что вы не на век прощаетесь с нами. Господь, защищающий нас, не позволит, чтобы любовь наша была разбита. После дней ужаса и тоски наступят дни спокойствия и счастья. Исполняйте вашу обязанность, господа, у нас еще будут солнечные часы.
Эти последние слова вызвали радость на лицах всех собеседников и собрание, на мгновение опечаленное, возвратило в эти последние минуты всю свою веселость.
Было поздно; прошла почти вся ночь.
Пробило четыре часа утра; начинало рассветать. Встали из-за стола и условились, что вся семья проводит госпожу Вальтер и дочь домой.
Отправились в путь, и хотя требовалось не более шести минут, чтобы дойти от улицы Голубое Облако до площади Брогли, путь длился около получаса.
Это понятно: Мишель подал руку Шарлотте, Ивон Кердрель — Лании.
Четверо молодых людей столько желали сказать друг другу, им оставалось так мало времени для этого, что они поспешно воспользовались несколькими минутами, остававшимися у них. Отец и обе матери улыбались между собой и делали вид, будто не примечают этого.
Однако надо было расстаться. Как медленно ни шли, дошли, наконец, до двери. Прощание было продолжительное, печальное, точно будто не должны были увидаться опять, а между тем свидание было назначено в тот же день через несколько часов. Но влюбленные все одинаковы: для них существует одно настоящее, а будущее точно будто не настанет никогда.
Глава VII
Как составился в Эльзасе первый отряд партизанов
Страсбург построен среди громадной равнины; но когда удаляешься от города по направлению к Соверну, чувствуешь, что почва нечувствительно возвышается под ногами. Мало-помалу она становится гористою и за пять лье от города доходит до первых уступов Вогезов.
Вогезы — цепь гор, простирающаяся от северо-востока Франции и проходящая к юго-востоку Бельгии, прирейнскую Пруссию и прирейнскую Баварию.
Они направляются от юга к северу и к северо-востоку, от источника Мозеля до Лаутера, составляя с левой стороны Рейна линию параллельную от Шварцвальда направо, и отделяя бассейны Мозеля и Рейна, департаменты Вогезский, Верхнего Рейна, Мерты и Нижнего Рейна.
Горы эти никогда не достигают большой высоты. Вершины их вообще округлены, что заставило дать им название «шаров». Шар Гуэбвилер, самый высокий пункт французских Вогезов, имеет только 4398 футов.
Вогезы покрыты громадным сосновым лесом, гигантские деревья которого, старые как мир, видели под своими тенями варварские орды средних веков.
Там и сям находятся развалины старых замков, в самом живописном местоположении, старинные берлоги тех страшных вогезских баронов, которые не уступали в свирепости мрачным бурграфам рейнских берегов.
Множество рек берут свой исток из этих гор. Мы упомянем только о Мозеле, Саре, Мерте, Мезе на западном склоне, Соне на южном склоне, Иле, Брюше, Цорне, Лаутере на восточном склоне.
К северу Вогезы связываются с Гундеруком, к юго-востоку соединяются с Юрой Бельфортскими холмами. Наконец, к юго-западу считаются отраслями Вогезов горы Фосильские, связывающие их с Арденскими, Лангрскис и Кот-д'Орские.
У эльзасского шара, по направлению от востока к западу, Фосильские горы отделяются от цепи Вогезских гор и присоединяются к Лангрским. Они составляют нечто вроде дуги, впадина которой обращена к югу, и отделяют бассейны Мезы и Мозеля от Сонского. Самый высокий пункт их называется Фурш и имеет 1476 футов высоты.
Мы попросим читателя простить нам эту географию, но она необходима для того, чтоб вполне понять самые важные происшествия в этом рассказе.
Деревня Альтенгейм, о которой не упоминается ни на одной карте, была бедной и жалкой деревушкой, народонаселение которой, состоявшее из сотни человек, не больше, прозябало в самом страшном неведении, умирало с голода, когда отец Гартмана решился основать там фабрику.
