Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Перечитывая Библию

ModernLib.Net / Философия / Елизаров Евгений Дмитриевич / Перечитывая Библию - Чтение (стр. 2)
Автор: Елизаров Евгений Дмитриевич
Жанры: Философия,
Религиоведение

 

 


До конца познав эти стихии, человек и впрямь становится равным Богу. Но только и в самом деле познав, то есть до самого конца проделав ту великую и тяжкую работу духа, которая одна только и может дать ему право верховенства на этой земле. Поклонение же мертвой букве когда-то проповеданного Моисеем Закона не есть поклонение Всевышнему. И все претензии книжников и фарисеев, сотворивших из этой буквы кумир, есть род куда большего святотатства, чем даже Иудин грех, ибо означают собой посягательство на что-то гораздо большее. Ведь сакральным смыслом того культа, который создается вокруг этого кумира, оказывается вершение суда над миром уже не по заветам человеческой совести и любви, но по бездушным догматам чуждого этих стихий формального знания, по диктату не духа, но буквы знака.

Лишь дух животворит, – утверждает Павел, – буква же мертва[37]; и вовсе не предательство Иуды, но именно эта противоставшая Богу, мертвая и лишающая жизни все вокруг себя субстанция в конечном счете обращается убийством. Иуда предает Христа, до конца следуя какой-то своей, сжигающей его, правде, но вовсе не эта измена ищущего что-то отступника обрекает на смерть Спасителя. Данте, отведший для Иуды самый страшный круг ада, едва ли прав, ибо на самом деле не укладывающегося в формализованный канон Христа распинает богохульственная дерзость тех, кто, вкусив дармового плода с дерева обыкновенной схоластики, возомнил себя носителем абсолютного права выносить свой не отменимый ничем вердикт всему этому миру.

Словом, не в чужой готовой истине правда; не выстраданная собственным сердцем она всегда мертва, и самая суть библейского иносказания о грехе Адама и Евы лежит именно в этом осуждении готовности поклониться «на халяву» обретаемой духовной мертвечине. В великой же мудрости, – говорит Екклесиаст, – много печали,[38] и то знание, за которое не заплачена полная цена всей сопряженной с его обретением скорби, не стоит даже ломанного гроша. Поэтому можно утверждать: первые люди изгоняются из рая вовсе не за то, что они попытались сравняться с Богом, но за то, что они посягнули на верховенство в мире сущего не приняв в себя всей мировой боли.

Впрочем, понесенное наказание не исчерпывалось одним только изгнанием: чужая готовая истина, не переплавленная собственной болью, как обнаружилось, стоит немногого, и вот восхотевшие познать всю тайну Добра и Зла, они сумели обнаружить лишь свою собственную устыжающую их же самих наготу.

Кстати, как говорится в филологических справочниках, в еврейском подлиннике игра слов «мудрость» (арум) и «нагота» (эрум) звучит еще более жестко (если не сказать – издевательски), давая возможность метафорического – а значит, претендующего уже на философскую глубину – противопоставления этих понятий друг другу. Иными словами, нагота здесь может быть понята и как некоторая метафизическая категория, как прямая неспособность соблазненной дармовщиной души вместить в себя не только все откровение мира, но даже ничтожно малую его часть…

Тайный замысел нашего Создателя, земное служение Христа, дело человека – все это единая ткань вечного творения всего того, что живет и вокруг нас, и в нашей собственной душе. Поэтому до конца человеческое в человеке – лишь то, что органически вплетается в нее. А значит не будет ошибкой утверждать: первые люди изгонялись из рая именно за то, что они отказались от всего человеческого в них…

Так что дело отнюдь не в промотании чего-то имущественного и осязаемого. Впрочем, Священное ли Писание, вековая ли мудрость народов находят во всем, что удовольствует одну только плоть, отнюдь не то, к чему должно относиться с какой-то особой трепетностью. «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкопывают и крадут».[39] «Как вышел он нагим из утробы матери своей, таким и отходит, каким пришел, и ничего не возьмет от труда своего, что мог бы он понести в руке своей. И это тяжкий недуг: каким пришел он, таким и отходит. Какая же польза ему, что он трудился на ветер?»[40] Но если так, то и растрата обреченной на тлен вещественности – не столь уж великий грех в виду вечного. Отречение же от долга созидательности – это не только отказ от нашего Спасителя, с чем еще могла бы смириться спесивая гордыня воинствующего атеиста, но еще и род самоубийства. Во всяком случае самоубийства духовного.

