Михаил Елизаров
Библиотекарь
Часть I
Книги
ГРОМОВ
Писатель Дмитрий Александрович Громов (1910—1981) дожил свои дни в полном забвении. Книги его бесследно канули в макулатурную Лету, а когда политические катастрофы разрушили советскую Родину, о Громове, казалось, вспомнить было некому.
Громова мало кто читал. Конечно, редакторы, определявшие политическую лояльность текстов, а потом критики. Вряд ли кого-нибудь могли насторожить и заинтересовать названия «Пролетарская» (1951), «Счастье, лети!» (1954), «Нарва» (1965), «Дорогами труда» (1968), «Серебряный плес» (1972), «Тихие травы» (1977).
Биография Громова шла бок о бок с развитием социалистического отечества. Он закончил семилетку и педагогический техникум, работал ответственным секретарем в редакции заводской многотиражки. Чистки и репрессии не коснулись Громова, он спокойно дотянул до июня сорок первого года, пока его не призвали. На фронт он попал военным корреспондентом. Зимой сорок третьего Громов отморозил руки. Левую кисть удалось спасти, а вот правую ампутировали. Так что все громовские книги были созданы вынужденным левшой. После победы Громов увез семью из ташкентской эвакуации на Донбасс и до пенсии оставался в редакции городской газеты.
За перо Громов взялся поздно, зрелым сорокалетним человеком. Он часто обращался к теме становления страны, воспевал ситцевое бытье провинциальных городков, поселков и деревень, писал о шахтах, фабриках, бескрайней целине и битвах за урожай. Героями громовских книг обычно бывали красные директора или председатели колхозов, солдаты, вернувшиеся с фронта, вдовые женщины, сохранившие любовь и гражданское мужество, пионеры и комсомольцы – решительные, веселые, готовые к трудовому подвигу. Добро торжествовало с мучительным постоянством: в рекордные сроки поднимался металлургический комбинат, недавний студент за полгода заводской практики превращался в закаленного специалиста, цех перевыполнял план и брал новое обязательство, зерно по осени золотыми реками текло в колхозные закрома. Зло перевоспитывалось или упекалось в тюрьму. Разворачивались и любовные страсти, но очень целомудренные – поцелуй, заявленный в начале книги, по аксиоме театрального ружья стрелял холостым чмоканьем в щеку на финальных страницах. И Бог с ними, с темами. Написано это было заунывным слогом, добротными, но пресными предложениями. Даже обложки с тракторами, комбайнами и шахтерами были из какого-то сорного картона.
Страна, породившая Громова, могла публиковать тысячи авторов, которых никто не читал. Книги лежали в магазинах, их уценивали до нескольких копеек, сносили на склад, сдавали в утиль и выпускали новые никому не нужные книги.
Последний раз Громова напечатали в семьдесят седьмом году, а потом в редакциях сменились люди, знавшие, что Громов – это безобидный словесный мусор ветерана войны, в котором общественность не особо нуждается, но и не имеет ничего против его существования. Громов отовсюду получал вежливые отказы. Государство, празднуя грядущее самоубийство, высиживало бесноватую литературу разрушителей.
Овдовевший одинокий Громов понял, что отпущенное ему время истекло, и тихо умер, а через десять лет вслед за ним ушел СССР, для которого он когда-то сочинял.
Хоть и было выпущено Громова общим числом больше чем полмиллиона, только отдельные экземпляры чудом осели в клубных библиотеках в далеких поселках, больницах, ИТК, интернатах, гнили в подвалах, схваченные накрест бечевкой, стиснутые материалами какого-нибудь съезда и ленинским многотомьем.
И все же у Громова имелись настоящие ценители. Они рыскали по стране, собирая оставшиеся книги, и ничего не пожалели бы за них.
Это в обычной жизни книги Громова носили заглавия про всякие плесы и травы. Среди собирателей Громова использовались совсем другие названия – Книга Силы, Книга Власти, Книга Ярости, Книга Терпения, Книга Радости, Книга Памяти, Книга Смысла…
ЛАГУДОВ
Валериана Михайловича Лагудова без сомнения можно отнести к числу самых влиятельных фигур громовского универсума.
Родился Лагудов в Саратове в семье учителей, был единственным ребенком. С детства отличался хорошими способностями. В сорок пятом семнадцатилетним юношей он отправился добровольцем на войну, но до фронта не добрался – в апреле заболел воспалением легких, месяц пролежал в госпитале, а в мае война завершилась. Эта тема опоздавшего на войну солдата была для Лагудова чрезвычайно болезненной.
В сорок седьмом Лагудов поступил в университет на филологический факультет. Успешно защитив диплом, он двенадцать лет проработал журналистом в провинциальной газете, а в шестьдесят пятом году его пригласили в литературный журнал, где он возглавил отдел критики.
Предшественник Лагудова расстался со своей должностью, прозевав сомнительный по лояльности роман. Хрущевская оттепель миновала, но границы цензуры оставались довольно размытыми – поди разберись, то ли текст в духе нового времени, то ли антисоветчина. В итоге, и журнал, и издательство получили серьезный нагоняй. Поэтому Лагудов был внимателен ко всему, что ложилось на его стол. Он, мельком проглянув повесть Громова, решил в один вечер разделаться с книгой и больше к ней не возвращаться. В голове он заведомо держал теплую рецензию – критиковать бывшего фронтовика, пусть и написавшего с художественной точки зрения посредственный, но зато политически корректный текст о зенитчиках, Лагудову не позволяла совесть. К ночи с книгой было покончено. Сам того не подозревая, прилежный Лагудов выполнил Условие Непрерывности. Он не забывал о бдительности и прочел повесть от первой строки до последней, не пропуская заунывные абзацы с описанием природы или какой-нибудь патриотический диалог. Так Лагудов выполнил Условие Тщания.
Прочел он Книгу Радости, она же – «Нарва». По воспоминаниям бывшей жены, Лагудов перенес бурное эйфорическое состояние, не спал всю ночь, говорил, что подверг бытие всеобщему анализу и у него появились великолепные мысли, как принести пользу человечеству, раньше он был запутан в жизни, а теперь все стало ясно, при этом громко смеялся. К утру эмоции утихли, и он сухо сообщил встревоженной жене, что его идеи рано подвергать оглашению. В тот день он не смог выйти на работу, настроение было подавленным, и мыслей о всеобщей гармонии он больше не высказывал.
Содержательная сторона эйфории, которую пережил Лагудов, не имела смысловых пересечений с громовским сюжетом, и Лагудов никак не связал ночные события с прочтением книги. Но в душе все же остался некий эмоциональный рубец, благодаря которому Лагудов запомнил писателя по фамилии Громов.
Спустя восемнадцать лет Лагудов увидел в захудалом вокзальном магазинчике повесть Громова. Ностальгируя по далекому ночному счастью, Лагудов купил книгу – она стоила после всех уценок пять копеек и была невелика, две сотни страничек – как раз на предстоящую дорогу.
В электричке обстоятельства опять помогли Лагудову выполнить два Условия. В одном вагоне с ним ехали подвыпившие парни, донимавшие пассажиров. Немолодой и не особо сильный Лагудов предпочел не связываться с рослыми хамами. Ему было по-мужски стыдно, что он не может окоротить негодяев, и он уткнулся в страницы, изображая человека, предельно увлеченного чтением.
Лагудову тогда досталась Книга Памяти – «Тихие травы», от которой он ненадолго впал в дремотное состояние. Книга подложила Лагудову ярчайший фантом, несуществующее воспоминание. Лагудова захлестнула такая сокрушающая нежность к той приснившейся жизни, что он в слезливом восторге оцепенел от всепоглощающего чувства светлого и чистого умиления.
С прочтением второй громовской Книги судьба Лагудова круто изменилась. Он оставил работу, развелся с женой, и следы его затерялись. Через три года Лагудов снова возник, и вокруг него уже сформировался мощный клан, или, как они сами себя называли, – библиотека. Именно этот термин со временем распространился на все организации подобного толка.
В библиотеку Лагудова в первую очередь вошли люди, на которых он проверял Книгу Памяти. Лагудов поначалу самонадеянно связывал чудесный эффект с личными качествами. Опыты же показали, что при соблюдении Условий Книга безоговорочно воздействовала на всех. Ближайшим сподвижником Лагудова стал психиатр Артур Фризман – Лагудов первые месяцы сомневался в своем психическом здоровье.
Лагудов проявлял осторожную избирательность, приближая людей мирных обнищавших профессий – учителей, инженеров, скромных работников культуры – тех, кого наступившие перемены запугали и морально подавили. Он полагал, что униженная новым временем интеллигенция окажется податливым и надежным материалом, не способным на бунт и предательство, в особенности, если восполнит через Книги, а косвенно и Лагудова, свою извечную классовую тоску по духовности.
Во многом этот домысел был ошибочным. Громовские Книги полностью меняли личность, просто осмотрительному Лагудову преимущественно везло с новыми товарищами, кроме того, ему квалифицированно помогал Фризман, который вербовал далеко не всех подряд.
Попавшие в библиотеку обычно испытывали к Лагудову глубокое уважение и преданность, и это было объяснимо – большинству отчаявшихся, измученных нищетой людей Валериан Михайлович возвратил надежду, смысл существования и сплоченный единой идеей коллектив.
Первые два года Лагудов в основном собирал под знамена униженных и оскорбленных интеллигентов, потом он решил, что библиотеке явно не хватает жесткой силы. Тогда Лагудова выручил Фризман. В диспансер частенько обращались за помощью люди, надломленные афганской войной. Таких вначале обрабатывал Фризман, а затем передавал Лагудову. В девяносто первом году библиотека пополнилась отставниками, не пожелавшими изменить советской присяге. Бывшие офицеры превратили интеллигентов в серьезную боевую структуру с жесткой дисциплиной, разведкой и службой безопасности. Библиотека всегда могла выставить до сотни бойцов.
Разумеется, система отбора давала сбои. Появлялись беспечные болтуны, почем зря треплющие языком о Книгах. Несколько раз пробивались ростки заговора. Доля смутьянов была одинаково трагична – они исчезали бесследно.
Случались и похищения Книг. Лагудова предал рядовой читатель – некто Якимов. Получив в порядке очередности из запасников Книгу Памяти, он обманул хранителя и бежал в неизвестном направлении. Книг у Лагудова имелось достаточно, и библиотека не обеднела, но сам по себе прецедент был отвратителен, и вдобавок предателю удалось скрыться.
По следам удавшегося преступления пошли и другие читатели. Этих удалось изловить. Ради пошатнувшегося авторитета Лагудова и острастки будущих злоумышленников книжных воров четвертовали на глазах всей библиотеки.
Якимова же случайно обнаружили спустя год после дерзкой кражи. Он укрылся в Уфе. Туда был немедленно отправлен карательный десант с заданием уничтожить похитителя и вернуть Книгу. Каково же было удивление бойцов Лагудова, когда они выяснили, что Якимов, находясь в Уфе, не терял времени зря и организовал собственную библиотеку.
Небольшой лагудовский отряд принял мужественное решение не выжидать подкрепления. В лаконичной манере «иду на вы» они открыто оповестили Якимова о разборке. Было оговорено холодное оружие, выбрано загородное, поглуше место.
Стоит заметить, что и читатели библиотеки Якимова существовали по принципу «мертвые сраму не имут». В ту ночь победа не досталась никому. Противники, утомленные кровопролитной схваткой, отступились.
На новую карательную экспедицию Лагудов не осмелился. Нужно было защищать книгохранилище от ближнего врага, а не рассылать отряды за тридевять земель, губить верных читателей ради удовлетворения амбиций. Библиотеку без того окружали многочисленные и агрессивные конкуренты.
Долгое время Лагудов полагал, что распространение знаний о Громове происходит за счет предателей из его библиотеки. Он слишком верил в свою избранность и не допускал мысли, что кто-то, кроме него, оказался способен самостоятельно проникнуть в Книги. Всех же, кто строил могущество на его, лагудовском, открытии, Лагудов относил к людям второго сорта, нечистоплотному ворью. И впоследствии, когда пришлось расстаться с идеями исключительности, Лагудов, хоть и скрепя сердце, шел на равноправный контакт только с первичными, натуральными библиотекарями – теми, кто своими мозгами, без подсказки разгадали тайну Книг.
Процент приобщившихся к Громову через утечку информации был довольно велик, и многие новые кланы организовывались вокруг беглых читателей, причем воровство было не обязательным – еще в конце восьмидесятых обзавестись Книгой Памяти при сильном желании не составляло большого труда. Основную роль сыграли не перебежчики и не сплетни, а миссионерская деятельность первых «апостолов», чьи имена давно заняли посмертные места в пантеоне этого жестокого и закрытого общества. Стоит назвать некоторых.
Шепчихин Петр Владимирович. Он работал в типографии и набирал Книгу Памяти. Перепутав обложки, он унес домой не присмотренный детектив, а Громова. По случайности он застрял на полночи с Книгой в лифте, и под утро освобожденный лифтерами, вышел другим человеком. Натура чувствительная, Шепчихин сразу понял – дело не в его физиологии, а в таинственной Книге. Потрясенный тайной, он бросил работу и побрел по стране, став одним из самых ярых пропагандистов Громова.
Шепчихин погиб, и убрали его, вполне вероятно, те самые неофиты, которым он когда-то рассказал о Книге. Они расправились с ним, решив, что просветительская активность Шепчихина слишком опасна для герметичности громовского мира.
Дорошевич Юлиан Олегович. Находился на принудительном лечении в ЛТП и, чтобы не сойти с ума от трезвой скуки, читал. В таких полутюремных библиотеках оседал всякий хлам, мало-мальски стоящие книги там не задерживались. Но благодаря ЛТП Дорошевич узнал о Громове и Книге Терпения «Серебряный плес». Эта Книга дарила любому страждущему ощущение великого утешения и примирения с жизнью. Говорили, она помогает при боли физической, действуя как общая анестезия. На остальные чувства, кроме горя, страха и боли, Книга вроде бы не оказывала существенного влияния, просто примораживала их до общего равнодушия. Душевный склад Дорошевича способствовал специфичной избирательности миссионерства. Он открывал Книгу только самым несчастным, на его взгляд, людям. Жизненный путь Дорошевича оборвался при невыясненных обстоятельствах, кто убил его, неизвестно, – наверняка тот, кто посчитал грех убийства много меньше своего страдания.
Возможно, история преувеличивает душевные качества бродячих «апостолов», и на самом деле хотели они, как и все библиотекари, личного господства, также пытались создать книжные общины, но не справились с миссией.
Это странное бескорыстие несколько противоречило специфике тайны. Всякий новый читатель, приобщенный к Громову, понимал, что Радости, Терпения или Памяти на всех не хватит и лучше о Громове помалкивать. В коллективе проще было сохранить Книги и приумножить их число, поэтому и перевелись эти одинокие бродячие открыватели. Новых же читателей выбирала сама библиотека. Охотнее вербовали людей одиноких, бессемейных, с душевным надломом, долго присматриваясь к кандидату: достоин ли тот стать причастным чуду, сможет ли его хранить и оберегать, а если надо, отдать жизнь.
Словом, конкурентов у Лагудова оказалось достаточно. Вскоре из всех мало-мальски значимых мирских библиотек вместе с Книгами таинственным образом пропали библиографии Громова. Даже в Ленинке кто-то изъял всю информацию в картотеке. После компьютеризации данные об отсутствующем авторе, соответственно, никуда не вносились, и Громов формально исчез. На стеллажах тоже похозяйничали. Без картотеки оставалось лишь гадать о подлинном количестве публикаций.
