Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Слишком много счастья (сборник)

ModernLib.Net / Элис Манро / Слишком много счастья (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Элис Манро
Жанр:

 

 


Элис Манро

Слишком много счастья (сборник)

Дэвиду Коннелли

TOO MUCH HAPPINES

Copyright © 2009 by Alice Munro

All rights reserved

© А. Д. Степанов, перевод, примечания, 2014

© ООО «Издательская Группа Азбука-Аттикус“», 2014

Издательство АЗБУКА®

Измерения

Дори добиралась на трех автобусах: сначала до Кинкардина, оттуда на лондонском и еще в Лондоне{1} – на городском. Она отправилась воскресным утром в девять часов, но преодолела весь путь – чуть более сотни миль – только к двум часам дня. Много времени она провела в ожидании и насиделась не только в автобусах, но и на остановках. Хотя, вообще-то, Дори против этого ничего не имела: всю неделю на работе присесть не удавалось.

Она служила горничной в мотеле «Голубая ель». Мыла ванные комнаты, меняла постельное белье, пылесосила ковры, протирала зеркала. Работа ей нравилась тем, что прогоняла лишние мысли и после нее можно было быстро заснуть. Убирая номера, Дори редко сталкивалась с удручающим беспорядком, хотя ей случалось слышать от других горничных довольно неприятные истории. Все остальные горничные были старше и в один голос твердили, что ей надо поискать занятие получше, с перспективой на будущее. Говорили, что, пока она еще молода и выглядит неплохо, надо выучиться чему-нибудь и потом сидеть за столом в офисе. Но Дори и это место устраивало. Общаться с людьми ей не хотелось.

Никто в мотеле не знал о том, что произошло. А если и знали, то не подавали виду. Могли знать: ведь фотография Дори тогда появилась в газете. Это был тот самый снимок, который сделал он: Дори со всеми тремя детьми. Новорожденный Демитри у нее на руках, а Барбара Энн и Саша смотрят на малыша. В то время она была натуральной шатенкой, с длинными вьющимися волосами, как ему нравилось. Выражение лица – нежное и застенчивое и тоже не столько свойственное ей, сколько предназначавшееся ему.

После случившегося Дори осветлила волосы и сделала короткую стрижку. Она сильно похудела. Сменила имя, точнее, стала представляться своим вторым именем – Флёр. Ну и работу ей помогли подыскать подальше от тех мест, где она жила раньше.

В такую поездку, как сейчас, Дори отправлялась уже в третий раз. В первые два он отказывался от встречи. Если бы и сейчас отказался, она перестала бы пытаться. И даже если бы он согласился встретиться, Дори, наверное, взяла бы большую паузу перед следующей встречей. Тут важно не переборщить. Хотя она и сама толком не знала, как поступить.

В первом автобусе ей было спокойно. Просто ехала себе и рассматривала пейзажи за окном. Она выросла на берегу океана, где весна всякий раз сменяла зиму, а тут вслед за зимой почти сразу приходит лето. Еще месяц назад лежал снег, а теперь так тепло, что можно носить одежду с короткими рукавами. По полям разлились полосы ослепительно сверкающей воды, и солнце мелькает в еще голых ветвях.

Однако, пересев во второй автобус, Дори начала нервничать и невольно думать, не едет ли кто-нибудь из пассажирок туда же, куда и она? В автобусе были одни только женщины, в большинстве весьма прилично одетые. Наверное, специально оделись так, словно собрались в церковь? Те, что постарше, выглядели как прихожанки церквей, куда строгими правилами предписано приходить в юбке, чулках и шляпке определенного фасона. А те, что помоложе, как будто принадлежали к общинам, позволяющим женщине надеть в церковь и брючный костюм, и сережки и сделать прическу.

Дори на их фоне выделялась. За полтора года работы в мотеле она не купила себе ни одной новой вещи. На службе носила гостиничную форму, в остальное время – джинсы. К макияжу она так и не привыкла: раньше он не разрешал, а теперь было ни к чему. Короткие взъерошенные волосы цвета спелой кукурузы не очень шли к ее исхудавшему лицу, но Дори было все равно.

В третьем автобусе она села у окна и постаралась успокоиться, читая вывески и рекламные плакаты. У нее был один трюк, с помощью которого можно заставить себя ни о чем не думать: надо выхватить наугад какое-нибудь слово и начать складывать из его букв другие слова. «Кофейня», например, превращалась в «фею», а затем в «фон» или «фен»; в слове «магазин» таились «маг» и «миг» и еще… секундочку… еще «зима». Слов становилось особенно много на выезде из города: автобус проезжал мимо билбордов, гигантских магазинов, парковок. Попадались даже рекламные воздушные шары, привязанные к крышам.

Дори не рассказала миссис Сэндс про две прошлые поездки. Наверное, не надо говорить и про эту, последнюю. Они беседовали по понедельникам, во второй половине дня, и в последнее время миссис Сэндс говорила, что дела идут на поправку, хотя раньше только повторяла, что нужно подождать и не стоит торопить события. Теперь она говорила, что Дори постепенно начинает восстанавливать силы.

– Я понимаю, что вам до смерти надоело слышать одно и то же, – заметила она. – Но что я могу поделать, если все так и есть.

Миссис Сэндс самой резануло слух слово «смерть», но она решила не усугублять свою неловкость извинениями.


Когда Дори исполнилось шестнадцать – а это было семь лет назад, – она каждый день после школы ходила к матери в больницу. Мама перенесла операцию – как говорили, серьезную и опасную, – и теперь ей был прописан постельный режим. А Ллойд работал санитаром в отделении. У него нашлось много общего с матерью Дори: оба в молодости хипповали (хотя Ллойд немного моложе мамы), и потому всякий раз, когда выпадала свободная минутка, Ллойд заходил к ней в палату поболтать про концерты, про марши протеста, в которых они оба участвовали, про знакомых обалденных чуваков, про кислотные трипы и тому подобное.

Ллойд пользовался у больных большой популярностью, потому что все время шутил и хорошо делал массаж. Приземистый, коренастый, широкоплечий, он говорил так внушительно, что его иногда принимали за доктора. (Кстати, вряд ли ему это нравилось: он считал, что большинство лекарств – обман, а доктора – кретины.) Еще у него была очень нежная розовая кожа, светлые волосы и смелый взгляд.

Однажды он поцеловал Дори, когда они вместе ехали в лифте, и сказал, что она похожа на цветок в пустыне. Потом засмеялся и спросил: «Ну что, здорово сказал?»

– Да ты поэт, хоть сам того не знаешь!{2} – ответила Дори, чтобы показать, как хорошо к нему относится.

