Глава III
КОРОТКОЕ ДЕТСТВО
А детство у Ванятки меньшого, как иногда называла его ласково мать, памятуя о брате и о том, что князя залетного тоже величали Иваном, выдалось хоть и короткое, как летний дождик, зато веселое, ежели его не путать с бездельем.
Непоседе хватало времени и на веселые игрища с дружками-приятелями, и на то, чтобы подсобить матери. Ей он завсегда помогал в охотку, не считая за труд всевозможные дела, ибо имела она к сердцу его тайный ключик и похвалой да лаской добивалась того, что от этого труда Ванятка наливался гордостью да душевной силой. Как же, помощник, без коего маманя никуда. Не будь его, и пропала бы она вовсе.
А по вечерам любил Ванятка бегать в соседнюю избу да слушать старого, седого как лунь деда Пахома. Много повидал старик на веку своем. Начинал с того, как служил он в войске князя Василия III, хотя самого и не видел ни разу, потому как нес службу в сторожевых заставах, да и их-то, по сути дела, еще не было, а так, дозоры.
Но случилась как-то раз беда – недоглядели они и попались в полон к татарам. Далеко на юге продали его купцу на большую ладью, и пять лет он там просидел на веслах, пока однажды не приглянулся молодой красивой италийке. Как сейчас он помнит этот чудной град, где от дома до дома надо было добираться на лодке – иначе никак.
Но и тут ему судьба подставила подножку. Любила италийка его крепко, и как знать – куда бы все обернулось, но в скором времени девушка скончалась от страшной болезни. И пошел Пахом на Русь. Много всяких стран довелось ему повидать, а будучи уже почти дома, в граде Коломне, совсем уж было загостился он в одном из монастырей.
Там и грамоту постиг, и даже писать-считать монахи его научили. Начал он потихоньку-полегоньку, а через три года чел бойко и разумел всякую цифирю, и стал разъезжать с монастырским товаром по разным городам да торговать деньгу.
И все было хорошо, пока окаянное татаровье сызнова не прихватило его в ста верстах от Коломны, когда он уже возвращался обратно. И мошну с деньгой отняли, да и сам насилу ушел.
Назад в Коломну возвращаться – в поруб посадят, не поверят, что не виновен он, к тому ж из всего торгового поезда судьба лишь одному ему улыбнулась. И шагал Пахом куда глаза глядят, пока не набрел на Рясск.
Может быть, передохнув зимой, он бы двинулся и дальше, да пошел слух, что ищут его монахи, уверовав, что он взаправду сбег с тугой мошной. Тогда старик и порешил, что в таком граде, как Рясск, затеряться легче. Да и дело ему нашлось – грамотеев на Руси в ту пору было по пальцам перечесть: то грамотку какую отписать, то еще что, а зимой обучал азам соседских ребятишек – дело-то полезное, а значит, и Богу угодное.
Только про Коломну да про монахов он одному Ивашке и сказывал, когда они весной ходили по лесу в поисках трав и кореньев для врачевания. Уж очень старику пришелся по душе бойкий смышленый мальчонка, коий еще сызмальства умел внимательно слушать, не перебивая. И даже ежели речь заходила про чудное: то ли про турецкие гаремы с десятками жен, то ли про страны жаркие, где и зимой снега нет, а всюду бродят черные как смоль люди – Ивашка верил беспрекословно.
Лишь позднее, через день-два, он осторожно возвращал деда к тому разговору и пытался выведать, почему сие так, а не эдак, да отчего такая странность бывает в мире.
А уж как грамоту Ивашка постигал, так тут ему и вовсе равных не было. «Четьи-минеи», кои нашли в торбе у рассеченного саблей татарина – тот после набега вез в Крым добычу, – мальчонка знал назубок, славно ведал и цифирь, да и в лечебных травах, кои ему показывал в лесу дед, разбираться научился отменно.
«И всего-то семи лет от роду, – дивился старый Пахом, – а вот поди ж ты, смышленый какой».