Эта великодушная мысль важного эльзасского промышленника решила участь деревни и, так сказать, вызвала ее к цивилизованной жизни.
Примеру Гартмана-отца последовали другие значительные торговцы и несколько фабрик в несколько лет было выстроено около его фабрики, пильная, кузнечная и другие, так что Альтенгейм, совершенно преобразованный ныне, насчитывает около двух тысяч пятисот жителей и сделался центром большого промышленного движения.
Положение этой деревни очаровательно. Она расположена на полтора километра влево от железной дороги, идущей от Страсбурга к Саверну, на три километра от этого города и на двадцать пять от Страсбурга.
Она выстроена в долине у подножия горы, на первой покатости которой возвышаются ее кокетливые дома с громадными кровлями, а другие находятся возле хорошенькой речки Цорн, притоке Рейна, окаймляющем деревню и начинающем в этом месте становиться судоходным.
Невозможно представить себе ничего живописнее этой деревушки, совсем затерянной в горах. Со всех сторон над нею возвышается сосновый лес, старый как мир, пробиваемый время от времени гигантскими скалами странной формы и темно-красного цвета.
На крайнем пункте этих скал, на гигантской высоте, пасутся козы, с испугом и любопытством смотрящие на многочисленные суда, покрывающие Цорн и спускающиеся к Рейну, оживляя пейзаж.
В тот день, с которого мы продолжаем наш рассказ, то есть в воскресенье 31 июля, большое одушевление господствовало между альтенгеймским населением. С утра жители в самом нарядном платье наполняли уже трактиры, пили и рассуждали с чрезвычайной живостью.
В этот день был большой праздник в Альтенгейме.
Общества стрелков из всех соседних деревень на пять лье в окружности должны были собраться для ежегодного состязания, происходившего в Альтенгейме в последнее воскресенье июля каждый год.
В этот год состязание принимало почти политическую важность по случаю объявления войны и приготовлявшихся событий.
С восхода солнца по всем дорогам тянулись многочисленные толпы горцев, с ружьем на плече, с трубачами впереди, выступающие военным шагом.
Их сопровождали женщины, девушки и дети в очаровательных и живописных эльзасских костюмах.
По прибытии в деревню каждую толпу народонаселение принимало с шумными криками; ружья становились пирамидой на площади и пиво текло потоками в честь прибывших.
К восьми часам утра ворота фабрики Гартмана, находившейся в центре деревни, с шумом отворились и множество работников, предводительствуемые Поблеско, по четыре в ряд, с карабинами на плечах, вышли оттуда и направились ко входу в деревню.
Пройдя первые дома, они вышли на дорогу, сопровождаемые большей частью народонаселения, которое провожало их радостными криками. Толпа эта, состоявшая из людей в полной силе возраста и почти вся из бывших солдат, имела в своей походке что-то решительное и таинственное, на что приятно было смотреть. Все шли ускоренными шагами, под такт трем трубачам, которые трубили самые воинственные арии.
В двух километрах от деревни Поблеско закричал:
— Стой! Становись во фронт!
Толпа стала на одной стороне дороги. Вдали показалось густое облако пыли, быстро приближавшееся, и скоро можно было различить экипаж, окруженный несколькими всадниками.
— К оружию! — закричал громкий голос Людвига, мастера. — Вот едет господин Гартман!
Когда экипаж остановился перед маленькой колонной, его приветствовали громкими ура.
В этом экипаже находились господин и госпожа Гартман, Лания, Шарлотта и госпожа Вальтер.
Мишель, Ивон, Люсьен, Петрус Вебер, Адольф Освальд и Жорж Цимерман весело скакали у дверец.
Гартман, поклонившись Поблеско, сказал несколько горячих слов мастеру и работникам фабрики, потом, сделав знак слуге, сидевшему на запятках, прибавил:
— Дети мои, прежде чем вернемся в Альтенгейм, я хочу выпить с вами утреннюю чарочку. Воздух гор свеж и притом у нас с вами сделалась жажда от нашей прогулки.
Это предложение было принято с единогласными криками радости.
Мишель и другие всадники сошли с лошадей и примешались к работникам.