Вскоре мама скоропостижно умерла от закупорки сосуда. У нее было много подруг, которые охотно взяли бы девочку к себе, и у одной из них Дори недолго пожила, но в конце концов предпочла нового друга – Ллойда. К своему следующему дню рождения она была уже беременна, а затем они поженились. Оказалось, что Ллойд никогда раньше не был женат, хотя у него имелось двое детей, про которых он почти ничего не знал. Впрочем, к тому времени его дети должны были уже давно вырасти. С годами жизненная философия Ллойда изменилась: теперь он проповедовал крепкий брак, постоянство и выступал против предупреждения беременности. Он решил уехать с полуострова Сечелт в Британской Колумбии, где они жили, потому что там было слишком много людей из его прежней жизни – и друзей, и любовниц. И они с Дори переехали на другой конец страны – в маленький городок, который выбрали на карте просто по названию: Майлдмэй. Но и в самом городке жить не стали, а сняли дом в деревне поблизости. Ллойд нанялся на фабрику мороженого. Устроили вокруг дома сад. Выяснилось, что Ллойд отлично разбирается в садоводстве, а также в плотницком деле, в дровяных печах и умеет поддерживать на ходу старую машину.

Родился Саша.


– Это вполне естественно, – сказала миссис Сэндс.

– Правда? – спросила Дори.

Дори всегда садилась на стул с прямой спинкой, стоявший у стола, а не на диван с обивкой в цветочек и подушечками. А миссис Сэндс на своем стуле пододвигалась как можно ближе – так, чтобы их не разделяла никакая преграда.

– Я так и думала, что вы туда поедете. Наверное, на вашем месте я сделала бы то же самое.

Год назад, когда они познакомились, миссис Сэндс так не сказала бы. Тогда она была куда осторожнее, зная, как легко взбудоражить Дори одной мыслью, что хоть кто-то – любая живая душа – мог оказаться на ее месте. Но теперь миссис Сэндс знала, что Дори немного успокоилась и воспримет такие слова всего лишь как попытку ее понять.

Миссис Сэндс была не похожа на знакомых Дори. Не особенно стройна и миловидна, хотя и не слишком стара. Примерно столько же лет сейчас было бы матери Дори, только в миссис Сэндс ничего хипповского, разумеется, нет. Короткая седая стрижка, родинка на скуле. Обувь на плоской подошве, узкие брюки и блузки с узором в цветочек. Даже если эти блузки были клубничного или бирюзового цвета, она не выглядела в них так, словно нарочно вырядилась. Скорее, создавалось впечатление, что кто-то ей подсказал: надо бы тебе, милочка, принарядиться – и та послушно отправилась в магазин за чем-нибудь особенным. Весь ее облик – сдержанный, отстраненный и доброжелательный – как бы уравновешивал агрессивную жизнерадостность ее одежды, и Дори это не было неприятно.

– В первые два раза я его вообще не видела, – сказала Дори. – Он просто не вышел.

– Но на этот-то раз вышел?

– Вышел. Но я его едва узнала.

– Постарел?

– Да, конечно. И еще похудел сильно. И потом эта одежда. Роба. Я никогда его не видела ни в чем таком.

– То есть он показался вам другим человеком?

– Да нет.

Дори прикусила верхнюю губу, пытаясь найти слова, которые передавали бы разницу. Ллойд был очень тихий. Раньше она его таким тихим никогда не видела. Не решался сесть напротив нее. Она даже спросила в самом начале: «Ну что, так и будешь стоять?» И он ответил: «А можно сесть?»

– Он был какой-то… неживой, – сказала наконец Дори. – Может, они ему колют что-нибудь?

– Может, и колют, чтобы вел себя спокойно. Трудно сказать. Ну и вы поговорили?


Да как сказать? можно ли это вообще назвать разговором? Она задавала ему какие-то дурацкие вопросы, самые обычные: «Как ты себя чувствуешь?» – «Нормально». – «Как тут кормят?» – «Ничего». – «А выйти погулять можно?» – «Можно, под присмотром. Только разве это прогулка».

– Тебе надо дышать свежим воздухом, – сказала она.

– Да, точно, – ответил он.

Она чуть не спросила, не подружился ли он тут с кем-нибудь. Так расспрашивают ребенка про школу. Если бы ваши дети ходили в школу, вы бы обязательно задавали им такие вопросы.


– Да-да, – закивала миссис Сэндс, подталкивая к ней заранее приготовленную коробку с салфетками.

Дори их не взяла: глаза у нее оставались сухими, но было нехорошо где-то внутри, в животе. Что-то вроде рвотного позыва.

Миссис Сэндс молча ждала. Она знала, что сейчас не надо вмешиваться.


Потом Ллойд, словно угадав, что она собирается спросить, сказал: тут есть психиатр, приходит побеседовать время от времени.

– Но я его предупредил, чтобы он не терял времени, – сказал Ллойд. – Я и без него все знаю.

Это был единственный момент, когда Ллойд показался ей прежним.

Во время свидания сердце у нее сильно билось. Ей казалось, что она вот-вот упадет в обморок или даже умрет. Чтобы взглянуть на него, приходилось преодолевать себя. Делать усилие, чтобы в поле зрения появлялся этот худой, седой, неуверенный в себе, ко всему безучастный, неуклюжий, безотчетно двигающийся человек.

Ничего этого она не стала рассказывать миссис Сэндс. Та могла бы спросить – тактично, разумеется, – кого Дори боялась. Себя или его?

Но она совсем не боялась.


Когда Саше было полтора годика, родилась Барбара Энн. А когда Барбаре исполнилось два, родился Демитри. Имя Саша они выбрали вместе и после этого условились, что в дальнейшем Ллойд будет давать имена мальчикам, а она – девочкам.

Демитри, в отличие от старших, страдал коликами. Дори думала сначала, что, может быть, ему не хватает молока или что молоко у нее недостаточно калорийное. Или слишком калорийное? В общем, с молоком что-то было не так. Ллойд отыскал женщину из «Лиги ла лече»{3} и поговорил с ней. Что бы ни произошло, сказала эта женщина, нельзя подкармливать малыша из бутылочки. Это шаг в опасном направлении, тогда он очень скоро совсем откажется от груди.

Она не знала, что Дори уже подкармливает малыша. И ему это, похоже, нравилось: все чаще Демитри поднимал крик, когда ему давали грудь. Месяца через три он полностью перешел на искусственное вскармливание, и тогда стало невозможно скрывать это от Ллойда. Дори сказала мужу, что у нее кончилось молоко и потому пришлось давать бутылочку. Ллойд подскочил к ней как бешеный и стиснул ей груди. Пролилось несколько капель. Он назвал ее лгуньей. Они поругались. Он сказал, что она такая же шлюха, как и ее мать.

– Все эти хипповки были шлюхами!

Вскоре они помирились. Но всякий раз, когда Демитри капризничал, или простужался, или пугался Сашиного кролика, или держался за стулья, тогда как его брат и сестра в том же возрасте уже вовсю ходили, – всякий раз припоминалось искусственное вскармливание.


Когда Дори впервые пришла на прием к миссис Сэндс, какая-то посетительница в приемной сунула ей буклет: на обложке золотой крест и слова, напечатанные тоже золотом на лиловом фоне: «КОГДА ТВОЯ ПОТЕРЯ ПОКАЖЕТСЯ НЕВЫНОСИМОЙ…» Внутри оказалось написанное нежными красками изображение Иисуса и какой-то текст мелким шрифтом, который Дори не стала читать.

Руки Дори вцепились в эту книжицу и не отпускали ее. Она села на стул в кабинете и вдруг задрожала всем телом. Миссис Сэндс сама вынула буклет у нее из рук.

– Кто это вам дал? – спросила она.

