Валерий Елманов
От грозы к буре
Памяти моего отца Ивана Дмитриевича посвящается эта книга
Пролог
Простодушный дипломат
День за днем поднимая
занавес,
Как слепые
походкою шаткою
Мы бредем,
забывая заповедь,
В бесконечность
бросая шапками.
О. Козловцева
Будущий владыка Рязанской и Муромской епархии давно истомился в ожидании. Лето на дворе, жарынь такая, что под черной рясой грубого тяжелого сукна все тело зудит неимоверно, хотя он ежедневно себя и окатывает свежей морской водой, а дела никак не двигаются.
Княжеское поручение, к исполнению которого он добросовестно приступил в первые же дни своего приезда в Никею, сказалось самым негативным образом на всем его пребывании здесь, а в первую очередь на посвящении в сан епископа. Патриарх все откладывал и откладывал необходимую церемонию, ссылаясь на разные неотложные дела.
«А как славно все начиналось-то, – мрачно подумалось уже вроде бы не священнику, потому что он был в монашеской рясе, но пока еще и не епископу. – И в Киеве все без сучка и задоринки прошло, и добрались до Царьграда почти без нервотрепки».
Действительно, всю поездку по Черному морю, невзирая на глубокую осень, погода откровенно баловала корабельщиков. Не то что шторма или урагана, но даже и ветер почти все время попутный был, так что гребцы откровенно филонили, день-деньской напролет лениво переругиваясь друг с другом.
Скучали и томились в связи с вынужденным бездельем и пассажиры корабля. Все они бесцельно слонялись по палубе, то и дело переходя с борта на борт, и не знали, чем себя занять. Все, за исключением одного, в монашеской рясе. Во-первых, ему нужно было привыкнуть к своему новому имени, которое он сам себе не без легкого тщеславия выбрал в Киеве. Отныне его уже звали не отцом Николаем, а отцом Мефодием, в честь одного из легендарных братьев – просветителей славян[1]. А кроме того, он в срочном порядке обучался греческому языку, чтобы иметь возможность беседовать с византийцами без переводчика.
Он припомнил события полугодовой давности, и лицо его осветилось мечтательной улыбкой. В вечном городе, как его уже давно называли сами жители, нагло украв этот высокопарный эпитет у Рима, и впрямь было чем полюбоваться. Форум Августина, Одигитрийский монастырь, знаменитый гипподром, храм Святой Ирины, где проходил Второй Вселенский собор, акведук Валента[2], столп Юстиниана[3], где тот восседал верхом на коне с яблоком и жезлом в руках…
Да по одному Августеону[4] можно было бы бродить несколько суток.
За Медными воротами открывалось гигантское здание Большого дворца. В самой резиденции императоров, если идти прямо, – Жемчужный зал. Налево захочешь повернуть – Овальный перед глазами откроется, а направо – Зал Орла. Сумеешь все обойти и не устать, тогда следуй во дворец Магнавра, а коль и его осилишь – дальше иди. Там, почти на берегу моря, гордый красавец Буколеон высится.
Ох, как же волновала воображение отца Мефодия вся эта величественная красота. Пусть ныне перед глазами лишь ее жалкие остатки, и все равно… Конечно, все это сейчас было уже далеко не таким прекрасным, как раньше. Полуразрушенные и бесстыдно ободранные крестоносцами залы, выщербленная мозаика, укоризненно зияющие чернотой пустые проемы окон, закопченные стены – по варварскому обычаю захватчики, привыкшие к убогости своих замков и огромным каминам, жгли костры прямо посреди залов… Тем не менее горделивая мощь Августеона, продолжавшая ощущаться почти физически, по-прежнему потрясала любого вошедшего.
Однако и его красота меркла в сравнении с величием храма Святой Софии.
Вот что, по мнению отца Мефодия, само по себе уже было чудом из чудес. Они начинались, стоило только войти в нартекс[5], где над императорскими дверями возвышалась знаменитая мозаика с Львом Мудрым, припадающим к ногам Христа. Не одни лишь простолюдины склонялись здесь в низких поклонах. Тут по традиции трижды падал ниц каждый император Византии.
Двери, ведущие из нартекса в наос[6], как сказали отцу Мефодию, по преданию, сделаны из древ Ноева ковчега. Пройдя их и перешагнув порог, он ступил под огромный величественный купол пятидесятиметровой высоты.
Сделал шаг и… остолбенел. Яркий свет, льющийся сквозь сорок окон, прорезанных в его основании, струился на богато украшенную мозаикой внутренность храма, создавая впечатление, будто не он освещается солнечными лучами, а сам его излучает.
Довершила же его изумление мозаика. Лучи солнца, окунаясь в нее, сверкая и затухая, приводили в движение фигуры святых и императоров, заставляя их не просто искриться золотом, пурпуром, синевой, а переливаться всеми возможными цветами, создавая иллюзию реальности. Изображения не были неподвижными – они двигались, то приближаясь, то отодвигаясь от человека. Они жили, только в своем – ином, потустороннем мире, паря в нематериальной среде, насквозь пронизываемой светом.
Даже воздух показался ему здесь каким-то особенным.
А ведь внутри величественного храма отца Мефодия, сопровождаемого двумя неизменными спутниками из числа дружинников: улыбчивым Цветом и мрачным, вечно всем недовольным и ворчливым Хрустом, ждали еще и святыни, да какие!
Помимо дверей, сделанных, как упоминалось уже, из Ноева ковчега, тут был и столп, на котором, по преданию, сидел Христос, разговаривая с самаритянкой. А еще имелся железный одр, на котором мучили святых Георгия и Никиту, и Богородичная икона, которая, опять же по преданию, заплакала, когда крестоносцы взяли город.
Искусно вырезанный на камне лик ее, тем не менее, был светел, и лишь глаза, грустные от знания и мудрости, печально взирали на каждого, заглядывая в самую душу человека. Говорят, что тот, у кого она была черна, не мог больше двух-трех мгновений простоять подле нее. Она смотрела туда, куда не дотягивался взгляд самого человека, и видела в нем то, что он сам не хотел бы никому показывать.
В юго-восточной части храма выделялось императорское место, отделанное специальной мраморной кладкой, недалеко от которого была расположена могила Иоанна Златоуста, а чуть поодаль – огромная, метров девять диаметром, мраморная чаша-купель, в которой детей знатных сановников крестил сам патриарх.
К исходу первого дня у отца Мефодия в голове все шумело и кружилось. Шутка ли, в одной лишь Софии насчитывалось восемьдесят четыре престола, семьдесят с лишним дверей, триста шестьдесят каменных столпов – порфирных, мраморных, малахитовых, изукрашенных один другого чуднее.
Бродить там можно было сутками, но была еще и церковь Святых Апостолов, в которой в саркофагах из порфира хранились гробы с телами основателя града Константина и матери его Елены, были еще церкви Святой Ирины и Христа Пантократора, а также Влахерн, монастырь Хора, расположенный близ Андрианопольских ворот, и множество всякой прочей всячины. Отцу Мефодию очень хотелось успеть осмотреть все, но при этом уложиться в тот жесткий недельный срок, который он сам для себя установил.
К тому же нельзя было забывать и об особом княжеском поручении, касающемся рукописей, причем по возможности именно редких, а также относящихся к числу обреченных.
– Под последними я подразумеваю различные философские трактаты языческих времен, а также сочинения, грубо говоря, еретиков, – вспомнились отцу Мефодию слова Константина, который тут же пояснил свою несколько крамольную мысль: – Пойми, отче, и не сердись. Евангелие – оно везде есть. Никто не спорит, если увидишь какое-нибудь редкое, древнее, самых первых веков, тоже покупай. Как-никак раритет. Но сочинения философов и еретиков – статья особая. Те из них, что еще уцелели каким-то чудом, все равно обречены. Отцы церкви найдут их и сожгут. Так что в первую очередь приобретай их.
– А ну как ошибусь, – лукаво заметил в ответ священник. – Я ведь в греческом не силен.
– Не страшно, – улыбнулся Константин. – Главное, чтоб древние были, века до пятого-шестого.
Отец Мефодий покупал. Сперва он не знал, где искать такие лавчонки, но на третий день, увидев озабоченность на лице будущего епископа и узнав, в чем проблема, ему изрядно помог капитан корабля, на котором они приплыли. Он познакомил странного русича в монашеской рясе с шустрым и вертлявым греком Филидором, а тот, казалось, знал все.
Во всяком случае, уже к концу первого дня совместного блуждания по грязным трущобам специальный сундучок отца Николая заполнился на треть. Правда, и казна его тоже порядком опустела, но Хруст умел торговаться, а Филидар славно ему помогал, так что рукописи, по сути дела, доставались за бесценок. Во всяком случае, ни за одну из них в конечном счете не было уплачено больше пяти гривен.
Пока блуждали, отец Мефодий успел вдоволь наглядеться на город. Разорения и запустения хватало везде, а не только в Августеоне. Весь Константинополь состоял из каких-то жалких лачуг, а то и вовсе руин, лишь изредка перемежавшихся более или менее приличными домами.
Заметно обветшали и памятники. Огромная деревянная бочка, поставленная еще лет двести назад императором Львом, сохранилась, но вода из нее уже не стекала, да и статуи медных стражей, стоящие подле нее, тоже были изрядно изуродованы.
И уже не бил фонтан из знаменитой Змеиной колонны, состоящей из трех обвивающихся друг вокруг друга змей.
Разбиты были и мраморные «правосуды», которые, по древним преданиям, запросто могли перекусить своими острыми зубами руку любому обманщику, если он давал ложную клятву, а потом, в подтверждение ее, вкладывал ладонь им в пасть.
С колонны императора Константина VII Багрянородного алчными завоевателями были давно содраны позолоченные бронзовые листы с барельефами и бронзовая же сфера, покрывавшая этот огромный тридцатиметровый памятник.
А знаменитая бронзовая квадрига, стоявшая напротив императорской ложи на гипподроме, и вовсе исчезла[7].
Мрачные взгляды надменных западных рыцарей преследовали небольшую процессию русичей буквально повсюду. Сразу было видно, что именно они, да еще надменные венецианцы и есть нынешние подлинные хозяева великого города.
С обилием воинов в столице некогда великой империи, ныне поменявшей даже свое название, могло сравниться лишь многолюдье нищих. Создавалось впечатление, что все жители города вышли на улицы с протянутой рукой, причем самое большое их количество бродит как раз там, где гуляет отец Николай. Увечные, больные, хромые, безрукие и просто бродяги в лохмотьях кишмя кишели, назойливо дергая за монашескую рясу и выставляя напоказ свое убожество, язвы и другие увечья.
На Руси нищенская братия тоже водилась, но было ее не в пример меньше, а той, что сходилась к церковным папертям, и впрямь грех было не подать. Раз человек протянул руку, значит, все, край, иначе русич просто не вынес бы позора. Да и просили они как-то стыдливо, порою даже отворачивая глаза, потупив их в землю.
Впрочем, и это немноголюдье изрядно поубавилось, когда были выстроены странноприимные дома, сойдя почти на нет. Но это там, на далекой ныне Руси, а здесь…
Поначалу отец Мефодий и впрямь подавал, не в силах отказать, но очень быстро мрачный хранитель казны Хруст решительно заявил, что по повелению князя для раздачи милостыни была отпущена лишь определенная сумма, которая уже закончилась.
– У них вовсе стыда нет, – добавил Хруст. – Вон на том, – ткнул он пальцем в дюжего бродягу, наряженного в живописное рванье, – пахать, как на лошади, можно, а он руку тянет. Стало быть, трудиться не желает. Почто его баловать-то?
В самой же Никее, памятуя наказ Константина, отец Мефодий и вовсе не подавал, дабы никто не подумал, что на Руси богато живут.
– Эти гривны да куны смердам нашим потом и кровью достались, – сказал князь. – Если ты их на какую-нибудь святыню истратишь – одно. За такое любой пахарь сам тебе до земли поклонится. На книги истратишь – я поклонюсь. А нищим, да еще чужим – это явно лишнее. Знаешь, как здорово сказал генерал-адъютант Евдокимов[8], который одно время командовал всеми русскими войсками на Кавказе? – И не дожидаясь ответа священника, закрыв глаза, медленно, но с выражением, процитировал: – «Первая филантропия – своим; горцам же я считаю вправе предоставить лишь то, что останется на их долю после удовлетворения последнего из русских интересов». Вот так вот, отче.
– И ты считаешь, что он прав, рассуждая, как самый последний эгоист? – вздохнул сокрушенно священник.
– На все сто процентов, – без малейшего колебания ответил Константин. – Кстати, он и сам родился на Кавказе, так что знал, что говорил.
– Но это же национализм? – упрекнул Константина отец Николай, который тогда еще не принял постриг, а вместе с ним и новое имя.
– А по-моему, самый что ни на есть здоровый и разумный патриотизм, – не согласился князь. – И я с ним согласен целиком и полностью. Считай, что это и мой принцип, только применительно к нынешнему времени и с тем лишь отличием, что слово «горцы» надо поменять на «все прочие люди, не входящие в состав жителей Рязанского княжества». К тому же я про нации ни слова не сказал, поскольку у меня в нем уже сейчас помимо славянских племен и меря есть, и мещера, и мурома, и мордва. И отличий между ними я делать не собираюсь, потому что они все для меня свои и все родные. А остальные… Пойми, отче, что сейчас не двадцатый век, а тринадцатый. Впрочем, в двадцатом то же самое, разве что больше завуалировано. А уж здесь и вовсе каждый сам за себя, а я, как князь, еще и за народ в ответе, но только за свой народ и больше ничей. Я ведь не собираюсь никого унижать, считать за людей второго сорта и так далее. Господь с ними со всеми. Пусть живут и процветают, особенно наши соседи. Я только рад этому буду.
– А почему особенно соседи? – спросил тогда священник.
– Так ведь если у них все в порядке, то они и на наше добро не позарятся, – простодушно пояснил Константин. – То есть опять-таки выгода именно для моих подданных. Но если случится так, что тот же Батый вдруг изменит свой маршрут и прямым ходом рванет не на Русь, а в Малую Азию и оттуда прямиком в Европу, неужели ты думаешь, что я пошевелю хоть пальцем, чтобы помочь им? Не то что войско, а и одного ратника не дам в помощь тому же папе римскому, королю Франции или императору Священной Римской империи. Пусть как хотят, так и отбиваются, а русскую кровь лить не позволю.
– Но ты же собираешься подсобить аланам или, как их там, ясам? Да и Волжской Булгарии тоже. Это как?
– Совсем другое дело, – усмехнулся князь. – Помогая им, я тем самым помогу Рязани, потому что все друзья, отче, чтоб ты знал, делятся на три категории: это просто друзья, друзья наших друзей и враги наших врагов. На сегодняшний день и булгар, и алан можно смело отнести к последней из них. Как там дальше с ними получится – сам не ведаю. Хочу верить, что еще лучше, но человек предполагает, а судьба располагает, поэтому загадывать ни к чему. Но пока они уже в той категории, которой надо помочь. Если Батый их одолеет, то возьмет в свое войско, так же как и башкир, саксинов, половцев и прочих. Так оно и случилось в той истории, которую мы ныне хотим изменить, а этого допустить нельзя. Так что и в этом случае никакой гуманитарной помощью, пусть даже в самых мизерных размерах, и не пахнет. Только обычный практический интерес и прямая выгода. Потому и говорю тебе про тамошних нищих. Я примерно догадываюсь, сколько там средневековых бомжей бродит, особенно по Константинополю. Имей в виду – всех тебе так и так не накормить. Слухи же о твоем добром сердце и избытке серебра в твоем кошеле живо донесутся до приближенных патриарха, и они тоже в свою очередь будут канючить и попрошайничать похлеще цареградских босяков. Оно тебе надо?
Вот почему в Никее отцу Мефодию во время его прогулок оставалось только разводить руками в ответ на молчаливые или высказанные просьбы дать денег и идти дальше с потупленной головой. Кстати, святынь хватало и в этом старинном городе, где состоялись два Вселенских собора, где был выработан и принят «Символ веры»[9].
Никея видела у себя многих и многих легендарных личностей, включая сонмы святых, как, например, того же Николая, епископа Мир Ликийских, впоследствии ставшего на Западе, начисто лишенном воображения, прототипом Санта-Клауса. Бывали в нем и епископ Аристав, сын Григория Просветителя, епископ Афанасий Александрийский, прозванный Великим, Иоанн Дамаскин и Иоанн Златоуст, Григорий Богослов и прочие, прочие, прочие…
Даже еретики и те принадлежали исключительно к разряду великих, как, например, тот же священник Арий.
Именно здесь, на Втором Никейском и Седьмом по общему счету Вселенском соборе, состоявшемся уже в VIII веке, императрица Ирина, совместно с патриархом Константинополя Тарасием, сражалась с иконоборцами.
Могучие двойные ряды крепостных стен, неправильным пятиугольником раскинувшиеся на шесть километров и поднимающиеся на западе прямо из вод Асканского озера, когда-то холодно взирали на суетящиеся под ними полчища первых мусульманских завоевателей. Высокие башни, числом более двухсот, которыми перемежались эти стены, презрительно следили за их потугами, хотя спустя два века и они покорились более сильным туркам-сельджукам, изгнать которых удалось лишь крестоносцам.
Именно сюда, под защиту серого шершавого камня крепостных стен, прибыл бежавший из Константинополя император Феодор I Ласкарис вместе с патриархом, а также с теми святынями, которые беглецам удалось вывезти из Святой Софии. В их числе были и железная цепь, которую носил апостол Павел, и ларец с мощами сорока мучеников, и покров самой девы Марии, и нетленные останки Иоанна Златоуста, и превеликое множество других, помельче, дающих Феодору гордое право по-прежнему именовать себя императором Византии.
Однако кроме титула ничего уже не напоминало о былом величии. Да и о каком былом можно говорить, если Ласкарис, по сути, не правил в Константинополе ни дня.
Избранный духовенством, возглавляемым патриархом Иоанном Каматиром, Феодор почти сразу же бежал, так и не успев насладиться пышными медлительными церемониями, торжественными выходами, праздничными обедами и сидением на роскошном троне.