У собирателей Громова к началу девяностых был условный перечень из шести уже опробованных Книг. Еще имелись сведения о седьмой, которую называли Книгой Смысла. Считалось, с ее обнаружением прояснится истинное назначение творчества Громова. Пока никто не мог похвастать найденным Смыслом, а некоторые скептики утверждали, что такой Книги просто не существует.
Полное собрание сочинений рассматривалось всеми библиотеками как гигантское заклинание, которое должно было дать некий глобальный результат.
Лагудовские теоретики говорили о «состоянии богоподобия», длящемся в таком же временном отрезке, как действие любой отдельной Книги. Какие выгоды можно извлечь из этого состояния, никто не знал, справедливо полагая, что в шкуре Бога в голову придут идеи надчеловеческие. Рядовым читателям сообщалось: Лагудов, ставший Богом, сразу позаботится о своих соратниках.
Велись разговоры о конце света, «книжной интоксикации», грозящей смертью читающему, или о том, что все Книги, прочитанные зараз, поднимут мертвых. Но это были лишь гипотезы.
Предполагалось, полное собрание сочинений могло находиться у самого Громова, но когда Лагудов приступил к поискам, Громов давно умер, квартира отошла посторонним людям, которые в первую же неделю избавились от хлама.
Единственная дочь Громова, Ольга Дмитриевна, проживала с семьей на Украине. Под видом журналистов ее посетил человек Лагудова и с огорчением узнал, что имевшиеся у нее две Книги она подарила случайному посетителю, который представился литературоведом, изучающим творчество ее отца. Названий книг Ольга Дмитриевна тоже не запомнила. Вроде бы это были Книги Памяти и Радости.
Лагудов, конечно же, выяснил, кто опередил его, но проку в том было немного. Идти на вооруженный конфликт с конкурентами Лагудов не стал. В конце концов, его никто не обманывал, противник просто оказался проворнее, и винить стоило только себя. Лагудов сделал выводы на будущее и утроил усилия.
У Громова был брат Вениамин, которому он тоже слал свои книги. С этим братом Лагудову повезло – кроме имеющихся уже Книг Памяти и Радости, нашлась довольно редкая и ценная Книга Терпения «Серебряный плес». Действуя как морфий, Книга намертво удерживала в библиотеке всех страждущих…
Годы систематических поисков не прошли бесследно. В лагудовском хранилище, по слухам, находилось восемь Книг Радости, три Книги Терпения и не меньше дюжины экземпляров Книги Памяти – «Тихие травы» издали последней, и она сохранилась лучше других: ее в мире насчитывалось до нескольких сотен экземпляров. Книга Памяти была полезна стратегически – с ней легко вербовались и удерживались читатели, падкие на чувство умиления.
Две Книги Памяти и квартира в центре Саратова были обменены на опасную Книгу Ярости «Дорогами труда», способную пробудить состояние боевого транса даже в самом робком сердце.
Остальные Книги надо было еще поискать. Большие надежды возлагались Лагудовым на дальние регионы страны и ближнее азиатское зарубежье, где Книги Громова теоретически могли сохраниться, потому что к началу девяностых на территории Центральной России, Восточной Украины и Белоруссии все лежащие «на поверхности» Книги были подобраны собирателями различных библиотек.
Когда же поиск затруднился, в ход пошли средства далеко не самые благородные. Все чаще практиковались разбойные нападения на хранилища.
Примерно в то же время активизировались так называемые переписчики – читатели, копирующие Книги для продажи и личного обогащения. Переписчики утверждали, что действие копии не отличается от печатного оригинала.
Рукопись почти всегда содержала какие-нибудь ошибки или пропуски слов и оказывалась пустышкой. Не действовали и вроде бы исключающие погрешности ксероксы. Думали, решающее значение имеет полиграфия, и некоторые Книги были подпольно переизданы. О качестве репринтной «липы» ходила противоречивая информация. В любом случае повсеместно утверждалась мысль, что копия никогда не сравнится с подлинником.
Фальшивки спровоцировали множество стычек, в результате которых не одна оступившаяся библиотека прекратила существование. Переписчики были вне закона, их уничтожали свои и чужие. Но в одном они преуспели – появилось довольно много подделок.
Тогда же начались случаи вандализма. Продавались и обменивались оригинальные Книги с искусно удаленной страницей, вместо которой вклеивалась любая другая из похожей бумаги. Понятно, изувеченная Книга не действовала. Если раньше обычно ограничивались беглым просмотром Книги, то после таких инцидентов пересчитывали страницы, сличали их на предмет шрифта, качества бумаги.
Между библиотеками никогда не существовало особого доверия, никто не желал усиливать мощь конкурента. Обмены или продажи были весьма редки, и любое мошенничество вызывало кровопролитный конфликт.
Бой проводился в глухом месте, обставлялся торжественно – представители библиотек несли Книги, закрепленные на шестах, как хоругви. Вначале это были оригиналы, затем их частенько заменяли муляжами. Огнестрельное оружие категорически запрещалось. Речь шла не только о своеобразном ратном благородстве. Резаные или дробленые раны для внешнего мира, с его моргами, больницами и правоохранительными структурами, всегда было проще замаскировать под несчастный случай, обычную «бытовуху». Пулевые ранения исключали любую иную трактовку. Кроме прочего, этот вид оружия был шумным.
Обычно в бою использовались предметы хозяйственного обихода – ножи мясницких размеров, топоры, молотки, ломы, вилы, косы, цепы. В целом, отряды вооружались на манер крестьянского воинства Емельяна Пугачева или чешских гуситов, и вид этих людей неизменно возвращал к идиоме «смертельный бой», потому что с косой и разделочным топором смерть была особенно ощутимой…
Лагудова же в последние годы, кроме ближайших соратников, никто не видел. Поговаривали, Валериан Михайлович затаился, опасаясь наемных убийц из конкурирующих библиотек.
ШУЛЬГА
Николай Юрьевич Шульга был пятидесятого года рождения. Рос пугливым и застенчивым, в школе учился хорошо, но отличался нерешительностью. В результате простудного заболевания у Шульги развился лицевой тик. Ему сделали несколько неудачных операций, оставивших глубокие шрамы. Шульга очень стыдился своего недостатка, усугубленного громоздкими очками. Товарищей он практически не имел. В шестьдесят восьмом году Шульга поступил в пединститут, но на третьем курсе бросил учебу и завербовался на северную комсомольскую стройку, где, по его словам, «людей ценят не по внешности, а за трудовое мужество».
Пару лет Шульга, ломая интеллигентскую натуру, был разнорабочим в нефтеразведке, труд оказался тяжел и неинтересен, над ним все равно посмеивались, потому что отнюдь не героического вида Шульга объяснял происхождение тика и шрамов неудачной охотой на медведя.
В семьдесят втором Шульга подрядился в партию промысловиков по пушному зверю. В бригаде было еще два охотника и проводник из местного населения. Метель загнала их в избу и на месяц похоронила под снегом. Многовековой таежный опыт предупреждал об опасностях коллективного заточения. Проводник сотворил заговор, чтоб люди от замкнутого отчаяния не постреляли друг друга.
Народное колдовство не сработало, пересиленное более могучим средством. Все кончилось бедой. Прошлый жилец оставил, кроме солонины и дроби, с десяток книг, вперемежку с газетами – на растопку. Шульга от скуки принялся за Громова. Ему досталась Книга Ярости «Дорогами Труда». В литературе он понимал мало, и унылость текста соответствовала его темпераменту. Так Шульга выполнил два необходимых Условия – Тщания и Непрерывности.
А после прочтения Книги в избушке началась смерть. Пытаясь скрыть преступление, Шульга расчленил убитых и отнес в тайгу. Останки были обнаружены поисковой группой. Трупы удалось опознать. Шульга предстал перед судом. Вины он не отрицал, искренне раскаиваясь в содеянном. Чудовищный свой поступок истолковывал отравлением «соболиным ядом», который был у промысловиков – чтобы не портить ценные шкурки, зверьков травили. Он утверждал, что яд каким-то образом попал ему в пищу.
Шульга рассказал, как при свече читал, а потом почувствовал «измененность состояния», будто по всему телу пробежал кипяток.
Скорее всего в адрес Шульги слетело обидное слово. К примеру, сказали: «Хватит, мудила дерганый, свечки на херню переводить». Озлобленные вынужденным заточением люди особо не церемонятся с выражениями, а теснота дает достаточно поводов для грубости.
Шульга испытал всплеск нечеловеческой агрессии, схватился за топор и порешил проводника и охотников. Через несколько часов гнев выветрился, пришло осознание содеянного.
Шульге сделали соответствующие анализы и никаких последствий яда в организме не обнаружили. Учитывая его раскаяние, помощь следствию и психогенный клаустрофобический фактор преступления, высшую меру заменили пятнадцатью годами строгого режима.
Грозная статья не помогла Шульге в лагере. Далекий от уголовной казуистики, он, простодушно отвечая на расспросы, упоминал, что проучился «два года в Педе». Долговязый, щуплый, в очках, с прыгающей щекой, еще в следственном изоляторе получивший кличку Завуч, Шульга был идеальным объектом глумления. Подавленным невзрачным видом он сам определял себе статус в лагере – где-то между забитым «чушком» и «шнырем», вечным уборщиком.
Отчаяние и страх терзали Шульгу. Исправить что-либо в своей жизни он не мог. Это на фронте из разряда трусов реально было перейти в герои, совершив подвиг. Подвига или хотя бы поступка, сразу поменявшего бы его положение в уголовном мире, он не знал, да и не существовало, вероятно, подобного поступка.
Шульга сдружился в основном с такими же несчастными, как он, «чушками» или «обиженными». Соседи по бараку, рядовые «мужики», общались с Шульгой крайне неохотно, понимая, что тот дрейфует по иерархии вниз, и старались лишний раз не пересекаться с человеком, которому того и гляди за излишнюю беспомощность подарят «тарелку с дыркой» – то есть опустят.
Шульга, не знакомый с лагерной кастовостью, в расчете на сокращение срока и какие-то поблажки, клюнул на предложение администрации и вступил в секцию профилактики правонарушений. А потом выяснил, что перешел в разряд «козлов» – так называли зэков, согласившихся сотрудничать с лагерным начальством.
Шульга попал в «актив». С повязкой на рукаве он дежурил на КПП между «жилухой» и «промкой» – жилой и промышленной частями зоны. Учитывая хоть и незаконченное, но все же гуманитарное образование и состояние здоровья – обострился лицевой тик, – Шульгу перевели на работу в библиотеку. Там было полегче.
Он сидел шестой год. В свободное время Шульга запоем читал, причем все подряд, лишь бы занять ум. Страх поутих, и в минуты душевного или ночного затишья он часто задумывался над тем, что сделало из него, незлого робкого человека, убийцу. Воспоминания приводили к той погибшей в огне книжке в грязно-сером переплете.
В лагерной библиотеке Шульга обнаружил громовскую повесть «Счастье, лети!». Это была совсем другая книга, не та, что он прочел, но фамилию автора он не забыл. Воскресным вечером со свойственной ему дотошностью Шульга прочел Книгу Власти. В какой-то момент он ощутил произошедшую с ним душевную трансформацию, его ум вдруг наполнился пульсирующим ощущением собственной значимости. Это новое ощущение Шульге очень понравилось и, главное, он понял его источник и причины.
Шульга заметил: благодаря Книге, он способен оказывать воздействие на окружающих, диктовать свою волю. Разумеется, менялся не мир вокруг, а человек, прочитавший Книгу, – таинственная сила временно преображала мимику, взгляд, осанку, воздействовала на оппонента жестами, голосом, словами. Можно сказать, Книга помогала Шульге вербовать души тех, кто входил в его круг общения – «козлов», «чушков», «обиженных», «парашников», «шнырей», «петухов» – неприкасаемых уголовного мира.
Тем временем в лагере старую воровскую элиту постепенно вытеснило новое поколение молодых бандитов. Эти уже не чтили прежний неписаный закон, запрещавший унижать кого бы то ни было без причины. Школа беспредела, зародившаяся в лагерях общего режима, переходила и на относительно благополучный «строгач». Низшим кастам жилось теперь намного горше. Опускали ради забавы, от скуки. Поводом могло послужить все что угодно, – миловидная внешность, хилость, излишняя интеллигентность.
Однажды в лагере случился из ряда вон выходящий инцидент. Опущенный Тимур Ковров законтачил молодого, подающего надежды авторитета – Ковров бросился на него и стал облизывать. Блатной до полусмерти избил «петуха», но былое уважение он навсегда потерял, и более того, «зашкваренный» сам пополнил ряды отверженных, и вскоре его нашли повесившимся. Ковров же отлежался в госпитале, и, как увечному, срок ему, по слухам, сократили.
Вряд ли кто обратил внимание – за два дня до странного покушения Шульга провел беседу с Ковровым и подбил его на поступок. Этого Коврова опустили по подставе – как новичка усадили на «петушиный» стул в лагерном кинотеатре. И уж совсем никто не помнил, что еще раньше тот самый авторитет открыто измывался над Шульгой, обещая «вогнать очкастому козлу ума в задние ворота».
Так Шульга изобрел свой способ защиты от уголовного мира – через бессловесных, грязных, замученных существ, с отдельной униженной дырявой посудой, отчужденным местом, чьим уделом было открывать рот и становиться в позу.
За месяц были законтачены несколько уважаемых людей, все те, кто когда-либо досадил Шульге. Надо заметить, блатные, опущенные «петухом-камикадзе», потом долго не жили, они резали вены, вешались, иначе бы их с изощренной жестокостью насиловали давешние жертвы…
Шульга регулярно читал Книгу, дарящую ему на каждый день искусственную, но от этого не менее действенную харизму. Даже матерые зэки, не понимая, что с ними происходит, пасовали перед Шульгой.
Информация о том, кто настраивает «опущенных» против братвы, дошла до самого пахана – среди изгоев нашлись доносчики. Пахан недоумевал, как чмошник вдруг начал излучать такую душевую мощь. Нутром он чувствовал: Шульга непостижимым образом мухлюет – и после долгих размышлений пришел к правильному выводу. Ночью у Шульги выкрали Книгу. Пахан не разобрался с ее секретом, но по сути оказался прав с источником таинственного морока.
Утром Шульга обнаружил пропажу. А барачный шестерка передал, что старшие вызывают Завуча на разговор. Шульга догадывался, чем закончится встреча, но неоднократно пережитое ощущение власти сделало его незаурядной личностью.
Разборка произошла на лесоповальном участке. Был февраль и темнело рано. Пахан не ожидал сопротивления. С ним были всего один боец из ближайшего окружения и «бык», проигравший жизнь и ставший «торпедой», – он должен был устранить зарвавшегося Завуча. Впрочем, пахан предполагал, что до этого не дойдет. Он собирался предложить Шульге повеситься, чтобы «бык» не брал грех на душу. Петлю уже приладили на подходящую ветку.
Шульга выглядел настолько поникшим, что никому не пришло в голову проверить его на предмет оружия. И напрасно. В рукаве ватника он спрятал увесистый обрезок стальной трубы, в который для тяжести был забит песок.
Пахан с удовлетворением отметил: Завуч больше не пульсирует самоуверенностью, и лишний раз удостоверился, что имел дело с шулером, жульничающим при помощи какого-то необычного гипноза.
