1. Начала
– Да уж, себя самого ты изображаешь отменно.
Это первая строчка «Лунного парка», ее краткость и простота должны, по идее, отсылать к начальному предложению моего дебютного романа «Ниже нуля».
На улицах Лос-Анджелеса люди боятся слиться с толпой.
Потом уже начальные фразы моих романов – вне зависимости от искусности композиции – стали чрезмерно сложными и изощренными, перегруженными бесполезными смысловыми акцентами и деталями.
Мой второй роман, «Правила секса», к примеру, начинался так: эта история может показаться скучной, но слушать ее не обязательно, она рассказала ее, потому что всегда знала, что так оно и будет, и случилось это вроде бы на первом курсе, а точнее, на выходных, а на самом деле в пятницу, в сентябре, в Кэмдене, то есть три или четыре года тому, она так напилась, что очутилась в койке, потеряла девственность (довольно поздно, ей было восемнадцать) в комнате Лорны Славин, потому что сама была еще первогодкой и у нее была соседка, а Лорна была то ли на последнем, то ли на предпоследнем курсе и часто оставалась не на кампусе, а у своего парня, а ей достался типчик, которого она считала второкурсником с кафедры керамики, но который был на самом деле либо из киношколы Нью-Йоркского университета и приехал в Нью-Гэмпшир только если на вечеринку в стиле «Приоденься, и тебя затащат в койку», либо вообще – из местных.
Далее – из моего третьего романа «Американский психопат».
ОСТАВЬ НАДЕЖДУ ВСЯК СЮДА ВХОДЯЩИЙ – криво выведено кроваво-красными буквами на стене Химического банка на углу Одиннадцатой и Первой. Буквы достаточно крупные, так что их видно с заднего сиденья такси, зажатого в потоке машин, который двигается с Уолл-стрит. В тот момент, когда Тимоти Прайс замечает надпись, сбоку подъезжает автобус и реклама мюзикла «Отверженные» у него на борту закрывает обзор, но двадцатишестилетний Прайс, который работает в Pierce amp; Pierce, этого, кажется, даже не замечает… Он обещает водителю пять долларов, если тот включит музыку погромче; на радио WYNN играет «Be My Baby», и черный шофер (видно, что он не американец) прибавляет звук.[2]
А это из четвертого романа – «Гламорама»:
– Крапинки – видите, вся третья панель в крапинках? – нет, не та, вот эта, вторая от пола, – я еще вчера хотел обратить на это ваше внимание, но тут началась фотосессия, поэтому Яки Накамари – или как его там еще к черту звать? – но не тот, который главный, – принял меня за кого-то другого, так что мне не удалось заставить его обратить внимание на этот дефект, но, господа, – дам это, кстати, тоже касается – тем не менее от факта никуда не деться: я вижу крапинки, отвратительные маленькие крапинки, и это не случайность, потому что выглядят они так, словно это сделано машиной; короче говоря, без подробностей, без всех этих выкрутасов, просто выложите мне всю подноготную, а именно кто, как, когда и почему, хотя, глядя на ваши виноватые лица, у меня складывается отчетливое впечатление, что на последний вопрос ответа я так и не получу, – короче, валяйте, черт побери, я хочу знать, в чем дело?[3] (Сборник рассказов «Информаторы» вышел в перерыве между «Американским психопатом» и «Гламорамой» и большей частью был написан еще в колледже – до публикации «Ниже нуля», – что, соответственно, определило стилистику минимализма.) Как легко заметит любой читатель, внимательно следящий за моей карьерой, – если, конечно, признать тот факт, что произведения подспудно иллюстрируют внутреннюю жизнь автора, – в определенный момент ситуация вышла из-под контроля и стала, по словам «Нью-Йорк таймс», напоминать нечто «неестественно сложное… раздутое и при этом ничтожное… показушное», с чем я, в общем, не очень-то и спорил. Мне хотелось вернуться к утраченной простоте. Жизнь принесла мне слишком много потрясений, и начальные предложения моих книжек словно отражали мои крушения. Пришло время вернуться к корням, и, хоть я и надеялся, что простое, даже несколько постное предложение – «Да уж, себя самого ты изображаешь отменно» – запустит процесс, в то же время понимал: чтобы прочистить затор из суеты, неразберихи и потерь, который все сгущался вокруг меня, понадобится нечто большее, чем словесный ручеек. Но пусть это будет началом.