– Там, – ответила Дори, дернув головой в сторону закрытой двери.

– Вам не нравится это?

– Когда тебе плохо, все начинают доставать, – сказала Дори и тут же осознала, что именно так говорила ее мать, когда женщины с подобными бумажками приходили к ней в больницу. – Они думают, что надо только встать на колени – и все поправится.

Миссис Сэндс вздохнула.

– Да, конечно, – сказала она. – Все не просто.

– Лучше скажите «невозможно», – добавила Дори.

– Ну, может быть, и нет.

В первые встречи они ни разу не заговорили о Ллойде. Дори старалась даже не думать о нем, а если все-таки вспоминала, то как о каком-нибудь ужасном стихийном бедствии.

– Даже если бы я во все это верила, – сказала она, указывая на буклет, – то только потому…

Она хотела сказать, что такая вера была бы очень кстати: можно представить Ллойда горящим в аду или что-нибудь в этом духе. Но она не стала продолжать, потому что глупо говорить об этом. А кроме того, ей в который раз показалось, что у нее в животе словно кто-то стучит молотком.


Ллойд считал, что детей надо учить дома. Это не было связано с религиозными причинами: он не возражал против изучения динозавров, пещерных людей, обезьян и прочего. Просто хотел, чтобы дети оставались поближе к родителям и их можно было подготовить к взрослой жизни осторожно и постепенно, а не бросать сразу в мир, как в воду. «Я просто думаю о том, что это мои дети, – заявлял он. – То есть мои собственные, а не отдела образования».

Дори, скорее всего, не справилась бы сама с их обучением, но оказалось, что отдел образования подготовил на такой случай и инструкции, и планы уроков, и все это родители могли получить в местной школе. Саша был умным мальчиком, он почти без посторонней помощи научился читать, а двое остальных были пока слишком малы, чтобы учить их всерьез. По вечерам и по выходным Ллойд учил Сашу географии, рассказывал об устройстве Солнечной системы, о зимней спячке животных или о том, почему машина ездит. На любой вопрос ребенка следовал отдельный рассказ. Очень скоро Саша стал опережать школьные планы, но Дори по-прежнему получала их в школе и в назначенное время давала ему делать упражнения, чтобы не возникало претензий.

Неподалеку от них жила еще одна женщина, у которой дети учились дома. Звали ее Мэгги, и у нее был минивэн. Ллойд на своей машине каждое утро отправлялся на работу, а Дори так и не научилась водить. Поэтому она была очень довольна тем, что Мэгги раз в неделю подвозила ее до школы, там они отдавали выполненные задания и получали новые. Разумеется, они брали с собой всех детей. У Мэгги было двое мальчиков. Старший страдал аллергией, и матери приходилось строго следить за его питанием, поэтому он и учился дома. А потом Мэгги решила перевести на домашнее обучение и младшего. Тому хотелось играть с братом, и к тому же он был астматиком.

Как радовалась Дори, что у нее все трое здоровы! По мнению Ллойда, это потому, что она родила всех детей, когда была еще молода, а Мэгги ждала чуть не до менопаузы. Он, конечно, преувеличивал возраст Мэгги, но ждала она действительно долго. Она работала оптометристом – подбирала людям очки. Когда-то они с мужем были бизнес-партнерами и откладывали начало семейной жизни до тех пор, пока не купили дом в деревне, чтобы она смогла оставить работу.

Волосы у Мэгги были с проседью, совсем коротко подстриженные. Ллойд называл высокую, плоскогрудую, неунывающую и самоуверенную Мэгги «наша лесби» – но только за глаза, разумеется. Бывало, хохмит с ней по телефону, а потом, прикрыв трубку рукой, говорит Дори: «Это наша лесби». Дори к этому относилась спокойно: она знала, что Ллойд многих женщин так называет. Но она опасалась, что Мэгги сочтет его шуточки слишком фамильярными и просто не захочет терять с ним время.

– Хочешь поговорить со старушкой? Да. Здесь она. Возится со стиральной доской. Да, такой я эксплуататор. Это она тебе сказала?


Взяв в школе бумаги, Дори и Мэгги обычно отправлялись в продуктовый магазин за покупками. Потом иногда заходили в кафе Тима Хортона и отвозили детей в парк на берегу реки. Там мамаши сидели на скамейке, а Саша и сыновья Мэгги носились по детской площадке и карабкались на лестницы, Барбара Энн качалась на качелях, Демитри играл в песочнице. Если было холодно, женщины оставались в машине. Беседовали они по большей части о детях и о кулинарных рецептах, но иногда Дори вдруг узнавала что-то интересное: например, что Мэгги, прежде чем стать оптометристом, объездила всю Европу. Мэгги, в свою очередь, с удивлением узнавала, как рано Дори вышла замуж и как легко она впервые забеременела. А потом долго не получалось, и Ллойд начал ее подозревать: копался в ее ящиках в поисках противозачаточных таблеток, думал, что она их принимает втайне от него.

– А ты не принимала? – спросила Мэгги.

Дори даже не знала, как ответить. Сказала, что никогда бы на такое не осмелилась.

– Ну, то есть это было бы ужасно: пить их, не сказав ему. Я просто пошутила, а он сразу кинулся их искать.

– Ох, – вздохнула Мэгги.


Однажды Мэгги спросила:

– Слушай, у тебя все в порядке? Я имею в виду с мужем. Ты счастлива?

Дори без колебаний ответила «да». Но потом подумала, что не все так гладко. В ее семейной жизни было много такого, к чему она привыкла, а другие этого бы не поняли. Ллойд по любому вопросу имел собственное мнение, такой уж он был человек. И в самом начале, когда она познакомилась с ним в больнице, он уже был такой. Старшая медсестра вела себя очень надменно, и он звал ее «миссис Велитчелл» вместо «миссис Митчелл». Произносил эти слова так быстро, что разница была едва уловима. Ему казалось, что у старшей медсестры есть любимчики, но он к ним не принадлежит. И на фабрике мороженого был человек, которого Ллойд ненавидел, – кто-то, кого он звал «Луис-сосала». Дори так и не узнала настоящего имени этого парня. Но это доказывало, по крайней мере, что не одни только женщины его раздражали.

По мнению Дори, все эти люди были вовсе не так плохи, как считал Ллойд, но спорить с ним не имело смысла. Наверное, мужчины просто не могут жить без врагов, как не могут жить без шуток. Иногда Ллойд подшучивал над своими врагами – точно так же, как иногда посмеивался над собой. И ей разрешалось смеяться вместе с ним – при условии, что не она первая начала.

Она надеялась, что он будет снисходителен к Мэгги. Но временами уже чувствовала, как рушатся ее надежды. А если он запретит ей ездить с Мэгги в школу и в магазин, то это будет крайне неудобно. Но еще хуже то, что придется позориться: выдумывать какие-то глупости, как-то объясняя свои отказы с ней встречаться. А Мэгги бы все поняла – по крайней мере уловила бы ложь и решила, что в семье Дори все гораздо хуже, чем на самом деле. Мэгги тоже была по-своему резковата в оценках.

