– Ни с кем, кроме своих, он не говорил.
– Может, ты не заметил? – хмуро уточнил тот.
– Не-ет, – отчаянно затряс головой монашек. – Он из того домика вовсе никуда не отлучался.
– И все время молчал?
– Разговаривал, не без того, но только со щенком своим.
– С кем?!
– Со щенком, – робко повторил служка. – Он с ним каждый вечер разговаривает, а тот сидит и слушает.
– Кто слушает?!
– Щенок, кто же еще. Голову чуток наклонит, а сам и не шелохнется. Вот так и сидит, пока он говорит. – И монашек для вящей убедительности попытался изобразить позу, в которой щенок слушает отца Мефодия.
– Пил!.. – осуждающе уточнил хартофилакс.
– Ни капельки, – торопливо заверил монашек, смущенно шмыгая носом и торопливо крестясь. – Как на духу, владыка.
Отец Герман недоверчиво покосился на него, подойдя поближе, шумно втянул в себя воздух, принюхиваясь, но ничем подозрительным от служки и впрямь не пахло.
– Значит, с собакой разговаривал, – задумчиво протянул он и повелительным жестом отпустил соглядатая из своих покоев.
Оставшись один, он в течение нескольких минут сосредоточенно вышагивал взад-вперед по мягкому хорасанскому ковру, после чего, остановившись в аккурат на его середине, развел руками и воскликнул недоуменно и как-то по-детски обиженно:
– Ну ничего не понимаю. Зачем ему с собакой-то каждый день разговаривать?! – и вновь принялся вышагивать, напряженно размышляя над очередной и, по всей видимости, неразрешимой головоломкой, которую ему подсунул этот загадочный русич в рясе.
Мало того что сам рязанский князь, чьим послом являлся этот странный священник, ставит один неразрешимый вопрос за другим, так тут теперь и его доверенное лицо ухитряется совершать не менее странные поступки. Странные и совершенно необъяснимые. Ну и как в таком случае поступить ему, оку и уху патриаршему?
– Уж больно ты простодушен, посол, – бормотал хартофилакс, продолжая вышагивать по келье. – А послы такими простодушными не бывают. Тогда что же у тебя таится за пазухой и что именно на самом деле задумал твой князь? Что и для чего?
Робкий стук в тяжелую дубовую дверь прервал его размышления.
– Кто еще там? – раздраженно откликнулся отец Герман.
– Это мы, – проблеял тоненький голосок сквозь образовавшуюся щель в дверном проеме, и почти сразу следом за голосом в келью хартофилакса не вошел, а вкатился его обладатель.
Был он не столько велик телом, сколько просто кругл, особенно спереди, в области живота. Полностью лишенный волос череп толстяка масляно поблескивал, отражая свет лампады.
– И снова ничего, – буркнул хартофилакс. В ответ последовал сокрушенный вздох.
– А хорошо ли искали?
– Почитай все перерыли, что только можно. Ни княжеских записей, ни его собственных не нашли ни одной. Да у него в том домике и вещей-то никаких. Так, узелок с исподней одеждой, да в сундучке несколько старых рукописей.
– О чем написано?
– Да разве я ведаю, – удивился круглый толстяк. – Опять же времени было всего ничего. Того и гляди, его люди с рынка возвратятся. Боязно, – протянул он жалобным тоном.
– Но они точно старые? А может, он среди них что-то собственноручно написанное прятал? Я же вам показывал его руку – неужели не запомнили? – раздраженно спросил отец Герман.
– Как не запомнить. Все в лучшем виде. Не его это рука, да и вообще…
Толстяк отошел к двери и, открыв ее пошире, позвал кого-то невидимого из темного монастырского коридора:
– Эй, Арба! Давай заходи. У тебя лучше получится, – и посторонился, пропуская в келью своего напарника.
Тот был полной противоположностью толстяку – худой, смуглый и с обильной растительностью на лице. Не заросли волосами только глаза с большими черными зрачками.
– Скажи отцу Герману, что да как с теми рукописями, – кивнул толстяк в сторону хартофилакса. – Кто их и кому писал.
– Там не было руки русича, – сухо ответил смуглый.
– А может, ему что-то было отписано?
– Нет. Там не было ни одного листа с русскими буквами.
– Ему могли написать и на другом языке, – возразил отец Герман.
– Могли, – не спорил Арба. – Но ты же сам сказал, владыка, что он не знает ни арамейского, ни греческого. К тому же сразу видно – давно писано. Даже буквы кое-где выцвели.