В колледже Кэмден в Нью-Гэмпшире я посещал курс писательского мастерства и зимой 1983 года произвел на свет рукопись, из которой получился роман «Ниже нуля». В нем описывались каникулы богатого, социально дезориентированного, сексуально неопределившегося юнца, прибывшего в Лос-Анджелес – точнее, в Беверли-Хиллз – из колледжа Восточного побережья, и все вечеринки, которые он посетил, и все наркотики, что употребил, и все девочки и мальчики, с которыми переспал, и все друзья, которые пред его безразличные очи скатывались к наркомании, проституции, равнодушию и безысходности. Его дни проходят под нембуталом в компании прекрасных блондинок в несущихся к модным пляжам сверкающих кабриолетах; ночами он блуждает в VIP-залах модных клубов, нюхая кокаин со стеклянных столиков. То был обвинительный приговор не только известному мне образу жизни, но и – мнилось мне – рейгановским восьмидесятым, и, еще более опосредованно, современной западной цивилизации вообще. Мой преподаватель принял роман благосклонно и после непритязательной правки (я написал его во время восьминедельного амфетаминового марафона на полу своей спальни в Лос-Анджелесе) передал его своему агенту и в издательство, которые согласились заняться рукописью (издательство, правда, неохотно – кто-то из редакционной коллегии заявил: «Если у нас есть аудитория, готовая читать о накокаиненных зомби-хуесосах, тогда, конечно, давайте напечатаем эту хренотень»), после чего со смешанным чувством страха, восхищения и, пожалуй, азарта я наблюдал, как студенческая работа приобрела блестящую твердую обложку, стала мировым бестселлером, приметой времени и отправной точкой новой литературы, была переведена на тридцать языков и переложена в сценарий крупнобюджетной голливудской картины, и все это меньше чем за полтора года. А ранней осенью 1985-го, всего четыре месяца спустя после публикации, одновременно произошли три важных события: я стал обладателем личного состояния, приобрел бешеную популярность и, что важнее всего, избавился от отцовской опеки.
Большую часть своего состояния отец нажил, спекулируя недвижимостью, самые крупные сделки пришлись на годы рейгановского правления, и свобода, которую он приобрел благодаря деньгам, окончательно выбила его из колеи. Впрочем, с ним всегда было непросто – он был невнимателен, жесток, тщеславен, вспыльчив, крепко пил, страдал паранойей, и даже когда родители по инициативе матери развелись (я был тогда подростком), он продолжал влиять на жизнь нашей семьи (в которую входили еще две младшие сестрички), прежде всего – материально (бесконечные иски адвокатов по взысканию алиментов и пособия на содержание детей). Его целью, его священной обязанностью было сделать нас как можно уязвимее, дабы мы всем телом прочувствовали, что именно нас, а не его поведение нужно винить в том, что он оказался больше нам не нужен. Он со скандалом съехал из нашего дома в Шерман-Оукс, поселился на Ньюпорт-Бич, и ярость его еще долго билась о волнорез нашего мирного южнокалифорнийского житья-бытья: ленивые деньки возле бассейна под беспрестанно ясным небом, бессмысленное шатание по набережным, бесконечные поездки вдоль аллей из покачивающихся пальм, провожавших нас к месту назначения, ни к чему не обязывающие разговоры под саунд-трек из «Флитвуд Мэк» и «Иглз» – все естественные преимущества взросления в то время и в том месте были существенно омрачены его незримым присутствием. Наше неспешное существование вялых декадентов не способно было расслабить моего отца.