Ныне он жил весьма скромно и был легко доступен, так что на прием к нему отец Мефодий попал довольно-таки быстро. Его внимательно выслушали и… отпустили, не сказав ни да, ни нет. Дальше же все застопорилось. Император пребывал в колебаниях, не зная, что именно ответить русскому монаху. Если бы он точно знал, что рязанский князь сумеет взять город, если бы он мог быть уверенным в том, что это предложение не таит в себе какого-то хитрого подвоха, если бы… Их было много, всяких если.
К тому же решения о введении патриаршества на Руси самолично он принять не мог, а в чиновничьем аппарате главы всего константинопольского духовенства мнения по этому поводу имелись совершенно противоречивые. Сам патриарх, в силу своей немощи и преклонных лет, почти ничего не предпринимал, предварительно не посоветовавшись со своим хартофилаксом[10] – энергичным отцом Германом, который на сей раз даже и не знал, что посоветовать. Двое других – великий скевофилакс[11] и великий эконом[12], доподлинно знающие, сколько течет с Руси серебра в казну патриарха, больше склонялись к тому, чтобы отказать отцу Мефодию.
Горой за будущего епископа – опять-таки исключительно из своих меркантильных интересов, стоял один лишь великий сакелларий[13], который в случае принятия предложения русского князя и переезда в Константинополь существенно поднимал престиж собственной должности.
После того как слух о заманчивом предложении отца Мефодия распространился в императорском окружении, у будущего епископа сразу же появились свои горячие сторонники и не менее пламенные враги. Партию первых решительно возглавил молодой зять императора – Иоанн Дука Ватацис[14]. Партию последних – жена Феодора I Ласкариса императрица Мария.
Оно и понятно. Кому придется по душе предложение свергнуть с престола своего родного брата, который, правда, так и не удосужился прибыть в Константинополь, но все же, но все же… Тем более что по слухам, которые изредка доходили в Никею, западная знать сейчас все больше склонялась к тому, чтобы посадить на трон Латинской империи ее другого родного брата Роберта[15].
Зато будь воля Иоанна, и он бы не колебался ни минуты. Но ее не было. Пока не было. Ласкарис безмерно уважал своего зятя, особенно за те качества, которых не имел сам, – неуемную энергию, бешеный напор и такой же темперамент, но вместе с тем боялся вызвать гнев своей капризной и надменной жены, в жилах которой текла королевская кровь[16].
Сам Ласкарис привык решать все дела компромиссами, но здесь необходимо было принимать чью-то сторону и славировать, как он умел, не получалось.
Вот почему единственное, что на данный момент хоть как-то утешало отца Мефодия, так это достаточно ясный и недвусмысленный ответ, полученный им от императорского зятя.
– Если я когда-нибудь стану императором, то мы сумеем договориться с твоим князем. Клобук патриарха – не столь уж высокая плата за обладание «вторым Римом», – открыто заявил ему Иоанн.
– А если к тому времени сменится и патриарх? – уточнил отец Мефодий. – Хватит ли у вашего величества сил, чтобы уговорить нового?
Ватацис чуть задержался с ответом, прикидывая что-то в уме, но затем гордо тряхнул головой.
– Ему придется пойти мне навстречу, кто бы он ни был. Возможно, не сразу, а лишь через месяц-другой, но все равно придется. И никуда он не денется. Так и скажи князю Константину.
– Я непременно передам ему ваши слова, – пообещал отец Мефодий. – Думаю, что он останется доволен.
В принципе, после сказанного Иоанном русскому священнослужителю можно было бы и уезжать. Пусть не от самого императора, а лишь от его будущего преемника, но ответ был получен, причем четкий и ясный, без экивоков и отговорок, если бы не одно «но». Канцелярия патриарха по-прежнему не торопилась утвердить рязанского священника в сане епископа.
Вот почему в этот по-летнему теплый апрельский денек отец Мефодий еще не собирался домой, на Русь, а неспешно прогуливался по тесным и грязным улочкам одного из предместий Никеи. Он хотел зайти в неприметную лавчонку, где его с нетерпением поджидал седой старик еврей с грудой новых рукописей, которые он надеялся с немалой для себя выгодой продать чудному русичу. Правда, только при условии, если тот придет без этого выжиги Филидора, мастерски сбивающего цену вдвое, а то и впятеро на любой предлагаемый товар.
Отец Мефодий уже собрался было повернуть в совсем узенький проулок, как услышал жалобный щенячий скулеж, раздававшийся прямо за поворотом.
«Никак скотинку божью кто-то мучает», – мелькнула догадка, и вместо того чтобы зайти в лавчонку, он продолжил движение вперед и даже ускорил шаг.
В большую и глубокую канаву, вырытую прямо возле серого приземистого домика и заполненную всякой гадостью, кто-то бросил трех щенят. Двое из них почти не подавали признаков жизни, больше по инерции продолжая вяло перебирать лапками и за счет этого еще оставаясь на плаву, а вот третий упорно барахтался. Он-то и скулил, призывая всех прохожих вмешаться и помочь ему в этом неравном сражении.
– Вот же напасть, – сокрушенно пробормотал отец Мефодий. – И какая же зверюга это содеяла?
Даже не думая, что он сам станет делать с этим крошечным черненьким пушистым комочком после его спасения и куда он его денет, будущий епископ решительно задрал подол своей рясы и смело шагнул вперед, тут же по щиколотку погрузившись в зловонную жижу, наполовину состоявшую из нечистот и кухонных отбросов.
– Экий ты чумазый, – сокрушенно вздохнул отец Мефодий, крепко держа малыша за шиворот. – Ну да ничего. Отмоем.
С темной шерсти щенка тонкими струйками безостановочно стекала грязная вода. Выглядел он настолько беспомощно, слабо дрыгая в воздухе всеми четырьмя лапками, что сердце отца Мефодия аж защемило от жалости.
– Ты только потерпи немного, – попросил он. – Тут недалеко. – И зашагал по направлению к пристани, где в одном из домишек, скучившихся в один грязный комок, жили пять его спутников. Работа нашлась всем сразу. Цвет помогал отмывать щенка, который на удивление бодро вынес купание в морской воде, хозяйственный Хруст был незамедлительно отправлен на городской рынок за молоком, а еще двое усердно сколачивали из обрезков разномастных досок просторное и удобное собачье жилье.
Не у дел оставался только пройдоха Филидор, который так прикипел к отцу Мефодию, что ни в какую не захотел с ним расставаться, нанявшись к нему на службу за бесплатный стол, ночлег и гривну в месяц. Плата, по константинопольским меркам, считалась о-го-го, к тому же и кормили его от пуза, что бродягу грека вполне устраивало.
Ближе к ночи чисто вымытый щенок с непомерно раздувшимся животом, так и не добравшись до своей конуры, мирно спал возле нее на заботливо подстеленных тряпках, а отец Мефодий молча сидел рядом и впервые за все время пребывания в этом не очень-то гостеприимном городе был счастлив. В душе у него царило умиротворение.
С тех пор каждая вечерняя прогулка отца Мефодия непременно заканчивалась у собачьего домика. Щенок же, невзирая на то что с ним охотно играли все остальные, своим единоличным хозяином и повелителем избрал именно этого человека в рясе.
Оба относились друг к другу исключительно серьезно и подчеркнуто уважительно, даже радость от каждодневной встречи выказывали сдержанно. Человек улыбался одними глазами, щенок тоже не вилял хвостом, а лишь слегка оттопыривал губы, обнажая розовые младенческие десны и мелкие, но острые белоснежные зубы.
Они почти не играли. Вместо этого отец Мефодий предпочитал разговаривать с юным псом. Упрямец, как он его назвал, в это время сидел напротив и внимательно слушал, что говорит хозяин. В глазах его явственно читалось напряженное внимание и интерес к излагаемому.
Вечерняя кормежка была также исключительной прерогативой отца Мефодия. Он лично наливал в миску молоко, крошил туда хлеб, после чего вежливо обращался к щенку с неизменным предложением:
– Ну и как ты сегодня насчет поесть? Не против?
Тот глубокомысленно задумывался, слегка склонив тяжелую лобастую голову набок и забавно подергивая левым ухом с маленькой белой полоской почти посередине – единственным светлым кусочком на черном фоне всей остальной шерсти. Думал щенок недолго, затем лениво поднимался с места, неторопливо зевал, словно отвечая: «Ну что ж, можно и поесть. Тем более что уже наложено – не пропадать же добру», и приступал к трапезе.
Ел он так же солидно, не торопясь, время от времени поглядывая на отца Мефодия, будто спрашивая: «Ты сам-то как? А то я и поделиться могу. Не хочешь? Ну тогда ладно – придется одному доедать».
Поев и тщательно вылизав дно миски, Упрямец так же степенно подходил к отцу Мефодию и вежливо тыкался в протянутую руку холодным влажным носом, учтиво благодаря за трапезу.
Странное дело – утром и днем он мог поесть, кто бы ни наложил ему еды, зато вечером…
Как-то отец Мефодий не смог прийти, еще днем был вызван в патриаршую канцелярию и пробыл там до закрытия городских ворот. Упрямец же, полностью оправдывая свою кличку, гордо простоял весь вечер у своей миски, до краев наполненной вкусной ароматной кашей, и уныло разглядывал призывно манящие кусочки мяса, но к еде даже не притронулся. Никто не видел, спал ли он вообще в ту ночь. Во всяком случае, те, кто вставал по нужде, все как один утверждали, что щенок по-прежнему сидит у нетронутой миски с кашей.
Не стал он есть и утром, продолжая мрачно сидеть поодаль и чего-то ждать. Отец Мефодий в тот день пришел намного раньше обычного, но щенок не пошел и к нему. Он только с укоризной взглянул на своего хозяина, вздохнул совсем по-человечески и поплелся к себе в конуру, всем своим видом выказывая глубокую обиду за подобное небрежение и невнимание.
Отец Мефодий, которому тут же рассказали о поведении Упрямца, присел рядом на корточки и принялся рассказывать, что он ну никак не мог прийти к нему вчера.
– Я бы и ночью пришел, но ночью из города никого не выпускают, кроме разве что императора, – объяснял он. – Но я-то ведь не император. А по стенам лазить я тоже не умею. К тому же там стража. Если бы я полез, то они просто убили бы меня. Теперь ты понимаешь, почему я не смог прийти?
Щенок встал, неспешно потянулся и внимательно посмотрел на человека в рясе.
«Не врешь?» – спрашивал его настороженный взгляд.
– А вот это нехорошо, – с легкой укоризной в голосе заметил отец Мефодий. – Друзьям надо верить, иначе какие же это друзья.
Упрямец смущенно засопел.
– Ну что – мир? – спросил отец Мефодий.
– Р-р-р-р, – эхом отозвался Упрямец и молча ткнулся холодным влажным носом в протянутую ладонь друга.
Затем он, старательно сдерживая себя, прошел к миске, понюхал содержимое, но есть не стал, вновь принявшись разглядывать отца Мефодия.
– Ну, считай, что еду тебе положил я, – предложил тот.
Упрямец немного подумал, затем с силой тряхнул головой и принялся сосредоточенно чесать за ухом, размышляя, считать или нет.
– Если хочется горяченького, то я могу и заменить, – добавил отец. Мефодий.
Щенок вздохнул, хозяйственно рыкнул, давая понять, что добро выбрасывать негоже, и принялся за трапезу. На этом инцидент был исчерпан.
А вечером неприметный монастырский служка докладывал хартофилаксу Герману, сокрушенно разводя руками:
– Ни с кем, кроме своих, он не говорил.
– Может, ты не заметил? – хмуро уточнил тот.
– Не-ет, – отчаянно затряс головой монашек. – Он из того домика вовсе никуда не отлучался.
– И все время молчал?
– Разговаривал, не без того, но только со щенком своим.
– С кем?!
– Со щенком, – робко повторил служка. – Он с ним каждый вечер разговаривает, а тот сидит и слушает.
– Кто слушает?!
– Щенок, кто же еще. Голову чуток наклонит, а сам и не шелохнется. Вот так и сидит, пока он говорит. – И монашек для вящей убедительности попытался изобразить позу, в которой щенок слушает отца Мефодия.
– Пил!.. – осуждающе уточнил хартофилакс.
– Ни капельки, – торопливо заверил монашек, смущенно шмыгая носом и торопливо крестясь. – Как на духу, владыка.
Отец Герман недоверчиво покосился на него, подойдя поближе, шумно втянул в себя воздух, принюхиваясь, но ничем подозрительным от служки и впрямь не пахло.
– Значит, с собакой разговаривал, – задумчиво протянул он и повелительным жестом отпустил соглядатая из своих покоев.
Оставшись один, он в течение нескольких минут сосредоточенно вышагивал взад-вперед по мягкому хорасанскому ковру, после чего, остановившись в аккурат на его середине, развел руками и воскликнул недоуменно и как-то по-детски обиженно:
– Ну ничего не понимаю. Зачем ему с собакой-то каждый день разговаривать?! – и вновь принялся вышагивать, напряженно размышляя над очередной и, по всей видимости, неразрешимой головоломкой, которую ему подсунул этот загадочный русич в рясе.
Мало того что сам рязанский князь, чьим послом являлся этот странный священник, ставит один неразрешимый вопрос за другим, так тут теперь и его доверенное лицо ухитряется совершать не менее странные поступки. Странные и совершенно необъяснимые. Ну и как в таком случае поступить ему, оку и уху патриаршему?
– Уж больно ты простодушен, посол, – бормотал хартофилакс, продолжая вышагивать по келье. – А послы такими простодушными не бывают. Тогда что же у тебя таится за пазухой и что именно на самом деле задумал твой князь? Что и для чего?
Робкий стук в тяжелую дубовую дверь прервал его размышления.
– Кто еще там? – раздраженно откликнулся отец Герман.
– Это мы, – проблеял тоненький голосок сквозь образовавшуюся щель в дверном проеме, и почти сразу следом за голосом в келью хартофилакса не вошел, а вкатился его обладатель.
Был он не столько велик телом, сколько просто кругл, особенно спереди, в области живота. Полностью лишенный волос череп толстяка масляно поблескивал, отражая свет лампады.
– И снова ничего, – буркнул хартофилакс. В ответ последовал сокрушенный вздох.
– А хорошо ли искали?
– Почитай все перерыли, что только можно. Ни княжеских записей, ни его собственных не нашли ни одной. Да у него в том домике и вещей-то никаких. Так, узелок с исподней одеждой, да в сундучке несколько старых рукописей.
– О чем написано?
– Да разве я ведаю, – удивился круглый толстяк. – Опять же времени было всего ничего. Того и гляди, его люди с рынка возвратятся. Боязно, – протянул он жалобным тоном.
– Но они точно старые? А может, он среди них что-то собственноручно написанное прятал? Я же вам показывал его руку – неужели не запомнили? – раздраженно спросил отец Герман.
– Как не запомнить. Все в лучшем виде. Не его это рука, да и вообще…
Толстяк отошел к двери и, открыв ее пошире, позвал кого-то невидимого из темного монастырского коридора:
– Эй, Арба! Давай заходи. У тебя лучше получится, – и посторонился, пропуская в келью своего напарника.
Тот был полной противоположностью толстяку – худой, смуглый и с обильной растительностью на лице. Не заросли волосами только глаза с большими черными зрачками.
– Скажи отцу Герману, что да как с теми рукописями, – кивнул толстяк в сторону хартофилакса. – Кто их и кому писал.
– Там не было руки русича, – сухо ответил смуглый.
– А может, ему что-то было отписано?
– Нет. Там не было ни одного листа с русскими буквами.
– Ему могли написать и на другом языке, – возразил отец Герман.
– Могли, – не спорил Арба. – Но ты же сам сказал, владыка, что он не знает ни арамейского, ни греческого. К тому же сразу видно – давно писано. Даже буквы кое-где выцвели.
– А что это тогда за рукописи?
– «Таинство» Амвросия Медиоланского там лежало, «О святой Троице» епископа Илария. Еще Евсевий Кесарийский был – «Приготовление к Евангелию», – начал перечислять смуглый.
– Еще что?
– Иоанн Дамаскин тоже имелся. Рядом с ним сочинения патриарха Константинопольского Фотия – «Амфилохия» и «Номоканон».
– Еще, – нетерпеливо потребовал отец Герман. – Из нынешних кто-то был?
– Евфимий Зигабен, Евстафий Солунский, Иоанн Зокара, Феодор Вальсамон и Михаил Пселл.
– Ну, это все… – разочарованно пробормотал хартофилакс и уставился на Арбу, буравя его своим колючим взглядом. – Неужто более там ничего не хранилось из такого?.. – Он сделал в воздухе неопределенный жест.
Арба замялся.
– Прежде чем отвечать, вспомни о своем брате, – предложил отец Герман. – Если ты сейчас не вспомнишь, то ему может стать плохо.
– Ему и так плохо, – глухо откликнулся смуглый.
– А будет совсем худо, – почти ласково произнес хартофилакс. – Ты же меня знаешь, верно?
– Были кое-какие, – нехотя выдавил Арба.
– Какие? – еще ласковее спросил отец Герман.
– На одной сверху написано «Против христиан». Толстая такая, – с трудом выдавил из себя смуглый.
– А еще? – угрожающе вопросил хартофилакс.
– Еще одну я и сам когда-то… гм… листал, перед тем как сжечь, так что могу сказать точно – это Прокл. И рядом лежала. Тоже признал. Ветхая совсем. Сверху написано: «О философии оракулов».
– Это все? – испытующе вперил в него грозный взгляд хартофилакс.
– Еще одна была. Видать, жгли ее когда-то, да кто-то вовремя из костра вынул – только углы опалились. «Правдивое слово» называется.
– Ну что ж, – чуточку, самыми уголками рта, улыбнулся отец Герман. – С сегодняшнего вечера твоему брату будет не очень плохо. Как видишь, я держу свое слово. А теперь идите.
– Там еще сочинение Николая Мефонского было. Как раз в опровержение Прокла! – отчаянно выкрикнул уже перед дверью Арба. – И «Слово против еллинов» Афанасия Александрийского. А еще труд Иринея Лионского лежал – «Против ересей».