Спервоначалу полагалось внести за учебу малую плату: мукой али еще чем съестным, дабы деду хватило на пропитание, и Марфа, желая, чтобы дите ее было не хуже других, узнав, что Ивашка уже второй месяц как втихомолку бегает к деду, понесла было Пахому золотой тяжелый перстень с крупным лалом в сердцевине. Повертел старик в руках этот перстень да и вернул назад.
– На что он мне, старому. Красоваться не перед кем. А ежели вздерну на палец, дак помыслят, что я, аки тать нощной, украл его где-то. Так что ни к чему он. Да и малец твой мне не в тягость, а в радость. Хоть и недолго ходит, да поумней прочих будет и смышлен не по годам. Пущай уж учеба моим подарком ему станет.
Расплакалась Марфа на радостях, что и перстень остался, и мальчонку от ученья не отъяли, а пуще от материнской гордости, что сын ее умнее всех прочих, поклонилась старику в ноги за добрые слова да и подалась назад, к своему убогому домишке, поднятому стараниями ее добрых соседей. Не все пост, есть и Масленица – ив сердце у нее соловьи свистали.
Оно ведь каждая мать в душе свое чадо наилучшим считает, но одно дело – сама, и совсем другое – когда скажет похвальное слово сторонний человек. Последнее звучит как-то увесистее, ибо молвлено без пристрастия к родимой крови, а стало быть, истинная правда.
Так и дожил Ивашка до семи годков. Когда шалил, когда у матери в помощниках трудился в силу лет своих малых, а когда грамоту познавал с усердием. Шустрым мальцом он был и все успевал – даже хаживать к кузнецу на соседскую улицу и приглядываться к его работе, жаждая всерьез заняться каким-нибудь делом, да поскорее, чтобы дать матери маломальский отдых от тяжких трудов.
А может, и не так заворожили его кузнечные мехи, как маленькая Полюшка, дочка кузнеца. Вроде и красы особой не было, и сама худенькая, да и годы их не те, чтоб любовь зародилась, а вот поди ж ты, запала она ему в душу, да и все тут. И всякий раз, завидев ее, Ивашка, бросая все дела, стремглав летел к кузне, стараясь оказать ее отцу – вечно хмурому малоразговорчивому ковалю – хоть какую-нибудь помощь.
При виде девчушки, которая всегда приносила батюшке полдник, у Ивашки становилось так спокойно на сердце, что ничего уж, казалось, больше и не нужно. Часами мог он так стоять, украдкой глядючи на нее и ничего не замечая вокруг себя.
Как-то раз кузнец приметил это, потом еще и еще, а как додумался, куда рвется Ивашкин взгляд, будто хочет сказать какое-то сокровенное слово, робко выглядывающее из самых глубин детского сердчишка, поначалу рассмеялся от души, а потом, призадумавшись, буркнул себе в русую бороду:
– Диковина. Не встречал доныне я такого, – но смолчал и угаданный секрет выдавать никому не стал.
А встретить такое ему и впрямь было негде. Не град Рясск – крепость. Оборону держал изо дня в день, из года в год. Был он как шелом на главе Переяславля-Рязанского, бороня его от нежданных татарских ударов. Коли малая ватага южных разбойников пожаловала – самим отбить, коль большая – хоть малость, а сдержать, дабы успеть гонцов послать к соседям. А коль и у тех никоей помочи не найдется о ту пору, то хучь упредить, дабы готовы были.
Таков и люд там был. Больше всего в нем проживало воев – людишек суровых, всей жизнью да службишкой нелегкой приученных к тому, что ныне жив, а о завтрем не думай, ибо коли помыслишь, то и сегодня жить не возжелаешь – потому как одному богу известно, когда ты свою буйну головушку сложишь. Как знать, подступят татаровья ратиться, ан глядь, и сгинула она в одночасье.
Отсюда и известная грубость в чувствах, когда глаголили мало, а попусту и вовсе баек сказывать не любили. К тому ж любовь – она в пустые речи входила, посему о ней никто особливо и не рек допреж сватовства.
Сватались и к Марфе, да все неудачно. Лишь раз она чуть согласьем не ответила, уж больно ей жалко было воя, чья семья вымерла от болезни еще за десять годков до того, да тут, как на грех, она прихворнула малость. Думала – само пройдет. Ан не тут-то было – уж очень злой оказалась простуда. Так и умерла в одночасье, даже не дождавшись весны.