Он навсегда остался заложником безумной ярости, которая бушевала вне зависимости от того, насколько благополучными были внешние обстоятельства. И от этого мир представлял для нас смутную угрозу, причину которой мы не в состоянии были уяснить – карта исчезла, компас разбился, мы заблудились. Я и мои сестры необычайно рано познали темную сторону жизни. Поведение нашего отца показывало, что миру не хватает логики и последовательности, что, находясь внутри этого хаоса, люди обречены на провал, и осознание этого отравляло любые наши устремления.
Таким образом, отец был единственной причиной, по которой я поступил в колледж в Нью-Гэмпшире, вместо того чтоб остаться в Лос-Анджелесе со своей девушкой и пойти в Калифорнийский университет, где в конце концов оказалась большая часть моих однокашников из частной школы в предместьях долины Сан-Фернандо. Это было бегство от отчаяния. Но – поздно. Отец уже замарал мое восприятие мира, и его зубоскальство, его сарказм в отношении всего на свете безотчетно прилипли ко мне. Как ни старался я избежать его влияния – ничего у меня не получалось; оно пропитывало меня, формировало, делало из меня мужчину. Те крохи оптимизма, которые у меня еще оставались, истерлись в прах самой его сущностью. Я было полагал, что физическое отсутствие что-то изменит, но затея эта была настолько бессмысленной и жалкой, что первый год в Кэмдене я провел парализованный страхом, в глубокой депрессии. Больше всего мое негодование вызывал тот факт, что из-за боли, и моральной и физической, которую причинил мне отец, я и стал писателем. (Между прочим, он и собаку нашу бил.) Поскольку отец не верил в мои писательские способности, он требовал, чтобы я поступил в бизнес-школу Калифорнийского университета (я недобирал по баллам, но у него были связи), я же хотел подать в колледж, максимально удаленный географически, – школу искусств, чеканил я поверх его рева, в которой бизнес-дисциплины не преподавались. В штате Мэн я так ничего и не нашел и выбрал Кэмден – небольшой гуманитарный колледж, угнездившийся посреди пасторальных холмов Нью-Гэмпшира. Отец, естественно, разъярился и за обучение платить отказался. Зато мой дед, которому на тот момент собственный сын предъявил иск по денежному делу настолько запутанному и сложному, что я так и не уяснил, как и почему все заварилось, выслал необходимую сумму. Я практически не сомневаюсь, что дедушка согласился внести возмутительно высокую плату за мое обучение только потому, что это глубоко задело бы отца, как, собственно, и произошло. Когда я стал посещать занятия в Кэмдене весной 1982 года, с отцом мы уже не разговаривали, что для меня было большим облегчением.
Молчание не прерывалось ни одной из сторон, пока в свет не вышло «Ниже нуля». Под влиянием популярности моего романа отцовская неприязнь странным образом мутировала, превратившись в пылкий восторг, что лишь усилило мое к нему отвращение. Создав меня, отец решил, что это не есть хорошо, и стер меня в пыль, а потом, когда я выдумал себя заново и с трудом обрел плоть, он заделался гордым, хвастливым папашей, который затеял снова войти в мою жизнь, и все превращения заняли буквально несколько дней. Обретя независимость, я стал сам себе хозяин, но все равно чувствовал себя побежденным. Я не отвечал на его телефонные звонки и отказывался от любых контактов, но это не приносило удовлетворения, это ничего никому не доказывало. Я выиграл в лотерею, но так и не выбрался из бедности и нужды. И вот я с головой окунулся в новую, раскрывшуюся передо мной жизнь, хотя такой смышленый и пресыщенный парень из Эл-Эй,[4] как я, мог бы уже уяснить, что хорошего в этом мало.