К слову, отрекшихся от дара жизни даже хоронили за пределами кладбищенской ограды, ибо окончательно сгубивший свою душу человек ставил себя вне людского круга. Вот только вынесение своего приговора по этому роду самоубиения, по отречению от дара творчества, не дерзал взять на себя мирской суд. Как знать, может быть, инстинктом самого сердца веруя в то, что заблудшем так до конца и не угасло стремление когда-нибудь вспомнить о своем долге и возвратиться?..

Впрочем, библейская притча имеет не только индивидуальное, а может быть даже и не столько индивидуальное, сколько иное, куда более фундаментальное, если угодно – всемирно-историческое измерение. А значит, промотание даров и блуд возможны и в творчестве целых цивилизаций. Именно это промотание, именно этот «цивилизационный» блуд заставляют человека строить систему ценностей, в которой уже нет места никаким «фикциям» его души, строго рационалистическую алгебраически точную и логически выверенную систему, где аксиоматично,

…что человек – такая же машина,

Что звездный космос – только механизм

Для производства времени, что мысль –

Простой продукт пищеваренья мозга,

Что бытие определяет дух,

Что гений – вырожденье, что культура –

Увеличение числа потребностей,

Что идеал –

Благополучие и сытость… 

В первом томе «Капитале» у К. Маркса показано, как с становлением машинного производства в условиях формирующейся капиталистической системы человек превращается в простой придаток бездушной машины

…чтоб вытирать ей пот,

Чтоб умащать промежности елеем… 

Но там речь идет лишь о физическом существовании. Становление же вот такой, до предела формализованной «культуры» являет собой наглядную иллюстрацию того, как уже духовная составляющая человека становится точно таким же придатком (но теперь уже гораздо более страшного – претендующего на интеллектуальность) напичканного электроникой монстра. Во времена К. Маркса трудно было предположить возможность появления подобного механизма, но сегодня, когда персональный компьютер оказывается на каждом рабочем столе, становится вполне очевидным, что доводимая до предела рационализма и формализации духовная деятельность человека перестает быть человеческой. Сегодня обнаруживается, что такого рода деятельность в принципе может выполняться машиной, а раз так, то и она механистична по своей природе.

Есть творчество навыворот, и он

Вспять исследил все звенья мирозданья,

Разъял Вселенную на вес и на число,

Пророс сознанием до недр природы,

Вник в вещество, впился, как паразит,

В хребет земли неугасимой болью,

К запретным тайнам подобрал ключи,

Освободил заклепанных титанов,

Построил их железные тела,

Запряг в неимоверную работу;

Преобразил весь мир, но не себя,

И стал рабом своих же гнусных

Тварей. 

Единственным движителем всеобщего созидательного потока может быть только потребность его души. И еще ответственность. Блуд и промотание накопленного отцами на самом деле начинаются только там, где исчезает и то и другое.

Вовсе не физические потребности ненасытимой ничем человеческой плоти возжигают пламень творчества. Дей­ствите­ль­ное существо созидания ле­жит совсем в другой, если уго­д­но, чу­­ж­дой едва ли не все­му ма­­те­ри­а­ль­но­му, сфере. Это только на первый – некритический – взгляд пройденный нами путь размечен новыми городами, все более и более совершенными технологиями, могучими и умными машинами, – подлинный же состав богатств, тысячелетиями копимых нами, трансцендентен по отношению ко всем процессам, протекающим где-то под кожным покровом человека.