Эти добрые работники, видевшие Мишеля ребенком, носившие его на руках, не помнили себя от радости, увидев его опять. Они пожимали ему руку, осыпали бесконечными приветствиями, на которые молодой капитан отвечал весело, с улыбкой на губах, и всегда находил любезное слово для этих людей, столь преданных ему и его родным.
— Сегодня большое состязание, — сказал он работникам. — Хотя я жду каждую секунду приказания к отъезду, я непременно желал явиться на ваше приглашение. Я знал, что без меня праздник будет неполон; притом мы здесь все одна семья. Надеюсь, что мы отличимся, милые мои, и что работники фабрики Гартмана покажут, что прежде чем сделались работниками, они были солдатами и не забыли управляться с ружьем.
— Будьте спокойны, господин Мишель, — сказал Людвиг, — не доставало бы только того, чтоб мы сделали перед вами какую-нибудь глупость. Пусть другие хорошенько держатся.
Экипаж был окружен этими добрыми людьми, которые наперерыв толпились около него, кланяясь дамам и отвечая на их вопросы о своих семействах и детях.
— Капитан, — сказал Поблеско, — не окажете ли вы нам чести стать во главе нас вместе с господином Ивоном, чтобы вернуться в Альтенгейм? Мы все были бы рады идти за вами хоть несколько минут.
Все работники присоединились к управляющему фабрикой, чтобы просить Мишеля оказать им милость, которой они добивались от него.
Молодой офицер, довольный приемом этих добрых людей, не имел мужества устоять против их просьбы и согласился с улыбкою, что удвоило общую радость.
Когда все выпили по чарочке, так любезно предложенной Гартманом, всадники сели в седла. Мишель и Ивон поехали впереди за трубачами, и колонна двинулась по правую и левую сторону экипажа.
Ко всем этим добрым людям как будто вернулись молодые годы и эти старые африканские солдаты шли также весело и с таким же увлечением, как в то время, когда гнались за арабами и кабилами.
Все народонаселение, мужчины, женщины и стрелки из соседних деревень, вышли к ним навстречу и приветствовали их радостными криками.
Мишель лучше всякого другого, как военный, знал, как надо вести таких людей. Дойдя до площади, вместо того чтобы просто распустить свою колонну, он обнажил саблю, стал в центре своего импровизированного отряда и тем внятным и резким голосом, который дает привычка распоряжаться, заставил исполнить свой маленький отряд разные военные движения.
Эти старые солдаты вдруг навострили уши. Лица их просияли; электризованные звучным голосом своего молодого начальника, они превратились в воинов в одно мгновение, исполнили все движения с точностью поистине изумительной, что привело всех жителей в энтузиазм.
По окончании маневров, Гартман, его семейство и друзья пошли на фабрику, оставив работников на свободе располагать своим временем как они хотят, но обещав присутствовать на стрельбе.
Гартман, а в особенности дамы чувствовали потребность отдохнуть после такого жаркого приема и поездки за шесть миль.
Впрочем, по стараниям Поблеско, все было приготовлено для гостей, столь нетерпеливо ожидаемых.
В гостиной Гартман нашел альтенгеймского мэра и его товарища, которые пришли поблагодарить его за то, что он удостаивает своим присутствием состязание в стрельбе. Он пожал руку этим достойным людям и пригласил их завтракать; они без сомнения рассчитывали на это приглашение, потому что поспешно согласились и не заставили себя просить. Притом это случалось каждый год с тех пор, как фабрика была основана в деревне, которая считала Гартмана своим благодетелем.
Пока Гартман, дамы, мэр и товарищ его садились за стол, Мишель, Ивон, Люсьен и три студента поместились за одним столом с работниками возле Поблеско.
Каждый год в день состязания в стрельбе член семейства Гартмана должен был присутствовать за обедом, который хозяин фабрики давал своим работникам.
На этот раз важность приготовлявшихся событий придавала этому семейному празднику печать исключительной важности.
Поблеско очень любезно распоряжался за столом.