– Ну и что, – равнодушно пожал плечами хартофилакс. – Это уже не имеет значения.
Дождавшись, пока за соглядатаями закроется дверь и он останется один, отец Герман довольно потер руки и засмеялся.
– Вот и сошлось у меня все, отец Мефодий. Значит, у нас с вами получается очень любопытная и, я бы даже сказал, загадочная подборка, навевающая на определенные раздумья: Прокл[17], Порфирий[18], Юлиан Отступник[19] и… кто там еще? – задумался он на секунду, нахмурив брови. – Ах, да – Цельс[20]. Интересный подбор для православного монаха, прибывшего на поставление в епископы. Теперь ты мой, хотя и жаль. Человек ты в общем-то вполне достойный, но что тут поделать, если этого настоятельно требует императрица Мария. – Он сокрушенно развел руками. – А ее желания – сам понимаешь – не обсуждаются, ибо что хочет императрица – того хочет…
Он, не договорив, вновь задумался. Было над чем. До сих пор, хотя и прошло уже немало времени с момента их первой встречи, отец Герман так и не мог понять, почему он воспылал такой странной и жгучей неприязнью к этому мягкому, вежливому, немного застенчивому русичу, простодушному в общении и очень доброму, судя по его поступкам. Только за то, что он, хартофилакс, не всегда его понимал? Нет, этого быть не может. Отец Герман никогда не позволял себе такой роскоши, хотя до недавних пор людей, которых он, при всем своем старании, так и не смог понять, не было. Во всяком случае, из числа священнослужителей.
Просто одними руководила в первую очередь неуемная жажда власти, другими – бешеное честолюбие, третьими и самыми многочисленными – самое тривиальное желание сладко есть и мягко спать. При этом все они непременно прикрывались лицемерной маской добродетели. Реже встречались те, которые подчинили всего себя вере, неистовой и слепой, доходящей в своей ярости и неприятии инакомыслящих до слепого фанатизма. Еще реже – такие, кто всем благам мира предпочитал знания.
Русич же не подпадал ни под одну из перечисленных категорий. Он вообще стоял особняком от всех прочих.
«Но это же не повод для враждебного к нему отношения? – спрашивал сам себя хартофилакс и, недоуменно пожимая плечами, отвечал себе же: – Нет. Тогда в чем дело? В чем причина?» – и безмолвствовал, не зная, что ответить.
Но сегодня вечером, именно в эту самую минуту его наконец-то осенило. Оказывается, ответ лежал на поверхности, а начало разгадки таилось уже в том, как отец Герман всегда называл этого человека. Не вслух, конечно, а про себя. Ведь он никогда не именовал его монахом или отцом Мефодием. Ну ни разу. Всегда только русичем. А почему?
Да потому, что тот в первую очередь был именно им, а никаким не монахом и не представителем Христовой церкви, которая, как известно, национальностей не имеет вовсе. И деление среди людей она должна проводить по иному признаку: православный или иной веры, правильно молится, строго соблюдает все предписанные каноны или же допускает ересь, поступает во благо церкви или же во вред ей. Допускалось и еще одно: выгоден этот человек для меня лично или не выгоден. На такое хартофилакс тоже смотрел сквозь пальцы, ибо кто из нас не без греха.
А вот отец Мефодий судил странно: плохой или хороший человек. И все! Иных категорий для него не существовало. Вот почему и был столь загадочен для отца Германа строй его мыслей, хотя на самом деле русич их вовсе не таил. Он просто горячо любил свою родину, и эта любовь к ней и к людям, которые там живут, довлела над всеми его остальными чувствами.
Хартофилакс никогда ранее не сталкивался с подобными людьми. Тем не менее он не имел ничего против подобного чувства, при условии чтобы оно не было равно по своей высоте и мощи храму веры, который надлежало держать превыше всего. У этого же… русича оно не просто тщилось сравниться с ним, оно, страшно вымолвить, как бы возвышалось над этим храмом, подобно далекой заснеженной армянской горе Арарат. Получалось, что любовь к обычному простому человеку была в нем сильнее, чем любовь к создателю этого человека. Так какой же он после всего этого священнослужитель?!
Теперь отцу Герману стало легко и просто, а необходимое решение родилось само собой. Надо препроводить русича в пыточную, которую местные мастера своего дела ласково и метко прозвали разговорчивой кельей.
Там действительно могли разговорить практически любого, кто попадал в нее хотя бы ненадолго. Мысль об этом появилась в голове хартофилакса уже давно, но она только изредка мелькала в ней, всякий раз отгоняемая колебаниями – все-таки перед ним был человек, которому до епископского сана осталось пройти всего одну, по сути дела, почти формальную процедуру.
Теперь же колебания ушли в сторону, будто их и не было вовсе.
«Нынче же, – решил он. – Нет, сейчас уже слишком поздно, а вот завтра пригласить с утра на беседу, протомив весь день до позднего вечера, чтобы устал и душой и телом, и уж потом, ближе к ночи туда, в разговорчивую. Надо бы только вопросник приготовить, чтобы он сразу понял всю серьезность обвинений».
Хартофилакс довольно потер руки. Чего греха таить, хотя он все равно таил, даже от самого себя – уж больно нравилось ему зрелище беспомощного человека, который полностью находился в его, отца Германа, власти.
Причем нравилось настолько, что иной раз он снова и снова вспоминал особо сладостные минуты, представляя, как он восседает за грубым столом, а в дальнем углу тяжко хрипит, задыхаясь от ужаса, очередной еретик, распятый на массивных железных цепях. Тяжелая массивная фигура палача… гм, точнее будет сказать, служителя божьего отца Амвросия подходит к заблуждающемуся и, едва тот замолкает, перестав каяться в своих прегрешениях, отечески увещевает несчастного облегчить свою душу до конца и не таить ничего. Не словесно убеждает – нет. У него более веские аргументы, например раскаленный добела железный прут, которым прижигается тело ради великой цели – спасения грешной души. Есть и другие, еще убедительнее, но до них доходит редко, очень редко. Как правило, хватает прута.
Сладковатый запах горящего человеческого мяса наполняет разговорную келью, отец Амвросий с видом заговорщика оборачивается к отцу Герману, и белки его глаз, которые всегда наливаются кровью во время пыток, то есть увещеваний, выражают полное взаимопонимание, нет, даже слияние с тем, что ощущает отец Герман. В этот великий момент очищения грешной души простой монах и первое, после самого патриарха, духовное лицо во всей константинопольской патриархии чувствуют себя почти братьями. А грешник?.. А что грешник. Разумеется, он обязательно во всем сознается. Может, не именно в этот момент, может, чуточку поупирается еще, но итог один – полное и безоговорочное признание своей собственной вины и столь же искреннее покаяние.
Трудно сказать, будет ли его признание правдиво, да это и не важно. Гораздо ценнее другое – в очередной раз показать всем, что путь от небольших догматических отклонений до великих и смертных грехов неизменен. Стоит на него вступить, как непременно пройдешь до конца. Не сможешь не пройти, ибо, едва вступив на него, ты избираешь себе в поводыри дьявола, который тянет тебя все дальше и дальше, ни на миг не давая остановится или тем паче повернуть назад.
Верить надлежит безусловно!
Итак, завтра он снова почувствует этот сладковатый аромат горящей плоти. Почему-то хартофилаксу казалось, что русич покажет себя стойким и мужественным человеком, хотя и жутким грешником. Значит, придется повозиться. Впрочем, отца Германа никогда не пугала тяжесть трудов, если этого требовали интересы православной церкви. Ноздри хартофилакса начали непроизвольно подрагивать, раздуваясь от предвкушения предстоящей работы, но тут дверь в его келью беззвучно распахнулась.
Отец Герман недовольно обернулся, но успел вовремя сдержать себя и не отчитать наглого вошедшего, который даже не удосужился предварительно постучать в нее. Зять императора Иоанн Дука Ватацис, женатый на его средней дочери Ирине, которого многие прочили в преемники Феодору I Ласкарису, мог позволить себе и не такую вольность. В отличие от всех прочих гостей хартофилакса, на крепком коренастом мужчине лет тридцати была не ряса, а пышная одежда ярких цветов, поверх которой красовалась еще и нарядная хламида[21].
– Грешно являться к бедным монахам с оружием, – сделал мягким тоном замечание отец Герман, указывая глазами на кинжал в богатых ножнах, свисающий с левого бока вельможи.
– Я никогда и нигде не хожу без оружия, – гордо вскинул свой подбородок вошедший. – Разве что в опочивальне, да и там он у меня под подушкой.
– Ты боишься своей супруги Ирины? – деланно удивился хартофилакс.
– Она и я – одно целое, – просто ответил Иоанн. – Однако у меня слишком много показных доброжелателей, которые… Впрочем, речь сейчас не о том. Лучше скажи, ты развеял свои подозрения в отношении того русича или?..
– Или, – коротко ответил отец Герман. – Его нельзя посвящать в епископский сан. Более того, его вообще надлежит предать церковному суду как злостного еретика. Доказательств более чем достаточно.
– Ну и что?.. – возмутился Иоанн. – В конце концов, он живет на Руси, а не у нас. Пусть с этим разбирается его князь.
– Это меня и беспокоит, – вздохнул хартофилакс. – Получается, что мы можем не просто потерять богатейшую митрополию. Тут все гораздо страшнее. Я подозреваю, что если мы дадим согласие, то именно он и будет патриархом. Страшно представить себе – патриарх-еретик. Это же намного хуже, чем латиняне. Те – чужие. Пройдет еще лет десять-пятнадцать, и народ сам выгонит их прочь из Константинополя. Ну, не совсем сам, – поправился он. – С твоей помощью, но выгонит. Уж кому-кому, а тебе это хорошо известно. Ведь ты у нас почти доместик схол[22], – вскользь успел он польстить Ватацису.
– Я не доместик схол, а лишь скромный протовестиарий [23], – не принял лести Дука. – Сила не в должности, как бы красиво и величественно ни звучало ее название. Сила в том, что стоит за этой должностью. Но даже протовестиарию хорошо известно, сколько катафрактариев[24] может выставить сейчас император Феодор. Догадываешься, сколько именно?
– Догадываюсь, что не так много, как тебе хотелось бы, – спокойно ответил отец Герман.
– Не так много, – раздраженно фыркнул Иоанн. – Скорее уж вовсе ничего. С такими силами нам не взять Константинополь ни через двадцать, ни через тридцать лет.
– Пусть через сто возьмем, – не стал спорить хартофилакс. – Зато ересь… Если она завелась, то пиши пропало.
– Насколько я помню, среди константинопольских патриархов тоже было немало еретиков[25]. Пожалуй, побольше десятка, и ничего, все обошлось, – лукаво улыбнулся Ватацис и торжествующе посмотрел на отца Германа.
Во взгляде явно читалось: «Что, съел? Или ты думал, что раз я воин, значит, не знаю больше ничего? А вот тебе!»
– Они осуждены на Вселенских соборах, – строго ответил отец Герман, тут же превратив знание Иоанна в свой дополнительный козырь. – Каждая ересь должна быть осуждена, а еретики строго наказаны. Ты сам видишь, что во имя правильности нашей веры мы не щадим никого, даже патриархов, а тут монах, пока не ставший и епископом. Знает ли его рьяный заступник, какие рукописи он скупает и хранит в своем сундучке?
– Какие бы они ни были, – отрезал Ватацис. – Главное же не в этом, а в том, что он обещает Константинополь. Ты только вслушайся владыка – Кон-стан-ти-но-поль, – произнес Ватацис по слогам, наслаждаясь самим звучанием этого слова.
– Негоже принимать помощь от еретика, – заметил хартофилакс.
– Да я готов принять помощь хоть от… – Дука вовремя осекся, но тут же продолжил, поправившись: – От кого угодно готов ее принять.
– Даже от дьявола? – невинно осведомился отец Герман.
– Нет, – замотал головой Иоанн. – От него не смогу, потому что как раз дьяволы уже сидят в этом городе. Кстати, владыка, посмотри, как здорово получается, – оживился он. – Если этот русский монах предлагает освободить нашу исконную столицу от присутствия в ней сатаны, следовательно, он борется против него, а значит, представляет собой светлые силы. Какой же он еретик после этого, а?
– Ты чрезмерно горячишься, – улыбнулся хартофилакс.
– А ты вместе с патриархом Мануилом чересчур надеешься на унию[26] и потому не хочешь сейчас раздражать чем бы то ни было тех же латинян, – парировал Дука. – Спросил бы лучше меня, и я тебе сразу ответил бы, что грязные латиняне все равно вас обманут.
– Ты так зол на них, что не можешь без оскорблений, – попрекнул Ватациса отец Герман.
– Каких оскорблений? – искренне удивился Иоанн. – Ты о том, что я их грязными назвал? Но это же правда. Она их не красит, но при чем тут я? Мы как-то в стычке захватили одного и предложили помыться – воняет же, так ты знаешь, с какой гордостью он нам ответил, что и без того стал мыться необыкновенно часто, практически ежегодно.
Посмеялись вместе, но недолго. Первым посерьезнело лицо хартофилакса.
– Оставим в покое унию, – небрежно махнул он рукой. – А у тебя самого нет страха, что все это может оказаться обычной ловушкой? Не предполагал ты, сын мой, что в случае согласия императора ему могут прислать ложную весть о том, что Константинополь взят, после чего мы вступим туда, а из укрытий выйдут крестоносцы, и все?
– Ты допускаешь, что возможно и такое? – нахмурился Ватацис.
– Я не допускаю, я опасаюсь, – мягко поправил отец Герман. – Потому и предпочитаю знать все наверняка. Когда мы пригласим его в нашу разговорчивую келью, думаю, что он станет более откровенным. После этого можно будет что-то решать.
– В ней даже я признаюсь, что каждую субботу летаю на шабаш вместе с тремя хорошенькими ведьмами, одна из которых – нагла императрица Мария, – проворчал Иоанн.
– Я этого не слышал, – быстро произнес хартофилакс и упрекнул: – Негоже шутить о таких вещах, тем более будущему императору Византии и обладателю такого чудесного города, как Никея.
– Так ты все-таки еще помнишь, что я будущий, – покровительственно усмехнулся Ватацис. – А я уж было подумал, что ты начал поглядывать в сторону севастократоров Алексея и Исаака[27]. Ну, тогда выслушай меня именно как будущего императора. Я не хочу, слышишь, владыка, не хочу, чтоб твои люди потащили его – давай назовем все своими именами – в вашу пыточную, потому что в этом случае на Русь ты его уже никогда не отпустишь.
– Все будет зависеть от его здоровья, – уклонился от прямого ответа отец Герман.
– Да какое у него будет здоровье после забот твоих умельцев? Значит, русский князь наше молчание сочтет отказом, а своими силами нам Константинополь не взять ни сейчас, ни через пять лет, ни через десять. Да что десять, когда мы ныне еле-еле какую-то злосчастную Атталию раз и навсегда взять у Иконийского султана не можем[28]. И что получается?
– Получается следующее: все, что ни делается, угодно богу, – пожал плечами хартофилакс.
– Может, и так, – задумчиво произнес Иоанн. – Может, наши мечты ему и впрямь не угодны. Ни моя – въехать в великий город полновластным его императором, ни твоя – быть избранным в патриархи.
– Это будет решать синод, – возразил отец Герман.
– Верно, – не стал спорить Ватацис. – Он и решит. Но боюсь, что не в твою пользу, святой отец, потому что мне кажется, что эти две мечты – твоя и моя – очень тесно связаны между собой. Или ты думаешь, что связь твоих надежд с надеждами императрицы Марии намного теснее? – проницательно заметил он.
Хартофилакс вздрогнул.
«Недооценивал я тебя, – подумал он с сожалением. – Ох, недооценивал. Ну что ж, ты сам этого хотел…»
– А кто сказал, что Феодор I непременно уступит место своему зятю, а не своему сыну, буде таковой родится у императрицы, тем более что она вроде бы уже понесла, – заметил он вкрадчиво.
– Ага, – весело хмыкнул Иоанн. – Причем понесла в шестой раз за тот год, что она здесь живет. Если бы у крестьян куры так неслись, то боюсь, что я до конца жизни так и не смог бы отведать яичницы, а я, слава всевышнему, надеюсь не только сам всласть ими полакомиться, но и выгоду поиметь[29]. Ты что же, и впрямь этому веришь? Да ее чрево так же пусто, как бочонок с вином в доме пьяницы. Безнадежно пусто, – подчеркнул он. – Грехи молодости бесследно не проходят. Рано или поздно за все приходится платить. Впрочем, ты ведь, скорее всего, и сам это прекрасно знаешь от ее лекаря. Он же приходит к тебе на исповедь, так?
– Тайна исповеди священна, – возразил отец Герман.
– О чем ты говоришь, отче? Да об этой тайне вот уже полгода как трещит вся Никея. – Ухмылка на лице Ватациса стала еще шире.
«Стало быть, так, – разочарованно подумал хартофилакс. – Ну что ж, эту партию ты выиграл. Нужно идти на попятную, но и перечить императрице тоже не надо бы. Что же делать? Ага! Кажется, есть у меня такая возможность».
– А почему для высокородного Иоанна Ватациса так важна жизнь и здоровье этого русича? – осведомился он, собираясь с мыслями.
– Да плевать я хотел и на его жизнь, и на его здоровье, – досадливо отмахнулся тот. – Но он обещал положить к моим ногам Константинополь – вот что мне важно. И еще одно. Я уже встречался кое с кем из купцов, что бывают в его краях. За последние полгода князь Константин, который послал сюда этого отца Мефодия, увеличил пределы своих владений раз в пять. Выходит, он и впрямь силен, а значит, действительно может помочь.
– У тебя очень старые сведения, сын мой, – снисходительно пояснил отец Герман. – Купец, который вернулся из Руси совсем недавно, сообщил иные новости, более неприятные. У твоего князя Константина скопилось слишком много врагов, и сейчас они готовятся напасть на него. Думаешь, он устоит?
– Хотелось бы верить, – упрямо ответил Ватацис.