Обратим внимание на одно интересное, но, как правило, игнорируемое всеми служителями абстрактного книжного знания обстоятельство: даже окончательное, выделение из царства животных того двуногого существа, которому предстоит завоевать мир, еще не означает обретения нашим пращуром всех качеств, которые с наибольшей точностью и полнотой характеризуют собственно человека. Только художнику

(Лишь художник, занавесью скрытый,

Он провидит страстной муки крест

И твердит: «Profani, procul ite,

Hicamorislocussacerest»[41]

открыта истина, очевидна противоположность. Лю­бовь и кова­р­ст­во, до­блесть и алчность, ми­­­ло­­се­р­дие и жесто­кость, верность и корысть, же­р­твен­ность и пре­дательство… – ни­­­что из это­го ря­да, который можно продо­лжать и продолжать ед­ва ли не до бес­ко­нечно­сти, не бы­­ло зна­ко­мо порвавшему со своим прошлым существу там, в далеком каменном веке. Но ведь именно этот пре­ди­кативный ряд сегодня и об­­ра­зу­­ет со­бой совокупность, вероятно, са­­­мых су­ще­ст­венных оп­ре­делений нашей подлинной природы. Как говорили встарь, души, или – для тех, кому неприемлема подобная терминология – личности. А это значит, что собственно человеком человек становится вовсе не там, на самой заре неолита, а гораздо позднее. И отнюдь не автоматически, просто получая в дар от мимотекущего времени набор каких-то видоизмененных эволюцией хромосом, но лишь свершая нелегкий труд нравственного самосозидания. Да ведь и спустя тысячелетия едва ли не все новообретенное им оказывается легко утрачиваемым в размен на низменные, но все еще властные над ним позывы. Собственно, именно об этом и говорит библейская притча…

Впрочем, будем справедливыми, утрачиваемыми не всегда безвозвратно (и об этом тоже говорится в Евангелии).

Словом, именно не поддающееся ни внятному определению, ни строгому инструментальному замеру, не формируемое никаким из известных нам материальных процессов начало (душа ли, личность) на про­тя­­же­­нии всех ис­­текших ты­ся­че­­ле­­тий и была еди­­н­ст­­вен­­ным пред­метом не прерываемой ни на еди­ное мгно­ве­ние жи­­во­т­во­ря­щей дея­те­ль­­но­сти человека. Так что подлинная тайна нашей ис­то­рии запечатлевается вовсе не в хро­ни­ке войн или классовых битв, строительства го­­родов или освоения новых ко­н­ти­не­н­тов, освоения атома или раскрытия ме­ха­ни­з­мов фун­к­ци­онирования головного мозга (хотя, конечно, и в этом тоже), – она в генезисе нашей души, и только этот ве­чный генезис образует собой ее под­лин­ный смысл. Нет ничего ошибочнее, чем видеть в ис­тории цивилизации жизнеопи­сание ка­ко­го-то землепашца, который лишь из­редка под­ни­мает голову, чтобы взглянуть на зве­­зды. На­про­тив, это повесть об од­ном бо­ль­шом по­эте, который в силу своей природы выну­ж­ден за­бо­ти­ть­ся также и о земном; все прочее – не более чем сле­ды, ос­тавляемые им на зыбком пе­с­ке столетий…

Личность, душа индивида – вот то единственное, что делает его собственно человеком, а еще и абсолютно равновеликим всему человеческому ро­ду. Име­н­но в этой таинственной и неопределимой субстанции он способен полностью растворить все определения своего социума, и даже бо­­ль­ше то­го – встать над ним, чтобы повести его за собой. Именно эта субстанция, будучи брошена на чашу каких-то нра­в­ст­венных ве­сов, способна уравновесить судьбу индивида с судьбами целых народов. Имен­но она суть то бездонное метафизическое начало, что позволяет единым понятием чело­ве­ка объять и крохотную сме­ртную монаду, и всю совокупность сквозящих через ты­ся­челетия разноязыких племен…


Но все это справедливо лишь только там, где есть вечное служение, где нет отречения от всего того, что, собственно, и составляет долг и назначение человека…


А впрочем, тема греха далеко не единственная и даже не главная в этой притче. Главное – это все-таки покаяние и прощение заблудшего, но все еще не потерянного для добра сына. Внимание же, уделенное его распутству, объясняется тем, что понять и покаяние, и прощение можно лишь уяснив действительный состав его вины.


Мы видим, что, пройдя все круги моральных запретов, сын претерпевает глубокое нравственное перерождение. Но заметим и другое: нравственное восхождение совершает и любящий его отец, который поначалу даже в апофеозе ссоры не умеет найти слово для ее разрешения. Ничто в одиссее сына не проходит бесследно ни для того, ни для другого, но только ли интерьер внутрисемейного интима отобразился в древней библейской притче?