Выслушав приговор, Шульга лишь поинтересовался, где находится сейчас Книга, обещая открыть ее фантастический секрет. Заинтригованный пахан вытащил Книгу.
Шульга неторопливо зачерпнул рукой пригоршню снега, подождал, когда тот растает до воды, взмахнул рукавом, так, что труба скользнула ему в руку и намертво примерзла к мокрой ладони. Первый удар он обрушил на голову «торпеды». Воры вытащили ножи, но дробящее оружие доказало свое преимущество. Шульге тоже досталось изрядно. Ему только хватило сил подобрать Книгу, затем он лишился сознания.
У поединка был тайный свидетель – заключенный Савелий Воронцов. Он уже давно находился под магическим влиянием Шульги и, чувствуя неладное, решил проследовать за ним, и не ошибся. Помощь Воронцова очень пригодилась истекающему кровью библиотекарю. Выкорчевав из руки Шульги обрезок трубы, Воронцов подкинул его убитому «торпеде» и дал сигнал тревоги.
После инсценировки картина была иной: проигравшийся в карты «бык» учинил расправу над воровской элитой, Шульга пытался вмешаться и получил ранение.
Начальство не особо поверило в эту байку, но приняло ее как основную версию, тем более свидетелей было всего двое – Воронцов и раненый Шульга, и говорили они одно и то же. Месяц Шульга провел на больничной койке, потом вернулся в лагерь.
Второе покушение Шульга смог пресечь превентивными мерами. Вор, готовящий ночное нападение на Завуча, днем был зашкварен пидором Волковым, на месте погибшим от ножа, но спасшим своего хозяина.
Блатные разумно предпочли больше не связываться с Шульгой. Уважать его не могли, но трогать человека, по одному слову которого авторитетного вора могли бы опозорить, тоже было легкомысленно.
С тех пор жизнь Шульги была подчинена однотипному уставу – утром он перечитывал Книгу и остаток дня властвовал над униженными. Администрация посчитала нужным не вмешиваться в сложившуюся ситуацию. Шульга в роли социального противовеса наводил в лагере спокойствие и порядок, необходимые начальству, а за это ему оказывалась негласная помощь. Пока Шульга находился в лагере, блатные старались больше не допускать беспредела, и все касты относительно мирно сосуществовали.
Ближайшими соратниками Шульги по будущей библиотеке стали когда-то опущенный Тимур Ковров, чушки Савелий Воронцов, Геннадий Фролов и Юрий Ляшенко. Они освободились на несколько лет раньше Шульги. Сам он вышел в восемьдесят шестом, отсидев четырнадцать лет из пятнадцати положенных.
Шульга разыскал своих лагерных товарищей. В компании с ними он сразу приступил к активному собирательству Книг, раз сама судьба назначила его «библиотекарем». Поначалу в тайну он никого не посвящал, говорил иносказаниями и недомолвками. Даже преданному Коврову Шульга долго не раскрывал всей правды. Когда были найдены первые Книги Памяти и Радости, Шульга всегда присутствовал на чтениях, упирая на то, что эффект Книг достигается его присутствием.
Окружал себя Шульга привычным человеческим материалом, добывая его на социальном дне, по притонам и помойкам. Бывшие «парашники», «козлы», «вафлеры» стали под руководством Шульги опасной силой. Лагерные унижения породили у них лишь чувство сплоченности, непримиримой ненависти к обществу и одно большое желание мстить – кому угодно, всем сразу. Именно в контингенте было принципиальное отличие шульгинской библиотеки от других подобных образований.
В сравнении с тем же Лагудовым, делавшим ставку на интеллигенцию, Шульга опирался на отверженных. Кроме опущенных криминалов, рекрутов также набирали из разочаровавшихся сектантов, бомжей, собирателей бутылок, спившихся люмпенов последнего разбора, работоспособных инвалидов. Известно, что в библиотеку попала целая плотницкая артель глухонемых – полтора десятка здоровенных мужиков, ловко орудующих топорами. К началу девяностых количество читателей перевалило за сто пятьдесят.
Для финансирования клана «штатские» умело занимались привычным попрошайничеством, мелким грабежом, вымогательством. «Пехота» – посвященные поисковики – добывала Книги.
Шульга не ошибся в выборе социальной среды. Великое заблуждение социума предполагало в отверженных душевную слабость, ненадежность, трусость. Наоборот, отверженность сама по себе уже граничила с избранностью. Люди Шульги, ежедневно причастные Тайне, были по-своему не менее духовны и интеллигентны, чем те же инженеры Лагудова. С книгами Громова им открывался вход в иной универсум – таинственный, грозный, полный загадок и будоражащей мистики, там тоже шла борьба, было много опасных соперников, существовал житейский и боевой кодексы, оставалось место благородству, отваге. Все решалось в честной, лицом к лицу, схватке, как в старинные времена. Была там душевная награда, куда более сильная, чем водочный приход, – надежда и вера в то неизведанное, что подарят в будущем найденные, еще не прочитанные Книги.
Нет, конечно, не все шло гладко. В восемьдесят девятом библиотека пережила раскол. Инициировали его Фролов и Ляшенко. Они утаили Книги Власти, найденные в одном из многочисленных поисковых походов. Фролов и Ляшенко возглавляли тогда экспедицию и, заполучив Книги, захотели личного лидерства.
Шульга понимал: любое жесткое вмешательство в ситуацию только навредит. Раскол был неминуем, и чтобы он не закончился кровавым финалом, Шульга сам решил возглавить его. Было проведено всеобщее собрание, на котором провозгласили образование еще двух библиотек.
Разделение произошло мирно. По слухам, Фролов увел сорок человек в Свердловск. Три десятка последовали за Ляшенко в Сочи. Шульга не обделил новых библиотекарей, выдал каждому стартовый капитал – по три Книги Памяти и Радости, чтобы новые библиотеки могли беспрепятственно вербовать читателей.
Из старой лагерной гвардии с Шульгой остались Ковров и Воронцов. Клан сократился наполовину, но единовластию Шульги на ближайшие сроки ничто не угрожало, Ковров и Воронцов были надежны и никогда бы не помыслили занять его место. Библиотека Шульги обладала шестью Книгами Памяти, девятью книгами Радости, четырьмя книгами Терпения, Книгой Ярости и Книгой Власти.
МОХОВА
В конце восьмидесятых и в начале девяностых межклановые стычки за Книги были особенно кровавыми и частыми. Злобность библиотеки Елизаветы Макаровны Моховой стала легендарной. На истории этой женщины, во многом определившей судьбу всех собирателей Громова, следует задержаться особо, тем более, что известно многое.
Мохова выросла в семье без отца, была замкнутой девочкой, училась средне, близких подруг не имела, с начальных классов отличалась болезненным самолюбием. Закончив медицинское училище, она два года была на иждивении матери, числясь где-то уборщицей, затем сдала экзамены в фармакологический институт на вечернее отделение. Днем работала в аптеке.
Получив в восемьдесят третьем году второй диплом, Мохова устроилась в дом престарелых.
Приготовление лекарств ей нравилось, в лаборатории было прохладно и тихо. Среди порошков и пробирок Мохова тайно упивалась скрытой властью над дряхлыми подопечными, осознавая, что одного ее желания достаточно, чтобы превратить лекарство в смертельный яд, причем без возможности уличить отравителя, – Мохова была прилежной студенткой и разбиралась в тонкостях своего ремесла.
Иногда Мохова, шутки ради, подсыпала в кожную протирку от пролежней какой-нибудь едкой дряни, воображая, как скребется в постели та или иная бабка, пытаясь дотянуться артритной лапкой до источника огненного зуда, или часами таращится в черный потолок, пытаясь заснуть после успокаивающего порошка, наполовину состоящего из возбуждающего организм кофеина.
В таких забавах прошло еще несколько лет. Замуж Мохова не вышла, причем обвиняла она в этом мать, с которой проживала совместно. То ли от упреков, то ли от внутренней тоски мать умерла. Без ее пенсии денег на жизнь уже не хватало, и Мохова дополнительно устроилась на полставки медсестрой в женское отделение.
Там пришлось поначалу несладко. В палатах стоял тяжелый смрад – лежачие старухи оправлялись под себя. Ежедневно подмывать по нескольку раз добрую сотню пациенток не представлялось возможным, и некоторые санитарки предпочитали держать окна открытыми, чтобы обеспечить приток свежего воздуха. Поначалу старухи простужались и мерли, но оставшиеся в живых, наоборот, закалились, и в холода больше коченел персонал.
Борясь с вонью в ее первопричине, санитарки частенько недокармливали особо неопрятных. Единственное, в чем старухам не отказывали, так это в пище духовной. Им всегда выдавали газеты, журналы «Здоровье», «Работница» или книги, имевшиеся в библиотеке.
Мохова быстро освоилась с новой работой, причем проблему тяжелых запахов она устранила много гуманнее своих коллег. Профессия подсказала выход. Мохова приготовила крепительное средство, которое санитарки добавляли старухам в пищу, после чего даже самые заядлые какуньи оправлялись козьим пометом, причем не чаще раза в неделю.
Решающей вехой в жизни Моховой стал день, когда в руки восьмидесятилетней Полины Васильевны Горн попала редчайшая Книга Силы, в миру «Пролетарская».
Горн второй год как впала в старческое слабоумие. Она мало говорила, потеряв навыки речи, но память сохранила возможность читать. Она плохо понимала слова, но еще умела строить их из графических знаков. Смысл ей был уже не нужен. От бессонницы Горн прочла всю Книгу Силы, выполнив два Условия, и встала как Лазарь. Книга возвратила ей на время прыть и часть разума.
Мохова заглянула на шум и увидела дикую сцену.
Всегда лежащая в обмаранной ночнушке, Горн носилась между коек семенящим аллюром, хватала все, что попадется под руку. Вдруг неожиданно остановившись посреди палаты, Горн мучительно выкрикнула, словно выбила пробку из немого горла: «Илья Эренбург!» – и насильственно захохотала. Потом слова посыпались одно за другим, точно градины по жестяной крыше: «Давненько! Получилось! Военный, военный! Дамский! Сырой! Дамский! Что называется, забыла!! „Она пыталась называть встречающиеся ей предметы, но память плохо подчинялась, и Горн вслух описывала их свойства. Выхватив из-под соседкиной головы подушку, она рычала: „Кубашка?! Кадушка?! Мягкое, удобненько!! Заспанка!“ Или, опрокинув коробку со швейными принадлежностями, выкрикивала: «Персток, неперсток! Чтоб не колко! Уколка!“
Начали просыпаться другие старухи, и Мохова собралась подвязать Горн и сделать ей инъекцию успокоительного.
Горн увидела мутный шприц в руке Моховой, и глаза ее вспыхнули злобой. Она не отважилась напасть на Мохову и предпочла отступательную тактику. Горн, точно коза, легко скакала через тумбочки и койки. Мохова, которая была моложе ее на полвека, просто не поспевала, ей было стыдно за свою медлительность и она срывала злобу на проснувшихся бабках, которые наблюдали за погоней, поднявшись на кроватях, как игрушечные встаньки: она развешивала во все стороны хлесткие пощечины, зная – склероз несчастных старушек не выдаст правды.
Мохова долго бегала со шприцем за прыткой Горн, мечтая побыстрее вколоть леденящее бодрость лекарство. Наконец, Мохова загнала Горн в угол и повалила на тумбочку. Горн яростно отбивалась, скинув тапки, по-звериному царапаясь сразу четырьмя конечностями. Хрипела она почти осмысленно: «Измажешь! Проститутка! Заразишь! Блядь! Сколько тебе лет?!!» – и крючковатые ногти, похожие на янтарные наросты, драли медицинский халат Моховой.
После ночного укола Горн пролежала неподвижно два дня, чуть ожила и к третьему вечеру потянулась за книжкой. Мохова не мешала ей, лишь иногда приходила в палату и слышала прорывающееся бормотание – Горн монотонно читала книгу.
Около полуночи из палаты снова донесся грохот. История повторилась с той разницей, что Горн еще более окрепла и уже не убегала, а приняла фронтальный бой.
Вскоре Горн лежала, прикрученная ремнями к кровати, и дико ворочала головой, на которой вспухал багровый ушиб.
Моховой досталось не меньше, чем лермонтовскому Мцыри от битвы с барсом: на шее, лице, груди, руках кровоточили глубокие царапины. Мохова придирчиво следила за своей внешностью, и раны привели ее в ярость.
Мохова подскочила к кровати и с размаху треснула Горн в челюсть. Кулаком она почувствовала, как кракнул, ломаясь, зубной протез.
Старуха вытолкнула опухшим языком два обломка и вдруг внятно сказала: «Не бей, Лизка!»
Мохова было занесла руку для второго удара… Старуха заворочалась и решительно добавила, членя предложения на рыкающие слова: «Буду. Слушаться. Читай. Книгу. Там. Сила».
Горн рассказала Моховой все, что она поняла о Книге. Мохова не сразу поверила словам Горн, но утерла ей кровь и приложила к ушибу холодный компресс. Весь следующий день Мохова что-то обдумывала, затем вызвалась вне очереди на ночную смену. Санитарка, полагавшаяся Моховой в помощь, была отпущена домой.
Мохова не собиралась читать Книгу сама, рассчитывая, что это еще раз проделает Горн, за которой она приготовилась вести наблюдение. Но ушиб сказался на здоровье Горн: когда действие Силы кончилось, Горн не пришла даже в прежнее вялое состояние полубезумия, а только спала и постанывала.
Усевшись неподалеку от Горн, чтобы следить за ее реакцией, Мохова стала читать вслух. Это оказалось непросто, голос постепенно становился хриплым, внимание улетучивалось. Но Мохова, проучившаяся в училище и вузе, умела зубрить.
К началу ночи Мохова одолела Книгу. В палате царила тишина. Мохова посмотрела на Полину Горн и вздрогнула от неожиданности. Старуха уже сидела на кровати, свесив ноги, похожие на черные ветки.
«Лизка!» – рявкнула Горн, впрочем, вполне миролюбиво, и заметалась по палате от переизбытка силы.
Вдруг остальные старухи стали подниматься. Спина Моховой похолодела. Книга еще не начала действовать на нее. Чтение вслух, направленное не в себя, а наружу, замедлило эффект.
Выскользнув в коридор, Мохова закрыла палату на ключ и приставила к двери стул, чтобы через верхнюю застекленную часть дверной рамы наблюдать за происходящим.
Увиденное было и страшным, и забавным. Старухи совершали чрезвычайно сильные, размашистые движения руками, похожие на самообъятья, ноги выскакивали вперед, точно у сторожевых солдат Мавзолея. На лицах при этом сменялись самые невозможные гримасы. Иногда старухи выпаливали какие-нибудь слова: «Кишечник», «Здоровье», «Трудовые заслуги» – или просто хохотали.
Как и Горн в первую ночь, они называли окружающие их предметы.
«Кандаш, Ракандаш! – выкрикивала кудлатая старуха, глядя на шариковую ручку. – Письма делать!»
«Лампонька!» – вопила другая, уставясь в потолок.
Третья скандировала: «Чайникчек! С водичкой теплой!»
Четвертая, схватив будильник, сосредоточенно хрипела: «Хон! Хон! Телехон! Не помню!» – И рычала от ярости: «Времечко!»
Сталкиваясь между собой, старухи пытались знакомиться: «Как фамилия? Анна Кондратьевна! Забыла, что хотела! Сколько лет? А меня зовут Тарасенко! А фамилия?! Крупникова. В общем, хорошее было платье! И питались хорошо! Что вы ели? Ваша фамилия Алимова? Галина! Алимола? Я же сказала, казала, лазала! Зовут Галина? Галила. Далила. Сколько вам лет? Шесть и два рубля. Нет, и три рубля!»