– В мирских делах вера не нужна. Порой она даже вредит, – поучительно заметил хартофилакс. – Давай поступим наверняка и зададим этот вопрос… времени. Мне кажется, что в ближайшие полгода или год там все должно разрешиться. Если этот князь и впрямь так силен, то я поступлю по-твоему. Если же нет, то тогда ты не будешь мешать моему общению кое с кем в говорливой келье.
– Ну что ж, – мотнул головой в знак согласия Иоанн. – Почему не подождать.
Они улыбнулись друг другу, как люди, ставшие союзниками, пусть и временно. Ватацис более широко и открыто, зато отец Герман – мягко и вкрадчиво.
А решение дальнейшей судьбы отца Мефодия вновь откладывалось на неопределенное время. И его общение с умелыми подручными хартофилакса в разговорчивой келье тоже.
Глава 1
Сам погибай, а половцу помогай
Как вольность, весел их ночлег
И мирный сон под небесами.
Между колесами телег,
Полузавешенных коврами.
Горит огонь; семья кругом
Готовит ужин: в чистом поле
Пасутся кони…
А. С. Пушкин
Весна 1219 года выдалась на Руси ранняя. Весь февраль морозы стояли, хотя и не ахти какие, в меру, но зато без слякотных оттепелей. Едва же миновала первая половина марта, как навалилась такая теплынь, что хоть иди и загорать ложись прямо на высокой многоскатной крыше княжеского терема. Одна беда – не принято это в XIII веке на Руси. К тому же и дел у князя слишком много, не очень-то на солнышке понежишься.
Пока затишье вокруг, можно из Рязани и отлучиться на месячишко. Самое времечко, чтобы воспользоваться советом старого волхва и податься в низовья Дона, а там приготовить все необходимое для рязанских французов, как Константин в душе называл переселенцев.
Опять же им не только дома понадобятся, но и времянки. Им ведь и семена для посева нужны, и со скотом подсобить надо. С одной стороны, присутствие самого князя вроде бы не обязательно. С другой же…
Ну, вот кому лучше всего о покупке тех же лошадей договариваться с местными половцами, как не Константину? Благо низовья Дона и вообще все Лукоморье[30] считались территорией половецкой орды его шурина, Данилы Кобяковича, с которым у рязанского князя был не просто мир, но даже что-то типа дружбы. Разумеется, в тех пределах, в каких она вообще возможна между русским князем и половецким ханом, у земледельца с кочевником, у леса со степью.
Во всяком случае, Данила уже дважды помогал Константину – и из неволи князя выручал, когда он попал[31] в полон к родному брату Глебу, и даже своего соседа, хана Юрия Кончаковича, всячески уговаривал прошлым летом не идти на Рязань.
Правда, в среднем течении Дона владычествовали другие орды, но Константин потому и решил отправиться так рано. Расчет его был прост: пока паводок не спадет, ни один степняк к раздувшимся от половодья рекам ни за что не сунется. Да и потом, после того как вода спадет, тоже не сразу пойдут, а выждут немного. Половец без коня – это не воин и даже не совсем человек, а лошадь по непролазной весенней грязи гонять глупо. Вот подсохнет малость, тогда можно будет и поближе подойти.
Так что на обратном пути такой встречи, как ни крути, не избежать. Но рязанский князь с дружинниками – это тебе не гость торговый. На такого и сами половцы лишний раз поостерегутся нападать – себе дороже выйдет. Так что и тут бояться было нечего.
Имелись, конечно, у Константина некоторые опасения относительно недобрых намерений черниговцев и новгород-северцев, чьих князей он зимой за разбой по дубам развесил. Но и тут, по здравому размышлению, лучше времени не придумать, чтобы успеть съездить, все организовать и быстренько обратно метнуться.
Сейчас-то военных действий в любом случае ожидать не приходилось. Пока паводок сойдет, пока реки в свои прежние берега вернутся да земля просохнет как следует – вот тебе и конец апреля. А тут вновь не до битв. Как можно ополчение собирать, когда все смерды в поле с утра до вечера. Сев – дело святое. Сам-то он недолог, зато перед ним столько наломаешься, что о-го-го.
С одной дружиной на Рязань идти? Глупо. Это уже не война, а так, набег какой-то. Его отбить несложно, тем более что на границе с Черниговским княжеством сторожа надежная поставлена, а в условленных местах – если что – гонцов скорых лошадки сменные ждут. Так что никак не успеть соседям шибко много напакостить.
Ну а пока все спокойно, надо народ скликать да в путь собираться. Из дружинников Константин взял только две сотни, причем с таким расчетом, чтобы четвертую часть, не меньше, оставить в тех краях навсегда. Потому и старался подобрать побольше молодых да неженатых. Их дома семья не держит, им себя показать да мир повидать охота. Самое то.
Еще сотня таких же юных холостяков была набрана из числа вчерашних ополченцев. С этими уж как получится. Останутся – хорошо, а нет, так к осени назад вернутся, но не раньше. Уж больно работы там много. Просто непочатый край.
Конечно, сами стены возводить, башни ставить, дома с амбарами и овинами для поселенцев рубить – тут народ мастеровой нужен, который топором побриться может, не говоря уж о прочем. Их чуть побольше трех десятков набралось. Должно хватить. А вот на черных работах, с той же землей, к примеру, да и лес подготовить – тут как раз ополченцы с дружинниками и помогут.
За себя князь, в затылке почесав, решил пока оставить боярина Хвоща. Не было у него в запасе почти никого из старых служак, а Вячеславу сидеть в Рязани никак нельзя. Ему, как воеводе, нынче на границе с Черниговом самое место. Конечно, Константин вроде бы все рассчитал и предусмотрел, но ведь и опаску нужно иметь на всякий непредвиденный случай. Опять же, мало ли что с ним самим произойти может. Обстоятельства разные бывают, в том числе и такие, что уж никак не предусмотреть, а после сева за теми же черниговцами глаз да глаз нужен будет.
И вскоре семь набойных[32] ладей весело взрезали своими высокими носами мутную речную гладь Прони, держа путь по направлению к ее верховьям. Кое-где в воде еще поблескивали не только не успевшие растаять льдинки, но и глыбы посолиднее. Такие осторожно отталкивали веслами, не давая сблизиться с ладьями на опасное расстояние.
В целом же река была почти чистой. Матерый лед прошел, а верховой не страшен. Больше опасений вызывали увесистые бревна, которые у неосторожного хозяина смыло в паводок, да куски плетней, унесенные с собой жадной рекой. Но если быть внимательными, так и их бояться нечего – они для ротозеев страшны, с князем же плыл народ бывалый.
Речные суда могли вместить в себя и намного больше народу, но Константин посчитал, что трех с лишним сотен должно хватить за глаза. Особенно учитывая то, что в их число входили два десятка спецназовцев воеводы Вячеслава. Их князь прихватил, учитывая все то же мудрое, хоть и не совсем определенное выражение: «Мало ли…». Как там все обернется – совершенно неизвестно, и Константин предпочитал перестраховаться.
Кроме того, благодаря невеликому числу людей на каждую ладью удалось захватить немало припаса, чтобы хватило не только на дорогу, но и на первые пару недель пребывания.
Дело в том, что Константин совершенно не помнил, как обстояли дела в устье Дона с древним Азовом. Так, витало в голове что-то смутное про первое славянское поселение, которое вроде бы возникло там после походов князя Святослава на хазар. Что с ним сталось после, как теперь его жители воспримут визит рязанского князя и его желание взять их под свою руку, а главное – славянским ли оно осталось до сих пор, или ныне чье-то иное, было совершенно не понятно.
Для того и плыли воины, которым предстояло выполнять сразу несколько задач – возможный штурм имеющихся укреплений, если все-таки дело дойдет до вооруженного столкновения, охрана и оборона захваченного города, опять же, если он имеется, ну и кропотливый тяжкий труд по возведению стен и прочих крепостных сооружений.
Да и потом бросать город на одних только прибывших переселенцев было негоже. Лихого народа в тех местах всегда хватало и помимо половцев. Те же касоги[33], например, с которыми происходили регулярные вооруженные столкновения у русских князей, правивших в Тмутаракани.
Правда, особой вражды не существовало, временами ссорились, потом мирились. Да и в дружинах княжеских касожских витязей тоже хватало. Но их бедные поселения в основном располагались на левом берегу Кубани, хотя удальцы в поисках легкой поживы могли забрести и к устью Дона.
Плыли хорошо, ходко. Получилось у Константина что-то типа маленького туристического похода. Кругом простор, а воздух такой, что дыши – не надышишься. Хотя с природой, конечно, не очень. Не только листьев на деревьях не было, но и почки лишь набухать стали.
Неприятный осадок на душе у Константина появился лишь тогда, когда их небольшой караван миновал Ранову, прошел по Хупте, минуя Ряжск, и остановился на Рясском волоке – заброшенном и позабытом всеми. Видать, изрядно сумели напакостить половцы в своем неуемном желании отнимать и грабить, коли единственный волок, соединяющий путь, издревле именуемый «из варяг в греки», равно как и тот, второй, что по Днепру, оказался в таком запустении.
А ведь некогда это была самая короткая дорожка, по которой купцы Византии и всего Средиземноморья плыли в русские княжества.
Не виднелось на нем теперь ни одной бригады артельщиков, которая подсобила бы переправить ладьи из реки в реку. Да что там бригады, когда и сами катки для спуска на воду почти сгнили, и все остальное оказалось столь же заброшенным. Но все равно к исходу второго дня все семь ладей уже закачались на Становой Рясе.
Прощай, Ока, здравствуй, Дон-батюшка!
Теперь было и вовсе легко. Даже грести особой нужды не было, все вниз да вниз по течению. Не заметили, как уже и в Воронеж-реку вошли, а та, столь же неприметно, привела к Дону.
Дальше все тоже было легко и просто. Знай плыви себе, пока не покажется на одном из берегов – на каком именно, Константин, правда, тоже не помнил – древний Азов.
Но вначале путешественники чуть не заплутали. Дон, как известно, впадает в Азовское море двумя широкими рукавами. Какой из них к Азову ведет – бог весть. Константин рискнул поставить на правый, действуя по методу тыка, и, конечно же, промахнулся. Пришлось возвращаться назад, и лишь со второй попытки на левом берегу левого рукава обнаружилось то, что искали.
Зато дальше все пошло хорошо. Поселение здесь, как выяснилось, все еще существовало, и проживал в нем преимущественно славянский народ. Это один плюс. То, что хватало пришлых, – второй. При случае, если необходимость появится, намного легче будет с соседями-кавказцами договориться.
Третий заключался в том, что у местных жителей проблем тоже хватало. Генуэзцы, осевшие и укрепившиеся в Крыму, оказались не очень-то добрыми соседями, а потому жители Азова под руку рязанского князя согласились идти не просто безропотно, а даже охотно, почти радостно, будто только об этом и мечтали всю жизнь.
Четвертый и тоже положительный нюанс заключался в том, что основные земляные работы здесь и так уже были сделаны. Имелись в поселении и валы добрые, причем не такие уж низкие – метров пять высотой, и рвы перед этими валами. Частокол, огораживающий небольшие полуземлянки, стоял не ахти какой прочный, но это уже поправимое.
– У нас, конечно, нынче со степняком замирье уже годков пять, а то и более, однако же сторожиться нужно. Чай, не дурни какие, понимаем, – степенно отвечал князю старшина поселения с самым что ни на есть подходящим к месту жительства имечком Лещ.
А уж когда Константин и угощение выставил к вечеру поближе, то тут и вовсе чуть ли не до братания дошло. Причем коренные азовцы не столько по хмельному меду соскучились, сколько по свежему душистому хлебушку – свои-то запасы давно подъедены были, еще в январе кончились.
Да вдобавок ко всему образовался еще один плюс, уж вовсе непредвиденный. У Леща, вишь, баба тяжко рожала. К тому времени, когда Константин приехал, пятый день пошел, как она мучилась. А в этих краях слушок такой ходил, что, мол, стоит князю хотя бы легонько рукой роженицы коснуться, как у нее все хорошо будет.
Откуда такое поверье пошло – Константин не вникал. Зато когда Лещ ему все это рассказал и, замявшись, попросил с ним до баньки пройтись, тут-то оторопь его и взяла. Может, в старину князья какие-то особые слова знали или, скажем, какие-то сверхъестественные способности имели, но он-то точно знал, что не суметь ему подсобить женщине.
Однако делать нечего. Ближе к вечеру, еще перед застольем, заглянул он в баньку и все сделал точно так, как просили. А буквально через несколько минут – за столом едва только одну чашу опрокинули – прибежал сияющий малец и прямо с порога Лещу выпалил:
– Батька, а матка там разродилась. Сестренка у меня ныне, да не одна, а две сразу.
Народ уважительно покосился на князя, причем половина, не меньше, решила, что он не только подсобил с родами. Как знать… Может, на самом-то деле всего одна девка должна была родиться, а не две, но о подозрениях этих дружно умолчали.
Тут-то веселье и началось. Вот только некоторые дружинники, прибывшие с Константином, вновь начали как-то опасливо на князя своего коситься и между собой перешептываться. Уже в конце застолья один из них не утерпел и, улучив удобный момент, когда никто не прислушивался, тихонько шепнул Константину:
– Слышь, княже, ты бы того… малость поостерегся, – и, видя, что тот ничего не понимает, уже прямым текстом и безо всяких намеков влепил: – Сила-то у тебя могутная, тока в ход ее пускать с оглядкой надобно. Не выказывать ее всю-то сразу, – и пояснил, хмурясь: – Не мое енто дело, конечно, тока народ здесь уж больно дикой, могут и не понять.
Константин в ответ лишь молча кивнул и устало вздохнул, не зная, что и сказать-то по такому поводу. Мол, понял он все, а за предупреждение спасибо. Сам же невесело задумался, за кого теперь его дружинники своего князя принимают. Хорошо, если за какого-нибудь ведуна доброго, а если чего похлеще?
Впрочем, много думать да гадать не пришлось. Времени на это не было. Уже на другое утро примерять пошли – где да что ставить. Весь день, почитай, ухлопали, но зато разметку сделали везде и всюду. Теперь можно и в путь собираться, но не обратный, а к главному становищу половецкой орды.
Не побывать в гостях у своего шурина было никак нельзя – обидится смертельно, да и лошадок прикупить необходимо, причем не меньше трех-четырех сотен. Половина для дружинников, им не впервой диких коней объезжать да себе под седло ставить, а еще половину – для будущих поселенцев.
Мысль о том, что ни одна живая душа может вообще не согласиться переехать из благодатных краев южной Франции в неведомую Русь, Константин старательно от себя отгонял.
Это когда-то они благодатными были, лет двадцать-тридцать назад. Но в то время и он сам даже не подумал людей оттуда на новые земли звать. Ныне же там война идет. Когда твою жену с дочкой в любой момент могут изнасиловать, когда залетные молодчики, почему-то именующие себя рыцарями, походя грабят все твое хозяйство, а если свезло и они к тебе не заглянули, то просто поля вытаптывают без жалости – тут поневоле убежишь куда глаза глядят. Крестьянин, конечно, человек по своей натуре весьма терпеливый, но если такое из года в год происходит, то тут уж ни у кого терпения не хватит.
«Хоть сколько-то, хоть десяток-другой человек, а должны приехать», – убеждал он себя. И до тех пор это твердил, пока сам твердо не уверился в том, что да, будут люди. Должны первые ласточки прилететь, а уж за ними и прочие перелетные птички потянутся.
Перед отъездом Константин еще успел побывать на крестинах новорожденных девчонок и даже, чуя невысказанное, пусть уж очень наглое, но весьма горячее желание счастливого отца, самолично одну из них окрестил в местной ветхой и тесной церквушке, заметно покосившейся набок. Вместе со всеми посидел, не чинясь, на застолье, где ему отвели самое почетное место, отведал заветного крестильного блюда, щедро выкупив[34] свою ложку за целую гривну, да и остальных яств гнушаться не стал. Были они преимущественно рыбные, но некоторое однообразие угощения с лихвой восполнялось непревзойденным искусством местных кулинаров.
Данило Кобякович встретил Константина как самого дорогого гостя. Был он поначалу улыбчив, без конца балагурил, а вот к концу третьего дня время от времени стал хмуриться. То все ничего, а то забудется, задумается, и сразу лицо половца покрывается какой-то тенью, а на лбу четко вырисовываются тоненькие морщинки. Затем спохватится и вновь будто весел на какое-то время.
Но на все вопросы князя лишь отмахивался небрежно, мол, ерунда это все, ни к чему дорогому гостю о таких пустяках знать. Лишь на пятый день, когда речь уже зашла о предстоящем отъезде и о лошадях, которые Константин продать попросил, он обмолвился вскользь:
– Гривен не надобно, – сказал, как отрезал. – Дружба с тобой, князь, мне дороже десятка конских табунов. К тому же мне их все равно негде будет пасти.
– Степи мало? – пошутил Константин.
Данило Кобякович вздрогнул, внимательно посмотрел на князя и неожиданно ответил:
– Мало.
– Что так?
– У нас до сей поры все пастбища по справедливости разделены были, – медленно произнес половецкий хан. – Никто в чужие угодья не совался. А тут… – Он, не договорив, замолчал, хмуро глядя на костер.
– Кто? – коротко спросил Константин.
– Кончакович. Мало ему места стало, вот он ко мне и спустился. Добром не уйдет, а воевать с ним – для себя дорого.
– Себе дороже, – машинально поправил князь.
– Вот-вот, – охотно согласился половецкий хан. – Очень дорого. Его орда сейчас посильнее всех прочих будет. Котян еще может с ним потягаться, да и то… Мне же и вовсе такое не по плечу. – Он вздохнул, замолчав, но через несколько минут с тяжким вздохом продолжил: – Мои люди смотрят на меня и ждут. Ждут и молчат. Пока молчат, – уточнил он. – Я хан, я решить должен, как им дальше быть и… как дальше жить, а я не знаю, что сказать. Весной трава в степях хорошая, сочная. Все равно всем хватит. К лету уже не то. Жара начнется – все сохнуть станет. К осени совсем худо придется.
– А если тебе ниже к Кубани спуститься? – предложил Константин.