Не помогли ей ни травы старого Пахома, ни жалобный сыновний плач. И осиротел Ивашка. Добрые соседи помогли и с домовиной, и собрали помянуть покойницу кто сколь мог. Старик Пахом рад был бы мальчонку к себе взять, да вот беда – у самого своего угла нетути.
Однако мир не без добрых людей, и на второй день после похорон зашел на подворье кузнец. Нерешительно кашлянув, он сказал Ивашке:
– Тут вот такое дело. Стар я стал. Помощник мне нужон крепкий. Словом… пойдешь ко мне жить?
Растерялся мальчонка:
– А изба как же?
Ивашка бы и рад поближе к Полюшке, в один дом с ней – счастье само в руку валит, а с другой стороны ежели поглядеть – неловко как-то домишко бросать. Худо ли, бедно ли, но семь годков в нем прожито, каждый угол память о родной матушке сохраняет, которая здесь все наживала. Память же просто так не бросишь, не выкинешь. А если и сумеешь, то грош тебе цена как человеку. И как тут быть?
К тому же неудобно. Сколь перед самим собой ни хитри, сколь ни юли, а все получается, что в примаки подался. Да и Полюшка как на него посмотрит, коли он сам этим переходом в своей голимой бедности сознается?
– Продадим, – буркнул кузнец и, заметив, как сразу насупился мальчишка, вмиг поправился: – А можно и просто заколотить. На время.
И, уже присев рядом с ним на порог, добавил:
– Не век же тебе одному в бобылях ходить. Женишься когда-нибудь. Куда невесту вести, ан глядь – и домишко есть, пусть неказистый, зато свой.
«Женишься…»
Ивашка представил себе милую маленькую Полюшку с босыми ногами в простеньком сарафанчике, смущенно моргающую своими синими глазками, нижние реснички у которых по длине были, почитай, как верхние, чему Ивашка немало дивился при первой встрече.
Те реснички девчоночьи для него как стрелы были, что разом его в сердчишко укололи сладостно. Именно они первую искорку любви и высекли. Она ведь, первая-то любовь, взаправду самая чистая, ибо нет в ней ни плотской страсти, ни греховных помыслов. Чиста, как первый снег, и надо-то ей всего ничего – красой бы полюбоваться, да руки, словно невзначай, коснуться, да нежную улыбку на лице узреть. А еще коли надо, то жизнь свою отдать, положив ее к стопам ненаглядной, как древний язычник жертву для богини.
Тут Ивашка вовсю размечтался. Даже смерть родной матери, что комком у сердца стояла, отошла тихонько. Это ж как хорошо будет, когда заживут они в его собственном Ивашкином доме! А он для нее что хошь, на все руки. Но тут в его мечтания опять бесцеремонно влез голос кузнеца:
– Ценного авось ничего нет, брать нечего. Я дверь заколочу, да и все.
– Как это нету, ан есть! – И Ивашка горделиво вынул прятавшийся на тонкой бечевке под рубахой массивный золотой перстень.
Кузнец настороженно повертел его в руках:
– Да, такой в моей кузне не откуешь. Откуда ж он у тебя?
– Маманя дала перед смертью. Сказала, что отец мой в Москве живет и, коли худо станет, чтоб по перстню нашел.
– А разве она не вдова? – оторопело почесал затылок кузнец.
Марфа никогда не рассказывала о своем прошлом житье-бытье, дабы не врать без нужды, просто люди сами домыслили, что раз дитя на руках, значит, муж вместе со всеми был, да сгинул. А Марфа на всякие домыслы предпочитала не откликаться вовсе – не поддакивала, но и ничего не отвергала.
– Ну ладно, вещь эту блюди в аккуратности, цена у ей большая, а теперя будя лясы точить – работа стоит. – Кузнец крепко взял парнишку за руку и повел к своей кузне.
Близ нее уже крутилась Полюшка, ковыряясь на пустыре с какой-то щепкой в руках. Увидев Ивашку, она поспешно встала и бросилась к отцу.