Увидев прильнувшее к дверному стеклу лицо Моховой, старуха с будильником свирепо закричала: «Зеркало!»
Страх покинул Мохову. Она почувствовала Силу. С той секунды Мохова уже думала над тем, как применить открывшееся свойство Книги. Уж конечно, она не собиралась писать сенсационную статью в медицинский журнал.
Мысли ее оборвал тяжелый удар в дверь. Старухи построились живым тараном, намереваясь выйти на свободу.
Мохова не боялась встречи. Она уже знала, что озверевших старух можно усмирить и подчинить. Горн была тому примером. Мохова заранее приготовила дубинку – обрезок высоковольтного кабеля с тяжелой оловянной начинкой проводов.
Дверь сотряс удар. Заскрипели по линолеуму колесики кроватей. Мохова поняла этот тактический замысел, когда вылетело стекло над дверью и в оконном проеме повисла старуха. Панцирная сетка койки отлично выполнила функцию батута и подбросила старуху на два метра вверх. В раме были остатки стекла, и старуха напоролась на них животом. Блея от ярости, она однако же пыталась ползти. Кровь перевернутыми гималаями медленно заливала дверь, и казалось, что старуха пустила красные корни.
Второй десант был послан более удачно. Сначала в разбитом окошке засновала швабра, выбивая осколки. Скрипнула панцирная сетка, в проем влетела новая старуха и полезла вниз по двери в коридор.
Мохова не дала ей выползти и оглушила ударом дубинки. Затем сама открыла дверь и отскочила на несколько метров.
Старухи кубарем выкатились из палаты и окружили Мохову. Горн встала возле двери, показывая, что в схватке не участвует.
Старухи бесновались и выли, но не решались напасть. Каждую, кто скалился, как перед прыжком, ожидал тяжелый удар дубинки. Наконец, старуха по фамилии Резникова взяла на себя лидерство.
Выступив вперед, она шваброй отбила удар. Подняла руку, призывая к тишине. Мохова не торопилась и дала ей высказаться. Послышалось какое-то подобие речи: «Тут, во-первых, первым делом! Нужно делать! Так же, как и у вас, в тот раз! Сегодня я делала, как называется, забыла! Я сегодня очень плохо делала!»
Старухи одобрительно зашумели в ответ на эту галиматью, только Полина Горн насмешливо спросила: «Резникова, ты замужем?»
«Пятый год!» – огрызнулась та, потом свирепо обернулась к Моховой, вскинув швабру.
Свистнул тяжелый кабель, и на стену изо рта Резниковой плеснуло бурой дрянью. Мохова повторно замахнулась, и старухи, недовольно поскуливая, поплелись в палату.
Усмирение обошлось малыми жертвами: у Резниковой была сломана челюсть; старуха, застрявшая на стеклах в дверном оконце, получила глубокие порезы на животе. Их перенесли на кровати, и Мохова оказала раненым первую помощь.
Вскоре действие Книги исчерпалось, и старухи, словно механические куклы, в которых закончился завод, попадали там, где стояли.
Мохова перетащила тела в палату и уложила в койки, отмыла от крови дверь и подмела стекла.
Второе коллективное прочтение уже не сопровождалось вспышками агрессии против Моховой. Старухи полностью покорились ей, и во многом это была заслуга Горн, воздействующей на товарок и уговором, и дубинкой, которую Мохова лично передала ей, наделяя местной властью.
К Полине Горн не вернулась прежняя болтливость, ум ее стал рациональным, а мысли лаконичны.
По совету Горн Мохова всю неделю проводила новые чтения в разных палатах. Для подавления возможных очагов бунта на чтениях присутствовала сама Горн и с десяток укрощенных старух.
Дружина росла с каждым дежурством Моховой. Книга действовала на дряхлые организмы благотворно. В обычном состоянии старухи, конечно, не обладали и сотой частью той силы, которую им давала Книга, но ум пребывал в относительной ясности.
Чудесный эффект Книги они частично перенесли на Мохову. Они были старые, одинокие, позабытые собственными детьми, и в сердцах их теплилось нерастраченное материнство. Но не крикливо повелевающее, а жертвенное.
Горн уловила эти настроения в среде старух. В ближайшую ночь Мохова была наречена «дочей», а старухи назвались «мамками». Горн тщательно продумала ритуал удочерения. Он был не особенно приятен и гигиеничен, с точки зрения Моховой, но Горн уговорила ее послушаться.
Каждая старуха мазнула Мохову по лицу своими влагалищными выделениями, как бы символизируя этим, что Мохова появилась на свет через ее утробу, и поклялась оберегать «дочу» до последнего вздоха.
Ритуал прошли шестьдесят старух. Два новообращенных десятка следили за ними, беснуясь и рыкая, – их тем временем усмиряли надсмотрщицы, вбивая подзатыльниками мысль, что наибольшее счастье, которое им может выпасть, – это вскоре стать «мамкой».
В ту же ночь Горн сказала Моховой: «Персонал! Убрать!» – и провела ладонью под горлом, имитируя ход мясницкого ножа.
Пришла пора действовать решительно. Кто-то настучал директору о ночном шуме, разбитых стеклах и синяках. Было очевидно, эти ЧП происходили в смену Моховой, и ей могли грозить серьезнейшие неприятности. Для операции у Моховой была верная Горн и дружина общим числом около восьмидесяти старух.
Мохова сообщила директору Аванесову, что собирается провести в выходные в женском отделении развлекательное чтение, по ее мнению, необходимое старым пациенткам. Аванесов не возражал.
В одиннадцать часов дня женская половина дома престарелых пришла в движение. В коридорах стоял непрекращающийся скрип перекатываемых коек. Ходячие старухи везли лежачих подруг к месту общего сбора.
Мохова уже приобрела опыт внятного скорочтения и уложилась в рекордные сроки. С верхнего мужского этажа несколько раз спускались любопытные медсестры. Им отвечали, что обо всем договорено с начальством. Так или иначе, Мохова выиграла три часа. И когда дежурная медсестра позвонила директору домой и доложила о столпотворении, устроенном Моховой, было поздно.
Аванесов подъехал к заключительным страницам. Он коротко приказал развести пациенток по палатам. Мохова только возвысила голос. Аванесов повторил приказ – и снова безрезультатно. Он пригрозил Моховой увольнением за творящийся произвол. На его крики сбежались медсестры и санитарки. Взявшись за спинки кроватей, они покатили старух в палаты. Видя, что Мохова не реагирует на его слова, директор направился к ней. И тут Мохова выкрикнула: «Конец!», – и захлопнула Книгу.
В ту же секунду старуха Степанида Фетисова выхватила из вены своей соседки Ирины Шостак подведенную капельницу и ловко набросила эту импровизированную удавку Аванесову на шею. Лишившись притока лекарства, Шостак впала в кому, из которой вышла спустя минуту, после того как подействовала Книга.
Восставших было не остановить. Началась бойня, и задушенный капельницей Аванесов стал первой жертвой.
Армия Моховой получила боевое крещение по месту жительства. Для расправы достались четыре медсестры, пять санитарок, три поварихи, две посудомойки-раздатчицы, завхоз, сторож, он же по совместительству электрик и сантехник, и все пациенты мужского отделения, общим числом до пятидесяти.
Старух заранее поделили на десятки. Во главе каждого стояла «мамка-десятница», которая, в свою очередь, управлялась приказами Моховой или Горн.
Два отряда срочно отправили во двор – охранять ворота и забор – никто не должен был улизнуть.
Были блокированы подступы в кабинет директора и приемную, чтобы исключить возможность телефонного звонка. В подсобке у сторожа Чижова, где тот в последний раз в жизни распивал горькую, изъяли колун, плотницкий топор, небольшую кувалду, отвертку с длинным стержнем, лом, совковую лопату и лопату для уборки снега.
Старухи проникли на кухню. Там нашлось полдюжины ножей и разделочный топорик, которым сразу же безжалостно порешили двух поварих и посудомоек. Третья повариха, по фамилии Анкудинова, здоровенная баба, раскидав могучими руками старух, смогла пробиться к выходу и скрылась где-то на этаже. Ее пока не преследовали.
Режущее оружие выдали самым сильным старухам, привыкшим в прошлой сельской жизни резать скотину и птицу. Кувалду получила крупная особь пролетарского происхождения, бывшая монтажница.
Отряды смерти рассыпались по этажам. Напрасно медсестры думали спастись, запираясь на ключ в палатах. Кувалда вышибала дверь, и в брешь, толкаясь и рыча, лезли старухи. Они валили женщин на пол и, не имея холодного оружия, рвали руками, грызли вставными челюстями или, сняв с костыля резиновый набалдашник, смягчающий удары, били деревянным основанием в лицо, грудь, живот.
Трем санитаркам удалось пробраться на крышу и задраить за собой люк. Они попытались спуститься по пожарной лестнице. Старухи, готовые сами погибнуть, но не допустить побега, выпрыгивали из ближних окон, намертво цепляясь за халаты беглянок. Санитарки, увлеченные дополнительной тяжестью, с визгом срывались с лестницы и падали, ломая кости.
В мужском отделении десяток старух с подушками бегали от койки к койке и душили парализованных стариков. Ходячих, по приказу Горн, сбивали в кучу и гнали на ножи. Старики покорно шли, как бараны, не предпринимая попыток спастись.
Только одному удалось сбежать – ветерану войны, полковнику в отставке Николаю Каледину. Он, несмотря на возраст, сохранил способность думать и сражаться.
Каледин, повариха Анкудинова, санитарки Басова и Шубина, завхоз Протасов оказали достойное сопротивление. Они сумели пробиться к пожарному щиту, и добыли два лома и багор.
С мужеством, достойным Евпатия Коловрата, маленькая группа несколько раз прорывались сквозь строй старух, но уйти было некуда. Первой пала Шубина, потом погиб завхоз. Повариху Анкудинову, санитарку Басову и полковника приперли к стене и удерживали выпадами костылей на расстоянии, пока не подтянулись старухи с топорами и ножами.
На койки навалили трупы, чтобы усилить ударную мощь. Груженные телами, они врезались как мчащиеся на таран грузовики. Полковник, Анкудинова и Басова были вмяты в стену. Упавшего Каледина сразу прикончили, а мужественных повариху и санитарку Мохова приказала не добивать.
Женщины были немолоды, отличались выдающейся силой и боевой хваткой – об этом сообщила Моховой Горн, и она же предложила переманить Анкудинову и Басову на свою сторону.
В итоге, Дом был взят меньше, чем за час. Армия Моховой потеряла убитыми всего шестерых «мамок». С десяток получили несерьезные ранения.
В понедельник на работу вышла новая смена – докторша, старшая медсестра, санитарки. Этих уже просто взяли в плен, запугали и поработили. Новые жертвы были не обязательны, старухи и так почувствовали силу.
Парадоксально, но о кровавом захвате никто не узнал. Здание находилось на городском отшибе. Стариков мало кто навещал. Последняя проверка была за месяц до захвата, и комиссию следовало ожидать не раньше нового года. Да и время наступало смутное, властям было не до престарелых.
Мохова внимательно ознакомилась с личным делом каждого убитого работника Дома. Персонал подобрался бессемейный.
Пожилой директор Аванесов был одинок. В его квартиру подселили старуху, назвавшуюся родной сестрой. Для возможных посетителей и ревизий имелись сломленные докторша и старшая медсестра. На совещания в собес Мохова ездила сама, предоставив фальшивое письмо с печатью Аванесова.
Благодарным материалом оказались санитарки – женщины, приехавшие двадцать лет назад из глухих деревень, полностью списанные родней со счетов. Жизнь их не сложилась, они тяжело работали, замуж не вышли, прозябали в общагах. Туда Мохова направила соответствующие письма, мол, такая-то, наконец, получила площадь.
Сторож Чижов, две одиноких медсестры и посудомойки временно проживали во флигеле на территории Дома, так что с ними проблем вообще не возникло. Мертвецам еще долгие годы начисляли зарплату, а потом задним числом уволили.
От имени завхоза Протасова состряпали документ, что он завербовался на работу где-то на Урале. В какую-то глушь по фиктивным бумагам спровадили умерших поварих. Сожителю одной медсестры послали поддельное письмо якобы от нее, что она уезжает с любовником на Дальний Восток. У второй разведенной медсестры из родственников были лишь мать и сын. С ними покончила подосланная старуха-смертница, отравившая своих жертв и себя угарным газом.
Оставались многочисленные мертвые старики и связанные с ними погребальные проблемы. Старухи, даже усиленные Книгой, не смогли бы оперативно закопать столько покойников. Мохова просто договорилась об экскаваторе, пояснив, что нужно рыть котлован для новой прачечной.
Экскаватор вырыл за день яму, и в нее свалили трупы. Близких у стариков не было, а если таковые бы вдруг и объявились, то на этот случай была соответствующая запись о смерти.
Захваченный Дом стал цитаделью Моховой – с гражданской точки зрения, практически неприступный, с трехметровым забором и прочными воротами. На проходной всегда сидела бессонная вахтерша, забор патрулировал вооруженный наряд.
Армия отличалась железной дисциплиной и послушанием. Моховой нашлось, что противопоставить и сборной интеллигенции Лагудова, и люмпенам Шульги, – принцип коллективного материнства оказался надежной идеологической платформой.
Бывшая доцент кафедры марксизма-ленинизма Полина Васильевна Горн знала многое, в частности и то, что без генеральной линии ни одна организация долго не просуществует. «Обещай им вечную жизнь. А там посмотрим», – надоумила Мохову Горн.
Мохова построила во дворе свою дружину и поведала о Книгах и Великой Цели. Из ее рассказа получалось, что всякий, кто пребудет с Моховой до конца, получит в награду вечность. Старухи, услышав это сомнительное благовестие, огласили плац ликующим рыком. У них появилась Великая Мечта.
МОХОВСКАЯ УГРОЗА
Книги Громова еще надо было разыскать, и в этом деле Мохова достигла необыкновенных успехов. Она начала значительно позже своих конкурентов, но довольно быстро наверстала упущенное и обогнала ведущие библиотеки в собирательстве.
Старухи, как в песне о «стальной птице», проникали туда, где не промчится бронепоезд, не проползет угрюмый танк и не пройдут поисковые отряды вражьих кланов.
Старушечий мир был отдельной вселенной, обширной и богатой возможностями и связями. Знакомства старух опутывали страну. «Мамки» писали письма, садились за телефон, слали телеграммы приятельницам. Нередко банальные посиделки у подъезда приносили больше пользы, чем месячные рейды, предпринимаемые поисковиками того же Шульги или Лагудова. Везде находились Марьи Ивановны, имеющие доступ к информационным закромам: скромные уборщицы, вахтерши библиотек и архивов, прирабатывающие жалкие полставки к пенсии. Этих всюду проникающих женщин соперники Моховой с ненавистью называли «швабрами».
Старухи опутали шпионской сетью громовский мир. Они легко перехватывали вражеских добытчиков, когда те, ничего не подозревающие, с добычей возвращались домой. Опаивали до смерти в поездах, подстерегали на ночных полустанках, в черных подъездах, на безлюдных улицах. Книги потекли к Моховой.