– Куда? – не понял Данило, но затем догадался. – Это ты о Курбе говоришь. Она по-нашему так называется, – и отрицательно покачал головой. – Нельзя. Там земли касогов начинаются. С ними мне тоже лучше не враждовать. В горах я их не достану, зато они своими набегами столько бед принесут, что сто раз проклянешь тот день, когда пришел к ним.
– Выходит, и тот табун, что я у тебя беру, мне пасти негде будет? – встревожился князь.
– Порожнее говоришь.
– Пустое, – снова не удержался, чтобы не поправить хана, Константин.
Тот в ответ как-то странно покосился на него, но продолжил говорить дальше, а князь мысленно одернул себя. Ну, в самом-то деле, у человека такое горе, а он его учит правильно употреблять русские слова.
– Четыре-пять сотен лошадей – капля в чаше. Для них ты траву всегда найдешь. У меня же их тысячи, много тысяч. Вот для них место сыскать тяжко.
– А переговорить с Кончаковичем пробовал?
– У нас в степи кто сильнее, тот и прав, – уныло пояснил хан. – Сегодня он сильнее. Так он мне и сказал. А еще сказал, чтобы я к тебе ехал. Пусть, говорит, твой родич землями пустыми поделится. У него их все равно много. Они, правда, лесами изрядно поросли, но ты их, говорит, выкорчуешь и степь устроишь. И смеется. У-у-у, собака! – С силой стукнул он кулаком по серому плотному войлоку кошмы, на которой они с Константином сидели.
– У меня к Кончаковичу тоже должок имеется, – медленно произнес Константин.
К неспешности в разговоре подталкивала сама обстановка – бескрайняя степь, мирно пасущиеся вдали кони, старательно выискивающие голые засохшие травинки, чудом уцелевшие от прошлого года, ровное пламя костра в ночной тиши и яркие сочные звезды, безмолвно мерцающие на сильно выгнутой поверхности черной чаши небосвода.
К тому же князь сейчас вступал на очень опасную и скользкую дорожку. Бывший шурин явно ждал от него не просто дружественного сочувствия, а гораздо большего. Не случайно же он подарил ему целый табун. Такое обязывает.
А потому нужно было ступать очень аккуратно, обещать же не просто в меру, а еще меньше, чтоб можно было потом все выполнить. Выполнить железно, вне зависимости от каких бы то ни было непредвиденных обстоятельств, которые запросто могли возникнуть.
Вот потому-то и не торопился Константин с ответом, слова свои не произносил, а цедил неспешно, придавая им увесистость, а сам быстренько прикидывал в уме – что и как. Однако по всем раскладам итог получался для Данилы Кобяковича неутешительным. Хотя если черниговцы промолчат, не рыпнутся, что само по себе маловероятно, если… ох, как много этих самых «если» получалось.
– Я знаю про твой должок, – кивнул хан. – Ты прости, друг, что я не сумел его отговорить. У меня сейчас много воинов, но у него больше. Намного больше. И мои люди это знают. За мной никто бы не пошел. Точнее, пошли бы, но с тяжким сердцем. А воля хана, если она неугодна человеку, это как громоздкий бурдюк на плечах, который пригибает его к земле. Какой тогда с него воин?
– Ты сделал все, что мог, – согласился Константин. – И я тебя ни в чем не виню. К тому же Кончакович не пошел далеко, так что вреда мне сделал немного. Однако долг за ним все равно остался. И я сильно надеюсь, что в это лето я смогу рассчитаться с твоим соседом, но когда именно – сказать трудно. У меня тоже есть свои соседи-князья, и они в большой обиде на меня.
Далее ему пришлось подробно рассказать о январских набегах черниговских и новгород-северских княжичей и о том, как Константин поступил с ними, застукав, можно сказать, на месте преступления.
– Я не хотел убивать их сыновей, но так уж вышло, – счел нужным добавить он. – Вот потому я и не могу сейчас сказать, когда приду в степь по своим долгам платить.
– Тогда и говорить не о чем. Ты же не пойдешь тушить чужой шатер, когда у тебя полыхает собственная изба.
– Главное – приготовить побольше воды, – загадочно улыбнулся Константин, – чтобы ее хватило на оба шатра. Не печалься, друг, – хлопнул он князя по колену. – Ты же сам сказал, что весной трава хорошая, сочная. А до лета еще дожить надо, – подмигнул он ободряюще.
– Только глупец думает о скачках, если у него под седлом одна хромая лошадь. Ты, князь, не похож на глупца, – уклончиво заметил Данило Кобякович.
– Надеюсь. А что касаемо лошади, то до скачек времени много, и я постараюсь, чтобы лошадь выздоровела. Я очень сильно постараюсь. – Константин поднялся на ноги и добавил: – Кто падал сам, тот всегда поможет встать другому. Особенно если этот другой помогал когда-то подняться ему самому.
Больше на эту тему они не разговаривали. Лишь перед самым отъездом, уже прощаясь, Данило Кобякович, неловко отводя в сторону глаза и глядя куда-то в сторону, хмуро спросил:
– Ты хорошо подумал, Константин Володимерович, прежде чем давать мне обещание помочь?
Спросил и застыл в напряженном ожидании ответа. Но в глаза князя так и не смотрел.
«Дикий, а деликатный, – уважительно подумал князь. – Дает шанс отказаться и не хочет смущать при этом».
Вслух же произнес:
– Слово князя – золотое слово. К тому же оно теперь даже не мое, ведь я отдал его тебе. Если я возьму его назад – как потом буду смотреть тебе в глаза? И если я сегодня не помогу тебе, то кто завтра придет на выручку мне?
– Не будет сил ударить – хотя бы замахнись, – быстро произнес хан и наконец посмотрел Константину в глаза. – Только замахнись. Тогда он все равно не сможет обернуться ко мне до конца. Мне хватит. Надеюсь, что хватит, – тут же поправился он.
– Нет, – строго ответил Константин, сознательно отрезая себе все пути к отступлению. – Я постараюсь ударить. От души. Как смогу.
Данило Кобякович молча кивнул и махнул рукой в сторону табуна:
– Его поведут десять моих пастухов. Твоим людям первое время будет тяжело с ними. Мои останутся и научат.
– Это хороший довесок к подарку, – согласился Константин. – Постараюсь ответить тем же.
– Я буду ждать твоего подарка, – негромко произнес хан и шепнул на ухо, обнимая князя на прощание: – К лету.
Больше он ничего не произнес, молча повернул коня обратно к своему становищу.
– Дорогой твоя плата за табун будет, княже, – вздохнул Епифан, когда они двинулись в обратный путь к Азову.
– Не плата, а отдарок ответный, – строго поправил князь. – Или ты забыл, как он меня из тенет[35] брата Глеба выручал вместе с Ратыпей, – и попрекнул строго: – Плоха у тебя память.
– Да помню я, – буркнул Епифан. – А все же… – не договорив, он только вздохнул и махнул рукой.
А ведьмак ничего не говорил. Он уже спал, лежа в телеге и сладко посапывая. Верхом Маньяк почему-то напрочь отказывался ездить, и именно потому пришлось для поездки к половцам позаимствовать у того же Леща небольшой возок. Впрочем, просиживать каждую ночь у княжеского изголовья – это не шутки. И ведь если бы просто просиживать, а то еще и подпитывать его. К утру Маньяк валился как подкошенный и тут же начинал басовито храпеть. Впрочем, свое дело он исполнял на совесть. Тяжелые сны с черными безликими незнакомцами Константину изредка еще снились, но он даже не успевал испугаться как следует, потому что почти моментально картинка кардинально менялась, и он оказывался где-то в очень хорошем месте и с очень хорошими людьми. Правда, что самое интересное, нынешняя Русь в его сновидениях практически отсутствовала.
«Это потому, – пояснял сам себе бывший учитель истории, – что я ею досыта уже наелся».
– Как ты только чувствуешь, когда вмешаться надо? – спросил он как-то раз у ведьмака.
– Ты же знаешь, кто я, – ответил Маньяк. – А объяснить тебе мне не под силу. Нет таких слов, да и не поймешь ты.
Глава 2
Корабли бросают якорь
Будь милостив, доступен к иноземцам,
Доверчиво их службу принимай.
Со строгостью храни устав церковный…
А. С. Пушкин
Едва прибыв в Азов, Константин заторопился с отъездом. Все, что от него зависело, он сделал и даже с лихвой. Помимо табуна с сердито похрапывающими жеребцами и столь же норовистыми кобылами, Данило Кобякович выделил для рязанского князя еще одно стадо.
– Коров не могу, нет их у меня, – сокрушенно развел он руками. – Зато овец самых лучших отдаю. И с приплодом не подведут, и шерсть с них славная. У меня ее генуэзцы втридорога берут, да еще нахваливают.
Мастера, пока князь гостил у половцев, тоже не подкачали и времени зря не теряли. Зная, что вернуться он должен с лошадьми, они первым делом заготовили в стоящем поодаль лесу кучу бревен для перевозки и теперь доводили до ума оставшиеся земляные работы. Трудились споро и деловито. Каждый знал свое место, так что князь им был совершенно не нужен.
Константин уже наметил дату отъезда, но вовремя отправиться домой не получилось. Долгожданные гости прибыли ровно за день до его отплытия.
– Как видишь, княже, на старого Исаака всегда можно положиться, потому что если Исаак сказал, что привезет – таки он их привез. Да еще не кого-нибудь из первых встречных, – ничуть не стесняясь, расхваливал купец сам себя на все лады. – Это же все штучный товар. За такой товар, если судить по справедливости, князь должен Исааку подарить еще два года беспошлинной торговли. Я бы на его месте непременно подарил. Ах, каких славных людей я привез тебе, княже, – поминутно всплескивал он руками.
– А я-то каков молодец! – вполне серьезно откликнулся Константин и точно таким же, как у купца, тоном произнес: – Ах, какие замечательные меха отдал я купцу. Ничего не пожалел. И не какие попало, а что ни мех, то штучный товар. Такие меха, я думаю, принесли ему немало серебра.
Исаак поперхнулся, оторопев на секунду от столь неожиданного поворота в разговоре, но тут же нашелся, скорбно возопив чуть ли не на весь Азов:
– Какое там серебро!.. Старый Исаак еле-еле свел концы с концами. Спроси лучше, княже, как старый еврей ухитрился окончательно не разориться при таких ценах, и он ответит тебе, что это было очень и очень тяжело даже для него. И вообще, Исаак больше не хотел бы брать княжеский товар по таким высоким ценам.
– Вот как? – удивился Константин. – Ну, хорошо. В следующий раз я заплачу тебе серебром, которое выручит мой человек, отправившись туда вместе с тобой.
– Ай-ай, – сокрушенно возопил купец. – Как князь мог подумать, что Исаак доставит князю столько новых хлопот, чтобы он утруждал свою светлую мудрую голову такими пустяками. Только из уважения к тебе, княже, я готов снова взять немного твоего товара по тем же ценам, – пошел на попятную не на шутку перепугавшийся еврей. – Одну, две, ну, от силы три ладьи еще можно загрузить, но сверх пяти – ни-ни. Так и знай, больше семи и просить будешь, и умолять станешь, но Исаак будет непреклонен. Коли он сказал восемь ладей – значит, все, разговор окончен. Разве что округлить еще согласится до десятка или, скажем, до дюжины, но это уже будет в прямой убыток, и лишь из уважения к рязанскому князю Исаак согласен, потому как имеет добрую душу, щедростью которой всякий норовит воспользоваться, – тараторил он.
Поселенцы, в отличие от разговорчивого купца, были немногословны. Поначалу Константин решил, что они просто стесняются, но потом понял, что это от усталости. Шутка ли, столько дней лишь шаткая палуба под ногами да безбрежная морская гладь вокруг. Вон, до сих пор многих покачивает по привычке.
Поэтому, распорядившись накормить всех сытным ужином, князь решил, что все вопросы подождут до утра, а отъезд по такому случаю можно и отложить на денек-другой. В конечном итоге вышло так, что задержаться ему пришлось на целую неделю и даже с хвостиком, да и то один из самых основных моментов он чуть не забыл, вспомнив об этом буквально накануне очередной намеченной к отъезду даты.
Впрочем, может, и хорошо, что забыл, потому что у прибывших было время, чтобы по достоинству оценить всю его заботу по их благоустройству. Вдобавок за неделю общения он успел как-то разговорить и растормошить всех, а главное – расположить их к своей особе, на деле показав, что он вовсе не столь уж страшный, не такой уж грозный, а его люди не едят человеческое мясо, причем непременно в сыром виде, жадно обгладывая кости только что поверженных врагов.
«Ох, и сильна Европа-матушка мою страну клеветой поливать. Что в двадцатом веке изовралась вся до неприличия, что сейчас. У самих содом с гоморрой царит, а все туда же – варвары. Мыться поначалу бы научились. Неужели сами не чувствуют, как от них несет?»[36] – устало думал он, по-прежнему источая улыбки и энергично вытряхивая из голов вновь прибывших несусветную дурь, которой под видом абсолютно точных и достоверных сведений напичкали их доброхоты, отговаривавшие от поездки на край света.
Зато на откровенный вопрос князя, есть ли среди них добрые люди[37], спустя минуту вперед выступили двое мужчин. Оба в черном одеянии, с худыми аскетическими лицами, на которых выделялись горящие фанатическим упрямством необыкновенно большие глаза. Поначалу они сделали только один шаг вперед, затем переглянулись между собой и, как по команде, продолжили движение. Подойдя к князю, оба застыли в молчаливом ожидании. Испуга на их лицах не было заметно, скорее читалась какая-то фатальная покорность грядущей судьбе.
Тот, кто был чуть повыше, что-то медленно произнес.
– Не силен я во французском, Исаак, – повернулся Константин к старому еврею, как всегда, оказавшемуся рядом с князем. – Ты сделай уж милость, переведи, что он говорит.
Купец, вопреки своему обыкновению, тараторить не стал, а произнес нараспев, стараясь соблюсти как можно больше сходства даже в интонациях речи:
– Они говорят, что их зовут брат Якоби и брат Франсуа.
– А кто есть кто?
– Я – брат Франсуа, – внезапно произнес вслед за купцом тот, что был повыше, на русском языке, хотя легкое грассирование все-таки выдавало в нем француза, – А он – брат Якоби, – указал Франсуа на своего спутника и тут же добавил: – Ты обещал нам, княже, через своего человек, что дашь нам воля и нет теснить.
– То, что я обещал, я всегда выполняю, – спокойно подтвердил Константин, и мгновенно по тесно сгрудившейся толпе переселенцев пронесся еле уловимый вздох облегчения. Одно дело, когда право верить так, как твоей душе угодно, тебе обещают от чьего-то имени, и совсем другое – когда этот кто-то самолично подтверждает данное им обещание. К тому же высокому широкоплечему русому здоровяку, кажется, вполне можно доверять – слово свое сдержит.
Однако тут непонятным для князя было совсем иное – сам вздох.
– Они что, все на русском разговаривают? – повернулся он удивленно к купцу. – А какого же рожна я тебя тогда мучил и всюду за собой таскал?
– Они не разговаривать, – пояснил вместо Исаака Франсуа. – Они чувствовать тут, – приложил он руку к сердцу. – Ты есть добрый. Они верят твой.
– К тому же пока они плыли, то все время пытались говорить с твоими воинами, – добавил купец. – Старый Исаак не мешал им. Ведь чем раньше они заговорят по-русски, тем легче будет им здесь освоиться. Или я не прав? – вскинулся он озабоченно.
– Да нет. Прав, конечно. А как же Франсуа?
– Он тратил все свое время на то, чтобы научиться говорить, – медленно произнес Исаак.
– Я хорошо мочь разговаривать, – кивнул тот. – Ошибаться тоже мочь – это есть. Якоби стараться тоже, но хуже мочь.
– Тогда слушай, Франсуа. Я через Исаака передал всем вам, что вашу веру никто никогда не утеснит. Так?
– Это есть так, – подтвердил Франсуа.
– Я сдержу свое слово. Вы будете молиться так, как угодно вам. Вы будете крестить своих детей так, как это принято у вас. Не помню, в чем там у вас отличие, но наплевать[38]. Все равно никто из моих людей не посмеет помешать вам хоть в чем-то.
– Мы благодарность. Нет, благодарить тебя, княже, – поправился Франсуа.
– Но я не обещал вам, что не буду препятствовать, когда ты или кто-нибудь другой станете не только совершать свои обряды и руководить своими людьми, но еще и проповедовать среди моих воинов. Да и среди местных жителей тоже, – добавил князь тут же. – Поэтому мне очень хотелось бы перед отъездом взять с вас обоих такое обещание.
В ответ Франсуа лишь молча отрицательно покачал головой. Якоби тоже.
«Прямо как китайские болванчики», – почему-то подумал Константин.
– Они, – кивнул Франсуа в сторону остальных переселенцев, – мочь дать тебе это слово. Мы – нет, – и пояснил чуточку жалостливо и снисходительно, как несмышленышу: – У нас обет. Мы обязаны это делать. Всегда.
– А обет снять нельзя? – осведомился Константин, напряженно размышляя в поисках выхода из ситуации, казавшейся весьма простой, а на деле очень и очень неоднозначной. – Мне бы очень не хотелось омрачать нашу встречу и первые хорошие приятные впечатления от нее обещанием строгих наказаний.
– Обет дан нам по своя воля, – твердо ответил Франсуа.
– Добровольно, – помог с переводом Исаак.
– Так есть – добровольно, – старательно, почти по складам выговорил следом за купцом проповедник катаров. – Мы нельзя отступить. У нас долг перед наш бог. Лучше убить сразу. Мы не есть бой.
– Они не будут противиться, – пояснил Исаак, почему-то перейдя на шепот.
– Так есть, – подтвердил Франсуа и, высоко вскинув голову, начал что-то торжественно произносить.
– Нами руководит Христос, и мы должны воздать ему хвалу и за зло, и за добро, ниспосылаемые им, и принять их смиренно, ибо он может нас поддержать на том правом основании, что мы хотим жить и умереть в его вере[39], – старательно переводил Исаак.
«Ну, теперь началось», – устало вздохнул Константин.