– А что это тогда за рукописи?
– «Таинство» Амвросия Медиоланского там лежало, «О святой Троице» епископа Илария. Еще Евсевий Кесарийский был – «Приготовление к Евангелию», – начал перечислять смуглый.
– Еще что?
– Иоанн Дамаскин тоже имелся. Рядом с ним сочинения патриарха Константинопольского Фотия – «Амфилохия» и «Номоканон».
– Еще, – нетерпеливо потребовал отец Герман. – Из нынешних кто-то был?
– Евфимий Зигабен, Евстафий Солунский, Иоанн Зокара, Феодор Вальсамон и Михаил Пселл.
– Ну, это все… – разочарованно пробормотал хартофилакс и уставился на Арбу, буравя его своим колючим взглядом. – Неужто более там ничего не хранилось из такого?.. – Он сделал в воздухе неопределенный жест.
Арба замялся.
– Прежде чем отвечать, вспомни о своем брате, – предложил отец Герман. – Если ты сейчас не вспомнишь, то ему может стать плохо.
– Ему и так плохо, – глухо откликнулся смуглый.
– А будет совсем худо, – почти ласково произнес хартофилакс. – Ты же меня знаешь, верно?
– Были кое-какие, – нехотя выдавил Арба.
– Какие? – еще ласковее спросил отец Герман.
– На одной сверху написано «Против христиан». Толстая такая, – с трудом выдавил из себя смуглый.
– А еще? – угрожающе вопросил хартофилакс.
– Еще одну я и сам когда-то… гм… листал, перед тем как сжечь, так что могу сказать точно – это Прокл. И рядом лежала. Тоже признал. Ветхая совсем. Сверху написано: «О философии оракулов».
– Это все? – испытующе вперил в него грозный взгляд хартофилакс.
– Еще одна была. Видать, жгли ее когда-то, да кто-то вовремя из костра вынул – только углы опалились. «Правдивое слово» называется.
– Ну что ж, – чуточку, самыми уголками рта, улыбнулся отец Герман. – С сегодняшнего вечера твоему брату будет не очень плохо. Как видишь, я держу свое слово. А теперь идите.
– Там еще сочинение Николая Мефонского было. Как раз в опровержение Прокла! – отчаянно выкрикнул уже перед дверью Арба. – И «Слово против еллинов» Афанасия Александрийского. А еще труд Иринея Лионского лежал – «Против ересей».
– Ну и что, – равнодушно пожал плечами хартофилакс. – Это уже не имеет значения.
Дождавшись, пока за соглядатаями закроется дверь и он останется один, отец Герман довольно потер руки и засмеялся.
– Вот и сошлось у меня все, отец Мефодий. Значит, у нас с вами получается очень любопытная и, я бы даже сказал, загадочная подборка, навевающая на определенные раздумья: Прокл[17], Порфирий[18], Юлиан Отступник[19] и… кто там еще? – задумался он на секунду, нахмурив брови. – Ах, да – Цельс[20]. Интересный подбор для православного монаха, прибывшего на поставление в епископы. Теперь ты мой, хотя и жаль. Человек ты в общем-то вполне достойный, но что тут поделать, если этого настоятельно требует императрица Мария. – Он сокрушенно развел руками. – А ее желания – сам понимаешь – не обсуждаются, ибо что хочет императрица – того хочет…
Он, не договорив, вновь задумался. Было над чем. До сих пор, хотя и прошло уже немало времени с момента их первой встречи, отец Герман так и не мог понять, почему он воспылал такой странной и жгучей неприязнью к этому мягкому, вежливому, немного застенчивому русичу, простодушному в общении и очень доброму, судя по его поступкам. Только за то, что он, хартофилакс, не всегда его понимал? Нет, этого быть не может. Отец Герман никогда не позволял себе такой роскоши, хотя до недавних пор людей, которых он, при всем своем старании, так и не смог понять, не было. Во всяком случае, из числа священнослужителей.
Просто одними руководила в первую очередь неуемная жажда власти, другими – бешеное честолюбие, третьими и самыми многочисленными – самое тривиальное желание сладко есть и мягко спать. При этом все они непременно прикрывались лицемерной маской добродетели. Реже встречались те, которые подчинили всего себя вере, неистовой и слепой, доходящей в своей ярости и неприятии инакомыслящих до слепого фанатизма. Еще реже – такие, кто всем благам мира предпочитал знания.