– Ну-ка, кто это? – И кузнец указал на оробевшего сразу мальчугана.
– Ивашка, – робко вымолвила девочка и сразу, вспыхнув, как кумач, уставилась на свои босые пальцы ног.
– Не Ивашка, а Иван. Помощник мой. И жить теперь с нами будет. Ты-то как? Согласна?
У Поли впервые спрашивали совета, как у равной, да еще в таком щекотливом деле, но она с честью сумела выйти из затруднительного положения.
– Я что ж. Пущай живет. Дом, чай, большой, на всех хватит, – рассудительно ответила она, опустив глаза, чтобы, чего доброго, не увидел кто их радостного света.
– Вот и я так мыслю, – спокойно согласился с нею кузнец и хмыкнул загадочно.
Первый месяц на новом месте для Ивашки пролетел как день. Только по ночам он иногда просыпался. Не от холода – русская печка, на которой он спал вместях с Полей, тепла давала в избытке. Тут иное – тоска его одолевала. Навалится в предрассветный час зверем грузным, ухватит за горло до боли и жмет нещадно, слезу вышибая. Лежа на полатях, он все вспоминал родную маманю. Вспоминал и горестно плакал, зарывшись в тулуп, на котором они лежали бок о бок с Полюшкой.
Плакал тихонечко, сдерживаясь изо всех детских сил, да, вишь, такое горе, как смерть матери, и взрослому человеку порой осилить невмочь, а тут дитя совсем. Но на людях днем, сколь усилий хватало, держался, слабины не допускал.
Ночь же – иное дело, да и тут слезы лились беззвучно, и голоса он старался не подавать, чтоб не разбудить девочку. Да и не мужское это дело – бабьими слезами заливаться. И казалось ему в эти минуты, что он так одинок на всем белом свете, что аж озноб его охватывал. Нелегкая это доля – с малых лет в сиротах быть.
Только однажды почувствовал он, как маленькая детская ручка осторожно гладит его по спине, и услышал шепот:
– Ты не плакай так шибко. – Бедной девочке очень хотелось хоть как-то утешить Ивашку, и она решилась пойти даже на такую жертву, как представить будущую смерть своих родителей. – Моих вон тоже когда-нибудь не будет, оно ведь так у всех бывает.
Но тут мысль об их неизбежной кончине так ее ужаснула, что и сама Полюшка залилась навзрыд, уткнувшись в домотканую Ивашкину рубаху и хлюпая своим маленьким носиком.
И уже Ивашке пришлось ее утешать и успокаивать, испытывая огромную благодарность за столь искреннее сострадание его судьбе. Не зная, как выразить свои чувства словами, неуклюже ляпнул:
– Чего ты? Они ж живы еще. – И почуяв, что сказал что-то не то, торопливо добавил: – Да они у тебя еще долго жить будут, чай, молодые совсем. А ежели болесть кака, так мне дедушка Пахом всякие травы да коренья показал, я их и вылечу.
Плач девочки утих. И чтобы хоть как-то отблагодарить за поддержку сердечную, Ивашка добавил:
– И грамоте тебя выучу. Читать, и цифири всякой.
Только вот обещание свое сдержать ему не удалось, потому как через пяток-другой дней Полюшка захворала. Правда, травы да коренья, кои принес старый Пахом, и впрямь помогли ей вскорости встать на ноги. А чтобы девочка окончательно окрепла, пошли они с Пахомом в погожий майский день за целебными снадобьями.
Их собирать – целая наука. К примеру, отвар корней девясила хорош при простуде, но его выкапывать рано. Раньше сентября нет в нем настоящей силы. Да и у белокопытника то же самое. Синеголовнику тоже лишь в августе время наступит. И даже для листьев дурмана вонького время еще не пришло. Оно только в июле начнется.
А с иным уже поздно. Почки сосны месяц назад собирать надо было – в конце апреля, не позже, да и то если весна припозднится.
Зато анютины глазки в самой поре. А еще аистник, что на полях растет, кукушкин цвет – его поближе к реке Хупте искать надо, на заливных лугах. К самой реке тоже не грех спуститься – там паслен в прибрежных кустиках прячется, да еще первоцвет.