– Ибо мы верим в бога, предостерегающего нас от заблуждений, сотворившего небо и землю и заставившего ее плодоносить и цвести, создавшего солнце и луну для освещения мира, и мужчину и женщину, и вдохнувшего жизнь в душу, и вошедшего в чрево девы Марии для выполнения закона, и в того, кто претерпел пытку плоти своей, дабы спасти грешников, и отдал свою бесценную кровь, дабы озарить тьму, и явился принести себя в жертву отцу своему и духу святому, – бубнил купец.
«Когда же эта муть закончится?» – окончательно затосковал князь, но Франсуа не унимался, и Исаак продолжал переводить его слова.
– Благодаря принятию и осуществлению святого крещения, благодаря любви и повиновению святой церкви мы вправе завоевать любовь Христа, – произнес купец и уставился на Франсуа, который наконец-то замолчал.
– Теперь ты видеть, что мы никак не мочь, – произнес тот уже на русском языке.
В толпе переселенцев кто-то истерично вскрикнул, но тут же испуганно осекся.
– Я не хочу вас казнить, – покачал головой Константин. – Мне думается, что вместо этого нам надо как следует подумать, и выход обязательно найдется. Я имею в виду такой, который одновременно подошел бы и мне, и вам.
– Выход не есть такой, – вновь снисходительно улыбнулся князю Франсуа. – Либо твой, либо мой. Мы обязаны нести слово про наш бог – ты не хочешь. Как можно найти так, чтоб было хорошо все? Я не есть знать, – сокрушенно развел руками Франсуа.
Было видно, что он искренне сочувствует князю, но…
– Та-ак, – протянул Константин задумчиво. – Ну, ладно. А хотя бы на пару дней воздержаться от своих проповедей вы сможете? – И со вздохом подумал, что очередную дату отъезда, которую он, наивный, считал конечной и железной, придется в очередной раз откладывать.
Впрочем, черт с ней, с датой. Два-три дня все равно ничего не решают, лишь бы найти достойный выход из этой непростой ситуации.
– Пару? – переспросил Франсуа.
– Два дня, – сердито пояснил Константин.
– Два – да, – неуверенно произнес Франсуа. – А после? Ведь все равно быть так же. Лучше сейчас. – И он вновь обреченно замолчал.
«Ишь ты, чего захотел, – зло засопел Константин. – Тоже мне, мученик отыскался. Вон как на тот свет захотелось – аж глазенки заблестели у паршивца. А вот фиг тебе. Перебьешься со смертью».
– Выход можно найти всегда, – произнес он громко, чтобы слышали все переселенцы. – Только кое-кому очень хочется поскорее надеть на голову мученический венец – и совершенно нет желания вместо этого сесть и как следует подумать. Ну и ладно, – убавил он голос. – Я и один чего-нибудь надумаю.
Правда, хорошая идея пришла ему в голову далеко не сразу, а лишь к исходу второго дня, и помогли ему в этом, как ни удивительно, дары Данило Кобяковича. Точнее, даже не сами дары, а живой довесок к ним.
Словом, попался ему на глаза один из половецких пастухов, который обратился к князю за какой-то своей нуждой. Когда Константин выяснял, что же ему все-таки понадобилось от него, обратил внимание на простенький медный крест, болтавшийся у половца на груди.
Дело в том, что хан, желая как можно лучше угодить своему шурину, отрядил в пастухи только тех, кто принял христианство и прошел обряд крещения. В степи это просто – взял и окрестился, если священник под рукой имеется. А вот дальше… Дальше они вели себя точно так же, как и до обряда. Словом, в христианах эти ребята только числились. Тут-то Константина и осенило.
– Слушай, Франсуа, – тут же решил он поделиться соображениями с миссионером, оказавшимся как раз поблизости. – А ведь я придумал выход, который одинаково подойдет для нас обоих.
Тот вежливо склонил голову, давая понять, что готов выслушать любую ахинею, которой сейчас разродится князь, хотя лично он сам не верит в то, что выход действительно найден, к тому же взаимоприемлемый. Впрочем, он все равно готов покориться любому княжескому приговору, как бы ни был тот несправедлив. Все переселенцы, которые в этот момент оказались рядом, тоже навострили уши.
– Ведь ты не давал обета, что будешь нести свет своей веры именно русичам, верно? – начал Константин с небольшой прелюдии.
– Нет. Нам с Якоби все равно. У всех люди равно нужда в вера, только они не всегда знать это, – твердо ответил Франсуа.
– Вот и чудесно, – заулыбался Константин. – Я тебе сейчас покажу несколько человек, у которых, правда, на груди есть христианский крест, но на самом деле они ничегошеньки не знают. Очень темные люди. Даже вашу любимую молитву «Отче наш» они пересказать по памяти не смогут.
– Она не любимая – она единственная, равно как и истинное евангелие есть только одно – от Иоанна[40], – строго поправил князя миссионер.
– Если ты думаешь, что я сейчас вступлю с тобой в богословский диспут, то заблуждаешься, – заметил Константин. – Всякий может верить так, как его душе угодно. Мне все равно. Так вот, у них даже крест на груди далеко не каждый носит.
– Крест не носить – это правильно[41], – горячо поддержал Франсуа неведомых темных людей. – Оно – казнь. – Он замешкался, подыскивая нужное слово. – Они думать верно, – выжал он наконец из себя.
– Я понял тебя. Орудие казни учителя, по-твоему, носить нельзя и кланяться ему негоже, – кивнул Константин.
– Так они язычники, что ли?! – громко возмутился один из дружинников, тоже оказавшийся поблизости.
– А ты помолчи, – сердито одернул его Константин, но потом, смягчившись, пояснил: – Просто вера у них иная, вот и все.
– Латиняне[42], что ли? – не унимался любознательный дружинник.
– Латинян они терпеть не могут.
– Ну, тогда ладно, – благодушно махнул он рукой и побрел дальше, к дому Леща.
– Главное не в этом, – продолжил Константин излагать свою мысль. – Тут другое важно. Никто из них не видел света вашей веры, которую можете принести им вы с Якоби. И я дозволяю вам проповедовать среди них столько, сколько душе вашей угодно. Начните пока с малого. Здесь их у меня примерно с десяток. Вот ими и займитесь, а заодно языку половецкому подучитесь. Как только освоитесь, почувствуете, что окончательно обратили их в свою веру, так они сами вас к себе в орду отвезут.
– Плыть на корабль? – тоскливо вздохнул Франсуа, а Якоби почему-то и вовсе позеленел.
– Зачем плыть?.. Ну, разве что совсем недолго и по реке. На тот берег Дона перемахнете с ними, а дальше сушей. Да тут рядом. Разумеется, вначале вы дадите мне слово, что среди русичей проповедовать не будете.
– Но только до тех пор, пока они все не перейти в истинный вера, – уточнил Франсуа и тут же осведомился: – А потом мы получать это право?
– Потом… – задумчиво протянул Константин, быстренько прикидывая в уме, насколько вероятна возможность обращения всех половецких орд в истинную веру этой тщедушной и тощей французской парочкой. Придя к выводу, что она очень близка к нулю, радостно выпалил:
– Тогда я разрешу нести свет вашей веры дальше.
Еще чуть поразмыслив, Константин все-таки допустил ничтожно малую возможность того, что эти одержимые, благодаря своему фанатизму и невероятно удачному для них стечению обстоятельств, действительно могут управиться со всеми половцами, и внес на всякий случай оговорку:
– Но вначале вы разыскиваете меня, я проверяю результаты титанического труда… или нет, я просто поверю вам на слово, после чего – о! – я тут же нахожу вам еще одно местечко, – вовремя вспомнил он про дикие племена в междуречье Волги и Урала, то есть – тьфу ты! – Яика, или как он там именуется ныне.
– Корабль, плыть? – с тоской спросил снова позеленевший Якоби.
– Да что тебе так поплавать-то приспичило? – с досадой отмахнулся Константин. – Тоже все рядышком. Причем настолько близко, что вас потом эти темные, которые просветлеют, прямиком к другим темным доставят.
– А потом? – не унимался Франсуа.
Константин с уважением посмотрел на неугомонного проповедника «истинного божьего слова» и тихо заметил:
– Ты и с этими за сто лет не управишься. Но если уж вдруг и с ними все так быстро получится, то можете быть спокойны – без работы я вас не оставлю. У нас на Руси этих мест с темными народами столько, что если вы вдвоем будете даже триста лет проповедовать – и то не успеете.
Он произвел в уме немудреные подсчеты. «Значит, потом их к прибалтийским дикарям, всяким там эстам, литам, латам, земгалам, литовцам, пруссам, жмуди, оттуда к северу – пермяки, водь, чудь, весь… Да-а-а…»
– Неправильно я подсчитал, – заметил князь. – Не меньше пятисот лет. Точно-точно, – подтвердил он, заметив легкий скепсис на лице Якоби.
– Ну а потом-то можно и прийти к русичи, – заупрямился Франсуа.
– Через пятьсот лет?
– Нет, сразу, как только мы закончим с ними со всеми, – с уверенностью пояснил миссионер.
– Потом дозволяю, – великодушно разрешил Константин. – А до этого к ним ни ногой. Даете слово?
– Даем, – дружно отозвались оба.
– Ты нам верить? – озабоченно спросил Франсуа. – Мы все равно не мочь давать клятва, и если ты нам не верить, то…
– Конечно же, верю. Вы народ честный, – продолжал улыбаться князь и шутливо погрозил им пальцем. – Только не филонить!.. Уж проповедовать, так проповедовать, без отдыха и перекуров, тьфу ты, словом, чтоб работали по двадцать пять часов в сутки.
– Сутки есть не столько… – снова замялся с подбором слов дотошный Франсуа, но Константин сразу замахал на него руками.
– Знаю я, знаю, – и посоветовал: – А вы вставайте на час раньше, – чем окончательно поставил их в тупик.
Впрочем, размышляли они над загадочной мудростью, высказанной под конец князем, недолго. Глаза их радостно горели тем вдохновенным светом, какой бывает лишь у людей, без остатка поглощенных одной идеей и вдруг узнавших, что теперь им ничто не препятствует попытаться осуществить ее на практике.
«Фанатики, – сделал вывод Константин. – Как есть фанатики. Ну и ладно. Теперь это дело не мое, а половцев и конкретно хана Данилы Кобяковича. Хотя стоп! А за каким шутом мы будем подсылать этих дезорганизаторов боевого духа к нашему многоуважаемому шурину? Нет, мои миленькие. Эти пастухи вас, голубчиков, не куда-нибудь, а прямиком к Юрию Кончаковичу отправят. Вот пускай он теперь с вами и отдувается».
Константин так развеселился, что приподнятое жизнерадостное настроение от столь удачно решенной проблемы не покидало его на протяжении всего обратного пути домой.
Конечно, примешивалось некоторое легкое чувство беспокойства. «Как там без меня? Господи, хоть на сей раз могу я приехать и не окунуться, как в ушат, в очередные беды и горести, которые снова приключились в мое отсутствие», – взмолился он к небесам. Однако небеса молчали, очевидно готовя очередной подвох.
Впрочем, поначалу все шло как нельзя лучше. Уже подплыв к Ряжску и сделав там небольшой передых, князь узнал, что все везде в порядке, а на границах тишина. Конечно, они, находясь на самой южной окраине, почти возле границы, могли и не знать о чем-то таком, что приключилось буквально накануне, однако и в Рязани тоже не произошло ничего из ряда вон выходящего.
Это Константин понял, едва добрался до столицы. При виде родного города и толпы встречающих на пристани князь чуть не прослезился. «Вот поди ж ты – всего-то месяц, ну пусть полтора, отсутствовал, а как соскучился», – удивился он сам себе.
Но самое главное было то, что в первом ряду на старых дощатых мостках стоял воевода Вячеслав собственной персоной, да еще в окружении нескольких тысяцких. «Теперь-то уж точно ясно, что все в порядке, – сделал Константин вполне логичный вывод. – Неужто и впрямь небо молитвы мои услышало?»
И в самом деле получалось, что можно малость и передохнуть, раз даже соседи-черниговцы молчали. Пусть злобно, затаив ярость и ненависть, но ведь молчали же. Правда, именно там за время отсутствия Константина как раз и произошли некоторые неприятные для Рязанского княжества перемены. Княжеский престол умершего Глеба Святославовича занял его брат Мстислав, тот самый, который и был инициатором убийства всего рязанского посольства. Ждать от него можно было лишь гадостей, но каких именно – тут оставалось только гадать и… готовиться к самому неприятному.
После обстоятельного доклада своего воеводы и веселого пиршества по случаю возвращения Константин совсем развеселился. Не смутил его и разговор с Вячеславом, который состоялся уже на следующий день.
* * *
...
И тако рьяно князь Константин ереси потакаша всякой, что учаша из иных стран еретиков звати, кои в радости великой на Русь текли рекою смрадною.
Из Суздальско-Филаретовской летописи 1236 года.Издание Российской академии наук. СПб., 1817
* * *
...
И бысть оные людишки числом невелики, аще пользы от их во мнози на Руси сталось.
Из Владимирско-Пименовской летописи 1256 года.Издание Российской академии наук. СПб., 1760
* * *
...
Откуда пришла волна переселенцев – мы знаем, но вот каким образом они узнали про пустующие земли, – точно неведомо. Историки Ю. А. Потапов и В. Н. Мездрик делают совершенно неверный вывод, будто их позвали на Русь специальные эмиссары князя Константина, ссылаясь при этом на соответствующий отрывок одной из летописи.
При всем моем уважении к рязанскому князю, думается, что тут они перехватили через край. Для этого он должен был бы обладать столь широкими взглядами на религию, кои по меньшей мере свойственны разве что человеку XVIII столетия, а то и нашему современнику из XIX века, уж очень смелым решением это было. Другое дело, что переселенцы-катары, спасаясь от репрессий, просто узнали от купцов-единоверцев про пустующие благодатные земли и, пребывая в отчаянии от бесконечных преследований, решили нанять корабли…
Иное дело, что князь Константин, узнав о том, что кто-то уже поселился на этих землях, впоследствии мастерски использовал это обстоятельство. Желая овладеть низовьем Дона, он взял их, не устрашившись осуждения со стороны православного духовенства, под свое крыло.
Правда, непонятно, каким именно образом они смогли договориться с половцами, чтобы те их не трогали. А ведь факт остается фактом – на протяжении долгого времени это было абсолютно мирное сосуществование двух разных народов с диаметрально противоположным укладом жизни и резко отличными друг от друга верованиями.
О. А. Албул. Наиболее полная история российской государственности.СПб., 1830. Т. 2, с. 155.
Глава 3
Змеиный клубок
О, нам явивший кровь, господь, отмсти!
Пусть небо громом поразит убийцу,
Иль пусть земля разверзнется под ним,
Пожрет его, кто, наущенный адом,
Безвинной кровью землю напоил.
В. Шекспир
– Княже! Я так мыслю, что с этим гадюшником надо что-то делать.
Намек Вячеслава на соседей-князей, зачастивших за последние месяцы с визитами к Ярославу Всеволодовичу, был прозрачным, как ключевая вода из родника.
– Он в своем княжестве, – вздохнул Константин. – И властен творить в нем что угодно.
– Которое ты ему по простоте душевной подарил, – уточнил воевода. – Нет, я все понимаю – любовь там у тебя и прочие амуры в кустах свищут, но сердцем чую – в копеечку они тебе обойдутся.
– Амуры не свищут. Амуры стреляют, – буркнул князь.
– Точно! – восхитился Вячеслав. – В самое яблочко ты, княже, угодил. Этот как раз вот-вот стрелять начнет. Причем не один, а со всей толпой. А народу у них там – о-го-го. А у меня всего две дивизии полного состава, из которых полторы – сырье необученное.
– Они что – тупее наших? Ты рязанских столько же по времени учил, даже меньше, а Ярослава все равно раздолбал зимой в первый раз.
– Совершенству нет предела, – туманно заметил воевода и честно сознался: – Уму непостижимо, как мы ту сечу выиграли. Хорошо, что с двумя рвами додумались, в которые Ярослав сотни три ухнул, если не больше. И с полком засадным ты вовремя подсуетился. Но если в целом брать, то наших тоже еще гонять и гонять надо. Сам видишь, что я сейчас согласно твоим ценным указаниям конницу наращиваю, а людей-то в нее откуда брать? Из пехоты. Значит, одно усиливается, а другое ослабляется.
– Ты практические показные занятия делай, – посоветовал Константин. – Самых лучших и смышленых из пехоты подергай, на них отработай все новое, а остальным показывай, к чему стремиться надо.
– Мысль хорошая, – с уважением заметил Вячеслав. – Знаешь, Костя, если бы ты всякой ерундой не занимался типа политики, то из тебя неплохой военный получился бы. Я бы тебя хоть сейчас в дружину сотником поставил.
– А повыше? – усмехнулся князь.
– Ну, для этого ты молодой еще. Тебя предварительно погонять с месячишко надо, а там, глядишь, и повысить в чине можно, – обнадежил Вячеслав.
– Спасибо за радужные перспективы, – вздохнул Константин.
– Да любой каприз за твои гривны, княже, – бодро откликнулся воевода и повторил вопрос: – А с гадюшником-то что делать будем?
– У тебя самого идеи есть?
– Ни одной, – обескураженно развел руками Вячеслав.
– Вот и у меня такое же обилие. Значит, ждать будем.
– Вслепую? – хмыкнул воевода. – Как говорила моя мамочка Клавдия Гавриловна, там, где зрячий даже не запнется, слепец может запросто разбить голову, а оно нам надо?
– Мы не слепые. Там Любомир вовсю трудится, – напомнил Константин.
– Что-то я начинаю разочаровываться в нашем Штирлице, – скептически заметил Вячеслав. – По-моему, папаша Ярослав Мюллерович обыгрывает его вчистую.
– Время терпит, – успокоил его князь. – Ты выгляни в окошко.
– А чего туда заглядывать, – пренебрежительно махнул рукой воевода. – Даже у тебя во дворе, невзирая на дощатый настил, грязь непролазная. Да и окошки мутноватые наш Эдисон состряпал – не больно-то полюбуешься.