Русич же не подпадал ни под одну из перечисленных категорий. Он вообще стоял особняком от всех прочих.
«Но это же не повод для враждебного к нему отношения? – спрашивал сам себя хартофилакс и, недоуменно пожимая плечами, отвечал себе же: – Нет. Тогда в чем дело? В чем причина?» – и безмолвствовал, не зная, что ответить.
Но сегодня вечером, именно в эту самую минуту его наконец-то осенило. Оказывается, ответ лежал на поверхности, а начало разгадки таилось уже в том, как отец Герман всегда называл этого человека. Не вслух, конечно, а про себя. Ведь он никогда не именовал его монахом или отцом Мефодием. Ну ни разу. Всегда только русичем. А почему?
Да потому, что тот в первую очередь был именно им, а никаким не монахом и не представителем Христовой церкви, которая, как известно, национальностей не имеет вовсе. И деление среди людей она должна проводить по иному признаку: православный или иной веры, правильно молится, строго соблюдает все предписанные каноны или же допускает ересь, поступает во благо церкви или же во вред ей. Допускалось и еще одно: выгоден этот человек для меня лично или не выгоден. На такое хартофилакс тоже смотрел сквозь пальцы, ибо кто из нас не без греха.
А вот отец Мефодий судил странно: плохой или хороший человек. И все! Иных категорий для него не существовало. Вот почему и был столь загадочен для отца Германа строй его мыслей, хотя на самом деле русич их вовсе не таил. Он просто горячо любил свою родину, и эта любовь к ней и к людям, которые там живут, довлела над всеми его остальными чувствами.
Хартофилакс никогда ранее не сталкивался с подобными людьми. Тем не менее он не имел ничего против подобного чувства, при условии чтобы оно не было равно по своей высоте и мощи храму веры, который надлежало держать превыше всего. У этого же… русича оно не просто тщилось сравниться с ним, оно, страшно вымолвить, как бы возвышалось над этим храмом, подобно далекой заснеженной армянской горе Арарат. Получалось, что любовь к обычному простому человеку была в нем сильнее, чем любовь к создателю этого человека. Так какой же он после всего этого священнослужитель?!
Теперь отцу Герману стало легко и просто, а необходимое решение родилось само собой. Надо препроводить русича в пыточную, которую местные мастера своего дела ласково и метко прозвали разговорчивой кельей.
Там действительно могли разговорить практически любого, кто попадал в нее хотя бы ненадолго. Мысль об этом появилась в голове хартофилакса уже давно, но она только изредка мелькала в ней, всякий раз отгоняемая колебаниями – все-таки перед ним был человек, которому до епископского сана осталось пройти всего одну, по сути дела, почти формальную процедуру.
Теперь же колебания ушли в сторону, будто их и не было вовсе.
«Нынче же, – решил он. – Нет, сейчас уже слишком поздно, а вот завтра пригласить с утра на беседу, протомив весь день до позднего вечера, чтобы устал и душой и телом, и уж потом, ближе к ночи туда, в разговорчивую. Надо бы только вопросник приготовить, чтобы он сразу понял всю серьезность обвинений».
Хартофилакс довольно потер руки. Чего греха таить, хотя он все равно таил, даже от самого себя – уж больно нравилось ему зрелище беспомощного человека, который полностью находился в его, отца Германа, власти.
Причем нравилось настолько, что иной раз он снова и снова вспоминал особо сладостные минуты, представляя, как он восседает за грубым столом, а в дальнем углу тяжко хрипит, задыхаясь от ужаса, очередной еретик, распятый на массивных железных цепях. Тяжелая массивная фигура палача… гм, точнее будет сказать, служителя божьего отца Амвросия подходит к заблуждающемуся и, едва тот замолкает, перестав каяться в своих прегрешениях, отечески увещевает несчастного облегчить свою душу до конца и не таить ничего. Не словесно убеждает – нет. У него более веские аргументы, например раскаленный добела железный прут, которым прижигается тело ради великой цели – спасения грешной души. Есть и другие, еще убедительнее, но до них доходит редко, очень редко. Как правило, хватает прута.