Если бы библиотеки не предприняли контрмер, Мохова наверняка бы получила собрание сочинений. Говорят, что именно для нее похитили список громовских книг из Ленинки, но он не дошел до Моховой – и в этом была заслуга не существующего ныне клана Степана Гурьева, бывшего золотодобытчика.
Его библиотека обитала на Алтае, возле приисков Багряный и Северный. Прииски были давно оставлены, и «читатели» разработали их по новой, добывая средства на жизнь и поиск Книг. Люди в гурьевской библиотеке попались бывалые. Известно, что приисками случайно заинтересовались залетные чеченцы. Самонадеянных выходцев Кавказа сожгли, заманив в барак-ловушку…
Гурьевцы поймали курьершу с материалом. Старуха проявила исключительную жертвенность и успела съесть картонные таблички. Курьерше вскрыли пищевод, надеясь как-нибудь восстановить карточки. Были извлечены совершенно изжеванные, нечитаемые клочки, но по числу карточек можно было предположить, что Книг в природе семь.
Поиски требовали не только терпения, но и денег. Мохова своевременно устроила главным бухгалтером в собес своего человека. Ловкая бухгалтерша сделала так, что Дом как бы исчез из поля зрения официальных властей и при этом еще многие годы находился на государственном финансировании.
Дом вмещал до четырехсот «мамок». Поток пенсионеров не прекращался: мужчин, по установившейся привычке, сразу морили, а женщин ставили под ружье.
Через два года Мохова обладала самой многочисленной и мощной армией среди всех кланов. Кроме прочего, возрастной состав «мамок» сравнительно помолодел. Мохова, на примере поварихи Анкудиновой и санитарки Басовой, поняла, что армия нуждается в более молодых рекрутах. Ветхие старухи показали себя отличными бойцами, но лишь когда Книга преображала их. В остальное время армия слабела в большинстве своем на две трети. Буквально через неделю после захвата Дома пошла вербовка свежих сил.
Идея вечной жизни в собственном теле во многом пересекалась с идеологией «Свидетелей Иеговы». Может, поэтому Мохова часто пополняла ряды средних лет сектантками – те охотно переметывались на ее сторону, предпочтя нож и топор распространению глупых брошюрок.
Старухи привлекли своих пожилых, но еще крепких дочерей. Полуспившиеся, разведенные, просто одинокие, озлобленные на весь мир, они навсегда оставались в Доме, выбрав борьбу за бессмертие.
Сражаться никого не учили. Горн разумно допустила, что нет смысла нарушать старые рефлексы. Женщины получили в руки то, с чем имели дело всю жизнь. Деревенские бабы одинаково хорошо управлялись с топором, ножом, косой и цепом. Бывшим труженицам депо, заводов, строек, дорожным работницам выдали родные оранжевые безрукавки, ломы, кувалды, лопаты и кирки.
Надо сказать, вера в женскую слабость всегда была серьезным заблуждением. За годы тяжелого труда каждый организм накапливал в себе огромные мускульные силы. Женщины дряхлели психологически, забыв, что раньше они без устали махали ломами и топорами на стройках, таскали шпалы и части рельсов на железнодорожных работах, волокли ведра и носилки, полные неподъемного раствора.
Никого же не удивляла способность китайского мастера боевых искусств, тщедушного дедка, управляться с десятками молодых противников. Всю жизнь проработавшие женщины тоже обладали огромным физическим потенциалом. Нужная Книга только помогала вспомнить притупившееся ощущение Силы.
Пехота дорожных работниц и колхозниц, чьи тела, казалось, состояли из налитого, как свинец, мяса, разгромила кланы бывших соратников Шульги – Фролова и Ляшенко. Особенно отличилась в кровопролитных походах пятидесятилетняя крановщица Данкевич Ольга Петровна. Она настолько окрепла, что предпочла себе в оружие крюк от подъемного крана, который держался на трехметровом тросе. Удар этого кистеня уложил бы и носорога. Не один десяток читателей, включая и библиотекарей, приняли смерть от ее чудовищного крюка.
Когда был ликвидирован клан Гурьева, – Мохова жестоко отомстила за вскрытый пищевод курьерши, – стала очевидна нависшая угроза. Именно с того времени пожилая женщина надолго сделалась символом опасности, синонимом жестокого коварства.
В девяносто пятом году библиотеки объединились против тирании Моховой. У коалиции имелась еще одна немаловажная задача – отбить Книгу Силы, находящуюся в распоряжении Моховой. Поговаривали, все всплывающие Книги Силы старательно уничтожаются, и, возможно, эта и без того редчайшая Книга теперь в единственном экземпляре. Как потом ее собирались делить между собой библиотеки – не ясно.
Высказывалось мнение, что Книгу Силы надо будет сжечь, либо она должна стать общей, правда, никто не уточнил, каким образом. Этот вопрос замяли, чтобы не вносить сумятицы. В любом случае, все были единодушны – с Моховой надо покончить.
Коалиционное войско включало в себя отряды шестнадцати библиотек – около двух тысяч человек из различных городов: Саратова, Томска, Перми, Костромы, Уфы, Красноярска, Хабаровска, Липецка, Свердловска, Пензы, Белгорода, Владимира, Рязани, Воркуты, Казани, Челябинска. К ним присоединились шестьсот ополченцев, выставленных читальнями.
Мохова бросила в бой почти тридцать сотен мамок. Сама она благоразумно не участвовала в битве. Дружиной командовала Полина Горн.
БИБЛИОТЕКИ И ЧИТАЛЬНИ
Читальней называлось небольшое формирование вокруг какой-нибудь Книги – Радости, Памяти, реже – Терпения.
Весь громовский мир начинался с таких маленьких общин. Появлялся одиночка, проникший в тайну Книги, и вокруг него образовывалась читальня – товарищи, которым он решился довериться. Если кто-то семейный попадал в читальню, то вскоре его близкие тоже оказывалась там, и к этому относились терпимо. У каждой веревочки был свой конец, и на определенном этапе коллектив переставал пополняться.
Читальня была фундаментом, на основе которого могла со временем возникнуть библиотека. Случалось и обратное. В результате разборки небольшой по размерам клан сокращался до читальни.
Публика подбиралась разная, всех возрастов и профессий. Каждый читатель был свободен морально и, что немаловажно, финансово. Этим читальня выгодно отличалась от библиотеки, где люди отдавали часть зарплаты, так называемый взнос, на поиск Книг и поддержку организационных структур.
Как и в библиотеке, в читальне имелся руководитель – он назывался библиотекарем. Это был владелец Книги либо тот, кому читальня Книгу доверила. В планы читален не входил поиск Книг, люди удовлетворялись тем, что имели, соблюдая честную очередность.
Поначалу библиотеки и читальни не пересекались, хотя и знали друг о друге. Потом библиотеки накопили силы и Книги. Существование конкурентов противоречило их тоталитарным планам.
Читальни шантажировали и запугивали. Предлагали добровольно сдать Книгу, обещая место в библиотеке. Иногда Книги экспроприировали. У откровенного разбоя имелось официальное объяснение: читальни были объявлены рассадником переписчиков, и руководители крупных библиотек призывали остановить копирование любой ценой.
Из черного ниоткуда появились факельщики – исчадия, порожденные волей больших кланов. Факельщики нападали на читальни, выкрадывали Книги и сжигали. На библиотеках эти потери практически не отражались, в хранилищах во множестве имелись запасные экземпляры, а вот обездоленным читателям, лишенным единственной Книги, была одна дорога – в библиотеку.
На фоне этой противоречивой ситуации вознеслась на громовский небосклон звезда Моховой. После нескольких удачных налетов старух на хранилища влиятельных библиотек стало понятно – большой битвы не избежать. В северной полосе России нашли подходящее поле возле заброшенной деревни Невербино.
И тогда представители нескольких кланов, в том числе Лагудова и Шульги, обратились к читальням. За помощь в борьбе с Моховой в будущем им обещалась полная неприкосновенность. Поэтому под Невербино собралось столько добровольцев. Они съехались изо всех уголков страны, чтобы с оружием в руках постоять за свои читальни и Книги.
НЕВЕРБИНСКАЯ БИТВА
Отряды коалиции были организованы примитивно, по образцу русских войск на Куликовом поле. В штабе сидели люди далекие от современной тактики, но, как выяснилось позже, довольно практичные.
Авангардом построения были сторожевой и передовой полки, состоявшие из читален. За ними располагался большой полк, укомплектованный дружинами шести библиотек, с боков его прикрывали полки правой и левой руки, в каждом по четыре сводных отряда. За большим полком укрывался клан Шульги, назвавшись запасным полком, а засадным полком в леске неподалеку стал отряд клана Лагудова, чья отборность в качестве войск была тоже относительной.
Из потайных хранилищ были извлечены Книги Терпения. Специальные чтецы, собрав вокруг себя группы человек по пятьдесят, срывая голос, прочли Книги, зарядив тела невосприимчивостью к ранам.
Аллюзии Куликовской битвы отразились в несостоявшемся поединке, на который вызвала всех желающих крановщица Данкевич, вращая над головой жутким крюком. Но в библиотеках не отыскалось своего Пересвета.
Бой начался около двух часов ночи. Накачанные силой «мамки» пошли в наступление на сторожевой и передовой полки. Понеся тяжелые потери, ополченцы отступили.
На пригорке, в окружении гвардии, отдавала приказы Полина Горн. Увидев, что фронтальная атака исчерпала себя и грозит перейти в невыгодный затяжной бой, Горн, создавая численный перевес на фланге, бросила шесть сотен на полк левой руки, и он перестал существовать уже через пятнадцать минут, раздробленный молотками железнодорожных работниц.
Запасной полк Шульги, в чью обязанность входило не допустить обхода с фланга, оставил на произвол судьбы левый полк и, обогнув правый, устремился к возвышенности, где находилась ставка Горн.
Отряды, возглавляемые могучей Данкевич, вышли в тыл объединенных войск, создав реальную угрозу окружения. В спину прорвавшимся «мамкам» ударил засадный полк Лагудова. Внезапное введение в бой свежих сил незначительно изменило ситуацию. Коалицию спасло время. Действие Книги Силы частично исчерпалось – Книгу старухам прочли загодя, чтобы обеспечить силой, необходимой для марш-броска от железной дороги до Невербино.
В жестокой схватке пали телохранительницы Горн. Старуха, внешне очень похожая на Горн, оказалась оттеснена бойцами Шульги. Она сражалась отчаянно, пока Шульга, подзуженный Книгой Ярости, не раскроил внезапно ослабевшей противнице голову.
Гибель военачальницы послужила сигналом массового бегства моховского воинства. Слабеющих на ходу старух гнали, как Мамая, до железнодорожной станции. Уцелело не больше нескольких десятков.
Ходили сплетни, что Горн удалось выжить – погиб двойник, сама же Горн и две дюжины ближайших соратниц, сохранивших прыткость, скрылись и спустя несколько дней благополучно добрались до своей цитадели – Дома престарелых. Но эту информацию предпочли не афишировать.
Многие кричали, мол следует добить Мохову в ее логове и взять Дом штурмом, иначе гидра отрастит новые седые головы, но это предложение замяли, аргументируя, что с Моховой покончено, у нее «вырваны зубы» – на месте ставки Горн был найден обгоревший обрывок Книги Силы. Считалось, Горн, чуя поражение, уничтожила уникальный, вероятно, единственный экземпляр.
Цена победы была велика. Объединенные силы потеряли в схватке около тысячи человек, сотни получили ранения и увечья. Нет нужды говорить, больше всех потеряли читальни.
Тела погибших снесли в глубокий овраг, закидали едкими удобрениями, чтобы ускорить разложение, присыпали сверху землей, так что ямы не стало. В землю же бросили семена репейника и прочих быстрорастущих сорняков. Весной над оврагом выросли исполинских размеров лопухи, навсегда скрывшие тела павших под Невербино.
Возвращаясь домой, ополченцы да и вожди изрядно потрепанных библиотек с горечью, полушепотом говорили, что невербинская бойня была нарочно спланирована аналитиками Моховой, Лагудова и Шульги, чтобы сократить непомерно разросшееся число людей, знающих о Громове. Сражение уменьшило этот мир на четверть.
Примерно тогда же сформировался новый орган власти и управления – Совет библиотек. Вышедший из боя с минимальными для своего клана потерями, влиятельный как никогда, Лагудов продвинул идею, что председательствовать имеют право исключительно «натуральные библиотекари» – то есть те, кто самостоятельно проникли в суть громовских Книг. А таких официально после невербинской битвы оставалось всего двое – Лагудов и Шульга. Красноярский библиотекарь Смолич, рязанский Нилин и липецкая Авилова погибли.
Совет утвердил вердикт, обещающий читальням неприкосновенность. Была проведена тщательная перепись. Читальни обычно именовали по месту проживания, иногда название было производным от фамилии библиотекаря или основателя.
Все читальни, исключая лишь участников Невербино, обязывались платить в Совет десятину. Разумеется, доходы сознательно принижались, читатели стряпали фиктивные справки. Поэтому Совет ужесточил правила и заменил щадящую десятину единым годовым налогом – за каждую конкретную Книгу была назначена определенная сумма.
Забегая вперед, нужно сказать, Совет не остановился на достигнутом и окончательно прижал вольницу. В принудительном порядке читальни переводились на абонемент. Отныне Книга принадлежала читальне номинально, настоящим собственником был Совет, сдающий Книгу в аренду.
Был сформулирован и штрафной кодекс. Дважды крупно проштрафившаяся читальня именем Совета библиотек распускалась, а Книга подлежала изъятию. Неподчинение строжайше каралось.
В вину, к примеру, вменялось доказанное наличие переписчика или излишняя разговорчивость какого-нибудь читателя, воровство, утаивание новонайденной Книги – любое действие, способное поставить под угрозу конспиративность громовского универсума.
К сожалению, вердикт о неприкосновенности систематически нарушался, хотя бы потому, что далеко не все библиотеки признали его легитимность, к примеру, те, что не участвовали в битве под Невербино. Эти кланы, не входящие в Совет, действовали грубо и жестоко, как всякие захватчики. Если даже удавалось в сражении отстоять Книгу, то обескровленная читальня вскоре делалась легкой добычей мародеров или просто кланов-хищников.
Имели место и искусно подстроенные провокации. Достаточно было дважды скомпрометировать неугодную читальню, а уж Совет незамедлительно выносил решение о роспуске. Для подобных случаев были разработаны несколько реабилитационных социальных программ. Большим везением считалось, если читателей, не разлучая, приписывали к ближайшей библиотеке, причем само понятие «ближайшая» было относительным. Частенько приходилось ездить к Книге за сотню километров. Взносы и стоимость проезда – все это ощутимо било по карману.
Чаще разыгрывался другой трагичный сценарий. Местная или региональная библиотеки отказывались принимать сразу всех чужаков, мотивируя тем, что они переполнены. Предпочтение отдавалось кандидатурам с мало-мальски приемлемой заработной платой, из которой потом высчитывались взносы. Читателей с малыми доходами расселяли в любые библиотеки, где имелись вакансии. Можно представить, что означало для жителя Омска распределение в Иркутск или Красноярск. Многие отказывались от переезда и переходили в разряд очередников, «терпил». Сломленные люди, как правило, опускались и ожесточались. Именно из таких Совет формировал отряды факельщиков. Наемники охотно выполняли любые самые грязные поручения, ведь наградой за работу была Книга.
Несмирившимся читателям оставалось принять вызов, лицом к лицу встретить врага, многократно превосходящего численной силой. Понятно, чем заканчивались эти поединки, когда против двух десятков мужественных защитников читальни выходили сотни отборных бойцов, высланных Советом…
В это смутное время я стал библиотекарем. Моя читальня владела Книгой Памяти, и посещали ее семнадцать читателей.