– Правильно, грязь. Как и положено в апреле месяце на Руси. Потому и говорю, что время терпит. Наши люди за новостями укатили, а обратно выехать не могут – паводок хоть и закончился, а земля-то до сих пор как кисель. Пусть подъедут, тогда и будем прикидывать, что к чему да почем. Я не думаю, что они раньше лета на что-нибудь решатся. Значит, успеем.
Под словом «они» Константин подразумевал целую коалицию князей, которая начала группироваться вокруг Ярослава – последнего из оставшихся в живых сыновей Всеволода Большое Гнездо.
Казалось бы, всего-то десять лет миновало с тех пор, как всесильный Всеволод командовал чуть ли не всей Русью. Его длинные руки ставили своих князей не только в Рязани. Они дотягивались аж до Галицкого княжества, расположенного на юго-западной окраине страны. Но страшно неумолим бег времени. Чуть остановился, зазевался за пирами да охотами, не понял, что нужно делать, и все. Пиши пропало.
Если бы не было Константина Орешкина и его друзей, то его сын Юрий Всеволодович продержался бы на своем престоле еще почти двадцать лет. Сидел бы и глупо радовался то поражению южнорусских князей под Калкой, то бедам Волжской Булгарии, из сожженных городов которой к нему в Ростов, Владимир, Суздаль шел оставшийся в живых мастеровой люд, то трагедии Рязани – пускай ее Батыйка жжет, а то возгордились не по чину. А уж потом так же глупо погиб бы, утягивая за собой в общую братскую могилу все свои дружины и необученное ополчение. Бездарная жизнь прервалась бы такой же закономерной смертью.
В этой истории погиб он несколько раньше, но вреда от этого для Руси не было, хотя и про пользу тоже говорить вроде бы рановато. Будет она или нет – должно показать время.
В коалицию, во всяком случае, по последним данным, которые были получены еще перед весенней распутицей, входили практически все многочисленные правители Черниговского и Новгород-Северского княжеств, то есть западные соседи Константина, озлившиеся на рязанского князя за гибель своих сыновей и братьев.
Буйное племя Олега Святославовича, внука Ярослава Мудрого, такое прощать не собиралось. От немедленного вторжения Константина уберегло лишь то обстоятельство, что старейший из князей, сидевший на Черниговском столе, Глеб Святославович, правнук Олега Святославовича, потрясенный гибелью сына Мстислава, как его ни дергали, все равно не решался ни на что конкретное, а затем и вовсе скончался этой весной. Его смерть вызвала столько хлопот, связанных с очередным переделом наследства, что окончательно урядились князья лишь совсем недавно. На Черниговском столе уселся брат Глеба, Мстислав Святославович. Его место занял младший брат – Олег. Своему сыну Дмитрию Мстислав, пользуясь правом старшинства, дал в удел небольшой город Козельск с десятком-другим селищ. Второго, Святослава, наделил градом Карачевым, Андрею достался Мценск, который поначалу предполагалось выделить Гавриилу, но тот был зарублен в яростной сшибке близ селища Залесье дружинниками рязанского князя.
Мстислав, невзирая на гибель сразу двух сыновей – любимого старшего и столь же любимого младшего, не горячился. Он один из всей родни погибших на похоронах слезинки не выронил, только желваками на скулах недобро поигрывал.
Он же и стал второй причиной, по которой нападения сразу не произошло, но ничего хорошего для Константина это не сулило. Если в небе малые тучки разразятся дождиком, так то для урожая не беда, а польза. Худо, когда они медлят, в стаю собираясь. А она, свинцовая, почти фиолетовая, тяжело нависая над полями, уже не дождичком – градом страшным грозит обернуться, норовя все побить и изничтожить.
Мстислав именно такую тучу вокруг себя и собирал. Потому он после тризны поминальной и удержал князя Новгород-Северского Изяслава Владимировича от немедленных, но опрометчивых действий. А ведь тот, повинуясь гневным призывам своей матери Свободы Кончаковны, родной сестры самого могучего половецкого хана Юрия Кончаковича, уже порывался дружину свою, соединив с черниговской, вести на Рязань, мстить за Всеволода – брата повешенного.
– Осильнел рязанец не в меру, – сказал Мстислав угрюмо своему троюродному племяннику. – Если бы у него под рукой лишь рязанские да пронские дружины были – одно. Нынче же под его стягом и муромские полки, и со всей Владимирской Руси. Нашими сотнями его не одолеть. А то будет как деду твоему[43].
– Оставлять?! – горячился Изяслав. – Такое оставлять?! Да меня мать проклянет!
– И правильно сделает, – неожиданно согласился Мстислав. – Я не о том сейчас. Вот ты про мать сказывал. Это хорошо. Стало быть, один у нас есть подсобник – брат ее Юрий Кончакович. Он же не только тебе, он и брату твоему уй[44]. Но это же не все. Вот давай прямо сейчас вместе пройдемся по родам нашим и вспомянем – за кого еще дочери наши, тетки да бабки замуж повыходили.
– Изрядно народу наберется, – уважительно глядя на Мстислава, заметил Изяслав.
– А для начала вспомни, на ком твой стрый женат был?[45]
– Ну, на Ярославне Рюриковне. Ты, поди, про Олега хочешь сказать, – догадался Изяслав. – О том и я сам думал. Его-то мы непременно возьмем, только дружина курская невелика[46].
– Оно и так понятно, что Олег за братана[47] оместником пойдет, – отмахнулся нетерпеливо Мстислав. – А я про мать его Ярославу хотел сказать. Нынче в Смоленске ее брат Владимир Рюрикович сидит. Нешто он не подсобит в святом деле? А с ними вместе вяземцы и Давыд Мстиславич Торопецкий тоже пойдут. Главное же – про Ярослава Всеволодовича не забывай, который в Переяславле сидит. Ох и злобен он на Константина Рязанского.
– Он нынче не больно-то силен, – пренебрежительно отмахнулся Изяслав.
– С княжества его и впрямь много полков не собрать, – согласился Мстислав. – Однако и от такой подмоги отказываться не след. К тому же хоть он ныне ратной силой не силен, зато родство его дорогого стоит. Вспомни-ка, чей он зять?
– Удатный! – ахнул новгород-северский князь и даже по лбу себя кулаком стукнул с досады. – Как же это я сам сразу о нем не подумал?!
– Во-от, – поучительно протянул Мстислав. – А у Удатного потомков мужского пола ныне вовсе не осталось[48]. Одна надежда на дочек да на зятьев, чтоб хоть внуков дождаться. Раз он ныне в Галиче, значит, еще одно княжество рать выставит. А другой его зять, Даниил, Владимиро-Волынскими землями владеет. Опять добавка, да не одна. Тут тебе и Бельзский князь Александр, и Холмский князь, и Луцкий, где Ингварь сидит. Сам же Удатный не раз из беды Новгород выручал, когда там княжил. Стоит ему только кликнуть, как те мигом отзовутся. А помимо того, про киевского князя Мстислава Романовича не забудь. Это ведь его дочь Агафья за старшим Всеволодовичем замужем была. Как же он своим внучатам, несправедливо обиженным, не подсобит. Да не он один – старший его сын Святослав как раз сейчас на новгородский стол сел.
– Еще бы полоцких да турово-пинских князей заманить, и вся Русь воедино встанет, – мечтательно произнес Изяслав.
– Непременно подманим, – уверенно заявил Мстислав и недобро улыбнулся. – Им подсобить от литвинов надобно, да от немцев отбиться, что в Риге засели. Если пообещаем, что ныне дружно на рязанца ударим, а там сразу им на выручку придем – все как один откликнутся. И Витебский, и Минский, и Городненский, и Друцкие с Борисовскими – все потянутся. Оно, конечно, брат есть брат, но у меня и вовсе сыновей убили, да каких!.. Такое не прощают. Но и на рожон безрассудно лезть негоже. Так и голову сломить недолго. Я уж пожил, хотя к своим пяти с половиной десяткам еще полтора-два добавил бы. Но все ж не так страшно в ирий уходить. Однако до того очень мне охота самого убийцу на веревку вздеть. Лучше всего прямо на воротах Рязани стольной, да деньков на пять, чтоб провялился на солнышке, а уж опосля собакам кинуть. Но для этого, – он назидательно поднял указательный палец вверх, – всем воедино встать надобно, – и, сжав кулак, сурово погрозил им неведомо кому на небесах. – Всем! – грозно повторил он.
О многом и со многими Мстислав Святославович перемолвился самолично еще до весенней распутицы. Успел он и в Переяславле Южном побывать, и в Киев прокатился, и по всем остальным княжествам гонцов разослал. Не пожалев времени, добрался он и до Мстислава Удалого, который только-только забрал Галич из-под власти венгерского царевича Коломана, разбив его воевод вместе с польскими полками.
– О том, что сталось с зятем Ярославом, мне ведомо, – хмуро ответил новоявленный князь Галича. – Но тут еще Константина понять можно. Уж больно зятек у меня задиристый – сам виноват. А вот о том, что рязанец князей на дубах развешивает, впервой от тебя услыхал.
– А ежели он так со своими, со Святославичами, обошелся, то что от него ждать, когда ему Мономашичи в руки попадут?[49] Их и вовсе собакам кинет, – в тон ему поддакнул черниговский князь.
– Негоже так-то, – продолжая хмуриться, согласился Удатный.
– И опять же Юрьевичей[50] изобидел, – подливал масло в огонь Мстислав Святославович. – Ладно там Ярослав или даже Юрий. А покойный Константин нравом был смирен. Сам на Рязань не хаживал и полки братьям тоже не давал. А ныне как изгои[51] сидят три братца, все мал мала меньше, в южном Переяславле, а в вотчинах их пришлые рязанцы порядки свои наводят. Разве ж такое по правде, по старине?!
Ох, знал черниговский князь любовь Мстислава Удалого к справедливости, к древним дедовским обычаям и установлениям. Знал и играл ныне на этой слабой струнке, норовя добиться окончательного бесповоротного согласия на совместные действия. Честен князь Галицкий. Даст слово и уж тут никуда не денется. Как бы потом обстоятельства ни сложились – все равно его сдержит.
– За твоей дружиной со всей Руси полки пойдут, потому как ведают: где Удатный, там и победа, – польстил Мстислав Святославич собеседнику.
Это была еще одна струнка. И до этого некоторым удавалось сыграть на честолюбии Галицкого князя, но так тонко, как черниговец ныне, пожалуй, навряд ли кто сумел бы это сделать.
Одно только и препятствовало ныне замыслу отца, норовящему отомстить за смерть сына. О том Мстислав Святославович не ведал. Препятствие же это заключалось в грамотке, которую Удатный получил с неделю назад от своей дочери Ростиславы.
Писала она в ней, что ныне они на новом месте обосновались, в Переяславле-Южном, вот только насколько прочно – одному Богу ведомо, потому что нрав буйный Ярослава ее батюшке хорошо известен. Думается ей, что едва он на ноги встанет окончательно, так тут же непременно сызнова против рязанского князя Константина козни учнет строить, да и черниговцев с новгород-север-цами подбивать на это же.
Хотя сам Константин поступил достойно. Ярослава еле живого с битвы под Коломной он вывез во Владимир и дальше взаперти его не держал, отпустил с миром. Притом не посмотрел и на то, что муж ее перед отъездом крест целовать напрочь отказался, и не обещал, что он под ним, Константином, земли своей искать не будет. Прочих княжичей малолетних тоже ничем не обижал. Пока они во Владимире были, никак не утеснял, а ежели бы не заболел тяжко, то непременно сам приехал бы проводить. Но и без него людишки рязанские не озоровали и никаких обид не чинили, а, напротив, помогали всяко и в сборах, и по дороге до черниговских земель.
И вот теперь очень уж не согласовывались все слова этой грамотки с поведением Константина, который, по словам Мстислава Святославича, только за то, что князья приехали подсобить черниговскому попу окрестить закоренелых язычников, приказал всех четверых повесить. Ну никак одно с другим не сходилось. Вот и медлил Удатный, пообещав твердо только одно: что он сразу после весенней распутицы непременно приедет в Киев на княжеский совет, где надо будет все окончательно обговорить, потому что так сразу решать негоже.
«Опять же поглядим, может, и миром все уладим», – хотел было он добавить, однако, приглядевшись к бледно-восковому, будто из домовины только что вынули, лицу своего собеседника, говорить этого не стал.
Одни только глаза жили на этом лице, а в них неукротимый огонь полыхал. Галицкий князь в людях разбирался плохо, хуже некуда. Ловкий враг, который бойко языком владел, при личной встрече его запросто улестить мог, но тут даже Удатный понял, что никакие слова о замирении не помогут. Нет таких слов на свете, не придумали их люди. А те, что имеются, даже не бесполезными окажутся, а и вовсе вредными.
Пока сердце человека ненавистью кипит, торопиться нельзя. Это как раскаленный котел с глухой крышкой ключевой водой остужать. В лучшем случае крышку паром вышибет, в худшем – посудину разорвет. Тут одна надежда на время. Только оно в состоянии сердечную боль пригасить, а ненависть кипящую осторожно остудить. Но и то не всегда этот лекарь выручает, так что уж тут про человека-то говорить. Так что при расставании Мстислав Удатный иное сказал, уклончиво примирительное:
– У меня, ты и сам поди ведаешь, такая же беда по осени приключилась. К тому же Василий и вовсе единственным был. Потому понимаю я тебя не умом, а сердцем, и все силы приложу, чтобы боль твою утишить.
– Вот только винить в его смерти тебе некого. Василия господь прибрал. Моих же по злой воле рязанца казнили, будто татей каких, – непримиримо, почти враждебно возразил Мстислав Святославович.
– Зато твои за веру святую пострадали. Стало быть, непременно в раю ныне пребывают, – попробовал было утешить Удатный.
– На небесах всевышнему видней, кому и за что по справедливости воздать. Мы же на земле живем и убийцу подлого здесь судить должны, – сурово ответил черниговский князь, сжигаемый ненавистью.
А лекарю-времени и впрямь оставалось только руками развести. Ничуть не притушили прошедшие месяцы боли утраты. Столь же гневным был Мстислав Святославович и на княжеском совете в Киеве.
Именно благодаря ему пребывающие в колебаниях князья стали склоняться в сторону совместного всеобщего похода на Рязань. Окончательно же утвердились они в своем мнении, послушав беглого попика, которого рязанским дружинам так и не удалось поймать. Зело хитер был тот, повествуя о своих мытарствах и скитаниях. По сути не сказал он ни одного слова лжи. А к чему обман, когда в иных случаях можно правду так вывернуть наизнанку, что она больше зла натворит, чем ложь явная. Даже еще лучше получится, ведь уличить во вранье никто не сможет. Шли они зачем – во святую веру народец темный окрестить. Почему черниговцы с новгород-северцами? Так ведь епархия-то черниговская. Выходит, кого рязанец защищал? Верно, язычников поганых.
От таких слов чуть ли не каждому из князей, сидящих на совете, не по себе стало. Озноб по коже пробежал, хотя на самом деле в гриднице даже не тепло – жарко было. Уж очень хозяин палат, Мстислав Романович Киевский, к старости холод возненавидел, вот и велел холопам постараться на славу, дорогих гостей уважить.
Но как тут плечами не передернуть, не поежиться, когда не было на Руси такого, чтобы сам князь в ереси обвинялся прилюдно. Иные, вроде того же Святополка Окаянного[52], и вовсе до братоубийства докатились, да не до одного. Однако каждый два перста к голове прикладывал усердно, молился истово и уж в чем-чем, но в язычестве поганом никого из сидящих князей до этой поры не обвиняли.
Потому и загудела тревожно гридница обилием голосов, среди которых было и изрядное количество сомневающихся в истинности сказанного. Не то чтобы ложь изрекли уста отца Варфоломея, а просто погорячился поп. Скорее всего, князь за своих людей вступился, как ему и должно было поступить. А разве в такие минуты думаешь, кто они там по вере. Так что нет в этом ничего предосудительного.
Но тут как раз поднялся владыка Владимирский и Суздальский Симон. Ага, вот он-то сейчас и скажет, что со зла попик такое и ляпнул. Уж кому-кому, а епископу Владимирскому должно быть видно, что не повинен Константин в столь тяжком грехе. Вновь тихо стало в гриднице, все в слух обратились.
Симон же не спешил. Медленно снял с груди золотой тяжелый крест, неторопливо поднес к губам, поцеловал и, высоко вздымая над головой, провозгласил зычно:
– Подтверждаю сие…
Глава 4
Каинова печать
Известно, какова в русской земле война, поднятая за веру: нет силы сильнее веры. Непреоборима и грозна она, как нерукотворная скала среди бурного, вечно изменчивого моря.
Н. В. Гоголь
Поначалу владимирский епископ, представ перед митрополитом Матфеем, ограничился только жалобами на князя Константина. Но старик был здоровьем слаб и мечтал лишь об одном – прожить остаток лет в мире и покое.
К тому же что он мог сделать, если каждый новый князь вправе подтвердить прежние жалованные грамотки или отказаться это сделать. Действительно, до этого времени никто не отказывался и все только подтверждали. Но право-то они имели, хотя им и не пользовались.
Матфей не спорил с тем, что это был прецедент, да еще весьма опасный своей соблазнительностью для прочих князей. А с другой стороны – как с таким бороться? Грамоту отписать, в которой пожурить его, на жадность попенять?
А есть ли у него жадность-то? Коль была бы – не выкупал бы он частицы креста господнего за многие тысячи гривен, а выкупив – святыни в Киев ни за что бы не прислал, лишь одну у себя в Рязани оставив. Так что и тут вопрос спорный. Получалось, что и вовсе попрекнуть его нечем.
От церкви самого отлучить, как епископ настаивал? Это и вовсе перебор. Только из-за одних селищ монастырских с рязанцем свару начинать не просто глупо, а даже как-то непристойно. Получится, что тем самым они не княжескую – свою жадность выкажут. Хорошо ли это? Достойно ли?
Раздосадованный Симон, так ничего и не добившись, поехал назад через Переяславль-Южный. Как раз несколькими днями ранее туда привезли детей Константина и Юрия, а также еще болящего Ярослава.