Сладковатый запах горящего человеческого мяса наполняет разговорную келью, отец Амвросий с видом заговорщика оборачивается к отцу Герману, и белки его глаз, которые всегда наливаются кровью во время пыток, то есть увещеваний, выражают полное взаимопонимание, нет, даже слияние с тем, что ощущает отец Герман. В этот великий момент очищения грешной души простой монах и первое, после самого патриарха, духовное лицо во всей константинопольской патриархии чувствуют себя почти братьями. А грешник?.. А что грешник. Разумеется, он обязательно во всем сознается. Может, не именно в этот момент, может, чуточку поупирается еще, но итог один – полное и безоговорочное признание своей собственной вины и столь же искреннее покаяние.
Трудно сказать, будет ли его признание правдиво, да это и не важно. Гораздо ценнее другое – в очередной раз показать всем, что путь от небольших догматических отклонений до великих и смертных грехов неизменен. Стоит на него вступить, как непременно пройдешь до конца. Не сможешь не пройти, ибо, едва вступив на него, ты избираешь себе в поводыри дьявола, который тянет тебя все дальше и дальше, ни на миг не давая остановится или тем паче повернуть назад.
Верить надлежит безусловно!
Итак, завтра он снова почувствует этот сладковатый аромат горящей плоти. Почему-то хартофилаксу казалось, что русич покажет себя стойким и мужественным человеком, хотя и жутким грешником. Значит, придется повозиться. Впрочем, отца Германа никогда не пугала тяжесть трудов, если этого требовали интересы православной церкви. Ноздри хартофилакса начали непроизвольно подрагивать, раздуваясь от предвкушения предстоящей работы, но тут дверь в его келью беззвучно распахнулась.
Отец Герман недовольно обернулся, но успел вовремя сдержать себя и не отчитать наглого вошедшего, который даже не удосужился предварительно постучать в нее. Зять императора Иоанн Дука Ватацис, женатый на его средней дочери Ирине, которого многие прочили в преемники Феодору I Ласкарису, мог позволить себе и не такую вольность. В отличие от всех прочих гостей хартофилакса, на крепком коренастом мужчине лет тридцати была не ряса, а пышная одежда ярких цветов, поверх которой красовалась еще и нарядная хламида[21].
– Грешно являться к бедным монахам с оружием, – сделал мягким тоном замечание отец Герман, указывая глазами на кинжал в богатых ножнах, свисающий с левого бока вельможи.
– Я никогда и нигде не хожу без оружия, – гордо вскинул свой подбородок вошедший. – Разве что в опочивальне, да и там он у меня под подушкой.
– Ты боишься своей супруги Ирины? – деланно удивился хартофилакс.
– Она и я – одно целое, – просто ответил Иоанн. – Однако у меня слишком много показных доброжелателей, которые… Впрочем, речь сейчас не о том. Лучше скажи, ты развеял свои подозрения в отношении того русича или?..
– Или, – коротко ответил отец Герман. – Его нельзя посвящать в епископский сан. Более того, его вообще надлежит предать церковному суду как злостного еретика. Доказательств более чем достаточно.
– Ну и что?.. – возмутился Иоанн. – В конце концов, он живет на Руси, а не у нас. Пусть с этим разбирается его князь.
– Это меня и беспокоит, – вздохнул хартофилакс. – Получается, что мы можем не просто потерять богатейшую митрополию. Тут все гораздо страшнее. Я подозреваю, что если мы дадим согласие, то именно он и будет патриархом. Страшно представить себе – патриарх-еретик. Это же намного хуже, чем латиняне. Те – чужие. Пройдет еще лет десять-пятнадцать, и народ сам выгонит их прочь из Константинополя. Ну, не совсем сам, – поправился он. – С твоей помощью, но выгонит. Уж кому-кому, а тебе это хорошо известно. Ведь ты у нас почти доместик схол[22], – вскользь успел он польстить Ватацису.
– Я не доместик схол, а лишь скромный протовестиарий [23], – не принял лести Дука. – Сила не в должности, как бы красиво и величественно ни звучало ее название. Сила в том, что стоит за этой должностью. Но даже протовестиарию хорошо известно, сколько катафрактариев[24] может выставить сейчас император Феодор. Догадываешься, сколько именно?
– Догадываюсь, что не так много, как тебе хотелось бы, – спокойно ответил отец Герман.
– Не так много, – раздраженно фыркнул Иоанн. – Скорее уж вовсе ничего. С такими силами нам не взять Константинополь ни через двадцать, ни через тридцать лет.
– Пусть через сто возьмем, – не стал спорить хартофилакс. – Зато ересь… Если она завелась, то пиши пропало.