Часть II
Широнинская читальня
КНИГА ПАМЯТИ
Сам я прочел Книгу лишь спустя месяц после вступления в должность и, признаюсь, не часто перечитывал – навеянная «память» была всегда одинакова, и мне иногда думалось, что от повторений она может, как штаны, износиться.
Вообще, пережитое ощущение сложно назвать памятью или воспоминанием. Сон, видение, галлюцинация – все эти слова тоже не отражают сути того комплексного состояния, в которое погружала Книга. Лично мне она подсунула полностью вымышленное детство, настолько сердечное и радостное, что в него сразу верилось из-за ощущения полного проживания видений, по сравнению с которым реальные воспоминания были бескровным силуэтом. Более того, этот трехмерный фантом воспринимался ярче и интенсивнее любой жизни и состоял только из кристалликов счастья и доброй грусти, переливающихся светом одного события в другое.
У «воспоминания» была музыкальная подкладка, сплетенная из многих мелодий и голосов. Там угадывались «Прекрасное далеко» и «Крылатые качели», белая медведица пела колыбельную Умке, бархатным баритоном Трубадур воспевал «луч солнца золотого», трогательный девичий голос просил оленя умчать ее в волшебную оленью страну: «Где сосны рвутся в небо, где быль живет и небыль». И вместе с соснами из груди рвалось и улетало сердце, точно выпущенная из теплых ладоней птица.
Вот под это полное восторженных слез попурри виделись новогодние хороводы, веселье, подарки, катание на санках, звонко тявкающий вислоухий щенок, весенние проталинки, ручейки, майские праздники в транспарантах, немыслимая высь полета на отцовских плечах. Раскидывалось поле дымных одуванчиков, в небе плыли хлопковые облака, дрожало от ветра живописное озерцо, пронзенное камышами. В теплой и мелкой воде шныряли серебристые мальки, в тронутой солнечной желтизной траве стрекотали кузнечики, фиолетовые стрекозы застывали в воздухе, ворочая головой, полной драгоценных блесток.
«Вспоминались» школьные годы. Был новенький ранец, на парте лежали цветные карандаши и раскрытая пропись с выведенными неловким почерком любимыми навеки словами: «Родина» и «Москва». Первая учительница Мария Викторовна Латынина открывала дневник и ставила красную пятерку за чистописание. Был чудно пахнущий новенький учебник по математике, в котором складывались зайцы и вычитались яблоки, и учебник по природоведению, душистый как лес.
Незаметно уроки взрослели до алгебры, географии, но все эти науки постигались легко и весело. Зимние каникулы разливали морозную гладь катка, или начиналась игра в снежки, а потом наступала щебечущая скворцами весна, и рука выводила какую-то смешную любовную записку, которую через две парты передавали девочке с милыми русыми косичками.
Праздники взлетали воздушными шарами, пестрели радужные клумбы, и в каждом окне сверкало солнце. Наступало лето, над землей мчалось неистово синее небо июля, падало и становилось Черным морем с облачной пеной на волнах. Сквозь южное марево проступал васильковой глыбой Карадаг, воздух шелестел кипарисами, благоухал можжевельником. С каждым ласковым порывом ветра из зелени выныривал светлый двухэтажный корпус пионерского лагеря. На гранитном постаменте возвышался белый, точно сахарный, Ленин, от памятника звездными лучами разбегались пестрые аллеи цветов, на стройной мачте флагштока трепетало алое звонкое счастье…
На словах это, конечно, звучит не особенно впечатляюще. Но в тот вечер, когда действие Книги исчерпалось, я долго глядел на крадущуюся в грозовом небе тучу, черную, словно печень, – тогда я понял, что буду сражаться за Книгу Громова и за выдуманное детство.
Поразительно, как легко память смирилась с дискриминацией. Книжный фантом не претендовал на кровное родство, в конце концов, он был глянцевым ворохом старых фотографий, треском домашнего кинопроектора и советской лирической песней.
И все же настоящее детство сразу покатило на задворки – долгий поезд, стылый караван заурядных событий, которыми я не дорожил.
Но все это произошло намного позже, а первые недели в широнинской читальне я клял доставшееся наследство – покойный дядя Максим, сам того не желая, изрядно подставил меня. Вместе с дядиной квартирой я унаследовал должность библиотекаря и Книгу Памяти.
ДЯДЯ МАКСИМ
По профессии дядя был врач. Жизнь его поначалу складывалась замечательно. Школу он закончил с серебряной медалью, поступил в медицинский. После институтской двухлетней практики в Сибири дядя завербовался на работу в Арктику.
Я помнил дядю Максима еще молодым. Он приезжал к нам в гости и всегда привозил дефицитные продукты или какие-нибудь вещи, которые нельзя купить в обычных магазинах, – импортные куртки, свитера, обувь. Однажды он подарил двухкассетный «Panasoniс», ставший на многие годы предметом зависти многих наших знакомых.
Мы сидели за семейным столом – папа, мама, я и сестра Вовка… Вообще-то по-настоящему ее звали Наташа, а Вовка – это было домашнее прозвище. Когда Наташа родилась, отец повез двухлетнего меня к роддому, пообещав показать там настоящую Дюймовочку. Под окнами я звал: «Мама, где Дюймовочка?!» – а глуховатая, добродушная, как сенбернар, нянька, прибиравшая мусор на ступеньках, с улыбкой всякий раз повторяла: «Да не кричи, малый, вынесут сейчас вашего Вовочку»…
Мы сидели, а дядя Максим рассказывал всякие удивительные, почти сказочные истории о Крайнем Севере: «В одном поселении застрелился оленевод. Его схоронили, а спустя ночь среди оленей начался мор. Старый шаман сказал, что самоубийцу похоронили неправильно, и он превратился в демона, убивающего домашний скот. Труп выкопали, погребли уже лицом вниз, пригвоздив моржовым клыком. Самое интересное, мор сразу прекратился»…
В отличие от робкой Вовки я любил эти страшные рассказы. Правда, отец утверждал, будто дядя неравнодушен к нашей маме и, пытаясь произвести на нее впечатление, горазд прихвастнуть. Допускаю, отец просто завидовал дяде Максиму, у которого была такая яркая жизнь.
А потом дядя перестал навещать нас. Я слышал от родителей, что он больше не работает в экспедициях и перебрался из романтической тундры в скучную российскую глубинку. Но еще долго дядя Максим был для меня героем приключенческого фильма, сибирским Следопытом.
С годами дядин ореол заметно поблек. «Опустился», «позорит семью» – говорил отец о дяде Максиме. Видимо, от пребывания в холодном климате дядя пристрастился к алкоголю, а может, и сказалось вечное наличие спирта, связанное с профессией, или окружение подыскалось пьющее.
Когда закончился контракт, дядя работал в больнице завотделением, пытался писать диссертацию. Своей семьи дядя не завел. Водка сломала все планы. Его сначала понизили до участкового, а вскоре вообще уволили за пьянство. Несколько лет дядя Максим ездил на «скорой помощи» санитаром, но его и там рассчитали.
За последние пятнадцать лет у нас он появился всего дважды. Первый раз прилетел на похороны деда, крепко выпил на поминках и даже подрался с отцом, а второй раз – когда умерла бабушка. Дядя опоздал на похороны, потому что был в запое, да и самолеты летали не так хорошо, как при Союзе, вот и пришлось добираться поездом. Дядя съездил на кладбище, погостил пару дней, поругался с отцом и снова уехал.
После смерти дедушки с бабушкой отец с горечью говорил: «Это Максим их в гроб загнал!» И отчасти он был прав – старики ужасно переживали из-за непутевой судьбы младшего сына.
Дядя Максим изредка звонил нам, всегда с одинаковой просьбой – выслать переводом денег. Отец, наученный горьким опытом, неизменно ему отказывал, и однажды дядя, обозвав старшего брата «жидом», надолго пропал.
Затем он снова начал названивать, но денег уже не просил, просто спрашивал, как у нас дела. По слухам, он лет пять как не пил. Об этом мы узнали от бывшего дядиного сослуживца, врача. Тот был у нас проездом и по дядиной просьбе передал деньги, двести долларов, которые дядя Максим когда-то занимал у отца. Этот сослуживец и рассказал, что Максим Данилович с алкоголем завязал, но есть подозрения, что его затянула иная трясина – вроде бы религиозная организация, возможно, какие-нибудь баптисты или «Свидетели Иеговы».
Сам дядя Максим ничего конкретного не сообщал, в телефоне голос его неизменно был весел, и в ответ на упреки отца: «Максим, последний ум пропил? Неужели ты не можешь быть откровенным с родным братом?» – он только смеялся и передавал приветы маме, Вовке и мне.
ОТРОЧЕСТВО, ЮНОСТЬ, МОЛОДОСТЬ
Когда-то я мечтал поступить в медицинский, чтобы, как дядя Максим, объездить в поисках романтики страну. При этом я даже не задумывался, что врач – профессия стационарная и медицинские работники обычно не путешествуют.
В выпускном классе мои планы изменились. Все перевернул организованный в школе театральный кружок. На беду вел его человек бесталанный и азартный. За год нам прочно привили все мыслимые недостатки актерской науки, но, самое страшное, каждый из нас твердо уверовал в собственную гениальность. Вместо того, чтобы готовиться к будущей жизни и выбирать специальности себе по плечу, с достойным и стабильным заработком, мы стали мечтать об искусстве.
За короткую свою бытность кружок не поставил ни одного спектакля, мы лишь репетировали. Несчастная пьеса Шварца «Обыкновенное чудо», которую мы самонадеянно выбрали для постановки, не сдвинулась дальше первого действия, но мы уже считали себя артистами.
Помню, я страшно всполошил отца и мать, когда сказал, что собираюсь ехать ни больше ни меньше как в Москву – поступать в театральный, на актера.
Надо отдать родителям должное, они постарались уберечь сына от надвигающейся катастрофы. В честолюбивых мечтах меня поддерживала одна Вовка, но только до момента, пока ей не разъяснили: братец Алешка угодит не на учебную сцену МХАТа, а прямиком в армию. Вразумленная Вовка притихла, а я лишился преданного союзника. Родители же начали новую воспитательную кампанию. Теперь, щадя мое самолюбие, они обличали кумовство, присущее подобным заведениям: «Туда поступают исключительно по блату».
Я растерялся, и меня коварно искусили новой перспективой. Отец сказал, что не хочет разрушать во мне мечты, но не лучше ли вначале получить твердую профессию в техническом вузе. Потом, если мне и дальше будет невмоготу без искусства, через пять лет, повзрослевший и определившийся, я смогу поступить на режиссуру, что само по себе звучит солиднее. Я подумал и согласился на политехнический институт и «твердую профессию».
Это словосочетание и по сей день напоминает мне нечто прямоугольное и тяжелое, похожее одновременно на силикатный кирпич и железобетонную опору. Я отдал предпочтение наиболее твердому – «машинам и технологии литейного производства». На вступительных экзаменах по математике и физике я наделал кучу ошибок и порядком струхнул, но меня вытянули на четверки. После совсем фиктивного экзамена – сочинения – я был принят на первый курс.
Учиться мне было неинтересно, каждый предмет был чужд. Лекции я не прогуливал, на экзамены исправно писал вороха шпаргалок, которые у нас не отнимали.
На зимней сессии из института повылетали многие, но только не с механико-металлургического. Нас тянули изо всех сил, да и я тоже старался не отставать. Трудно было со всякими чертежами, но и этот вопрос решался – за небольшое вознаграждение их делали студенты, чьей специализацией была начертательная геометрия. Стипендии как раз хватало, чтобы уплатить за особо гнусные курсовики по теории машин и механизмов – ТММ, которую еще с незапамятных времен называли «тут моя могила». Жил я у родителей, и трудностей, какие могли испытывать иногородние студенты, не знал.
Шел девяносто первый год, и в моей зачетке прощальным росчерком советской эпохи остался экзамен по истории КПСС, сданный на «четверку», и зачет по научному атеизму.
Я, конечно, не забывал, кто я по призванию и зачем здесь – получить «твердую специальность», эту индульгенцию перед собой и родителями, чтобы с дипломом инженера-механика за пазухой без страха и упрека шагнуть в искусство.
В институте активно начали развивать КВН, и я ринулся туда. С первых моих пробных выходов на сцену выяснилось, что я «не смешной». Это признавали все. Я объяснял актерскую неудачу своей благородной, отнюдь не клоунской статью и драматическим талантом. Разочарованный, успокаивал себя, что я по задаткам не фигляр из самодеятельности, а серьезный артист.
Кое-как я сочинил две шутки: «В Украине начали выпуск водки для обезьян – „Гориллка“„и „В ногах правды нет. Садитесь. Правда в жопе“. Вторую шутку, посмеявшись, забраковали. Также я переделал песню „Прекрасное далеко“: «Я клянусь, что стану чище и побре-е-юсь…“
Мой звездный час наступил, когда наша институтская команда ввязалась в городской фестиваль. За три дня до четвертьфинала вдруг оказалось, что конкурсы «Приветствие» и «Домашнее задание» не готовы. Веселые и находчивые шли ко дну вместе с капитаном. Как пасьянс, они раскладывали записанные на бумажках остроты и не могли собрать их воедино. Маячила печальная перспектива – уход с фестиваля.
К нам заглянул начальник студенческого клуба Дима Галоганов, давешний выпускник института, а ныне мелкий чиновник. Галоганов мрачно поклялся в случае провала разогнать команду.
Во время разноса я листал архив, в котором оставался шлак вперемешку с шутками малого калибра, и вдруг у меня в голове сложилась готовая схема выступления.
Я заявил, сгребая бумажки и тетрадь, что к завтрашнему дню полностью распишу все конкурсы. За ночь работы из унылых лоскутков я сшил пестрое и вполне оригинальное выступление. Особенно удался лейтмотив с песнями, в которых хоть мельком фигурировало про «сойти с ума» – «На нем защитна гимнастерка, она с ума меня сведет», «С ума схожу иль восхожу к высокой степени безумства», «И почтальон сойдет с ума, разыскивая нас», «Я по тебе схожу с ума». Лишь только исполнитель доходил до этого самого «сойти с ума», он вдруг начинал корчить дебильные рожи, улыбаться, гукать, пускать слюну. На заключительной песне мы просто порвали зал, когда всей линейкой загукали, как дураки. Команда триумфально вышла в полуфинал, и сидящая в жюри звезда столичного КВНа сказала, что наша игра достойна высшей лиги.
Ректор поздравил с победой начальника студенческого клуба Галоганова, тот не забыл обо мне. В три дня я стал первым человеком в команде. Из рядового сочинителя шуток я был повышен до расплывчатой должности, в контурах которой угадывались функции режиссера. Впрочем, никто не возражал против моего повышения. Наоборот, меня шумно поздравляли и благодарили.
Я не замедлил сообщить об успехе домашним, те самодовольно кивали: «а что мы говорили», «надо же – второй курс, а уже режиссер», – и хитро подмигивали, мол «то ли еще будет».
Новое назначение отняло у меня в конечном итоге «твердую профессию». Со второго курса я почти не учился, а занимался КВНом. Большинство зачетов и экзаменов я получил в подарок, благодаря проректору по культурной части.
Мой дар к компиляции, ранее проявлявшийся при написании рефератов, пригодился на новой должности. Я легко конструировал программы всех капустников и праздников, посвященных институтским годовщинам, и сделался незаменимым помощником нашего начальника клуба.