Начало обеда было очень серьезно, однако мало-помалу, при помощи хорошего вина, собеседники одушевились, разговоры сделались живее и за десертом радость сияла на всех лицах.
— Работники вашего отца, — сказал Поблеско Мишелю, — желают обратиться к нему с просьбою. Они надеются, что вы не откажетесь служить им посредником.
— Конечно, нет, любезный Поблеско, — ответил Мишель, улыбаясь, — я очень хорошо знаю людей, среди которых нахожусь; я так уверен в их преданности нашему семейству для того чтоб отказываться от просьбы, с которою они обращаются ко мне в убеждении, что эта просьба не может не быть достойной внимания и не переходит за границы влияния, которое я имею над моим отцом. Пусть же они говорят. Я готов выслушать их.
— Людвиг, — сказал тогда Поблеско мастеру, — я исполнил поручение, которое вы дали мне; теперь вы должны объясниться, потому что я решительно не знаю, о чем идет дело.
— Благодарю вас, — продолжал мастер. — Мы знаем, что вы всегда готовы быть полезным нам, и поверьте, что мы признательны за ваше доброжелательство ко мне.
Сказав эти слова управляющему, мастер встал и, поклонившись Мишелю, продолжал:
— Капитан, вы уроженец Эльзаса и поймете важность просьбы, с которою мы желаем обратиться к вашему отцу через вас. Прежде всего я должен вам сказать, что из всего, о чем я вам буду говорить, я ничего не беру на свой счет. Я говорю от имени моих товарищей. Я только служу им отголоском; не правда ли, эй, вы?
— Да, да, — отвечали работники, — не бойся, Людвиг.
— Говори прямо.
— Господин Мишель наш друг, с ним нечего бояться.
— Хорошо, хорошо, — отвечал мастер с хвастливым видом, — довольно бы и половины всего этого. Прикусите язычок, ребята. Если вы поручили мне рассказать, в чем дело, уткните нос в стакан и предоставьте мне говорить.
Работники засмеялись и тишина, на минуту нарушенная, сделалась глубже прежнего.
— Итак, — продолжал мастер, — я скажу, господин Мишель, что мы все здесь французы, исключая господина Поблеско; но это все равно. Поляки — северные французы, — сказал он, кланяясь управляющему, который наклонил голову с улыбкой. — Вы знаете, что мы, эльзасцы, — продолжал мастер, — а особенно горцы, все охотники. Наши общества стрелков по большей части составлены из отставных солдат и устроены почти по-военному. Одно из наших обществ ездило даже на выставку в Париж в 1867 году, где получило ухарский успех, не в похвальбу нам будь сказано. Вот объявлена война. Не так ли? Никто не может предвидеть, что выйдет из нее. Я знаю, что французы по природе победители и что в конце концов супу хлебнут пруссаки; правительство, очень хитрое, так говорят по крайней мере, должно быть, приняло предосторожности для этого; а если неравно правительство забыло принять предосторожности или не успело старательно позаботиться о нашем крае, может быть, не худо бы нам самим позаботиться о нем и охранять наши горы. Что вы думаете об этом, господин Мишель?
— Я думаю, храбрый товарищ, — отвечал молодой офицер, — что все сказанное вами справедливо. Вы люди храбрые, преданные, отставные солдаты, превосходные патриоты, и я не сомневаюсь, что вы можете, как партизаны, оказать очень большие услуги.
— Я знал, что вы согласитесь с нами. Вот что мы положили: мы, гартманцы, составим роту. Если к нам желают присоединиться товарищи, милости просим. Мы выберем себе начальников, офицеров, унтер-офицеров, возьмем старых африканцев, которые так же мало будут бояться стрелять в пруссаков, как и в бедуинов. Потом мы будем защищать нашу деревню, фабрику, где так давно находим хлеб для наших семейств. Если дела пойдут дурно, мы перетащим материалы, мебель, машины, инструменты, чтоб пруссаки не воспользовались этим. Мы все перетащим в горы, пусть приходят туда к нам, мы славно их примем. Что вы скажете на это, господин Мишель? Не правда ли, хорошая мысль?