– Насколько я помню, среди константинопольских патриархов тоже было немало еретиков[25]. Пожалуй, побольше десятка, и ничего, все обошлось, – лукаво улыбнулся Ватацис и торжествующе посмотрел на отца Германа.
Во взгляде явно читалось: «Что, съел? Или ты думал, что раз я воин, значит, не знаю больше ничего? А вот тебе!»
– Они осуждены на Вселенских соборах, – строго ответил отец Герман, тут же превратив знание Иоанна в свой дополнительный козырь. – Каждая ересь должна быть осуждена, а еретики строго наказаны. Ты сам видишь, что во имя правильности нашей веры мы не щадим никого, даже патриархов, а тут монах, пока не ставший и епископом. Знает ли его рьяный заступник, какие рукописи он скупает и хранит в своем сундучке?
– Какие бы они ни были, – отрезал Ватацис. – Главное же не в этом, а в том, что он обещает Константинополь. Ты только вслушайся владыка – Кон-стан-ти-но-поль, – произнес Ватацис по слогам, наслаждаясь самим звучанием этого слова.
– Негоже принимать помощь от еретика, – заметил хартофилакс.
– Да я готов принять помощь хоть от… – Дука вовремя осекся, но тут же продолжил, поправившись: – От кого угодно готов ее принять.
– Даже от дьявола? – невинно осведомился отец Герман.
– Нет, – замотал головой Иоанн. – От него не смогу, потому что как раз дьяволы уже сидят в этом городе. Кстати, владыка, посмотри, как здорово получается, – оживился он. – Если этот русский монах предлагает освободить нашу исконную столицу от присутствия в ней сатаны, следовательно, он борется против него, а значит, представляет собой светлые силы. Какой же он еретик после этого, а?
– Ты чрезмерно горячишься, – улыбнулся хартофилакс.
– А ты вместе с патриархом Мануилом чересчур надеешься на унию[26] и потому не хочешь сейчас раздражать чем бы то ни было тех же латинян, – парировал Дука. – Спросил бы лучше меня, и я тебе сразу ответил бы, что грязные латиняне все равно вас обманут.
– Ты так зол на них, что не можешь без оскорблений, – попрекнул Ватациса отец Герман.
– Каких оскорблений? – искренне удивился Иоанн. – Ты о том, что я их грязными назвал? Но это же правда. Она их не красит, но при чем тут я? Мы как-то в стычке захватили одного и предложили помыться – воняет же, так ты знаешь, с какой гордостью он нам ответил, что и без того стал мыться необыкновенно часто, практически ежегодно.
Посмеялись вместе, но недолго. Первым посерьезнело лицо хартофилакса.
– Оставим в покое унию, – небрежно махнул он рукой. – А у тебя самого нет страха, что все это может оказаться обычной ловушкой? Не предполагал ты, сын мой, что в случае согласия императора ему могут прислать ложную весть о том, что Константинополь взят, после чего мы вступим туда, а из укрытий выйдут крестоносцы, и все?
– Ты допускаешь, что возможно и такое? – нахмурился Ватацис.
– Я не допускаю, я опасаюсь, – мягко поправил отец Герман. – Потому и предпочитаю знать все наверняка. Когда мы пригласим его в нашу разговорчивую келью, думаю, что он станет более откровенным. После этого можно будет что-то решать.
– В ней даже я признаюсь, что каждую субботу летаю на шабаш вместе с тремя хорошенькими ведьмами, одна из которых – нагла императрица Мария, – проворчал Иоанн.
– Я этого не слышал, – быстро произнес хартофилакс и упрекнул: – Негоже шутить о таких вещах, тем более будущему императору Византии и обладателю такого чудесного города, как Никея.
– Так ты все-таки еще помнишь, что я будущий, – покровительственно усмехнулся Ватацис. – А я уж было подумал, что ты начал поглядывать в сторону севастократоров Алексея и Исаака[27]. Ну, тогда выслушай меня именно как будущего императора. Я не хочу, слышишь, владыка, не хочу, чтоб твои люди потащили его – давай назовем все своими именами – в вашу пыточную, потому что в этом случае на Русь ты его уже никогда не отпустишь.
– Все будет зависеть от его здоровья, – уклонился от прямого ответа отец Герман.
– Да какое у него будет здоровье после забот твоих умельцев? Значит, русский князь наше молчание сочтет отказом, а своими силами нам Константинополь не взять ни сейчас, ни через пять лет, ни через десять. Да что десять, когда мы ныне еле-еле какую-то злосчастную Атталию раз и навсегда взять у Иконийского султана не можем[28]. И что получается?