Там же, рядом с Хуптой, в Малиновом вражке – мать-и-мачеха. За тысячелистником и вовсе ходить далеко не надо. Он и около жилья встретиться может. Но его, главное, с иным не спутать, что покрупнее малость, потому как от разных они болезней.
Схожих вообще много. Хорошо, дедушка Пахом научил Ивашку разбираться да отличать. Умно учил, по-простому, но доходчиво.
– Ежели ромашку увидишь, то понюхай вначале. Не пахнет, стало быть – непригодна она для лекарского дела. От настоящей сильный запах идет. И на лапчатку тоже позорчей смотри. У нее пять лепестков должно быть, а ежели четыре, то это уже калган-травой прозывается. У той лишь корни хороши, чтоб нутро лечить, но их опять-таки по осени собирать надобно.
– А вот ты сказывал, дедушко, что есть медвежье ухо, а еще медвежье ушко. Они-то чем отличаются? – торопится Ивашка с вопросами, чтоб успеть на все ответ получить.
– У уха только венчики цветков в дело идут, – степенно поясняет старик. – Да и то время для них еще не пришло. А ушко, оно на бруснику похоже, так что не спутаешь. Но с ним мы тоже припозднились. Его листья в апреле собирать надо. Вот тогда как раз и время.
– Нешто в апреле у него листья уже есть? – сомневается Ивашка.
– А мы бы прошлогодних набрали, – степенно поясняет Пахом.
– А сейчас что? Они ж никуда не делись, – недоумевает мальчик.
– Нарвать-то их можно, но они теперь при сушке почернеют непременно, – улыбается старик. – Вот мы до лесочка сейчас дойдем, а там уж я тебе их покажу.
Еще в лес зайти не успели, как старый Пахом вновь Ивашку к себе кличет и опять уму-разуму наставляет:
– Что зришь пред собой на опушке?
– Крапива, – неуверенно отвечает мальчик. – Только она какая-то ненастоящая.
– Верно, не настоящая. Потому как и не крапива это вовсе, а яснотка. Хотя за то, что у них так листья схожи, ее в народе иной раз глухой крапивой кличут. А рядышком – кровохлебка. У нее тоже корешки знатные, но опять-таки осенью. А запах-то какой, чуешь? – с наслаждением втягивает старик в себя воздух.
– Ага, – неуверенно поддакивает Ивашка, угрюмо думая – поди разбери, какой именно чувствовать надо, уж больно они смешались.
– Липа впереди, – мечтательно говорит Пахом. – Славное дерево. И кора у него хороша, и сама она на все поделки отзывается, а для Полюшки она ныне с нами цветками поделится. – И кивает помощнику на дерево: – Давай.
Целый час трудился Ивашка, но нарвал на совесть. Много теперь у них липового цвета – не на одну Полюшку хватит. Пока спустился, ан глядь, а старик к дереву притулился и дремлет себе потихоньку. Постоял в раздумье – жалко будить дедушку. Рядышком присел в ожидании и тоже задремал. Да что задремал – уснул сладко. Проснулся от того, что его Пахом за плечо трясет, мол, пора подниматься.
– Ну, еще немного пройдем, до болотца, а там и назад повернем, – вздохнул он устало. – Осталось нам копытень разыскать да еще багульника накопать, пока он цветет.
В обратный путь двинулись, когда солнышко уже стало клониться книзу. Едва выглянули из леса, как Пахом вдруг остановился, застыл на месте как вкопанный.
– Ну-ка глянь, никак зарево красное, внучек. – Он уже Ивашку вовсе за родного считал, коли своих господь не дал – так прикипел к нему своим одиноким сердцем.
– То солнышко садится, дедуня.
– А дым почто? У меня глаза хошь и стариковские, но вдалях я лучшей тебя вижу. Глякось, дымины-то на полнеба.
Мальчик присмотрелся и увидел со стороны города красное зарево. На пригорке же показались странные всадники. Вроде бы ничем они от своих не отличимы, а все ж таки чувствовалось в осанке, манере сидеть и прочем что-то чужое, вовсе инородное.