Тогда Дори спрашивала себя: а почему ее, собственно, заботит то, что подумает подруга? Мэгги почти чужая, с ней даже общаться не очень комфортно. Так Ллойд сказал, и он прав. Истинная связь между ними, мужем и женой, – это то, что недоступно посторонним, и вообще это никого не касается. Если Дори станет бережно относиться к своей семье, то все у них будет хорошо.


Однако дела пошли хуже: общаться с подругой он ей пока не запрещал, но все чаще высказывался критически. Говорил, что Мэгги сама виновата в болезнях сыновей. Он вообще считал, что мать всегда виновата. Ему случалось наблюдать в больнице таких матерей, которые стремятся держать детей под полным контролем. Обычно так поступают слишком умные.

– Но послушай, иногда дети просто рождаются больными, – не подумав, возразила Дори. – Нельзя же во всех случаях винить мать.

– Да ну? А почему это мне нельзя?

– Я не про тебя говорю. Не в том смысле, что тебе нельзя. Я говорю: разве не могут дети родиться больными?

– А с каких это пор ты стала так разбираться в медицине?

– Я и не говорю, что разбираюсь.

– Правильно, не разбираешься.

Плохое сменялось худшим. Он пожелал знать, о чем они с Мэгги разговаривают.

– Не знаю. Так, ни о чем.

– Забавно. Значит, две женщины едут в машине… Первый раз такое слышу. Две женщины едут и ни о чем не говорят. Она решила вбить между нами клин.

– Кто? Мэгги?!

– Я таких баб знаю.

– Каких – таких?

– Таких, как она.

– Не говори глупости.

– Эй, потише! Ты сказала, что я дурак?

– Скажи, пожалуйста, зачем ей это нужно?

– Откуда мне знать зачем? Захотелось, и все. Вот погоди, еще увидишь. Она тебе еще все уши прожужжит о том, какая я сволочь. Погоди немного.


И действительно, все случилось так, как он говорил. Ну, во всяком случае, выглядело именно так в глазах самого Ллойда. Однажды около десяти часов вечера она оказалась у Мэгги на кухне: сидела, хлюпая носом и размазывая слезы, и прихлебывала травяной чай. Когда она постучала в дверь, муж Мэгги открыл и спросил: «Какого черта вам надо?» Он понятия не имел, кто она такая. Дори еле сумела сказать: «Простите, что беспокою…» – а он глядел на нее выпученными глазами. Затем вошла Мэгги.

Дори прошла весь путь до ее дома пешком, в темноте. Сначала по проселочной дороге, у которой они с Ллойдом жили, затем по шоссе. Там приходилось прятаться в канаве всякий раз, когда приближалась машина, и потому шла она очень медленно. Она провожала взглядом машины, боясь, как бы Ллойд не поехал за ней. Ей не хотелось, чтобы он нашел ее сейчас – по крайней мере до тех пор, пока он не испугается собственного безумия. Бывали случаи, когда ей удавалось самой его напугать таким образом: она плакала, выла и даже колотилась головой об пол, приговаривая: «Неправда, неправда, неправда!..» В конце концов он шел на попятную и говорил: «Ну ладно, ладно. Я тебе верю. Ну все, милая, успокойся. Подумай о детях. Ну все, я верю тебе, милая. Только замолчи».

Но сегодня вечером она взяла себя в руки уже в начале представления. Надела пальто и вышла за дверь, а он кричал вслед: «Эй, не вздумай! Я тебя предупредил!»

Муж Мэгги отправился спать, по-прежнему недовольный, хотя Дори все повторяла: «Простите меня! Простите, что врываюсь к вам так поздно!»

– Да замолчи ты! – прикрикнула на нее Мэгги. Вид у нее был хоть и озабоченный, но доброжелательный. – Хочешь вина?

– Я не пью.

– Тогда лучше сейчас не начинай. Я тебе заварю чая. Это успокаивает. С клубникой и ромашкой. С детьми-то все в порядке?

– Да.

Мэгги сняла с нее пальто и протянула ей пачку салфеток – вытереть нос и глаза.

– И не говори пока ничего. Скоро придешь в себя.

Но даже немного успокоившись, Дори не рассказала, как у них обстоят дела, иначе Мэгги решила бы, что подруга сама во всем виновата. Кроме того, ей не хотелось рассказывать про Ллойда. Не важно, что он ее измучил. Все равно ближе его у нее никого нет, и если она начнет на него жаловаться, все сразу рухнет, это будет как измена.

Она объяснила, что они с Ллойдом опять поругались и она так от этого всего устала, что захотела прогуляться. Но это все ничего, пройдет. Они помирятся.

– Ну что ж, со всеми супругами случается, – заметила Мэгги.

Тут зазвонил телефон, и Мэгги сняла трубку.

– Да. Она в порядке. Просто захотела прогуляться, сменить обстановку. Отлично. Ладно, тогда я отвезу ее домой утром. Ничего страшного. Хорошо. Спокойной ночи.

– Это он, – сказала Мэгги. – Ну да ты поняла.

– Какой у него был голос? Нормальный?

Мэгги улыбнулась:

– Ну, я не знаю, как он разговаривает в нормальном состоянии. Во всяком случае, он был не пьян.

– Он тоже не пьет. У нас в доме даже кофе нет.

– Хочешь, поджарю тост?


Рано утром Мэгги повезла ее домой. Муж Мэгги не поехал на работу и остался сидеть с мальчиками.

Мэгги спешила вернуться домой. Разворачивая свой минивэн у них во дворе, она сказала на прощание только:

– Все, пока! Позвони, если захочешь поболтать.

Было холодное весеннее утро, на земле все еще лежал снег, но Ллойд сидел без куртки на ступеньках крыльца.

– Доброе утро, – громко произнес он вежливым и полным сарказма тоном.

Она тоже поздоровалась, сделав вид, что не заметила этого.

Он продолжал сидеть на ступеньках, не пуская ее внутрь.

– Не ходи туда, – сказал он.

Она решила обратить все в шутку:

– Не пустишь? Даже если я очень попрошу? Ну пожалуйста!

Он посмотрел на нее, но ничего не ответил. Только улыбнулся, не разжимая губ.

– Ллойд! – позвала она. – Послушай, Ллойд!

– Лучше не ходи туда.

– Послушай, Ллойд, я ничего Мэгги не рассказывала. Прости, пожалуйста, что я убежала. Мне просто воздуха не хватало.

– Говорю: не ходи.

– Да что с тобой? Где дети?

Он мотнул головой – так, как делал в тех случаях, когда ему не нравилось то, что она говорила. Этот жест заменял средней силы ругательство, что-то вроде «блин».

– Ллойд! Где дети?!

Он чуть подвинулся, чтобы она смогла пройти, если захочет.

Демитри лежал в своей колыбельке, но на боку. Барбара Энн – на полу возле своей кроватки, словно она упала оттуда или ее вытащили. Саша – у двери в кухню: он пытался убежать. Только у Саши были кровоподтеки на шее. Остальных он задушил подушкой.

– Во сколько я вчера звонил? – спросил Ллойд. – Когда звонил, все уже случилось.

Он сказал: «Это ты во всем виновата».


Присяжные постановили, что он находился в помраченном состоянии сознания и не подлежит наказанию. Ллойд был признан невменяемым в отношении совершенного преступления и помещен в специальное учреждение.