– Получается следующее: все, что ни делается, угодно богу, – пожал плечами хартофилакс.
– Может, и так, – задумчиво произнес Иоанн. – Может, наши мечты ему и впрямь не угодны. Ни моя – въехать в великий город полновластным его императором, ни твоя – быть избранным в патриархи.
– Это будет решать синод, – возразил отец Герман.
– Верно, – не стал спорить Ватацис. – Он и решит. Но боюсь, что не в твою пользу, святой отец, потому что мне кажется, что эти две мечты – твоя и моя – очень тесно связаны между собой. Или ты думаешь, что связь твоих надежд с надеждами императрицы Марии намного теснее? – проницательно заметил он.
Хартофилакс вздрогнул.
«Недооценивал я тебя, – подумал он с сожалением. – Ох, недооценивал. Ну что ж, ты сам этого хотел…»
– А кто сказал, что Феодор I непременно уступит место своему зятю, а не своему сыну, буде таковой родится у императрицы, тем более что она вроде бы уже понесла, – заметил он вкрадчиво.
– Ага, – весело хмыкнул Иоанн. – Причем понесла в шестой раз за тот год, что она здесь живет. Если бы у крестьян куры так неслись, то боюсь, что я до конца жизни так и не смог бы отведать яичницы, а я, слава всевышнему, надеюсь не только сам всласть ими полакомиться, но и выгоду поиметь[29]. Ты что же, и впрямь этому веришь? Да ее чрево так же пусто, как бочонок с вином в доме пьяницы. Безнадежно пусто, – подчеркнул он. – Грехи молодости бесследно не проходят. Рано или поздно за все приходится платить. Впрочем, ты ведь, скорее всего, и сам это прекрасно знаешь от ее лекаря. Он же приходит к тебе на исповедь, так?
– Тайна исповеди священна, – возразил отец Герман.
– О чем ты говоришь, отче? Да об этой тайне вот уже полгода как трещит вся Никея. – Ухмылка на лице Ватациса стала еще шире.
«Стало быть, так, – разочарованно подумал хартофилакс. – Ну что ж, эту партию ты выиграл. Нужно идти на попятную, но и перечить императрице тоже не надо бы. Что же делать? Ага! Кажется, есть у меня такая возможность».
– А почему для высокородного Иоанна Ватациса так важна жизнь и здоровье этого русича? – осведомился он, собираясь с мыслями.
– Да плевать я хотел и на его жизнь, и на его здоровье, – досадливо отмахнулся тот. – Но он обещал положить к моим ногам Константинополь – вот что мне важно. И еще одно. Я уже встречался кое с кем из купцов, что бывают в его краях. За последние полгода князь Константин, который послал сюда этого отца Мефодия, увеличил пределы своих владений раз в пять. Выходит, он и впрямь силен, а значит, действительно может помочь.
– У тебя очень старые сведения, сын мой, – снисходительно пояснил отец Герман. – Купец, который вернулся из Руси совсем недавно, сообщил иные новости, более неприятные. У твоего князя Константина скопилось слишком много врагов, и сейчас они готовятся напасть на него. Думаешь, он устоит?
– Хотелось бы верить, – упрямо ответил Ватацис.
– В мирских делах вера не нужна. Порой она даже вредит, – поучительно заметил хартофилакс. – Давай поступим наверняка и зададим этот вопрос… времени. Мне кажется, что в ближайшие полгода или год там все должно разрешиться. Если этот князь и впрямь так силен, то я поступлю по-твоему. Если же нет, то тогда ты не будешь мешать моему общению кое с кем в говорливой келье.
– Ну что ж, – мотнул головой в знак согласия Иоанн. – Почему не подождать.
Они улыбнулись друг другу, как люди, ставшие союзниками, пусть и временно. Ватацис более широко и открыто, зато отец Герман – мягко и вкрадчиво.
А решение дальнейшей судьбы отца Мефодия вновь откладывалось на неопределенное время. И его общение с умелыми подручными хартофилакса в разговорчивой келье тоже.
Глава 1
Сам погибай, а половцу помогай
Как вольность, весел их ночлег
И мирный сон под небесами.
Между колесами телег,
Полузавешенных коврами.