Вспомним. Впавшее в грех человечество, за исключение праведника Ноя с его семейством, безжалостно истребляется всемирным потопом. «И увидел Господь[42], что велико развращение человеков на земле, и что все мысли и помышления сердца их были зло во всякое время; и раскаялся Господь, что создал человека на земле, и восскорбел в сердце Своем. И сказал Господь: истреблю с лица земли человеков, которых Я сотворил, от человека до скотов, и гадов и птиц небесных истреблю, ибо Я раскаялся, что создал их».[43] «И вот, Я наведу на землю потоп водный, чтоб истребить всякую плоть, в которой есть дух жизни, под небесами; все, что есть на земле, лишится жизни».[44]

Вышедший из Египта Израиль за отпадение от своего Господа осуждается сорок лет бродить по Синайской пустыне. «И сказал Господь Моисею и Аарону, говоря: доколе злому обществу сему роптать на Меня? ропот сынов Израилевых, которым они ропщут на Меня, Я слышу. Скажи им: живу Я, говорит Господь: как говорили вы вслух Мне, так и сделаю вам; в пустыне сей падут тела ваши, и все вы исчисленные, сколько вас числом, от двадцати лет и выше, которые роптали на Меня, не войдете в землю, на которой Я, подъемля руку Мою, клялся поселить вас, кроме Халева, сына Иефонниина, и Иисуса, сына Навина; детей ваших, о которых вы говорили, что они достанутся в добычу врагам, Я введу туда, и они узнают землю, которую вы презрели, а ваши трупы падут в пустыне сей; а сыны ваши будут кочевать в пустыне сорок лет, и будут нести наказание за блудодейство ваше, доколе не погибнут все тела ваши в пустыне; по числу сорока дней, в которые вы осматривали землю, вы понесете наказание за грехи ваши сорок лет, год за день, дабы вы познали, чтозначит быть оставленным Мною».[45]

Но все-таки с течением времени что-то меняется в мире, и вот, когда снова переполняется мера людского греха, во искупление его Отец Небесный уже не разверзает хляби небесные, не сжигает города всеистребляющим небесным огнем, но принимает на Себя всю боль искупления и посылает на крестные муки Своего Сына.

Генезис преобразующего весь мир нравственного чувства стоит за отразившейся здесь переменой. Этот же генезис запечатлен и в других памятниках того далекого времени.

Известно, что языческие боги Гесиода совершенно не знают морали. Боги Гомера хоть и лишены той строгой дорической суровости, какая сквозит у первого, в сущности столь же далеки от ее императивов. Но уже у Эсхила в отношения между ними и людьми вплетается совершенно новый – нравственный – мотив, так, например, в «Прикованном Прометее» мы читаем:

Как только он воссел на отчий трон,

Сейчас же начал и почет и власть

Распределять меж новыми богами,

А о несчастных смертных позабыл.

И даже больше: уничтожить вздумал

Весь род людской и новый насадить.

И не восстал никто за бедных смертных,

А я дерзнул: освободил людей

От участи погубленными Зевсом

Сойти в Аид… 

Именно из искреннего сочувствия человеку Прометей идет на страшные муки:

Да, сжалившись над смертными, я сам

Не удостоен жалости. Жестоко

Со мной распорядился царь богов… 

Бог огня Гефест приковывает его к горной скале, в грудь вбивает железный клин. Пусть Гефесту и жаль титана, но он обязан повиноваться судьбе и воле Зевса: «Ты к людям свыше меры был участлив».

Кстати, время изменило и самого Прометея, он стал много возвышенней и благородней: теперь это уже не хитрый пройдоха и вор, а мудрый провидец (к слову, само его имя означает не что иное, как «Промыслитель»). В начале мира, когда старшие боги, Титаны, боролись с младшими богами, Олимпийцами, он знал, что силою Олимпийцев не взять, и предложил помочь Титанам хитростью; но те, надменно полагаясь на свою силу, отказались, и тогда Прометей, видя их обреченность, перешел на сторону Олимпийцев и помог им одержать победу. Поэтому расправа Зевса со своим союзником стала казаться еще более несоразмерной и жестокой.