Дори выбежала из дому и бродила, спотыкаясь, по двору, взявшись обеими руками за живот, словно он был вспорот и она пыталась удержать внутренности. Такой ее увидела Мэгги, когда вернулась. У нее возникло дурное предчувствие, и она решила развернуться и поехать назад. Сначала Мэгги подумала, что муж избил Дори, ударил ее в живот. Из стонов Дори ничего нельзя было понять. Ллойд, по-прежнему сидевший на ступеньках, вежливо подвинулся, не сказав ни слова, и пропустил ее в дом. Войдя, Мэгги увидела то, что уже ожидала увидеть. Она позвонила в полицию.

В течение некоторого времени Дори набивала себе рот всем, что попадалось под руку. Землей, травой, потом платками, полотенцами и собственной одеждой. Казалось, она хочет подавить не только вопли, которые рвались у нее из горла, но и сам образ той сцены, бесконечно всплывавший в сознании. Ей начали колоть какое-то лекарство, и это помогло. Она стала очень тихой, хотя в кататонию и не вошла. Врачи говорили, что ее состояние стабилизировалось. Когда Дори выписалась из больницы и социальный работник привез ее на новое место жительства, ее взяла под свою опеку миссис Сэндс: нашла ей дом, подобрала работу и еженедельно с ней беседовала. Мэгги приехала было повидаться, но оказалось, что она единственный человек, которого Дори не могла видеть. Миссис Сэндс объяснила, что это естественно: возникает нежелательная ассоциация, и Мэгги ее поймет и простит.


Миссис Сэндс сказала, что, посещать или не посещать Ллойда, должна решать только Дори.

– Понимаете, я ведь здесь не для того, чтобы разрешать или запрещать. Как вы сами думаете, лучше вам станет, если вы его увидите? Или хуже?

– Не знаю.

Дори не могла объяснить, что она встречалась как бы и не с ним. Это было все равно что увидеть привидение. Такой бледный. И одежда на нем широкая и тоже бледная, и туфли такие, что шагов совсем не слышно, мягкие тапочки наверное. Ей показалось, что у него выпадают волосы. А раньше были такие густые, волнистые, цвета меда. Не было теперь ни широких плеч, ни ямки между ключицами, куда она, бывало, склоняла голову.

Полиции он тогда сказал, и это попало в газеты: «Я сделал это, чтобы спасти их от страданий».

Каких страданий?

«Страданий от того, что мать их бросила».

Эти слова горели в мозгу у Дори, и, возможно, она решила повидаться с ним только для того, чтобы заставить его взять их обратно. Заставить его понять и принять события такими, какими они были на самом деле.

«Ты сказал: прекрати спорить или убирайся из дому. Вот я и ушла».

«Я всего лишь пошла переночевать к Мэгги. Разумеется, я собиралась вернуться. Никого я не бросала».

Она очень хорошо помнила, с чего начался спор. Она купила банку спагетти, и на этой банке оказалась вмятина, совсем небольшая. Из-за этой вмятины банка продавалась со скидкой, и Дори обрадовалась, что можно сберечь немного денег, что она поступает разумно. Но мужу, когда он начал задавать вопросы, она про скидку не сказала. Почему-то решила сделать вид, что просто не заметила вмятины.

Ллойд заявил, что ее нельзя не заметить. Мы все можем отравиться. Да что с ней такое? Или она это сделала нарочно? Может, хотела посмотреть, что станет с детьми и с ним самим?

Она сказала: не сходи с ума.

Он ответил: ты сама сошла с ума. Кто, кроме сумасшедшей, станет покупать яд для своей семьи?

Дети наблюдали за ними, стоя в дверном проеме в гостиной. Это был последний раз, когда она видела их живыми.

Вот о чем она думала, когда отправилась к нему, – надо заставить его наконец понять, кто тогда был сумасшедшим.


Когда Дори осознала, с каким намерением едет к нему, ей следовало выйти из автобуса. Пусть даже на последней остановке, вместе с другими женщинами, но не плестись вслед за ними к тюремным воротам, а перейти дорогу и сесть в автобус, идущий назад в город. Наверное, кто-то из приезжавших сюда когда-нибудь так уже поступал. Собрался на свидание, а в последний момент передумал. Возможно даже, такое происходит здесь постоянно.

А может быть, и к лучшему, что она все-таки не ушла и увидела его таким странным, словно выжатым. Теперь некого проклинать и винить. Некого. Этот человек ей как будто приснился.

Ей снились сны. Однажды приснилось, что она выбегает из дому, увидев там их, а Ллойд вдруг принимается хохотать, да так весело, как раньше, а потом она слышит, как смеется у нее за спиной Саша, и тут до нее доходит, к ее огромному облегчению, что они ее просто разыграли.


– Вот вы спрашивали, стало ли мне легче или тяжелее, когда я его увидела. В прошлый раз спрашивали.

– Да-да, – подхватила миссис Сэндс, – ну и как?

– Мне это надо было обдумать.

– Разумеется.

– В общем, я решила, что стало тяжелее. И больше не поехала.

Ей было нелегко сказать это миссис Сэндс. Та в ответ только одобрительно кивнула.

Поэтому, когда Дори решила, что, так и быть, съездит еще раз, она не захотела упоминать об этом в разговоре с миссис Сэндс. А поскольку ей было трудно скрывать события своей жизни, даже совсем незначительные, она позвонила и отменила встречу. Сказала, что собирается в отпуск. Начиналось лето, и значит отпуска становились обычным делом. Уезжаю с подругой, – сказала она.


– А ты сегодня в другой куртке. Не в той, что неделю назад.

– Не неделю.

– А сколько?

– Это было три недели назад. А теперь жарко. Эта курточка полегче, хотя даже она сейчас не нужна. Теперь можно ходить совсем без куртки.

Он спросил, как она доехала, какими автобусами добиралась из Майлдмэя.

Дори ответила, что больше там не живет. Назвала город, в который перебралась, и перечислила автобусы.

– Да, не близко. Ну и как, тебе нравится жить в городе побольше?

– Там легче найти работу.

– Значит, ты работаешь?

Во время последней встречи она уже рассказывала ему и о том, где живет, и об автобусах, и о своей работе.

– Я убираю номера в мотеле. Я тебе уже говорила.

– А да, точно. Забыл. Извини. А в школу не собираешься? В смысле, окончить вечернюю школу?

Она сказала, что думала об этом, но так, не всерьез. Ее и работа горничной устраивает.

После этого им, похоже, стало не о чем разговаривать.

Он вздохнул. Потом сказал:

– Ты извини. Я тут совсем отвык от разговоров.

– А чем же ты занимаешься целыми днями?

– Ну, я читаю довольно много. И типа того… медитирую.

– Вот как.

– Я тебе очень благодарен, что ты приехала. Это для меня очень важно. Но только не надо это делать все время. В смысле, ты приезжай, но только когда действительно захочешь. Если почувствуешь, что надо. В общем, я хочу сказать: уже то, что ты можешь приехать, что ты хоть раз приезжала, это для меня большое дело. Понимаешь?

Она сказала, что да, наверное, понимает.