Горит огонь; семья кругом
Готовит ужин: в чистом поле
Пасутся кони…
А. С. Пушкин
Весна 1219 года выдалась на Руси ранняя. Весь февраль морозы стояли, хотя и не ахти какие, в меру, но зато без слякотных оттепелей. Едва же миновала первая половина марта, как навалилась такая теплынь, что хоть иди и загорать ложись прямо на высокой многоскатной крыше княжеского терема. Одна беда – не принято это в XIII веке на Руси. К тому же и дел у князя слишком много, не очень-то на солнышке понежишься.
Пока затишье вокруг, можно из Рязани и отлучиться на месячишко. Самое времечко, чтобы воспользоваться советом старого волхва и податься в низовья Дона, а там приготовить все необходимое для рязанских французов, как Константин в душе называл переселенцев.
Опять же им не только дома понадобятся, но и времянки. Им ведь и семена для посева нужны, и со скотом подсобить надо. С одной стороны, присутствие самого князя вроде бы не обязательно. С другой же…
Ну, вот кому лучше всего о покупке тех же лошадей договариваться с местными половцами, как не Константину? Благо низовья Дона и вообще все Лукоморье[30] считались территорией половецкой орды его шурина, Данилы Кобяковича, с которым у рязанского князя был не просто мир, но даже что-то типа дружбы. Разумеется, в тех пределах, в каких она вообще возможна между русским князем и половецким ханом, у земледельца с кочевником, у леса со степью.
Во всяком случае, Данила уже дважды помогал Константину – и из неволи князя выручал, когда он попал[31] в полон к родному брату Глебу, и даже своего соседа, хана Юрия Кончаковича, всячески уговаривал прошлым летом не идти на Рязань.
Правда, в среднем течении Дона владычествовали другие орды, но Константин потому и решил отправиться так рано. Расчет его был прост: пока паводок не спадет, ни один степняк к раздувшимся от половодья рекам ни за что не сунется. Да и потом, после того как вода спадет, тоже не сразу пойдут, а выждут немного. Половец без коня – это не воин и даже не совсем человек, а лошадь по непролазной весенней грязи гонять глупо. Вот подсохнет малость, тогда можно будет и поближе подойти.
Так что на обратном пути такой встречи, как ни крути, не избежать. Но рязанский князь с дружинниками – это тебе не гость торговый. На такого и сами половцы лишний раз поостерегутся нападать – себе дороже выйдет. Так что и тут бояться было нечего.
Имелись, конечно, у Константина некоторые опасения относительно недобрых намерений черниговцев и новгород-северцев, чьих князей он зимой за разбой по дубам развесил. Но и тут, по здравому размышлению, лучше времени не придумать, чтобы успеть съездить, все организовать и быстренько обратно метнуться.
Сейчас-то военных действий в любом случае ожидать не приходилось. Пока паводок сойдет, пока реки в свои прежние берега вернутся да земля просохнет как следует – вот тебе и конец апреля. А тут вновь не до битв. Как можно ополчение собирать, когда все смерды в поле с утра до вечера. Сев – дело святое. Сам-то он недолог, зато перед ним столько наломаешься, что о-го-го.
С одной дружиной на Рязань идти? Глупо. Это уже не война, а так, набег какой-то. Его отбить несложно, тем более что на границе с Черниговским княжеством сторожа надежная поставлена, а в условленных местах – если что – гонцов скорых лошадки сменные ждут. Так что никак не успеть соседям шибко много напакостить.
Ну а пока все спокойно, надо народ скликать да в путь собираться. Из дружинников Константин взял только две сотни, причем с таким расчетом, чтобы четвертую часть, не меньше, оставить в тех краях навсегда. Потому и старался подобрать побольше молодых да неженатых. Их дома семья не держит, им себя показать да мир повидать охота. Самое то.
Еще сотня таких же юных холостяков была набрана из числа вчерашних ополченцев. С этими уж как получится. Останутся – хорошо, а нет, так к осени назад вернутся, но не раньше. Уж больно работы там много. Просто непочатый край.
Конечно, сами стены возводить, башни ставить, дома с амбарами и овинами для поселенцев рубить – тут народ мастеровой нужен, который топором побриться может, не говоря уж о прочем. Их чуть побольше трех десятков набралось. Должно хватить. А вот на черных работах, с той же землей, к примеру, да и лес подготовить – тут как раз ополченцы с дружинниками и помогут.
За себя князь, в затылке почесав, решил пока оставить боярина Хвоща.