— Я говорю, добрый Людвиг, — ответил капитан с волнением, — что это мысль великодушная и прекрасная, какой я ожидал от вас и от ваших товарищей. Вы следуете инстинкту вашего сердца, давая доказательство подобной преданности. Вы понимаете, что спасая фабрику и то, что в ней заключается, вы трудитесь не только для нас, но и для себя, для ваших жен, детей, потому что принадлежащее нам принадлежит и вам. Но, любезный друг, что вы мне сказали, может быть только предисловием к просьбе, с которою вы желаете обратиться ко мне, потому что вам не нужно никакого позволения для того, чтобы составить отряд. Это касается вас самих, и ни я, ни мои родные ничего не можем сделать тут.
— Это правда, господин Мишель, вы коснулись пальцем именно того места, где нам щекотно. Вот в двух словах в чем дело: у нас есть ружья, это правда, но недостаточно. Нам нужны сабли, картузники, сапоги, подбитые гвоздями, порох и пули. Не можем же мы стрелять в пруссаков ореховой шелухой, и хотя вы знаете, господин Мишель, что мы употребим все усилия и истратим все скопленные деньжонки, чтобы достать то, в чем у нас недостаток, но…
— Понимаю, Людвиг, не нужно больше говорить. Не тревожьтесь из-за такой безделицы; мне не нужно говорить с моим отцом, чтобы дать вам ответ; я заранее уверен в его согласии. Его тревожит не потеря фабрики. Как ни была бы велика эта потеря, его состояние не очень пострадает, но прежде всего надо поберечь и спасти ваших жен, матерей и детей, а в особенности честь нашей родины, которую мы все так любим и которую чужеземцы не должны безнаказанно осквернять своим присутствием. Чего у вас нет, отец мой вам даст. У вас будут снаряды, оружие, съестные припасы — словом все, что правительство дает войскам, выступающим в поход. Сверх того, так как надо предвидеть все и так как вам, может быть, придется спрятать в горах дорогие для вас существа, отец мой даст вам теплую одежду, одеяла, и вы можете располагать всеми кроватями, тюфяками, находящимися на фабрике. Это все, что вам нужно?
Все работники ответили радостными восклицаниями.
— Теперь выслушайте меня, — продолжал капитан, — вас, если я не ошибаюсь, двести двадцать один человек работают на фабрике; это точная цифра?
— Да, — ответил Поблеско, — но у нас есть кроме того жены и дочери работников, которые, как вам известно, занимаются работами понежнее.
— Я говорил о мужчинах. Из этих двух сот двадцати одного есть несколько пожилых, очень способных работать, но которые не могут переносить утомления такой суровой кампании, которая приготовляется. Сверх того, есть много детей, не достигших и шестнадцатилетнего возраста; следовательно, ни эти старики, ни дети не в состоянии нести деятельной службы. Они окажутся полезными, перенося на носилках раненых, ухаживая за ними или служа лазутчиками, чтоб предупреждать вас о движениях неприятеля, но большего содействия они не могут вам оказать. Требовать от них более было бы безумством. Стало быть, для службы вас остается не больше сотни.
— Извините, капитан, — сказал мастер, — нас сто тридцать три, все отставные солдаты, сильные, проворные, привыкшие к усталости.
— Хорошо, сто тридцать три. Делали ли вы предложение другим обществам стрелков? Надеетесь вы получить согласие некоторых?
— Надеемся, капитан, по крайней мере, на полтораста решительных молодцов, браконьеров и контрабандистов, знающих малейшие тропинки и тайники в горах.
— Хорошо; положим, что всех вас круглым числом будет триста человек. Ваши ружья, очень хорошие для охотников и для упражнения в стрельбе, совсем не годятся для войны. Вам нужны шасно. В нескольких лье отсюда находится большой оружейный завод в Муциге. Сегодня же выберите комиссию, которая займется всеми подробностями вооружения вашего отряда. Потом завтра ваши депутаты, в сопровождении моего брата Люсьена, отправятся в Муциг и немедленно сделают все необходимые закупки. Итак, это решено, не правда ли, ребята?