Еще он прибавил, что не хотел бы вмешиваться в ее жизнь.

– А ты и не вмешиваешься, – ответила она.

– Ты точно это хотела ответить? Мне показалось, ты собиралась сказать что-то другое.

Да, действительно, она чуть не спросила: «Какую еще жизнь?»

Нет, ответила она, ничего. Ничего не собиралась.

– Ну и хорошо.


Через три недели зазвонил телефон. Это была миссис Сэндс – сама, а не кто-нибудь из ее помощниц.

– О, Дори! А я думала, вы еще не вернулись из отпуска. Значит, вернулись?

– Да, – ответила Дори, пытаясь придумать ответ на вопрос, где она была.

– Но вы пока не договорились о нашей следующей встрече?

– Еще нет. Не успела.

– Ничего страшного. Я просто хотела узнать, как вы. Вы в порядке?

– Да, в порядке.

– Отлично. Отлично. Вы знаете, где меня найти, если я вам понадоблюсь. Всегда рада с вами побеседовать.

– Да.

– Ну, всего доброго.

Она не упомянула Ллойда и не спросила, виделась ли Дори с ним снова. Но ведь Дори ей сказала, что больше не собирается туда ездить. Однако миссис Сэндс обычно проявляла недюжинную интуицию, чувствовала, что происходит. И всегда умела ее удержать, понимая, что может сделать это одним вопросом. Дори даже не задумывалась над тем, что она ответила бы, если бы ей задали прямой вопрос: стала бы изворачиваться, лгать или же сразу выдала правду. Она снова поехала к нему – на следующее воскресенье после того, как он сказал, что она может и не приезжать.

Он простудился. Сам не знал, как это вышло.

Скорее всего, был болен еще в прошлую встречу, оттого и казался таким брюзгливым.

«Брюзгливый». Ей уже давно не приходилось иметь дело ни с кем, кто употреблял подобные слова. Это слово показалось ей странным. У него и раньше была привычка так говорить, но тогда подобные выражения ее не удивляли.

– Я кажусь тебе другим человеком? – спросил он.

– Ну, в общем, ты изменился, – осторожно ответила Дори. – А я?

– Ты очень красивая, – ответил он с грустью.

У нее в груди потеплело, но она тут же подавила это чувство.

– А сама ты как? – спросил он. – Сама ты чувствуешь себя другой?

Она ответила, что не знает.

– А ты?

– И я тоже, – ответил он.


На той же неделе ей на работе вручили письмо в большом конверте, которое пришло на адрес мотеля. Внутри было несколько листков, исписанных с обеих сторон. Сначала она и не подумала, что это от него: ей почему-то казалось, что заключенным не разрешают писать письма. Но он был не совсем заключенный. Он вообще был не преступник, а невменяемый.

Ни даты, ни даже обращения «Дорогая Дори». Он сразу взял такой тон, что она подумала: это что-то религиозное.


Люди повсюду ищут решения. Их умы изъязвлены этими поисками. Как много всего теснится вокруг и вредит им. Это видно по их лицам их шрамам и болям. Им тяжело. Они мечутся. Им надо и в магазин и в прачечную и волосы подстричь и на жизнь заработать или пособие получить. Бедняки должны все это делать а богатые ищут способ получше потратить свои деньги. А это тоже работа. Им надо строить самые лучшие дома с золотыми кранами для горячей и холодной воды. И вот у них ауди и волшебные зубные щетки и всевозможные хитроумные изобретения и еще сигнализация чтобы защитить от убийства но и те и (друз) другие богатые и бедные не имеют мира в душах своих. Чуть не написал «друзья» вместо «другие» отчего бы это? У меня тут нет никаких друзей. Там где я сижу люди по крайней мере прошли через испытания. Они тут знают чем владеют и чем всегда будут владеть им не надо даже ничего ни покупать ни готовить. И выбирать не надо. Нет у них выбора.

Все мы здесь сидящие ничего не имеем кроме своих умов.

Вначале у меня в голове все было в пертурбации (не так написал?). Там все время бушевала буря и я колотился головой о бетон надеясь от нее избавиться. Чтобы остановить агонию и прекратить жить. Тогда мне назначили наказание. Поливали из шланга и привязывали и кололи лекарства мне в кровь. Я не жалуюсь потому что понял что тут жаловаться без толку. И никакой разницы с так называемым реальным миром в котором люди пьют и дурят и совершают преступления чтобы избавиться от собственных болезненных мыслей. И их часто бьют и сажают в тюрьму но они вскоре выходят с другой стороны. И что там? Либо полное безумие либо покой.

Покой. Я прибыл сюда в покое и все еще в своем уме. Я представляю каково это читать ты думаешь что я расскажу что-нибудь о Боге Иисусе или хоть о Будде как будто я пришел к религиозному обращению. Нет. Я не закрываю глаза и меня не поднимает ввысь какая-то Высшая Сила. Я об этих делах понятия не имею. Что я Знаю так это Себя. А Познай Самого Себя{4} – это такое повеление откуда-то может из Библии так что по крайней мере в этом я Христианин. А также Всего Превыше Верен Будь Себе{5} – я пытался поскольку это тоже из Библии. Только не говорится какому себе – доброму или злому надо быть верным так что это не моральное наставление. И Познай Самого Себя не имеет отношения к морали поскольку мы познаем ее в Поведении. Однако Поведение меня не заботит поскольку меня судили правильно как человека которому нельзя доверять судить как он должен себя вести и поэтому я здесь.

Возвращаюсь к Познай из Познай Самого Себя. Говорю совершенно трезво что я себя знаю и знаю худшее на что способен и знаю что совершил. Меня Мир считает Чудовищем и я против этого не возражаю хотя могу заметить что люди которые сыплют бомбы как град или сжигают города или заставляют голодать или убивают сотни тысяч их обычно не считают Чудовищами а осыпают медалями и почетом{6} а только кто пошел против небольшого числа людей считается ужасным и преступным. Это все не в оправдание мне а только наблюдение.

Что я Познал в Себе – это мое Зло. В этом тайна моего покоя. То есть я знаю Худшее в себе. Оно может быть хуже чем худшее в других людях но на самом деле мне не надо об этом думать или беспокоиться. Никаких извинений. Я в покое. Чудовище ли я? Мир считает что да и раз так то я соглашаюсь. Но я говорю Мир не имеет для меня никакого значения. Я Верен Себе и никогда не буду другим Собой. Я могу признать что был тогда не в своем уме но что это значит? Не в своем уме. В своем уме. Я не мог изменить свое Я тогда и не могу изменить его сейчас.

Дори если ты дочитала до этого места я тебе хотел сказать что-то важное но не могу написать на бумаге. Если ты решишь еще раз приехать я может тебе скажу. Не думай что я бессердечный. Если бы я мог что-то изменить я бы изменил но я не могу.

Посылаю это письмо тебе на работу потому что помню название гостиницы и город так что мой мозг кое в чем работает отлично.