Правда, в конце концов Зевс-Вседержитель примиряется и с людьми, и с их заступником; величайший герой Греции Геракл убивает орла, прилетавшего днем клевать его печень, и освобождает окованного титана. Обитатели же Олимпа начинают принимать самое деятельное участие в судьбах простых смертных; небожители начинают сходить на землю и сопрягаться с ними браком, больше того, – как на какой-то коммунальной квартире, интриговать и ссориться друг с другом, протежируя своим избранникам и преследуя чужих любимцев.

Впрочем, заметно меняются не только бессмертные боги, но и люди.

В сердцах воителей, свершающих великие подвиги и умирающих под стенами Трои, еще нет никакого места милосердию и сочувствию чужим страданиям, особенно если это страдания врага. Так, в сцене погребения Патрокла мы читаем:

Бросил туда ж и двенадцать троянских юношей славных,

Медью убив их; жестокие в сердце дела замышлял он.

После, костер предоставивши огненной силе железной,

Громко Пелид возопил, именуя любезного друга:

«Радуйся, храбрый Патрокл, и в Аидовом радуйся доме!

Все для тебя совершаю я, что совершить обрекался:

Пленных двенадцать юношей, Трои сынов знаменитых,

Всех с тобою огонь истребит…»[46] 

Но уже великому римскому эпосу, живописующему подвиги Энея и начало мировой империи Вечного города, свойственна искренняя человечность.

Аристотель, прокламировавший, что природой вещей с самого часа своего рождения одни люди предназначаются для подчинения, другие – для господства,[47] утверждал, что все захваченное на войне является собственностью победителя, а войны с целью захвата рабов вполне справедливы: «военное искусство можно рассматривать до известной степени как естественное средство для приобретения собственности, ведь искусство охоты есть часть военного искусства: охотиться должно как на диких животных, так и на тех людей, которые, будучи от природы предназначенными к подчинению, не желают подчиняться; такая война по природе своей справедлива.»[48] Тит Ливий был убежден в неотъемлемом праве завоевателя порабощать жителей побежденной страны: «…война есть война; законы ее разрешают выжигать поля, рушить дома, угонять людей и скот…».[49]

Но уже в письмах Сенеки, заслуженный авторитет и высокое общественное положение которого делали его оценки нормативными для многих сограждан, видно открытое сочувствие невольникам, которых поработил Рим. В одном из своих посланий (47 письмо к Луцилию составленное в 64 году) он пишет: «Я с радостью узнаю от приезжающих из твоих мест, что ты обходишься со своими рабами, как с близкими. Так и подобает при твоем уме и образованности. Они рабы? Нет, люди. Они рабы? Нет, твои соседи по дому. Они рабы? Нет, твои смиренные друзья. Они рабы? Нет, твои товарищи по рабству, если ты вспомнишь, что и над тобой, и над ними одинакова власть фортуны».[50]

Заметим, что это говорится по отношению к рабам-иноплеменникам, «варварам». Другими словами, к людям иной, более низкой природы и отсталой культуры – римляне и сами не чурались выраженных Аристотелем убеждений. Тем более ценно для нас сохраненное свидетельство. В отношениях же со своими сородичами и соплеменниками, то есть с людьми, попадавшими в неволю за долги, императивы морали, не чуждой сочувствию чужой боли, формировались еще задолго до Сенеки, и эти императивы накладывали весьма существенные ограничение на эксплуатацию чужой беды.

Еще ко времени Исхода, то есть, круглым счетом, за полтора тысячелетия до проповеди Христа, относится запечатленная Пятикнижием норма: «Если купишь раба Еврея, пусть он работает шесть лет; а в седьмой пусть выйдет на волю даром».[51] Об этом же говорит и Второзаконие: «Если продастся тебе брат твой, Еврей или Евреянка, то шесть лет должен он быть рабом тебе, а в седьмый год отпусти его от себя на свободу».[52] «Не считай этого для себя тяжким, что ты должен отпустить его от себя на свободу; ибо он в шесть лет заработал тебе вдвое против платы наемника…»[53] Пророк Иеремия даже грозит за невыполнение этой нормы грозными небесными карами: «Посему так говорит Господь: вы не послушались Меня в том, чтобы каждый объявил свободу брату своему и ближнему своему; вот за это Я, говорит Господь, объявляю вам свободу подвергнуться мечу, моровой язве и голоду, и отдам вас на озлобление во все царства земли…».[54] В Ветхозаветном кодексе можно найти и другие нормы, свидетельствующие о развитии гуманистических представлений, например: «Не выдавай раба господину его, когда он прибежит к тебе от господина своего».[55] Конечно, не всегда эти нормы выполнялись, о чем, собственно, и говорит пророчество Иеремии, но все же такое небрежение ими было нарушением заветов, и оно подвергалось общему осуждению.