Роман ошибочно приняли за автобиографию (к тому времени я написал уже три автобиографических романа, ни один из которых не был опубликован, так что в «Ниже нуля» было больше художественного вымысла, чем реальных событий и прикрытых псевдонимами персонажей), а основой для самых скандальных сцен (порнофильм с убийством в финале, групповое изнасилование двенадцатилетней девочки, разложившийся труп в узком переулке, убийство в автокинотеатре) послужили не личные переживания, а зловещие слухи, что ходили в компании, с которой я тусовался в Лос-Анджелесе. В прессе, однако, поднялась ужасная шумиха насчет «шокирующего» содержания романа и не менее вызывающего стиля: короткие емкие сцены, описанные в сдержанных выпуклых хайку. Книга получилась короткая и читалась легко («черная конфетка» – эпитет от «Нью-Йорк мэгэзин» – проглатывалась за пару часов), а из-за крупного шрифта (и коротких, не более двух страниц, глав) она (благодаря «Ю-Эс-Эй тудэй») стала известна как «роман для поколения MTV»; все и вся спешили прилепить мне ярлык – голос нового поколения. Тот факт, что мне едва исполнился двадцать один и других голосов еще просто не было, во внимание не принимали. Я был модной штучкой, а размышлять об отсутствии молодых талантов никому не хотелось. Обо мне написали все существующие газеты и журналы, кроме того, меня пригласили в программу «Сегодня» (где беседа длилась рекордные двенадцать минут) и в «Доброе утро, Америкам, меня интервьюировали Барбара Уолтерс и Опра Уинфри, я появился у Леттермана; на «Линии огня» мы чрезвычайно живо побеседовали с Уильямом Ф. Бакли. Целую неделю я представлял клипы на MTV. По возвращении в Кэмден я закрутил краткосрочные романы с четырьмя девушками, которые до выхода книги не проявляли к моей персоне особого интереса. Среди гостей на выпускной вечеринке, которую отец закатил в «Карлайле», были Мадонна, Энди Уорхол с Китом Харингом и Жаном-Мишелем Баскиа, Молли Рингуадд, Джон Макэнро, Рональд Рейган-младший, Джон-Джон Кеннеди, весь актерский состав «Огней святого Эльма», всяческие виджеи и члены моего громадного фан-клуба, который организовали пятеро старшекурсников Вассара; освещала событие съемочная группа «20/20». Был также Джей Макинерни, чей дебютный роман «Большой город, яркие огня» о молодых людях и наркотиках в Нью-Йорке, вышедший незадолго до этого, принес ему мгновенную славу и сделал моим ближайшим соперником на Восточном побережье. Некий критик в одной из бесчисленных статей, сравнивающих два романа, написал, что если заменить слово «кокаин» на «шоколад», то «Ниже нуля» и «Большой город, яркие огни» можно было бы продавать в отделе «Книги для детей». Нас так часто фотографировали вместе, что публика уже не понимала, кто есть кто, и для простоты нью-йоркская пресса окрестила нас «ядовитыми близнецами».
Получив диплом, я переехал в Нью-Йорк и купил квартиру в доме, где жили Шер и Том Круз, в одном квартале от Юнион-сквер-парк. И пока реальный мир продолжал испаряться из моей действительности, я стал основателем некой общности, которую назвали «литературным Олимпом молодых».