Описать радость и энтузиазм работников было бы невозможно; мы отказываемся от этого. Когда восстановилась тишина, Мишель встал.
— Я ухожу, — сказал он, — чтоб предоставить вам свободу выбрать депутатов и начальников. Я советую вам только одно — отложить в сторону все частные интересы и смотреть только на интерес общий, выбрать в начальники тех, кто вам внушает наибольшее доверие и кого вы считаете наиболее способным предводительствовать вами.
— Извините, капитан, — возразил мастер, — но мы намерены, чтоб доказать вашему отцу, как мы ему преданы и признательны за то, что он делает для нас, просить господина Люсьена быть нашим начальником; мы будем очень рады повиноваться ему.
— Друзья мои… — сказал Мишель.
— Извини, брат, — перебил Люсьен, — на это должен отвечать я.
— Это правда, — сказал капитан, садясь. — Говори, Люсьен.
— Мои добрые друзья, — начал молодой человек, — я не знаю как вам выразить, какую гордость и счастье внушила мне неожиданная честь, которую вы оказали мне; это мне доказывает вашу преданность к моим родным, вашу признательность за то немногое добро, которое отец мой сделал вам.
— Да здравствует господин Люсьен! — вскричали работники. — Да здравствует наш новый господин командир!
— Подождите, я еще не кончил, — продолжал молодой человек, смеясь, — не торопитесь приветствовать меня.
— Говорите, говорите!
— Конечно, я чрезвычайно гордился бы, сделавшись вашим начальником и предводительствуя вами, — продолжал молодой человек, все смеясь, — но позвольте мне напомнить вам справедливые, здравомыслящие слова, произнесенные моим братом. Он сказал вам: «Кампания будет трудна; отложите в сторону все частные интересы, а смотрите только на интерес общий, выберите начальников из тех, кто вам внушает наиболее доверия и которых вы считаете наиболее способными предводительствовать вами». Я — молодой человек, почти еще ребенок, ничего не понимаю в войне, а особенно в партизанской, самой трудной из всех. Я могу только предложить вам мою добрую волю, мое мужество и мою преданность. Этого недостаточно; если вы меня сделаете вашим командиром, мое неведение будет вам вреднее, чем полезна добрая воля. Благодарю вас за честь, которую вы желаете мне оказать, я должен отказаться от нее. Но если не могу быть вашим начальником, я хочу остаться вашим товарищем. Бесполезный как солдат, я могу оказать вам большие услуги в качестве хирурга. Три друга, окружающие меня, и я решаемся составить часть вашего отряда и следовать за вами повсюду до конца войны. Мы устроим походный лазарет, станем ухаживать за больными, перевязывать раненых, и поверьте мне, друзья, эту горестную обязанность и преданность, которую мы наложим на себя, я считаю еще почетнее той обязанности, которую от излияния вашего сердца вы назначили мне. Когда, мы будем в горах, станем выдерживать жестокие битвы, будем терпеть холод, голод, все бесчисленные бедствия, которые война влечет за собою, вы меня поблагодарите за то, что я не хотел принять никакой другой обязанности, кроме той, которую выбрал сам, потому что я чувствую себя способным исполнять только ее одну.
— Обними меня, брат! — с излиянием вскричал Мишель. — Ты именно таков, каким я тебя считал. Благодарю тебя от имени всех этих добрых людей.
— А мы, господин Мишель, — вскричал мастер с волнением, — не находим слов, чтоб отблагодарить вас! Но не бойтесь, когда представится случай доказать вам нашу признательность, мы не пропустим его. Да благословит вас Господь, так же как и Господь, сопровождающий вас, за вашу благородную мысль! Притом, во всяком случае не будете ли вы нашим начальником? Мы всегда будем поступать как вы захотите, господин Люсьен.
Пошли пожатия рук, уверения в преданности — словом, размен тех добрых слов, которые исходят из сердца и которые на несколько минут сделали счастливыми всех членов этого собрания. Мишель и Ивон ушли, чтоб предоставить работникам свободу действия для выборов, которыми сейчас хотели заняться.