– Татаровья, – упавшим голосом прошептал старик. – Бежим, внучек, в лес. Там схоронимся.
Но у татар глаза были не хуже, чем у деда. Всадники тоже их заметили и с гиканьем и гортанными криками уже направили к ним своих коней.
– Быстрей, быстрей! – крикнул Пахом Ивашке. Мальчик хоть и не понимал еще всей опасности, нависшей над его безмятежным существованием, но встревоженный вид спокойного обычно деда так напугал его, что он опрометью бросился назад, в лесную чащу. Но вот беда – лес в этих местах рос привольно и раскидисто, не переходя в спасительную глухую чащобу, где не то что конному – пешему зачастую не пройти.
Голоса сзади становились все слышнее, когда старый и малый, окончательно выбившись из сил, вышли к старому болоту, возле которого они в полдень собирали травы.
Глава IV
НЕЧИСТЬ
– Стой! – встревоженно крикнул Пахом мальчику, останавливая Ивашку, который вознамерился было идти дальше. – Ты не гляди, что оно такое мирное. Тут с опаской надо. Ну-ка, погоди.
Он прислушался, после чего неуверенно произнес:
– Кажись, сбились со следа.
Голоса и впрямь были не слышны. Пахом нерешительно почесал в затылке, затем со вздохом сказал:
– Нет, все равно далее уходить надобно. Ты обожди, а я сейчас жердины сыщу.
Он отправился на поиски жердей, а Ивашка в это время задумчиво продолжал разглядывать болото.
Внешне оно выглядело достаточно мирно и даже, если только так можно выразиться, почти добродушно. Изрядно заросшее травой и осокой, оно производило обманчивое впечатление немощного старца, который был в юности кровожаден и жесток, но по причине дряхлости давно лишился всех своих зубов и потому оставил все свои попытки пакостить людям и доживал остаток лет, пребывая в вечно дремотном состоянии.
Однако не зря и в самом Рясске, равно как и в небольших близлежащих деревушках, его именовали Мертвым. На самом деле оно и сейчас представляло собой постаревшего, но по-прежнему неумолимого злобного разбойника, терпеливо сидящего в засаде и дожидающегося своего часа.
Немало лесной живности погубило оно на своем долгом веку, а уж людей и вовсе не сосчитать. Года не проходило, чтобы кто-нибудь не исчезал бесследно в его окрестностях.
Ходили сумрачные слухи, что когда близ него оказывался путник, то, откуда ни возьмись, выходил ему навстречу невысокого роста старенький монах в рясе, перетянутой простой веревочкой, и с желтоватого цвета широким одутлым лицом. Был он благостен, а от его седых волос веяло покоем и умиротворением.
Такому святому человеку, давшему обет служить богу в столь глухих местах, грешно не поверить, особенно когда перед тобой раскинулось на много верст вширь чуждая враждебная стихия и очень не хочется пускаться в длительный обход. И верили. И шли за ним след в след, как он и говорил.
А через полверсты монах оборачивался к путнику и показывал… свое подлинное лицо. Было оно настолько ужасно, что человек либо сразу умирал – если сердцем слаб, либо бросался бежать куда глаза глядят и почти тут же со всего маху проваливался в податливую вязкую глубь.
И еще хорошо, если погружался в нее сразу с головой. Гораздо хуже, если только по пояс и имел время наблюдать, как неспешно, нарочито медленным шагом, приближается к нему этот страшный старик, который на самом деле был не монахом, а подлинным хозяином этих мест – болотняником.
Вот такие страшилки рассказывали зловещим шепотом в Рясске на святочных посиделках. Обычно ребятишек допускали на них неохотно, но Ивашке как-то удавалось прошмыгнуть, и, лежа на полатях, он слушал и зажимал себе рот от ужаса, но все равно молчал, чтоб никто не услыхал и не вытурил из избы.