Под моим руководством был снят получасовой фильм об институте. Мы подгадали с презентацией, совместив две круглых даты: шестидесятилетие ректора и вуза, сказав, что это скромный подарок от студенческого клуба.
Фильм назывался «Наш любимый Политех. Вчера. Сегодня. Завтра» и был напыщенно-хвалебный. В течение нескольких лет льстивое видео неизменно демонстрировалось высоким гостям из министерства.
Ректор был очень растроган подарком, и на клуб стали выделяться деньги. После этих субсидий Галоганов, купивший себе новый телевизор, видеомагнитофон и музыкальный центр, во мне души не чаял.
Меня, как своего, приглашало на посиделки мелкое институтское чиновничество. Галоганов, чуя скорое повышение, в пьяной щедрости все чаще прочил меня в преемники на пост начальника клуба, искренне обижаясь, почему я не замираю от восторга.
Тогда я не мог понять, что жизнь подсовывала вполне сносный образчик карьеры, тихую болотистую гавань. Я с негодованием отвергал эти подарки судьбы. Вместо того, чтобы укреплять дружбу с Галогановым и проректором по культурной части, я раз за разом со снисходительной улыбкой говорил своим благодетелям, что собираюсь серьезно заняться искусством и плевать хотел на будущее мелкого институтского функционера.
Родители, конечно, пытались меня переубедить, я же жестко отвечал, что обещал им «твердую профессию», а не погубленную в скуке жизнь.
Вовка помалкивала, потому что морально проштрафилась. Она тогда училась на втором курсе, и я уже не припомню, что было раньше: дынная округлость живота или слова о скором замужестве. То есть, Вовка с умными советами не лезла, а прилежно клянчила у преподавателей экзамены и зачеты, чтобы не терять учебный год. Мы же пытались полюбить Вовкиного жениха Славика, ее одногруппника. Это оказалось нетрудно, на первых же смотринах осквернитель расположил нас кротким и покладистым нравом. Похоже, он действительно любил Вовку. Они вскоре расписались и переехали жить в опустевшую квартиру наших покойных стариков. В июле Вовка благополучно родила мальчика, которого назвали Иваном.
За два года гордыня ослепила меня. Я запросто общался с проректором, имел собственный рабочий стол в кабинете начальника клуба. Диплома я вообще не писал. По просьбе Галоганова, из архива извлекли старый диплом «Литье по выплавляемым моделям», в котором заменили титульный лист.
Что было еще? Летом, по окончании четвертого курса, я женился. Тогда студенческие свадьбы приняли вид какой-то эпидемии. Жену мою звали Мариной. Была она довольно приятной внешности, с правильными, но настолько обобщенными чертами лица, что походила на среднестатистический макет симпатичной девушки. Так на агитационных плакатах изображались шагающие одинаковые шеренги комсомолок с одной на всех коллективной миловидностью. После первого дня знакомства я бы не узнал ее на улице. Единственное, что выделяло Марину, это смех. Очень мелодичный и звонкий, и смеялась она в основном, когда я щеголял своим остроумием. В конце концов, я обратил на нее внимание.
Все мои политеховские годы у меня не было недостатка в подругах. Я был достаточно известной личностью. И все же эта Марина довольно быстро оттеснила соперниц, я же отнесся к этому факту легкомысленно, девичья охота на мужа меня откровенно забавляла.
Марина времени не теряла и так лихо закрутила отношения, что через полгода я с удивлением выяснил, что о нас уже говорят как о скорой семейной паре, и самое странное, у меня не возникло желания опровергать явное недоразумение. Даже проректор, пробегая мимо по коридору, поздравил со скорой свадьбой.
Родители тоже были всеми руками «за». Они думали, что с женитьбой я остепенюсь, забуду о глупых мечтах, предпочтя семейное благополучие.
Пораженная всеобщей брачной заразой часть моей души лживо успокаивала, что жена никак не помешает карьере будущего режиссера. Все решила фраза, оброненная моим начальником Галогановым: «Чего ты боишься? Не понравится, разведешься».
Почему-то именно эта возможность будущего развода успокоила, и я сделал Марине предложение. В июне мы поженились. Свадьбу отметили узким семейным кругом – Вовка была на восьмом месяце и умиляла застолье внушительным животом. Тесть и теща преподнесли нам в подарок квартиру, которую, впрочем, записали на Марину.
Брак наш просуществовал чуть больше года. За этот относительно недолгий срок я смог убедиться, что плач у моей супруги оказался удивительно неприятным, в противоположность ее смеху.
Получив инженерный диплом, я стал усиленно готовиться к поступлению на режиссуру. Я отправился на разведку в Москву. Столица исподтишка ударила рублем. Мне-то и в голову не приходило, что я гражданин другой страны, и обучение может быть только платным.
Горестный факт сразу снял все вопросы по поводу поступления в России. Возвратившись, я мог без стыда смотреть в глаза моим знакомым – Москва отпала лишь из-за денег. Я упрекнул родителей – вот, надо было ехать тогда, пять лет назад, пока еще был Союз.
Для воплощения мечты в моем родном городе имелся Институт культуры, котел, в котором бурлили все освежеванные музы. Среди музыкальных факультетов, муштрующих левшей декоративно-прикладного творчества, хранителей академических и народных хоров, опекунов оркестров домбр и балалаек, поводырей хореографических коллективов, – там имелся и театральный факультет, состоящий из отделений актерского искусства, режиссуры драмы и режиссуры театрализованных представлений и праздников.
Повзрослевший, я трезвее относился к своим способностям. Вместе с юностью канула и самоуверенность. За неделю до экзаменов я узнал, что на «драму» конкурс довольно высок, восемь человек на место, что было странным для нашего захолустья.
На актерское отделение конкурс был чуть пониже, но я вдруг застыдился своего возраста, в двадцать два я казался себе переростком Ломоносовым, пахнущим поморской рыбой, среди толпы юных семнадцатилетних абитуриентов.
Оставалась режиссура театрализованных представлений и праздников с терпимым конкурсом три человека на место. Там еще требовалась бумажка, указывающая на опыт работы с коллективом. Такую мне за пять минут нашлепала секретарша Галоганова, а проректор приложил к справке положительную характеристику.
Я посоветовался с семьей, родители и Вовка в один голос сказали: «Не рискуй, главное – зацепиться. Потом, если захочешь, переведешься».
В который раз я пошел на поводу у трусости. Документы были сданы на «представления и праздники».
И все же тем летом я был несказанно счастлив. Как обольстительны были девушки, поступавшие на актерский факультет! Они встали на долгие каблуки, чуть прикрылись легчайшим, трепещущим на сквозняках прозрачным шифоном, обнажив юные прелести ради знойного июля и мужских взоров из приемной комиссии.
Услышав, что я поступил на режиссуру (какую, я благоразумно не уточнял), красавицы просили не забыть о них. Смеясь, говорили: «Лишь свистни, молодой режиссер, и мы прилетим в тот же миг. Посмотришь, как нежно мы отблагодарим тебя за роль, о, режиссер», – обещали они, сияющие, ласковые…
И тогда, от летнего восторга, от этой готовности как можно скорее свистнуть юным актрисам, я заявился домой и сообщил постылой своей Марине, что развожусь.
Жена отозвалась милицейским воем, который, по счастью, пронесся так же быстро, как желтая машина с мигалкой. Буквально на следующей неделе я снова был холост и полон надежд. Родители погоревали и успокоились, а добрая Вовка сказала, что Марина ей никогда не нравилась.
Мне горько вспоминать о следующих пяти годах. «Режиссура народных зрелищ» оказалась примерно тем же металловедением, только в области искусства. Учились там люди взрослые и некрасивые – мешкообразные девицы, напористые тридцатилетние мужички из глухой провинции, директора местечковых клубов, просто нуждающиеся в пресловутой дипломной «корочке».
Актерское мастерство ограничилось развитием дикции, и первые полгода «на мели мы лениво налима ловили». Преподаватель сценического мастерства учил отвешивать звонкие пощечины и кланяться. Уроки акробатики сделали бы честь любому дому отдыха – кувырок назад, кувырок вперед, полушпагат, руки врозь. На режиссуре мы разыгрывали сценки с «оправданным молчанием». Конфликты между водолазами, шпионами в засаде, поссорившимися супругами, то есть логично молчащими героями, неизбежно оказывались надуманными глухонемыми корчами.
По второму разу я взялся за социологию, философию, психологию и навеки иностранный английский. Из нового добавились невнятная педагогика, культурология и литературоведение.
После первой сессии в деканате я узнал – перевестись на драму не получится, только «на платной основе». Это известие так пришибло меня, что следующие три года я безропотно позволял лепить из себя затейника-массовика с жестянкой на голове и носом-морковкой.
Мне бы честно, громогласно покаяться перед мечтой и бежать из гнилого логова, а я вдруг начал чудовищно лгать окружающим и себе, будто очень доволен учебой.
Я практиковал самообман. Вовка и Славик домучили свой институт, маленький Ваня посещал детский сад. Вскоре Славик удачно пристроился в фирме, занимающейся продажей офисной мебели, а Вовка снова забеременела и осчастливила всех нас вторым младенцем – Ильей, так что и ей со Славиком, и родителям прибавилось радостных хлопот…
К четвертому курсу пелена спала с глаз. Был намечен запоздалый план спасения – перевестись с дневного факультета на заочный и немедля устроиться в студенческий клуб. Стремглав побежал я в мою осмеянную альма-матер просить места – и опоздал. Никто уже не помнил создателя фильма «Наш любимый политех». Ректор ушел на пенсию, за растрату погнали Диму Галоганова, и должность начальника клуба давно занял достойный человек.
Охваченный паникой двадцатишестилетний перестарок, я перевелся на заочный и в поисках работы оббил пороги всех городских ДК. Меня с презрением оттолкнули и «строители», и «железнодорожники». Приют дал местный телеканал, где из невнятного текста-сырца я тачал сценарии. Потом втиснулся в какое-то малолитражное радио и редактировал там позорную юмористическую передачу.
В двадцать семь лет я получил мой второй диплом. В сентябре поучаствовал в зрелищно-массовой халтуре, называемой «День города». Худрук оказался ушлым и вороватым. Мы предоставили горисполкому внушительную смету на всякие народные костюмы, караваи, рушники и гонорары участвующим коллективам, сами обошлись малым и остаток поделили между нашей творческой группой.
Телеканал и радио платили унизительные копейки. Денег не хватало. В конце декабря меня позвали дедморозить, и я, потеряв стыд, нацепил ватную бороду и брови, закинул на плечи мешок и пошел по детским садам. Жалкое трио – Дед Мороз, Снегурочка и аккордеонист – мы собирали малышей, скоропостижно разучивали «В лесу родилась елочка» и «Вместе весело шагать по просторам». Тем, кто громче «припевал хором», вручались гостинцы. После утренников, рассчитавшись с аккордеонистом, я, пьяный, блудил с моей Снегурочкой, может, не особо красивой, но покладистой.
Благодаря институтским связям мне досталась роль в новогодней елочной мистерии, проводимой в бывшем Доме пионеров. Обряженный в расклешенные штаны, розовую рубашку и галстук, сквозь дыру в папье-маше, изображающую волчью пасть, я хрипло выкрикивал «О!» при виде Зайца, если быть точным – Зайчихи, неуклюже гонялся за ней по сцене: «Ну, погоди-и-и-и!» – широко расставив ноги, спотыкался и плашмя, как шкаф, падал, ушибая колени.
По сюжету мы со старухой Шапокляк строили положительным персонажам всякие каверзы – воровали сундучок со сказками, нас изобличали, мы раскаивались и, прощенные, вместе с липкорукими детьми водили хоровод вокруг красавицы елки.
Унижение закончилось скромным фуршетом, а любвеобильная Зайчиха увлекла меня ночевать в свою нору.
НАСЛЕДСТВО
А на Рождество пришло извещение о смерти дяди Максима. Милицейский протокол сообщал, что Вязинцева М. Д. обнаружили мертвым с множественными ушибами и ножевыми ранениями. В приложенной квитанции указывался сектор и ряд с дядиной могилой на 2-м городском кладбище. В наше зарубежье письмо пришло с большим опозданием – спустя месяц после похорон.
Мы были очень расстроены этим трагическим известием, папа, прижав кулак к губам, шептал: «Ой, Максим, Максим», и мама всплакнула – она всегда жалела нашего беспутного дядю. Помню, она семь лет назад еще хотела пригласить его на Вовкину свадьбу, но папа отговорил: «Максим напьется, устроит дебош». В итоге мы его не позвали. И вот дяди не стало.
Насколько мы поняли, убийцу никто не нашел и, наверное, не искал. Дядина былая репутация подразумевала, что он пал жертвой своих асоциальных знакомых. Это было странным, ведь если верить рассказам, дядя уже сколько лет не пил. Так или иначе, в милиции его просто списали в утиль и кремировали. Папа все собирался поехать к нему на могилу, но дальше разговоров это не продвинулось.
Стыдно признаться, но смерть дяди Максима из стадии горя довольно скоро переросла в рутину получения наследства, главным пунктом которого являлась двухкомнатная квартира. Семьи дядя не имел, мы были единственными кровными родственниками. Этим стоило заняться. Надежд, что я заработаю себе на жилье самостоятельно, не было никаких.
Когда я женился, все решили, что вопрос моего пристанища исчерпан. Квартиру наших покойных стариков мы сразу отдали Вовке с мужем. Когда-то родители приобрели за городом дачный участок с поросячьим домиком а-ля Ниф-Ниф. Отец все пытался сделать из этой халупы полноценный дом, но тщетно. Через год я удружил с разводом и вернулся в родные пенаты. С мая по октябрь мать с отцом уезжали на дачу, но зимовали-то мы вместе, и нам было тесно…
И вот у меня появилась надежда обзавестись, наконец, своим углом. Загвоздка лишь была в том, что дядя не оставил завещания. А это влекло за собой кучу утомительных бумажных формальностей.
По закону, если в течение полугода со дня смерти не поступало заявления о принятии наследства, квартира отходила городу, и выбивать ее пришлось бы через суд.
Мы вышли на государственную нотариальную контору по месту жительства дяди, списались с Российским консульством. Оснований отказывать нам не было. В марте мы получили бумагу, по которой с первого июня отец как кровный родственник вступал в наследство. Нужно было только доплатить какие-то сборы или налоги.
На семейном совете мы постановили, что улаживать дела отправлюсь я.
Взваливал я на себя задачу непростую – продать дядину квартиру. Предполагалось, что если найдется потенциальный покупатель, то на выручку – в прямом и переносном смысле – приедет отец, чтобы все проконтролировать и не дать нас обмануть.
Мы серьезно обсуждали проблему перевоза денег через границу, и даже рассмотрели вариант транспортировки их в урне с дядиным прахом. Мама сразу выступила против такой кощунственной конспирации и сказала, что лучше она приедет вместе с отцом, и тогда втроем в одном купе мы безопасно перевезем деньги. Но в любом случае отец хотел захоронить урну с дядей рядом с могилами деда и бабушки.
Мы оформили доверенность, по которой я мог решать все юридические вопросы, и я собрался в дорогу, надеясь в считанные недели покончить с продажей и начать обустраивать свою дырявую жизнь.
Путь занял без малого три унылых дня. Ехал я в плацкартном вагоне – так билет был не особенно дорогим. Седая, похожая на добрую учительницу женщина робко попросила меня обменяться с ней местами. Я уступил нижнюю полку, и благодарная «учительница» пичкала меня домашними пирожками с картошкой.