ЛОМ в сущности был компанией, созданной усилиями масс-медиа: бесконечное позерство, все показное – блеск, распущенность, угрозы. Состояла она из группы молодых писателей и издателей до тридцати, которые попросту тусовались вместе, проводя вечера в «Нелль», или в «Туннеле», или в «МК», или в «О-баре», и нью-йоркская пресса, а за ней и национальная, и международная впадали в восторг на грани транса. (Почему? «Монд» объяснил это по-своему: «Американская проза еще никогда не была так молода и сексуальна».) Мы представляли собой новую версию «крысиной стаи» кинозвезд конца пятидесятых, компания состояла из меня (Фрэнк Синатра), издателя, который открыл мое дарование (Морган Энтрекин в роли Дина Мартина), издателя, который открыл Джея (Гэри Фискетджон/Питер Лоуфорд), продвинутого редактора из «Рэндом-Хаус» Эррола Макдональда (Сэмми Дэвис-младший) и Макинерни (наш Джерри Льюис). У нас была даже своя Ширли Маклейн, скрывавшаяся под личиной Тамы Яновиц, которая написала сборник рассказов о прелестных молодых интеллектуалах, в наркотическом дурмане не способных выбраться за пределы Манхэттена, и книжка эта уже много месяцев не слезала с первого места в списке бестселлеров «Нью-Йорк таймс». И все мы были на мега-драйве. Перед нами распахивались любые двери. К нам подходили с распростертыми объятиями и сверкающими улыбками. Мы снимались для модных журналов, в стильных ресторанах, в костюмах от Армани, развалившись на диванах в откровенных позах. Среди наших поклонников были рок-звезды, которые приглашали нас за сцену: Боно, Майкл Стайп, «Деф Леппард», участники «И-стрит-бэнда».
Для нас всегда была центральная ложа, всегда передние сиденья на американских горках. Нам не приходило в голову не заказывать бутылку «Кристал» или не ужинать в «Ле Бернарден», где мы доходили до того, что устраивали бои: кидались омарами и поливали друг друга из бутылок «Дом Периньон» до тех пор, пока безрадостные служители не просили нас покинуть помещение. Поскольку издатели платили за нас, пользуясь неограниченными счетами «на расходы», все это невоздержанное пьянство и чревоугодие ложилось на плечи издательских домов. То было время, когда казалось, что сам роман, в сущности, ничего не значит – выход в свет глянцевого книгообразного объекта был лишь предлогом для вечеринок и гламурной жизни и лекций красавцев писателей, декламировавших свой изящно отточенный минимализм восторженным студентам, которые, разинув рот, внимали каждому слову и думали: я тоже так могу, я могу быть с ними. Конечно, горькая правда состояла в том, что, если тебе недостает фотогеничности, у тебя ничего не выйдет. А если кому ЛОМ не нравился, ему, так или иначе, приходилось с нами мириться. Мы были везде. От нас невозможно было скрыться, наши лица смотрели со страниц журналов и экранов телевизоров, с рекламы виски и постеров по бокам автобусов, из колонок светских сплетен в таблоидах, где слепящая вспышка выхватывала наши бледные физиономии (в руке сигарета, поклонник подносит огонь). Мы заполонили весь мир.
Я находился под неусыпным наблюдением. Газеты писали обо всем, что бы я ни делал. Папарацци ходили за мной повсюду. Я проливал бокал в «Нелль» – и на шестой странице «Нью-Йорк пост» значилось, что я был пьян. Я ужинал в «Канал-баре» с Джаддом Нельсоном и Робертом Дауни-младшим, игравшими в экранизации «Ниже нуля», и газеты писали, что потом мы «шалили» (это конечно, но какого черта?!), а безобидная встреча по поводу сценария с Элли Шиди за ленчем в «Палио» истолковывалась как сексуальные отношения.