Теперь все эти рассказы мгновенно всплыли в его памяти. Только там, в теплой избе, где полно народу, все, что говорилось, воспринималось не так остро, как сейчас, когда он стоял у начала гигантского болота, которому, казалось, не было ни конца ни края. Впереди, насколько было видно глазу, расстилалась безбрежная унылая пустошь. Внутри нее кипела загадочная жизнь, отчего вся она, не останавливаясь ни на секунду, угрюмо колыхалась.
Во многих местах унылость слегка оживлялась обманчивой растительностью неестественно яркого ядовито-зеленого цвета. Это была отравленная приманка для неосторожных. Слишком непростая, чтобы удержать на себе хотя бы ребенка, она завлекала, чтобы убить любого, кто осмелится ступить на нее. В других местах болото откровенно угрожало путникам, бесстыдно выставив напоказ открытые окна черной зловонной воды.
Легкие порывы ветра время от времени доносили до Ивашки невыносимую вонь, словно где-то невдалеке разлагался покойник. А над самим болотом неспешно тянулись вверх извивающиеся белесые сгустки болезненных испарений, напоминающие всем своим видом огромных мерзких червей.
Тонко звеневшие над его головой назойливые комары, как это ни странно, даже чуточку добавляли оптимизма, поскольку были единственной живностью, которая еще не покинула окрестности Мертвого болота.
Пахом появился незаметно. В руках он держал большие, чуть ли не в две сажени каждая, жердины.
– Вот теперь можно и далее двигаться, – сказал он, вручая ту, что была немного потоньше, Ивашке. – А может… – Он, не договорив, вновь прислушался.
Голоса татар были слышны уже отчетливо.
– Нет, не переждем мы тут, – обреченно вздохнул старик. – Придется идти.
Они уже были готовы к тому, чтобы окунуться в зловонную мертвую жижу – водой это тухлое месиво из умерших листьев, трав и коряг назвать не поворачивался язык, – как вдруг справа возник низенький старый мужичок в черной рясе с седой шевелюрой и желтоватым широким лицом. Ни Пахом, ни Ивашка так и не поняли – откуда он появился. То ли шел за ними по пятам, а тут нагнал, то ли прятался за каким-то деревцем, то ли вынырнул из самого болота.
– Обожди-ка, мил человек, – окликнул он Пахома. – Тута ходить негоже. Сгинешь чрез три сажени. Пойдем-ка, я вас получше проведу. Мне оные места знакомы.
С этими словами он круто развернулся и пошел вправо.
– Проведешь… или заведешь? – Даже не подумал двигаться с места Пахом, и его правая рука, сложенная в двоеперстие, уже поднялась вверх, чтобы перекрестить невесть откуда появившегося в этих мрачных местах подозрительного монаха.
– Да ты никак меня с нечистью спутал? – Круто развернувшись на месте, мужичок добродушно улыбнулся. – Экий ты боягуз. А забыл ты, старый, как подсобил о прошлую осень моей бабе, – лукаво усмехнулся он, с прищуркой глядя на Пахома.
– Погоди, погоди, – наморщил лоб старик. – Так это, выходит, ты женат на той девахе, что с Подвисловского выселка? Как же ее? Феклуша, кажись?
– Точно, Феклуша! – спокойно кивнул головой мужичок. – Она уж три лета как женкой мне доводится. А я завсегда добро помню. Так что не сумлевайся – доведу в лучшем виде. Глубже, чем по пояс, нигде не будет. И выкинь из главы то, о чем помыслил. Я просто обижусь да к себе уйду, а вы бултыхайтесь тут сами, – и он предостерегающе ткнул пальцем в болото.
Палец, как показалось Ивашке, был неестественно длинным, тонким и имел какой-то неприятный зеленоватый оттенок. По коже побежали мурашки. Мальчик пригляделся и… облегченно вздохнул – показалось.
Пахом стоял в растерянности, явно не зная, как поступить. Но тут где-то недалеко заливисто заржала татарская лошадь и, почти рядом, еще одна.
– Торопись, – предупредил мужик. – Иначе я один пойду, а ты как знаешь. Тогда смотри сам. Догонят – не пощадят.
– Веди, – решился наконец старик.
– Но чтоб как ранее сам мальца своего упреждал – след в след, – предостерегающе заметил проводник и пояснил, успокаивая: – По заветной тропке поведу, а она дюже узкая.