В полдень трубачи и барабанщики ходили по деревне и возвещали, что состязание в стрельбе начинается.
Скоро явился мэр в своем шарфе в сопровождении своего товарища и муниципального совета. Возле него шли Гартман и несколько других фабрикантов, имевших фабрики в деревне, семейство Гартмана, несколько дам и все народонаселение Альтенгейма и соседних деревень. Все заняли места.
Состязание было блистательное. Призы — их было пять — были горячо оспариваемы. Все эти добрые горцы были искусные стрелки.
Два, три приза, из которых самый главный достался Людвигу, были выиграны работниками фабрики Гартмана, третий работником другой фабрики в деревне, а два остальных обществом вольных стрелков из окрестностей.
По окончании церемонии трактиры наполнились снова, чарочки начали ходить кругом и устроились танцы.
Известно, что в Эльзасе праздник не в праздник, если не танцуют.
Работники Гартмана все вернулись на фабрику и увели с собою множество родных и знакомых. Потом они заперлись в мастерскую, где около двух часов рассуждали с большим одушевлением.
К пяти часам вечера Людвиг пришел просить у капитана Мишеля позволения поговорить с ним.
Мастера ввели в гостиную и он объявил капитану, что комиссия была назначена, начальники выбраны и работники были бы очень рады, если б господин Гартман и капитан Мишель удостоили пожаловать в собрание и утвердить сделанные выборы.
— Нам нечего утверждать, мой добрый Людвиг, — сказал Гартман, — ведь сын мой сказал вам, что вы совершенно свободны. Но так как я считаю вас всех своими детьми, я приду к вам с моим семейством, не для того, чтоб утвердить сделанные вами выборы, а чтоб выразить вам мое удовольствие и поблагодарить за вашу великодушную мысль.
Действительно, через несколько минут Гартман в сопровождении всего своего семейства входил в мастерскую.
Радостный трепет пробежал по рядам работников. Они почтительно сняли шляпы и водворилась величайшая тишина.
— Милостивый государь, — сказал Людвиг, подавая Гартману листок, — как вы увидите на этой бумаге, написанной собственноручно господином Поблеско, отряд альтенгеймских вольных стрелков составлен. Он будет состоять из двух сот девяноста человек, не считая офицеров, которых будет десять. Все подписали. Отряд разделяется на два отделения; в каждом будет капитан и поручик. Отрядом будет начальствовать командир и офицер, смотрящий за вооружением, снарядами, провизией. Господин Поблеско, которого мы все очень уважаем, изъявил желание вступить в наш отряд. Была речь о том, чтоб избрать его начальником, но, по зрелом размышлении, мы решили, что в такой войне и с такими врагами, как пруссаки, выбрать начальником иностранца, как ни был бы он достоин начальствовать над нами, значило бы осудить этого иностранца на смерть, если он попадет в руки неприятеля. Господин Поблеско понял наше замечание и отказался от кандидатства, обещав нам свое содействие каждый раз, как мы этого пожелаем.
— Это очень справедливое рассуждение, — ответил Гартман.
— Кого же выбрали в начальники? — спросил Мишель.
— Капитан, — отвечал Людвиг, — мои товарищи вспомнили, что я отставной унтер-офицер зуавов и что служил в вашем полку; они выбрали начальником меня.
— Они не могли сделать лучшего выбора, — сказал молодой офицер, горячо пожимая руку Людвига, — теперь ты выше меня чином, — прибавил он, смеясь.
— А все-таки останусь вашим подчиненным, капитан, и если вы приедете сюда когда-нибудь во время кампании, я сейчас уступлю вам место.
— Никто не может предвидеть будущего, — сказал Мишель, качая головой с задумчивым видом.
— Будем надеяться, что этого не случится, — сказал Гартман, — потому что это служило бы доказательством, что наши дела находятся в дурном положении. Но не будем рассуждать об этом и воротимся к вопросу, занимающему нас; кого же вы выбрали еще?