Но я сам себя подставлял, не прятался, так чего же я ждал? В двадцать два я снялся для рекламы очков «Рэй-Бан». Я позировал для обложек английских журналов на теннисном корте, на троне, в пурпурном халате на террасе своей квартиры. По первой прихоти я закатывал вечеринки с шикарным ужином, а иногда и стриптизом у себя дома («Потому что сегодня четверг!» – гласило одно из приглашений). Я разбил чужой «феррари» в Саутгемптоне, и владелец его только улыбнулся (я почему-то был голый). Я участвовал в трех эксклюзивных оргиях. Я сыграл себя самого в «Семейных связях», «Жизненных обстоятельствах», «Мелроуз-Плейс», «Беверли-Хиллз 90210» и «Сентрал-парк-уэст». Летом 1986 года я ужинал в Белом доме по приглашению Джеба и Джорджа Буша, и оба сказались поклонниками. Жизнь моя была бесконечным гуляньем, которое становилось еще более чудесным благодаря постоянной материализации кокаина, и если вы хотели со мной тусоваться, вам нужно было иметь с собой пару гэ как минимум. Вскорости я навострился создавать впечатление, будто внимательно слушаю собеседника, в то время как на самом деле я мечтал о себе: о карьере, о деньгах, которые я заработал, о славе, которая расцвела, озарив мой образ, и о том, какую беспечность я мог себе позволить с молчаливого согласия всего мира. Когда я приезжал в Эл-Эй на рождественские каникулы, то за рулем кремового «Мерседеса-450SL», оставленного мне отцом, записывал на свой счет четыре-пять нарушений, но я жил в мире, где копов можно купить, где ночью можно ездить без включенных фар, где можно нюхать кокс, пока тебе отсасывает второстепенная актриса, где можно заторчать на герыче на три дня, закрывшись с восходящей супермоделью в номере четырехзвездочного отеля. То был мир, в котором быстро стирались все границы. Я мог принять дилаудид в полдень. Я мог не разговаривать со своими ближайшими родственниками по полгода.
Следующая фаза моего существования ознаменовалась двумя событиями: спешная публикация второго романа «Правила секса» и любовная связь с актрисой Джейн Деннис. «Правила секса» были написаны на последнем курсе в Кэмдене и живописали подробности любовной жизни небольшой компании богатых, социально дезориентированных, сексуально не определившихся студентов крошечного гуманитарного колледжа в Новой Англии (настолько похожего на Кэмден, что мне пришлось дать ему другое имя) на пике рейгановских 80-х. Мы следовали за ними с одной оргиастической вечеринки на другую, из одной незнакомой постели в следующую; кроме того, в тексте был приведен полный каталог поглощенных ими наркотиков и алкогольных напитков, описано, с какой легкостью девицы шли на аборт, прогуливали уроки и утопали в безбрежной апатии, и все это подразумевалось как обвинительный акт, который, пожалуй, и предъявить-то некому, но на том этапе своей карьеры я мог сдать хоть записи лекций первого курса по Вирджинии Вульф и все равно получил бы солидный аванс и бесчисленные отклики в прессе. Книжка тоже стала бестселлером, хоть и не таким популярным, как «Ниже нуля», зато пресса была еще больше очарована мной, и декадансом, изображенным в книге, и тем, как она отражала стиль жизни всего общества в это вязкое десятилетие. Книга зацементировала мое право выступать от лица поколения, и слава моя росла прямо пропорционально количеству проданных экземпляров. И пошло-поехало: шампанское ящиками, присланные от Армани костюмы, коктейли в первом классе, упоминания в различных списках самых влиятельных и прочих «самых», места на судейской скамье на играх «Лейкерс», шопинг в «Барнис» после закрытия, иски по установлению отцовства, распоряжения, ограждающие от самых «решительных поклонников», первый миллион, второй миллион, третий. Я собирался открыть свою линию по производству мебели. У меня были планы на собственную кинокомпанию. А свет прожекторов становился все ярче, все интенсивнее, особенно когда я стал встречаться с Джейн Деннис.