Задолго до персидских войн запрет на порабощение соплеменников становится законом и для греков…

Словом, постепенно очень многое меняется в нашем мире, но лейтмотивом происходящих перемен становится не столько ниспровержение одних и возвышение других империй, сколько тихое обращение души, осознание человеком своей собственной ответственности за чужое страдание и своей собственной вины в нем.


Впрочем, вернемся к притче.

Не будем впадать в идиллию: блудного сына возвращает к отцовскому порогу прежде всего забота о самом себе: «…он рад был наполнить чрево свое рожками, которые ели свиньи, но никто не давал ему». Но все же и покаяние, искреннее и чисто желание исправить бездумно содеянное им, вернуть все вспять к той гнетущей память черте, когда еще не был сделан последний роковой шаг, когда еще не отзвучали перечеркивающие чужую жизнь слова… сжигающая самую душу потребность переделать так несчастливо, так стыдно сложившееся прошлое отчетливо, во весь голос звучит здесь: «отче! я согрешил против неба и пред тобою…».

Пусть и не завершивший, но уже переживающий подлинное нравственное перерождение и уже увидевший перед собой свет нравственной истины, сын молит лишь о том, чтобы стать простым рабом у когда-то оскорбленного и брошенного им отца: «прими меня в число наемников твоих». Даже в этом малом, что многим может показаться унижением, он видит свое настоящее спасение – и не столько от голода, сколько от тех страшных демонов, что еще совсем недавно безраздельно владели его душой. Нет, это не поражение в борьбе с неодолимыми жизненными обстоятельствами, и уж тем более не гордынная спесь, не желание, в духе героев Ф. М. Достоевского, отомстить своим унижением всем близким, кто недавно видел его «хозяином жизни» и не пал одновременно с ним, вот только еще ниже и гаже, – напротив, искреннее смирение ведет его назад, к отчему дому. Блаженная «нищета духа», та самая, что обещает человеку царствие небесное,[56] как внезапно осиявший Савла свет с неба, [57] вдруг снисходит на него, и хочется верить, что уже неодолимое ничем желание искупить былую вину перед родителем (нет, не механически отработать свой долг, но отныне с самоотвержением, всей жизнью, служить ему!) движет им. И эта пламенная песнь покаяния, исступленная молитва о прощении показывает нам совершенно нового, возвращенного уже не только к родительскому порогу, но и к добру и к свету, человека.

Кстати, о библейских «блаженствах». Сегодня «нищете духа» придается смысловое значение, часто противоположное тому, которое вкладывалось в него новозаветными благовествованиями. В действительности же «нищие духом» – это те, кто оставил любые, пусть даже и обоснованные – отцовским ли наследством, собственными ли талантами – претензии и амбиции. Иными словами, это те, кто уже не только не мечтает о собственном возвеличении, но даже не задумывается и о простой человеческой благодарности за вершимые ими дела. Те, кто творит благо так, что «когда творишь милостыню, пусть левая рука твоя не знает, что делает правая, чтобы милостыня твоя была втайне».[58] Подлинная нищета духа – это и есть его истинная вершина; не думающий о мирских триумфах монастырский иконописец, отпрыски лучших аристократических родов, блестящие офицеры лейб-гвардейских контингентов, уходившие в скит, – вот, может быть, точный образ приближения к ней.

Таким образом, когда б не это восхождение кающегося героя притчи к вершине истинной нищеты духа, нравственному перерождению блудного сына не суждено было бы стать учительным примером для долгой череды поколений.