Она подумала, что надо поговорить с ним об этом письме во время следующей встречи. Перечитала его несколько раз, но так и не знала, как к этому отнестись. Поговорить хотелось только об одном – о том, что он считал невозможным выразить в письме. Но когда они увиделись в следующий раз, он вел себя так, словно ничего не писал. Дори не могла найти темы для разговора и принялась рассказывать об одной фолк-певице, некогда очень известной, которая прожила целую неделю у них в мотеле. К ее удивлению, оказалось, что он знал про эту певицу даже больше, чем она. Выяснилось, что у него был телевизор (или его пускали к общему телевизору) и он постоянно смотрел разные шоу, ну и новости, конечно. Это дало им чуть больше пищи для разговора, но потом она не выдержала:

– Так о чем ты хотел сказать мне лично, не в письме?

Он ответил: лучше бы ты не спрашивала. Сказал, что они пока не готовы к такому разговору.

Дори испугалась: а вдруг речь зайдет о чем-то таком, чего она не может слышать, о чем-то невыносимом, например о том, что он ее до сих пор любит? Она совсем не могла теперь слышать слова «любовь».

– Хорошо, – согласилась она. – Может быть, и правда не готовы.

Но потом передумала:

– А все-таки лучше скажи. Что, если я выйду отсюда и меня собьет машина? Тогда я никогда ничего не узнаю и ты уже не сможешь мне ничего сказать.

– Верно, – кивнул он.

– Ну так о чем речь?

– В следующий раз. В следующий раз. Я иногда совсем не могу говорить. Хочу сказать, но у меня слова не идут из горла.


Я все время думал про тебя Дори с тех пор как ты ушла извини что я тебя разочаровал. Когда ты сидишь напротив я волнуюсь гораздо больше чем наверно кажется извне. А я не имею права волноваться когда ты здесь поскольку у тебя права волноваться гораздо больше чем у меня а ты так хорошо владеешь собой. В общем я даю задний ход возвращаюсь к тому что говорил раньше потому что пришел к выводу что написать тебе будет лучше чем сказать.

Сейчас напишу.

Небеса существуют.

Звучит красиво но в моих устах неправильно поскольку я никогда не верил в Небеса в Ад и все такое прочее. Всегда считал разговоры про это кучей дерьма. Поэтому должно быть дико звучит то что я теперь заговариваю об этом.

Скажу прямо: я видел детей.

Я видел их и говорил с ними.

Там. Что ты сейчас думаешь? Ты конечно думаешь ну вот он и окончательно свихнулся. Или так видел сон и не понял что это сон не может отличить сна от яви. А я тебе говорю сон от яви я отличаю и то что я видел было они существуют. Понимаешь существуют. Я не говорю что они живы потому что жить можно в том Измерении где мы живем а я не говорю что они в нашем Измерении. Их тут нет. Но они существуют и значит есть другое Измерение а может и бесконечное множество Измерений но я знаю только что проник в одно из них то самое где они находятся. Наверно я добрался туда потому что был столько времени в одиночестве и все время думал и думал и думал все об одном. Поэтому после больших страданий и одиночества сошла Благодать и открыла мне это в награду. Мне который меньше всех на свете заслуживает по общему мнению.

Если ты дочитала до сих пор и не разорвала письмо значит ты хочешь узнать кое-что. То есть как они там.

С ними все хорошо. Они очень развитые и счастливые. И совсем не помнят ни о чем плохом. Может быть стали чуть постарше чем были но об этом трудно судить. Похоже они понимают на разных уровнях. Да. Там видно что Демитри научился говорить а раньше не мог. И у них там комната которую я частично узнал. Она как у нас в доме но лучше более просторная. Я спросил их кто за ними присматривает а они рассмеялись и ответили что-то вроде мы сами теперь можем за собой присмотреть. Мне показалось что это Саша ответил. Иногда они говорят отдельно а иногда мне не удавалось разделить их голоса но кто где я понимал ясно и скажу – им там весело.

Только не думай что я сумасшедший. Я этого так боялся что не стал тебе ничего говорить. Я действительно был какое-то время сумасшедшим но поверь мне я сбросил с себя все свое сумасшествие как медведь линяет шкуру. Нет наверно надо сказать как змея меняет кожу. Я знаю что если бы я этого не сделал у меня бы никогда не получилось соединиться с Сашей и Барбарой Энн и Демитри. И мне бы хотелось чтобы у тебя тоже получилось потому что если это зависит от заслуги то ты заслуживаешь гораздо больше. Тебе будет труднее потому что ты живешь в мире гораздо больше чем я но по крайней мере я тебе все рассказал – Истину – и рассказывая что видел их надеюсь что ты почувствуешь облегчение.


Дори попыталась представить, что сказала бы или подумала миссис Сэндс, прочитав это письмо. Она, разумеется, высказалась бы очень осторожно. Не стала бы выносить окончательный приговор – безумие, – но потихоньку, исподволь подвела бы Дори к этому выводу.

Или лучше сказать так: не подвела бы к выводу, а заставила бы Дори саму к нему прийти. И внушила бы, что всю эту опасную чушь – выражение миссис Сэндс – надо выбросить из головы.

Вот почему Дори стала избегать миссис Сэндс.

Нет, на самом деле Дори считала его сумасшедшим. И еще – в том, что он писал, был оттенок бахвальства, присущего ему и раньше. На письмо она не ответила. Проходили дни. Недели. Дори не меняла своего мнения, но в то же время хранила про себя то, что он написал, как хранят тайны. И иногда внезапно – когда брызгала моющим раствором на зеркало в ванной или расправляла простыню на кровати, – внезапно ее посещало странное чувство. Почти два года она не обращала ни малейшего внимания на то, что обычно радует людей: погожий денек, цветы или запах свежего хлеба из булочной. В общем-то, у нее и сейчас не возникало таких спонтанных приливов радости, но она как бы смутно припоминала, что они собой представляют. Причем все это не имело ничего общего ни с погодой, ни с цветами. Она все время думала о том, что дети находятся, говоря его словами, в «их Измерении». Мысль эта преследовала Дори помимо ее воли, и впервые за долгие годы она начинала чувствовать не боль, а облегчение.

С тех пор как все случилось, Дори старалась сразу прогонять любое воспоминание о детях, вытаскивать его поскорее, как нож из горла. Она не могла даже мысленно произносить их имена и если слышала какое-то из их имен, то тоже поскорей его отбрасывала. Даже детские голоса, крики и топот ножек возле бассейна в мотеле отторгались ее сознанием и звучали как бы за воротами, на которые она запирала свой слух. Теперь же у нее появилось убежище, куда можно было спрятаться всякий раз, если рядом возникали подобные опасности.

И кто подарил ей это убежище? Только не миссис Сэндс, это уж точно. Только не долгое сидение возле стола, на котором предусмотрительно поставлена коробка салфеток.

Ей подарил это Ллойд. Ллойд, этот ходячий кошмар, этот изолированный от общества невменяемый.

Хорошо, называйте его невменяемым, если хотите. Но ведь возможно же, что он сказал правду, что он действительно побывал на том берегу? И разве видения человека, который совершил такое и проделал такой путь, – пустой звук?

Такие мысли исподволь проникали ей в голову и оставались там.

А еще она думала, что из всех людей, живущих на свете, Ллойд – единственный, с кем ей следует быть вместе. А для чего еще я нужна на этом свете? – спрашивала Дори воображаемого собеседника, может быть миссис Сэндс. – На что еще я гожусь, кроме как слушать, что он говорит?