Идти пришлось долго – часа два. Однако мужик и впрямь не солгал – лишь в двух местах путники погружались в болотную жижу до пояса, а Ивашка по грудь, да и то продолжалось это недолго. Всю остальную дорогу они прошли где по колено, а где и вовсе по щиколотку.
Уже совсем стемнело, когда Пахом с Ивашкой оказались на сухом месте.
– Ну, вот и славно, – пробурчал мужик, удовлетворенно разглядывая уставших путешественников, повалившихся вповалку на сухую траву. – Теперь и мне, пожалуй, пора. Пойду я.
Когда Пахом повернулся к нему, мужика не было и в помине. Куда он делся, да еще так скоро, – непонятно. Исчез чуть ли не на глазах. Старик с мальчиком переглянулись, и каждый подумал о том, что…
Окончательно запутавшись, но так и ничего не решив, Пахом сгреб большую кучу прошлогодней листвы и улегся поудобнее, справедливо полагая, что утро вечера мудренее. Однако едва ему удалось отогнать неприятные мысли, как тут встрял Ивашка.
– А ты женке-то его чем подсобил? – сонно поинтересовался мальчик, уютно пристроившийся рядом.
Не желая отвечать на столь щекотливый вопрос, старик притворился спящим и даже, для вящей убедительности, начал слегка похрапывать. Вроде подействовало. Однако сон к Пахому не шел.
К тому же он, как назло, только сейчас вспомнил, что Фекле ему, конечно, прошлой осенью подмогнуть удалось, вот только не та ли это девица, которая, как он слыхал, утонула именно в этих местах, причем как раз три года тому назад. Тогда получалось, что… Словом, нехорошо получалось.
А может, все гораздо проще и на Подвисловском выселке проживают две Феклы? И какой же из них он помогал? Эх, надо было ему сказать, чтоб перекрестился, и тогда все стало бы на свои места. И ведь думал о том, но тут, как назло, заржали татарские кони, вот у него и выскочило все разом из головы.
Впрочем, можно было проделать это и потом, еще когда они брели по болоту. Взять украдкой, да и перекрестить его. Хотя нет, вот это было как раз чревато. Вдруг то и впрямь болотняник? Запросто мог обидеться и исчезнуть на самой середине своих владений, а так они с Ивашкой остались целыми и невредимыми. Или от нечисти грех принимать помощь, даже если ты ничего не обещаешь ей взамен? А как тогда быть? Помирать, что ли? Ну он-то ладно, а Ивашка? Младень ведь вовсе.
Старик покосился на спящего мальчика, невольно позавидовав безмятежности отрока, и вздохнул: «Ох, грехи, грехи!» Затем он беззвучно прочитал молитву, добавив в конце ее просьбу ко всевышнему не обрушивать на них свой небесный гнев, ежели что. Правда, что именно, старик на всякий случай уточнять не стал, благоразумно посчитав, что господь, чай, не маленький и сам все ведает. После чего Пахом окончательно успокоился и тоже уснул.
А затем, встав рано поутру, они пошли дальше, надеясь выйти на какую-нибудь деревушку, а еще лучше – к самому Переяславлю-Рязанскому. Там всего спокойнее.
Ивашка вначале упрямился – уж очень хотелось ему обратно, ведь там и кузнец, и дочка его Полюшка, да и град родной, кой хоть и неказист, да ведь родину не за красу любят.
На своем-то месте даже воздух иной, а что уж там про небо говорить. Как в присказке – и дождь мокрее, и солнце в отчем краю ярчее. Однако ж Пахому удалось уговорить Ивашку, что они, поступая так, не только сами переждут беду, но и сумеют остеречь воевод в Переяславле, чтоб те выслали рать на выручку родному граду. К тому же неизвестно, сколь времени надо обходить это болото, а напрямую через него идти…
– Ты же сам видал, какие кругаля мы выписывали, когда сюда шли, – спокойно заметил он. – А там ведь чуть отступись, ошибись, промахнись и – все. А так мы с тобой не просто возвернемся в Рясск, а в честях, яко спасители града, вместе с ратью.