Джейн Деннис – молодая фотомодель, которая чрезвычайно гладко перешла в ранг серьезной актрисы и добилась всеобщего признания за свои роли в целом ряде первостатейных проектов. Наши пути пересекались на разного рода приемах для знаменитостей, где она беспрестанно кокетничала со мной, но поскольку в тот период моей жизни со мной кокетничал весь мир, ее интерес едва пеленговался, пока она не явилась на вечеринку, которую я устраивал по случаю Рождества в 1988-м, и не бросилась, грубо говоря, в мои объятия (вот такой я был неотразимый). На афта-пати в клубе «Нелль» мы уединились в частной кабинке, после чего я спешно увез ее в свой люкс в «Карлайле» (устроителям вечеринки потребовалось два дня, чтобы украсить мою квартиру, и три дня, чтобы ее убрать – у меня было пятьсот гостей, – так что я на всю неделю переехал в гостиницу), где мы всю ночь занимались сексом, а утром мне нужно было спешить на самолет в Эл-Эй на праздники. Когда я вернулся в Нью-Йорк, мы официально стали звездной парой. Нас можно было видеть на благотворительном концерте Элтона Джона в пользу больных СПИДом в «Мэдисон-сквер-гарден», нас фотографировали на матче по поло, у нас брали интервью для программы «Вечерний дивертисмент» на красном ковре «Зигфилда» перед премьерой комедии с Эдди Мерфи, на показе Версаче мы сидели в первом ряду, папарацци нашли нас даже на вилле у друзей в Ницце. И хотя Джейн полюбила меня и хотела замуж, я был слишком занят собственной персоной и чувствовал, что, если отношения будут развиваться в том же ключе, к лету они будут обречены. Она постоянно нуждалась во внимании, у нее случались приступы самоуничижения, но кроме этого были и другие непреодолимые препятствия, а именно наркотики и в меньшей степени избыточное потребление алкоголя; вокруг было много других девушек и мальчиков, и всегда можно было оказаться на вечеринке в полном забытьи. В мае 1989 года мы с Джейн расстались друзьями и с тех пор поддерживали странные горько-сладкие отношения: неизбывная тоска с ее стороны и острый сексуальный интерес – с моей. Но я нуждался в личном пространстве. Я хотел быть один. Женщина не должна вмешиваться в мою творческую жизнь (к тому же Джейн ничего в нее не привносила). Я начал новый роман, и работа стала занимать большую часть моего времени.
Что сказать об «Американском психопате», чего еще не было сказано? Я не вижу нужды вдаваться в новые подробности здесь. Для тех, кто в тот момент, что называется, вышел из комнаты, привожу версию «Клифс ноутс»: роман о молодом, богатом, социально дезориентированном яппи с Уолл-стрита по имени Патрик Бэйтмен, который по совместительству еще и серийный убийца, полный безысходного равнодушия, и все это – на пике рейгановских восьмидесятых. В романе было столько порнографии и жестокого насилия, что мое издательство «Саймон и Шустер» отказалось от его публикации по причинам вкусовых расхождений, лишившись выплаченного мне шестизначного аванса. Сонни Мета, глава издательского дома «Нопф», тут же перехватил права, и еще до выхода в свет роман вызвал невероятный скандал и жесточайшую полемику. Я не высказывался в прессе, в этом не было смысла – мой голос потонул бы в негодующих воплях. Книгу обвинили в пропаганде насилия, говорили, будто ее цель – ввести в моду серийные убийства по всей стране. В «Нью-Йорк таймс» отзыв на роман появился за три месяца до его выхода, озаглавленный «Не покупайте эту книгу». Она стала предметом пятистраничного эссе Нормана Мейлера, опубликованного в «Вэнити фейр» («первый роман за долгие годы, по глубине тем способный соперничать с Достоевским… и как иногда хочется, чтоб автору недостало таланта!»). Книга вызвала полные насмешек и презрения передовицы, дебаты на Си-эн-эн, бойкот феминисток из Национальной женской организации, непременные угрозы физической расправы (из-за них даже отменился тур).