Напротив нас восседала краснощекая девица колхозного вида. Она везла большой клетчатый баул, который не влез под сиденье. Днем девица зорко его стерегла, а ночью для страховки опускала с полки крепкую обутую ногу и клала на баул.
Над девицей расположился юркий, как мышь, востроносый мужичок с фанерным чемоданчиком. Мужичок пил чай, рассказывал девке о своей нелегкой доле, всякий раз приговаривая: «Бедняк есть бедняк». Этой фразой он уже успел разжалобить проводницу и получил задаром матрас и сам бегал то и дело подливать себе в стакан кипятку, потому что заварку он вез собственную.
Я старался быть молчаливым и на вопрос «доброй учительницы»: «Куда едешь?» – коротко ответил: «Погостить к дяде», – ловко уткнулся в книгу и не позволил втянуть себя в беседу.
Первой ночью мы пересекли таможню. В вагоне подобралось с десяток храпунов, спал я плохо, накрывал голову подушкой, но это слабо помогало.
Утром поезд застрял возле небольшой станции Желыбино. Окно оказалось напротив мемориальной доски, привинченной к облупившейся вокзальной стене: «Здесь пали смертью храбрых сержант Гусев Степан Яковлевич, ефрейтор Усиков Иван Матвеевич, рядовые Хазифов Хамир Хафунович, Федоров Павел Кузьмич и Аликперов Хусейн Измаилович». Через час я выучил наизусть этот погибший список, и поезд, наконец, тронулся. В полдень мы проехали Москву.
В вагоне было жарко. Я долго смотрел на бегущую пейзажную карусель. Небо горело яркой синевой, вспыхивали бликами озерца. Вот птица, сорвавшись с дерева, полетела в траву, и ветер унес ее, закружив, как клочок бумаги. Вырастали сопки щебня, сменялись зеленым редколесьем, в котором дырой расползался луг, полный одуванчиков. За выпрыгнувшим сосновым бором тянулись рыжие болота, из воды торчали сгнившие березовые стволы. Потом начался ельник, оборвался мостом. По другую сторону реки огородился тополями современного вида поселок с трехэтажными панельными домами. За ними раскидывалось заросшее сорной травой поле с ржавыми футбольными воротцами и пятнистой козой, привязанной к ним.
Глядя на заброшенные ворота, я почему-то воображал несчастье: как дети играли в футбол и мяч улетел на рельсы, ребенок не заметил поезда. В тон моим грустным мыслям появлялось кладбище и пряничная церковь.
Проносились похожие на посадочные полосы платформы станций, такие быстрые, что я не успевал прочесть названия. Один за другим сменялись уездные города с милыми простыми именами: Позырев, Лычевец. Вокзалы там часто были просто двухколейными. Пока мы стояли, по вагонам слонялись местные коробейники, предлагая прессу, пиво и нехитрую снедь – семечки, беляши, воблу.
На третий день я уже порядком устал от дороги и был рад, когда утром мы миновали Колонтайск. Спустя несколько часов за окном серой водой разлилась громада Урмутского водохранилища, а за ним, словно шахматные башни, встали дымящие жерла АЭС, потянулись бесконечные бараки технических комбинатов с закопченными витражными стенами.
Старое здание вокзала напоминало храм с высоким куполом, в глубине которого потускневшие советские фрески изображали былое социалистическое счастье.
Вываливших на вокзальную площадь пассажиров обступили настырные, точно цыганки, таксисты, настойчиво предлагая моторные услуги. Я спросил наименее, на мой взгляд, корыстного, как мне добраться на улицу Чкалова. Таксист пошевелил губами, прикидывая в уме прибыль, и назвал цену, приемлемость которой я все равно не мог оценить – я путался из-за разницы в рублях и украинских гривнах. В рублях звучало дороже.
Я извинился, сказал, что у меня немного денег, и не подскажет ли он, как доехать туда на общественном транспорте. Таксист, минуту поколебавшись, сжалился, выдал маршрут и махнул рукой в направлении видневшейся за крышами мачты «Макдоналдса» с неоновой «М» на верхушке.
Обойдя дома, я увидел троллейбусный круг и стоянку «маршруток». Я на всякий случай переспросил у какой-то интеллигентной старушки насчет Центрального рынка, и она подтвердила слова таксиста – «пять остановок» и в свою очередь спросила меня, не помню ли я, что в этом году распустилось раньше, ольха или береза, и пояснила: «Если береза, то лето будет хорошее, теплое. А если ольха опередила, то все, дожди будут и холодина».
Город мне нравился уже потому, что светило праздничное солнце, и даже сквозь открытые окна троллейбуса дурманяще чадила цветущая сирень. Преобладали дореволюционные постройки с большими окнами, вычурной, чуть обвалившейся лепниной на стенах и широкими парадными. Эту средней руки купеческую благость портили многочисленные ларьки с аляповатыми надписями: «Пирожки», «Мороженое» или «ООО Ирина». Очень радовала меня буква «ы», встречающаяся в названиях магазинов «Продукты», «Соки. Воды», «Сигареты». В моих краях, где девятый год свирепствовала «незалежнисть», этой буквы совсем не осталось.
Центр был зеленым и просторным. Пересечение проспектов Гагарина и 50-летия ВЛКСМ образовывало небольшую площадь с бронзовым трехметровым Лениным. Справа от памятника стоял броневик времен Гражданской войны, слева – танк Т-70, точно Ленину предлагалось сделать выбор в пользу современной боевой техники, а Ленин, не замечая намека, упрямо тянул вперед руку, пытаясь тормознуть на проспекте иномарку.
Рядом был уютный сквер. Над клумбами поднимался гранитный постамент с гаубицей. Под золотыми цифрами «1941—1945» лежали венки и цветы, видно, еще от празднования 9 Мая. За сквером возвышался собор с рыжими самоварными куполами и шпиль колокольни, покрытый тусклой изумрудно-мшистой патиной.
Троллейбус остановился возле старинной, проросшей травой кирпичной стены, опоясывающей собор. Я спустился по небольшой, утопающей в липах улочке и вышел прямо к металлической ограде рынка. Там начинались рыбные ряды и пахло речной плесенью.
Я спросил у женщин с набитыми сумками, где остановка восемнадцатого автобуса. Мне разъяснили, что по другую сторону рынка, но сам автобус отсоветовали – «ходит плохо», лучше было подождать здесь «маршрутку», которая тоже идет до улицы Чкалова.
Нужное мне бюро «Доверие» я обнаружил в цоколе холеной, выложенной плиткой девятиэтажки, между гастрономом и парикмахерской.
Внутри царил скромный евроремонт. Мебель из черного кожзаменителя, белые жалюзи и ползучие цветы в горшках вполне располагали к доверию.
Передо мной была всего одна бабка, но радовался я напрасно – просидела она у нотариуса аккурат до обеденного перерыва, так что я еще битый час вынужденно листал местные газеты.
Когда были проставлены печати и я выстоял очередь в кассу, заплатил положенные сборы, занес нотариусу квитанцию об уплате, день уже клонился к вечеру.
В гастрономе я купил бутылку «Абсолюта» и большую подарочную коробку шоколадных конфет. Неизвестно, какого пола бюрократическая особь повстречается в дядином жэке. Гостинцы были нужны разноплановые.
Коминтерновский микрорайон оказался совершенной окраиной, панельными пятиэтажными трущобами. Жилищная контора № 27 как сквозь землю провалилась. Злой и уставший, я неоднократно обращался за помощью к аборигенам – никто не знал, где она находится. Наконец, какая-то женщина с помойным ведром вызвалась проводить меня.
Словно в насмешку, металлическую дверь жэка с косо налепленным графиком отключения воды на июнь, пересекал засов. Никаких ободряющих записок типа «Скоро буду» не имелось.
Женщина изучила график, и подглазья у нее вмиг налились черной тоской. Она с укором посмотрела на меня, точно это я был виноват в грядущем отключении, и, качая головой, ушла, ведро в ее руке жалобно поскрипывало.
В эту секунду я понял, что мне предстоит либо поиск дешевой гостиницы, либо ночевка на улице. В бессильном отчаянии я принялся колотить по двери, загудевшей как театральный гром.
Из ближайшего окна на втором этаже высунулся дедок в растянутой майке, с татуированным худым плечом и седыми кудрями на груди. Он дружелюбно обматерил меня – так, чтоб я не нагрубил ему в ответ, а вступил в беседу.
Я объяснил, что приехал из другого города, мне нужно попасть квартиру, иначе хоть на улице ночуй, а ключи в жэке.
Дед ненадолго задумался, исчез в комнате. Когда я решил, что он просто удовлетворил любопытство, дед вышел из подъезда, на ходу заправляя майку в спортивные, с лампасами, штаны.
«Подожди здесь», – сказал он и бодро зашлепал тапками к соседней многоэтажке. Спустя десять минут дедок возвратился, и не один. За ним плелась пухлая женщина лет сорока, в платье в горох, с черным лакированным поясом вокруг живота. Полные икры были сплошь в комариных укусах, поэтому она изредка останавливалась и страстно почесывала ноги. Мне она кокетливо улыбнулась, показывая золотые зубы, похожие на кукурузные зерна: «Сладкая женщина, вот комары и любят…» – а потом назвалась Антониной Петровной.
За стальной дверью была тюремного образца решетка, сквозь которую виднелся небольшой коридор, покрытый зашарканным линолеумом, и ржавая бочка с надписью «Песок». На стене у входа висели огнетушитель и старый плакат с кудлатым, похожим на спаниеля Валерием Леонтьевым.
Дед цыкнул мелким плевком на плакат и глубокомысленно произнес: «Обладает всеми достоинствами человека, за исключением его недостатков».
Я выложил на стол паспорт, стопку документов и доверенность, внутренне надеясь, что моя небритая физиономия не вызывает подозрений. На всякий случай пояснил: «Только с поезда. Трое суток добирался».
Антонина Петровна бегло просмотрела документы и паспорт – фамилия у нас с дядей все-таки была общая, – открыла сейф и, порывшись там, извлекла связку ключей.
Я сказал: «Вам за беспокойство», и протянул Антонине Петровне коробку конфет. Бутылку водки я вручил деду, и он со словами: «А вот это лишнее», – опустил ее в карман штанов, сразу под литровой тяжестью оползших.
От Антонины Петровны я узнал, что о смерти прежнего жильца на АТС никто не сообщал. Она советовала, чтобы сохранить телефон, обратиться туда и побыстрее оплатить долги.
Дом, где раньше жил дядя, – облезлая хрущевская пятиэтажка по улице имени Гвардейцев Широнинцев, – стоял совсем на отшибе, прямо возле затопленного строительного карьера, поросшего болотной осокой. Если бы не тополиная посадка, дом через несколько лет наверняка съехал бы под откос. Я огорчился, прикинув, сколько можно выгадать за квартиру в таком неухоженном месте.
Ведомый Антониной Петровной, я прошел по дорожке мимо беседующей пары – мужчины и женщины, оба средних лет. До меня долетел обрывок фразы: «Я бы Ельцина, суку, лично крючьями разорвал». А женщина добавила: «И не его одного».
Мужчина был крупный, мясисто-молочный, с бегущей в атаку лысиной. Он еще воинственно жестикулировал длинным бумажным свертком. Женщина сжимала какой-то огородный инвентарь – металлический наконечник был обмотан тряпкой. Выглядела женщина так, словно вернулась с дачи, – вылинявшая штормовка, косынка. В ногах стояла сумка, из которой торчала пластиковая бутылка.
Подъезд жалко оскалился двумя сидящими друг напротив друга, как пара подгнивших зубов, старухами. Опередив их любопытство, Антонина Петровна сказала: «Вот племянник покойного Вязинцева».
Мне показалось, болтающая пара тоже заметила нас – женщина оглянулась, а мужчина и так смотрел в нашу сторону. На миг он замолчал, потом принялся еще активнее размахивать свертком, видимо замышляя новые казни отставному президенту.
Мы поднялись на пятый, последний этаж. Антонина Петровна сорвала пластилиновую, с ниткой, пломбу. Я расписался в бумаге, и Антонина Петровна, пожелав мне удачи, грузно потопала вниз.
Наперво я заперся в туалете и справил накопившуюся за день нужду. Спуская воду, я подумал, что квартира мной, как зверем, помечена. Затем я обошел свои двухкомнатные угодья.
Телефон не работал. Окна еще с зимы были законопачены бумагой, которую я сразу ободрал, а в гостиной настежь распахнул балконную дверь, чтобы выветрить дух затхлости.
Горизонт розовел, низкое солнце превратилось в медленный желток. Сильный ветер создавал ощущение полета, усиленное далекими, где-то за карьером и трассой, высотками. Казалось, мой пятый этаж находится на одной линии с их крышами. Вдоль балкона, как две струны, тянулись провода для просушки белья, а на них, похожие на пескарей, висели деревянные прищепки. Рассохшиеся перила густо оплел дикий виноград.
В целом дядино жилье мне понравилось. Прихожая была оклеена когда-то модными обоями «под кирпич». В гостиной громоздились раздвижной диван, два кресла, торшер на латунной ноге, журнальный столик и вишневая стенка с посудой, хрусталем, книгами и радиолой в глубокой стеклянной нише.
Я исследовал выдвижные ящики на предмет «сокровищ». Обнаружились вороха квитанций, коробка с позолоченными чайными ложками, стетоскоп, тонометр и куча мятых упаковок с лекарствами.
В спальне, кроме кровати, находились письменный стол, этажерка с книгами и платяной ореховый шкаф. Среди одежды я, к моему удивлению, нашел мотоциклетный шлем, здоровенный молоток и широкие куски протектора, вырезанные из покрышки матерого грузовика – в назначении этих аккуратных пластов резины я, честно говоря, не разобрался.
А вот в боковом пенале между простынями и полотенцами дядя прятал два порнографических журнала, оба на непонятном европейском языке, может, голландском или шведском. С щемящим сердцем я подумал, каким одиноким был дядя Максим.
Еще более тяжело подействовала на меня ванная комната. Там перед зеркалом на умывальнике, возле зубной щетки и тюбика с пастой, лежала безопасная бритва с засохшей щетиной на лезвии – все, что осталось от дяди Максима…
Кухня была небольшая, едва хватало места для плиты, холодильника «Север», стола, табуреток и навесного шкафчика над мойкой. На подоконнике стоял маленький переносной телевизор.
Квартира хоть и не выглядела убитой, безусловно нуждалась в ремонте. Я прикинул свои силы и умения и констатировал, что один не управлюсь с обоями и кое-где облетевшей плиткой, – придется нанимать рабочих, чтобы квартира приобрела товарный вид.
Я тщательно почистил ванную содой, вымылся розовым обмылком, который отковырял от умывальника. В дядиных кухонных запасах нашлись макароны, консервы сайры и зеленого горошка. Ужин я скрасил просмотром неизвестно какой серии «Вечного зова».
Ночевал я на раздвижном диване в гостиной. Хоть и был я измотан, но заснуть долго не получалось. Покоя не давали мысли об отключенном телефоне, без которого квартира наверняка упадет в цене, и еще одолевали мечты, что сразу обнаружится щедрый покупатель, который, не торгуясь, предложит мне тысяч шесть. А потом я представлял себе плохого покупателя, жадного и хитрого, который больше трешки не дает и норовит надуть. Я ворочался и скрежетал зубами.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.