Кстати, это, еще не вполне завершенное обращение грешника отразилось и в эволюции восприятия его возврата историей искусств.[59] Так, на гравюре Альбрехта Дюрера вызов чувствуется во всем – и в дерзко подъятой голове гордеца, окруженного отвратительными на вид свиньями, и в форме его коленопреклонения; и даже в паломническом посохе явственно различается копье не способного прощать никакое унижение ландскнехта. Но все же первое, что вызывает зрительная память, – это полотно великого Рембрандта…


Когда-то не сумевший найти нужных слов, для того чтобы удержать своего обуянного соблазном отпрыска, сейчас его счастливый отец не требует никакой отплаты, он уже во всем простил раскаявшегося сына. Не оправдал, а именно простил, то есть совершил самое большее, что вообще может сделать человек по отношению к тому, кто приходит с повинной. Но почему власть людского прощения могущественнее силы оправдания? Ведь это же парадокс: справедливое оправдание неопровержимо свидетельствует о том, что если даже и причинялась боль, мотивы деяния были чисты; прощение же удостоверяет прямо противоположное – принципиальную преступность самих намерений. А значит, именно оправданию долженствует первенствовать над всем. Но все это только на первый, весьма поверхностный взгляд, ибо в действительности констатирующее непреложный факт виновности, искреннее людское прощение оказывается неизмеримо выше любого оправдания, даже если то выносится самой высокой мирской инстанцией. Никакое оправдание не в силах утишить боль потерпевших – традиция же христианского прощения требовала немедленно стереть всякую память не только о неосторожном проступке, но даже о преступлении. Решительно никто не был вправе чем-либо попрекнуть прощенного; великим грехом становилось уже простое напоминание (причем не только ему!) о прошлом: «повинную голову меч не сечет», «кто старое помянет, тому глаз вон», – гласят старые пословицы, отвечная мудрость народа. Заметим, что чистое, искреннее раскаяние грешника и сегодня разоружает едва ли не всех, обездоленных им…

Неодолимая никаким формализованным рациональным мышлением бездна разделяет прощение и оправдание. Но ведь именно опровержение «юродством проведи» схоластически организованной мысли и составляет самое существо собранной Книгой книг всей мудрости мира.

Понятия покаяния, раскаяния восходят к имени первого, библейского, братоубийцы. Изгнание из своего собственного сердца беса Каина – вот в чем суть вершимого здесь таинства. Но сознаем ли мы всю глубину, вернее сказать, всю бездонность понятия о таком самоочищении. Ведь переполненный злом, весь наш мир обязан именно этому бесу своей непроходящей болью. А следовательно, полное раскаяние уже хотя бы одного снижает суммарный потенциал всеобщего ожесточения. Так надо ли удивлять пусть не всегда останавливающему на себе нашу мысль, но все же каждый раз вызывающему катарсис чуду. А ведь здесь мы сталкиваемся с настоящим вселенским чудом, ибо энергия индивидуального раскаяния не только оказывается сопоставимой с совокупной энергией проклятия всех тех, кого когда-то ожгло свершенное преступление, но и превозмогает ее.

В чем причина?

Заметим одно часто ускользающее от нас обстоятельство. Воображение маленького смертного человека способно поражаться только чем-то выдающимся, грандиозным, равновеликим космосу. Взрывающиеся галактики, диктующие свою победительную волю всему миру города, царственные левиафаны – вот по-настоящему достойные его изумления вещи. Только для них самые волнующие слова, что рождаются в его пораженном грозными зрелищами сознании: «Крепкие щиты его – великолепие; они скреплены как бы твердою печатью. Один к другому прикасается близко, так что и воздух не проходит между ними. Один с другим лежат плотно, сцепились и не раздвигаются. От его чихания показывается свет; глаза у него, как ресницы зари. Из пасти его выходят пламенники, выскакивают огненные искры. Из ноздрей его выходит дым, как из кипящего горшка или котла. Дыхание его раскаляет угли и из пасти его выходит пламя. На шее его обитает сила, и перед ним бежит ужас. Мясистые части тела его сплочены между собою твердо, не дрогнут. Сердце его твердо, как камень, и жестко, как нижний жернов. Когда он поднимается, силачи в страхе, совсем теряются от ужаса. Меч, коснувшийся его, не устоит, ни копье, ни дротик, ни латы. Железо он считает за солому, медь – за гнилое дерево.


  • Страницы:
    1, 2, 3