Пен-клуб и Авторская гильдия отказались прийти мне на помощь. Меня поносили все кому не лень, при том что книга продавалась миллионными тиражами, а моя популярность достигла уровня звезд кино и спорта. Меня принимали всерьез. Я был шуткой. Я – это авангард. Я – традиционалист. Я недооценен. Я переоценен. Я ни в чем не виновен. Я несу частичную ответственность. Я сам срежиссировал дискуссию. Я ничего не способен срежиссировать. Я – главный женоненавистник в истории американской литературы. Я – жертва расцветающей культуры политкорректности. Споры бушевали все с новой силой, и даже война в Персидском заливе не смогла отвлечь общество от Патрика Бэйтмена и его извращенной жизни, которая пугала, волновала и очаровывала. Я заработал больше денег, чем мог потратить. Это был год тотальной ненависти.
Я никому не говорил – просто не мог, – насколько мучительной была работа над этой книгой. В качестве прототипа Патрика Бэйтмена я собирался взять отца, но что-то заставило меня изменить первоначальный план, и новый персонаж стал для меня единственным ориентиром на все три года, которые потребовались, чтобы написать роман. Я никому не говорил, что книга писалась в основном ночью, когда дух этого безумца посещал меня, порой пробуждая от глубокого, вызванного сильнодействующим успокоительным сна.
Поняв наконец, к своему ужасу, чего хочет от меня мой герой, я сопротивлялся как мог, но роман силой продолжал писать себя сам. У меня случались многочасовые провалы, и, очнувшись, я обнаруживал накарябанные десять следующих страниц. Я пришел к выводу – и не знаю, как выразить это иначе: роман хотел, чтоб его кто-то написал. Он развивался сам, и его абсолютно не волновало, что при этом чувствую я. С ужасом я наблюдал за своей рукой, ручка вела ее по желтым разлинованным листам, на которых я писал черновик. Книга вызывала у меня отвращение, и мне претила честь ее создателя – лавры нужны были Патрику Бэйтмену. Как только роман напечатали, мне показалось, будто он вздохнул с облегчением и, что еще гнуснее, с удовлетворением. Он перестал являться после полуночи, бесцеремонно преследовать меня во сне, и я сумел наконец расслабиться: собираться с духом для его ночных визитов больше не требовалось. Но даже годы спустя я и взглянуть на эту книгу не мог, не то чтоб взять ее в руки или перечитать – было в ней какое-то зло, что ли. Отец ни словом не обмолвился со мной об «Американском психопате», но учудил вот что: прочитав той весной примерно половину, он послал матери номер «Ньюсуика», на обложке которого поверх ангелоподобного личика младенца была надпись: «Ваш ребенок гей?», и – ни записочки, ни слова объяснения.
Смерть моего отца случилась в августе 1992 года. В тот момент я королил в хэмптонсовском коттедже за двадцать тысяч долларов в месяц на берегу моря в Уэйнскоте, где пытался избавиться от творческого ступора, в то же время готовясь принять гостей на уикенд (приехать собирались Рон Галотти, Кэмпион Плат, Сьюзен Минот, мой итальянский издатель и Макинерни); я заказал сливовый пирог за сорок долларов в специальной пекарне в Ист-Хэмптоне и два ящика «Домен-Отт». Я старался особо не пить, но уже к десяти утра начинал открывать бутылки шардонне, а если ночью выпивался весь бар, то к утру я сидел в арендованном на лето «порше» на парковке в Бриджхэмптоне и ждал, пока откроется винно-водочный, обычно покуривая в компании Питера Мааса, ожидавшего того же. Я только что расстался с некой моделью после странного скандала, произошедшего, пока мы жарили макрель на гриле, – она поставила на вид мое пьянство, наркоту, эксгибиционизм, педерастические наклонности, избыточный вес, приступы паранойи. Но то было лето Джеффри Дамера, печально известного гомосексуалиста/каннибала/серийного убийцы из Висконсина, и я был уверен, что он находился под влиянием «Американского психопата», так как преступления его вызывали во мне тот же ужас и отвращение, что и деяния Патрика Бэйтмена.