О чем с ним епископ говорил – никто не знает. Тайной их беседа была. Известно только одно – оживился после нее князь, даже повеселел малость. В ту пору он как раз и принялся подзуживать черниговских и новгород-северских князей, чтобы они набеги устраивали на окраины рязанские. А тут прямо одно к одному – князьям этим попик изгнанный повстречался. В точности по пословице – на ловца и зверь бежит. Вот тебе и причина богоугодная отыскалась, а стало быть, уважительная.
Епископ же, вернувшись наконец к рождеству к себе во Владимир, узнал о том, как князь не только самовольно залез в монастырские тюрьмы, но и в его личной, епископской, двери для всех настежь распахнул.
Чего же далее от такого ждать? Чтобы он самого Симона куда спровадил?!
Шалишь, княже, мы еще повоюем. Тут тебе не Рязань, а епископ Владимирский не Арсений Рязанский, который последний год почитай полутрупом был.
И снова выехал Симон в Киев. На сей раз жалобы у него посерьезнее были. Одно дело, когда имущество монастырское отнимают, смердов забирают. Это все дела хозяйские. Ныне другое. Тут князь уже не в своем праве – на духовное посягнул, еретиков принялся из оков освобождать.
Право же это, что весьма немаловажно, не церковью – пращуром князя Константина утверждено, и грамота на это соответствующая имеется. В ней же черным по белому сказано, что помимо наследственных дел, семейных, блудодейных и прочего разврата церковному суду подлежат и еретики.
Все это он поначалу изложил князю Константину, выехав к нему в Переяславль-Залесский, где тот пока находился. Беседу с ним Симон закончил строго:
– На нас, служителей божьих, возложено тягостное сие дело. И в грамотке самого Владимира Красное Солнышко опять же указано, что ведовство, чародеяние, волхование, зеленничество, тако же кто неподобно церковь содеет, или кто под овином молится, или во ржи, или под рощением, или у воды, надлежит нам разбирать, а князьям, боярам и судьям в то вступаться нельзя. Ты же, князь, вступился. Я тебя не виню – не слыхал ты про изреченное пращуром твоим или забыл про оное. Понимаю, дел много. Теперь же о сем ведай. – И окинул суровым взглядом сидящего перед ним слабого от болезни князя, прикидывая, что бы такое с него содрать подороже, когда он каяться начнет.
Совесть у епископа была чиста. Не для себя он – для церкви Христовой старался. Сейчас, как он прикидывал, князя додавить легче всего будет – вон какой бледный и пальцы дрожат. Если не от испуга сдастся, то от немощи. Когда тело не в порядке, человек и духом слаб. Тут уж одно к одному цепляется, ибо тело и душа в единстве обретаются. Но князь неожиданно оказался стоек.
– А кому решать, владыка, еретик человек или нет? – кротко спросил он у Симона.
Епископ даже растерялся поначалу.
– То есть как кому, – возмутился он. – Церкви.
– О том в грамоте ничего не сказано, – нахально заявил князь. – Подлежат суду церковному те, кто не словом, а делом что-либо против церкви сотворил. Хотя и это, как я полагаю, не церковь судить должна, а тот, против которого само деяние направлено.
– И кто же это, по-твоему, княже?
– Бог, – коротко ответил Константин.
– Но нашими руками, – внес поправку Симон.
– Только не вашими, – усмехнулся князь. – В писании как сказано: «Не судите, да не судимы будете». Это ведь ко всем христианам относится, но к вам – в первую очередь. Почто ж вы заветы господа нашего не выполняете?
– По-твоему выходит, что и вовсе все суды отменить надо или язычников поганых в судьи поставить, – отрезал епископ, со злорадством наблюдая, как его собеседник вытирает платком испарину, выступившую у него на лице.
«Дожму, – подумал он уверенно. – С кем решил в богословии тягаться. Нет уж, княже, шалишь».
– Мы – власть светская. Нас не на небесах в князья саживали. Да и сами мы на земле живем. Приходится от заповедей отступать. И судим, и убиваем иногда. Что делать, грешны, – сокрушенно развел Константин руками. – С вас же иной спрос. Вы прямые служители Христа. Вам и от буковки малой отступать не положено, а уж от слов, где яснее ясного заповедано, тем паче негоже.
– Надо ли это понимать так, что ты, князь, и впредь еретикам, волхвам и прочим язычникам будешь заступу свою давать? – спросил со всей откровенностью епископ.
Так спросил, что положительного ответа дать нельзя было. Значит, князь сейчас согласится с ним. Вот тебе ниточка и потянется. Один раз отшатнулся, отступил, тут его лишь додавить останется. Главное – навалившись, передыху ему не дать. Но князь хитер оказался. Ответил совсем не так, как ожидал Симон.
– Я обязан по долгу своему княжескому всем справедливый суд дать. Всем, владыка, без исключения. Потому вначале мои люди твердо знать должны, что перед ними злобный еретик, кой не только умышляет пакость какую-нибудь учинить, но уже и сотворил ее. За умысел, делом не подкрепленный, карать негоже, зато волхву, который зло сотворил, не может быть никакой заступы.
«Ой лукав ты, князь, – подумал епископ с невольным уважением. – Ну, погоди. Я ж тебя все едино в бараний рог согну».
– Волхв уже тогда зло творит, когда кровь людскую своим идолищам поганым в жертву приносит, – произнес Симон веско.
– Ты зрил где такое? Тогда скажи, – предложил Константин. – Нынче же мои люди его в железа закуют. Прямо сейчас их отправлю имать злодея.
– Ну а если он просто своим богам молится, то разве не подлежит суду за это?
– Так ведь бог един, – простодушно произнес князь. – Раз волхв богу молится, значит, какому – да нашему же, христианскому. Пусть он даже сам того не знает, но ведь нам-то с тобой, владыка, это хорошо ведомо, верно?
– Должен ли я так тебя понимать, что ты от деяний своих не отступишься ныне и повелений своих не отменишь? – решил одним ударом поставить все точки над «i» епископ.
– Правильно понимаешь, – кивнул князь. – Вначале я или мои люди решат, еретик ли он, а уж потом… – Он, не договорив, снова вытер платком мокрый лоб и, указывая на печь, которая выходила своей задней стороной в его небольшую светелку, пожаловался: – Душновато здесь, владыка, и жарко очень.
«По сравнению с огнем адским, кой тебя ждет, здесь холодно совсем», – чуть не сорвалось с языка епископа, но он сдержался, напомнил только:
– Проклят будет пращуром твоим князем Володимером в сей век и в будущий всяк, кто обидит суд церковный или отнимет что у него. Это тебе тоже ведомо?
– Ведомо, – вздохнул сокрушенно Константин. – Только при чем тут я? Суд церковный я ничем не обижал.
– Ты еретиков отнял у нас. Значит, постигнет тебя проклятье пращура. Болезнь же твоя – начало проклятия оного. Остановись, княже, пока не поздно!
– Не было, владыка, еретиков в тенетах твоих, – вздохнул устало Константин. – А тон свой повелительный для прихожан оставь. Там он уместнее. И все-то вы, отцы-святоши, норовите приказать, потребовать, казнью тяжкой пугануть или муками адскими. Повсюду догмы свои наставили, как охотник умелый в лесу ловушки на зверя с птицей. Только люди не звери. В них тоже, как и в тебе, искра божья тлеет, и у каждого она своя. Ты же, епископ, норовишь всех под одно причесать. Даже молитва и та непременно чтоб одна у всех была, а ведь ее слова из сердца должны идти. Оно же у каждого свое. Христос, насколько я помню, добру учил, заповедал пояснять людям и до семижды семи грехов прощать, а ты… Вспомни-ка лучше про Давида, которому бог так и не позволил храм построить. А почему? Слишком много крови на нем было. Не захотел господь, чтобы его храм кровавыми руками возводили. Опасался, наверное, что запачкают. Я ведь все до мелочей узнал у служителей, что к темницам этим приставлены были. Только за это лето они из твоих келий трех мертвяков вынесли да в прошлом лете с десяток, а в позапрошлом не упомнили число, но тоже не меньше пяти человек. Ты это судом именуешь?! Я же казнью мучительской называю и учение Христово такими деяниями пачкать не позволю ни тебе, ни кому иному. Понял ли ты меня, владыка?
Видно было, что держался князь из последних сил. Вон как за стол уцепился, чтобы сил не лишиться, аж костяшки пальцев побелели от напряжения.
Будто почуяв неладное, лекарка вбежала и нет чтобы позволения у епископа испросить – мигом к Константину кинулась, раскудахтавшись тревожно. Тут же принялась, не обращая на Симона ни малейшего внимания, князю какие-то снадобья в кубках подносить, но он их в сторону отвел, глаз с епископа не спуская, и снова вопросил сурово:
– Так как, владыка? – И досадливо поморщился, снова отстраняя от себя кубок, предлагаемый лекаркой. – Погоди малость, Доброгнева.
– Жаль мне тебя, княже, – многозначительно произнес Симон.
Иного он говорить не стал, боялся, что сорваться может, лишнее произнесет. Так молча к выходу и направился, даже не благословил на прощание болящего. Об этом он вспомнил уже на обратном пути во Владимир, сидя в своем возке.
«Хотя кого там благословлять? – подумалось ему. – Это для христиан, а Константин даже не язычник. С ними попроще разговор был бы. Намного хуже сей князь, ибо пакостей учинить может столько, что за века потом не расхлебать деяния его богомерзкие. Ну, погоди же! Не окончен наш разговор! Мыслишь, что победил меня, осилил? Брешешь, собака! Церковь святую так просто не одолеть, не свалить! И этот день у меня надолго запомнишь! Какой он у нас, кстати! Ах да, богоявление господа нашего[53]. Ты у меня еще локти кусать будешь, день этот вспоминая!» – пообещал он зло.
Слово свое Симон сдержал. Едва прибыл во Владимир, как уже через несколько дней в Успенском соборе закатил гневную проповедь. Пришлась она на день поминания святых отцов, убиенных на Синайской горе[54] за христианскую веру. Про древние гонения на церковь епископ говорил вкратце, лишь бы оттолкнуться было от чего, основной же упор делал на трудности современные. Голосом, дрожащим от волнения не напускного, а вполне подлинного, пообещал он своим прихожанам, что совсем скоро грядет час страшного суда. Ибо велико терпение всевышнего, но и оно заканчивается, потому как нестоек народ в вере, к тому же не только у низших чад такое наблюдается, но и у высших.
Ни про кого конкретно он не сказал, но намеки сделал самые недвусмысленные:
– Ныне ересям в народе даже потакать стали, от справедливого возмездия оберегая и от суда церковного заступу даруя. В писании же сказано, что именно так и будет перед страшным судом в последние часы, что людям отпущены. А я, ничтожный раб божий, – чуть не заплакал он, но удержал слезы, пусть в глазах стоят, так оно убедительнее будет, – и рад бы вас, чада мои, от деяний мерзостных и от дыхания тошнотворного еретиков поганых и язычников защитить, но не в силах ныне. Воспрещено мне сие настрого, – сокрушенно закончил он.
Народ расходился из храма пасмурный, задумчивый. Кто не понял, дорогой соседей посмышленнее расспросил, которые намеки эти уразумели и в чью сторону они направлены. Хорошо поняли. Трактовали же гнев владыки по-разному. Иные, догадываясь об истинной причине, откровенно говорили:
– Князь темницы епископские растворил и без своего дозволения воспретил в узилища этих людей ввергать, потому и злобствует епископ наш. Не по нутру ему вишь, что в дела его встревают.
Другие только головами наивными сокрушенно качали.
– Князь заступ ереси дает. Когда такое видывали? Ох, ох, беда будет. Видать, за грехи великие нам рязанца этого на шею посадили.
На малолетнего княжича поглядывать в городе стали косо, привечать и вовсе перестали. На торгу слово ласковое теперь Святослав редко слышал. Охладел к нему народ.
Через день Симон еще одну проповедь прочел. Очень уж удачно все совпало – как раз поклонение честных вериг святого апостола Петра было. Про них-то он и начал, дальше же отметил, что ныне дела еще хуже – сразу несколько епархий теперь в эти вериги облачены, но не доброй своей волей, а по принуждению свыше.
– Вериги же эти суть узы, коими длани у служителей божьих стянуты, – вещал он с амвона. – Ни удержать еретика мы не можем, ни отстранить его от честных прихожан, ибо запрет на нас наложен.
Однако буквально через пару дней к нему в покои без стука зашел воевода Вячеслав. Не говоря ни слова, он прошел к столу, за которым епископ трудился, делая выписки из библии для очередной проповеди, и так же молча выложил на него черную рясу грубого сукна.
– Сдается мне, отче, что не туда ты слово свое направил. Это тебе напоминанием будет. – И пояснил: – Еще одна твоя проповедь, и тебе придется сан свой оставить, а самому в монастырь уходить.
– Я из монастыря уже вышел, сын мой, – произнес коротко епископ, хотя душа его кипела от ярости.
Он уже давно забыть успел, когда с ним так надменно и властно говорили. Кажется, в Киеве это последний раз с ним произошло, если память не изменяет, но, бог мой, как давно оно было. Потом он успел некоторое время в игуменах Рождественского монастыря, что во Владимире стольном, походить, а уж затем возлюбивший его без меры Юрий Всеволодович специально для Симона и чтоб от Ростова не зависеть отдельную епархию учредил. А уж когда он три года назад епископом Суздальским, Владимирским, Юрьевским и Тарусским стал, то тут и вовсе кто бы ему слово худое сказать осмелился. Да что слово – тона непочтительного ни разу не слыхал. И вот на тебе, дожился…
Однако умом хорошо понимал, что не пришло время свое неудовольствие и возмущение выказывать. Уж больно решительно настроен воевода княжий, а власти у него – хоть отбавляй. Получится, что епископ своим праведным гневом только хуже сделает для самого себя, потому и сдержался.
– Вчера вышел, а после проповедей своих обратно вернешься, если дальше станешь народ мутить, – предупредил Вячеслав. – И помни, я один раз предупреждаю. Второго не будет. Если умный человек – поймешь, а дураку хоть сто раз повторяй – все равно бесполезно. Тебя я за умного считаю. Даже чересчур, – хмыкнул он и к выходу пошел.
Такой вот наглец оказался.
Симон размышлял недолго, трех дней ему вполне хватило. Проповедь неизреченную в сторону отложил вместе с выписками-цитатами. Не время сейчас для нее, ибо сказано: «Не искушай всуе». Решил иными путями идти.
Поначалу съездил к соседу, епископу Ростовскому, владыке Кириллу. Хотел его в кампанию, против князя затеянную, пригласить. Совместная жалоба двух епископов куда как весомее будет смотреться. Но владыка Ростовский хитер оказался и скользок – не ухватишь.
– У меня князь тоже еретиков освободил, – развел он сокрушенно руками. – Но я не ропщу. Сказано в писании, владыко Симон, что всякая власть нам от бога дана. Выходит, прогневали мы чем-то отца своего небесного, вот и вышло нам сверху такое наказание. Его же замаливать надобно смиренно да ждать, пока господь не смилостивится над нами, грешными.
– Пока ждать будем, он нас самих в кельи эти посадит на хлеб да воду, – возразил Симон.
– На все воля божья, – смиренно осенил себя двумя перстами ростовский епископ. – Яко он повелит, тако и случится.
Словом, не удалось ничего добиться Симону. Однако от задуманного он все равно отказываться не стал. Едва вернулся во Владимир, как тут же принялся готовиться к новой поездке – на этот раз в Киев. Недели не прошло, как выехал.
По пути он вновь в Переяславское княжество заглянул, а уж там от Ярослава и узнал про сбор всех князей в Киеве – только-только гонец от Мстислава Святославовича уехал. Заодно выяснил и все подробности недавних событий под Залесьем, после чего, аккурат под весеннюю распутицу, времени не пожалев, направился в гости к черниговскому епископу.
Еле успел он до начала половодья бурного, но не пожалел ни разу. Очень внимательно Симон отца Варфоломея слушал, да не раз и не два, после чего предложил все это на совете княжеском повторить.
Заодно душевно пообщался и с князем черниговским. Та холодная ненависть, что пылала в сердце Мстислава Святославовича, епископу тоже по душе пришлась. Для виду отговаривать его принялся, но с лукавостью. Тут ведь смотря какие слова подбирать. Можно, человека успокаивая, одной лишь неосторожной фразой так рану сердечную разбередить, что лишь хуже сделаешь. А можно – при желании и умении – то же самое и сознательно сотворить, со злым умыслом.
У Симона не от неумения так вышло. Епископ именно с умыслом говорил и сейчас, уже перед всеми князьями выступая, он тоже на славу потрудился. Ничего Константину не забыл, все припомнил, начав свои обвинения еще со странной дружбы князя со Всеведом – самым главным из волхвов идолища поганого, коего они богом Перуном называют.
И о том, что, по слухам, и Глеба, своего брата, одолеть Константину именно Всевед подсобил, он тоже не забыл упомянуть. Да и вообще рязанский князь с нечистью очень тесно связан. Негоже, конечно, недостойному служителю божьему чьи-то сплетни передавать, однако купцы града Переяславля-Залесского, будучи во Владимире, сказывали промеж собой с опаской, будто бы один из дружинников клялся и божился, что самолично слыхал, как князь Константин с водяным разговоры вел. Но ведь всем известно, что нет на самом деле ни леших, ни болотняников, ни русалок, ни водяных. Все это суть зловредные бесы, присланные отцом своим диаволом для того, чтобы чинить пакости добрым христианам.
Выходит, о чем мог договариваться с водяными бесами рязанский князь? Да о том, чтобы те удачу ему в ратном деле дали, а взамен надлежит Константину защищать всех поганых язычников, а люд православный, особливо служителей божьих, всяко ущемлять. Нет-нет, сам епископ об этом договоре не слыхал, но ведь вот что выходит – едва князь во Владимир въехал, как в новых жалованных грамотах на храмы и монастыри церковь очень сильно обидел. Ну ладно, одно-два селища бы отнял с угодьями, лугами, лесами и озерами. Так ведь все подчистую забрал, ничегошеньки не оставил, ни одного смерда.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.