Я ведь не сказала «прощаю», – продолжала она мысленно объяснять миссис Сэндс. – И никогда этого не скажу. Никогда.

Но послушайте. Разве я не отрезана от мира точно так же, как и он? Никто из людей, знающих мою историю, не захочет терпеть меня рядом с собой. Я напоминаю людям о том, о чем они не желают помнить, потому что не способны выдержать такой памяти.

И без толку прятаться под чужой личиной. Эта корона из непослушных золотых волос у меня на голове выглядит просто жалко.


Дори очнулась и обнаружила, что снова едет по шоссе на автобусе. Вспомнила, как вскоре после смерти матери тайком бегала на свидания с Ллойдом. Приходилось лгать женщине, у которой она тогда жила. Припомнила даже имя этой маминой подруги: Лори.

А кто, кроме Ллойда, помнит теперь имена ее детей, кто может вспомнить, какого цвета были у них глаза? Миссис Сэндс, когда приходилось о них заговаривать, не произносила даже слова «дети», говорила «ваша семья», словно слепляя их в один комок.

Когда она бегала к Ллойду и лгала Лори, ей не было стыдно. Она подчинялась высшей силе, судьбе. Ей казалось, что она живет на свете только затем, чтобы быть с ним и пытаться его понять.

Ну, теперь-то все не так. Это не то же самое.

Дори сидела впереди, на противоположной от водителя стороне кресел, и смотрела на дорогу сквозь лобовое стекло. Поэтому она и оказалась единственной из пассажиров, не считая шофера, кто видел, как небольшой грузовичок, даже не притормозив, внезапно выскочил с боковой дороги, пересек пустое воскресное шоссе прямо перед носом у автобуса и влетел в придорожную канаву. А потом случилось нечто еще более странное: человек, сидевший за рулем грузовичка, взлетел и пронесся по воздуху – стремительно и как будто замедленно, нелепо и грациозно – и рухнул на гравий на обочине.

Остальные пассажиры поначалу не поняли, отчего водитель автобуса резко ударил по тормозам, заставив их всех качнуться вперед. Дори же в первый момент только удивилась: «Как же он оттуда вылетел?» Совсем молодой человек, мальчишка. Наверное, уснул за рулем. Но как же он так вылетел из машины, так красиво катапультировался?

– Парень там впереди… – объявил шофер по радио. Он старался говорить громко и спокойно, но в голосе чувствовалась дрожь изумления, даже ужаса. – Пролетел через дорогу – и прямо в канаву. Мы возобновим движение, как только сможем. Прошу всех не покидать автобус.

Дори, словно не услышав его или же почувствовав себя именно сейчас нужной, вышла из автобуса первой, даже раньше, чем водитель. Тот не сделал ей никакого замечания.

– Чертов придурок! – ругался он, пока они переходили дорогу, и теперь в его голосе звучали только гнев и раздражение. – Чертов придурок, молокосос! Что наделал, а?

Мальчик лежал на спине, широко раскинув руки и ноги, похожий на вылепленного из снега ангела, только вокруг него был гравий, а не снег. Глаза прикрыты не до конца. Совсем юный: вымахал ростом со взрослого, а еще, должно быть, ни разу не побрился. И наверняка без водительских прав.

Шофер говорил по телефону:

– Примерно миля от Бэйфилда, на двадцать первой. Восточная сторона дороги.

Тонкая розовая струйка показалась из-под головы мальчика, рядом с ухом. Она была совсем не похожа на кровь. Напоминала скорее пенку, которая получается, когда варят клубничное варенье.

Дори опустилась на колени рядом с ним и положила руку ему на грудь. Нет движения. Она наклонилась поближе и приложила ухо. Кто-то совсем недавно погладил ему рубашку – еще чувствовался запах глажки.

Дыхания не было.

Однако ее пальцы сумели нащупать на его гладкой шее пульс.

Дори вспомнила, как ее учили первой помощи. Это был Ллойд. Он говорил, что надо делать, если дети попадут в аварию, а его рядом не окажется. Язык. Если язык западет в горло, он может заблокировать дыхание. Дори положила одну руку мальчику на лоб, а двумя пальцами другой взяла его за подбородок. Придерживать голову за лоб и надавить под подбородок, чтобы открыть путь воздуху. Несильно, но решительно наклонить голову.

Если не начнет дышать, сделать искусственное дыхание.

Дори зажала ноздри, сделала глубокий вдох, а потом впилась ртом в губы мальчика и начала дышать. Два выдоха – пауза. Два выдоха – пауза.

Послышался еще один мужской голос – не шофера. Видимо, остановилась какая-то машина.

– Может, одеяло ему под голову подложить?

Дори чуть покачала головой. Она вспомнила еще одно правило: нельзя двигать пострадавшего, чтобы не повредить спинной мозг. Снова припала ко рту мальчика. Надавила ему на грудь, ощущая теплую гладкую кожу. Выдох – пауза. Выдох – пауза. Лицо ее покрылось легкой испариной.

Шофер что-то говорил, но Дори не могла даже взглянуть на него. И тут она почувствовала наверняка: мальчик задышал. Дори распластала пальцы на коже его груди. Поначалу было трудно сказать, отчего поднимается грудная клетка, – может быть, это дрожь ее собственной руки.

Да! Да!

Это несомненно настоящее дыхание. Проход для воздуха открылся. Мальчик дышал самостоятельно. Дышал.

– Лучше прикройте его сверху, – сказала она мужчине, державшему одеяло. – Чтобы согрелся.

– Он жив? – спросил шофер, наклоняясь к ней.

Дори кивнула. Ее пальцы снова нащупали пульс. Жуткая розовая пенка больше не сочилась. Может быть, в ней и не было ничего страшного. Может быть, это и не из мозга.

– Я из-за вас не могу больше автобус держать, – сказал ей водитель. – Мы уже и так сильно опаздываем.

– Да ничего, поезжайте, – вмешался второй мужчина, – я тут побуду.

Тише, тише, – мысленно обращалась она к ним. Ей казалось, что тишина сейчас совершенно необходима, что все в мире за пределами тела мальчика должно сосредоточиться в едином усилии и помочь этому телу не сбиться, исполнить должное – дышать.

Робко, но равномерно из его горла стал вырываться хрип. Грудь покорно вздымалась. Держись, держись!

– Эй, вы слышали? Этот парень останется здесь и поможет, если что, – говорил шофер. – «Скорая» уже в пути.

– Поезжайте, – ответила Дори. – Я доеду со «скорой» до города, а к вам сяду вечером, когда вы будете возвращаться обратно.

Водителю пришлось наклониться пониже, чтобы ее расслышать. Она говорила еле слышно, не поднимая головы, словно стараясь потратить как можно меньше драгоценного дыхания.

– Вы точно решили? – спросил шофер.

Точно.

– Так, значит, в Лондон вам не надо?

Нет, не надо.

Вымысел

I

Зимой ей больше всего нравилось после рабочего дня ехать домой на машине – она давала уроки музыки в школах городка Раф-Ривера{7}. Случалось, что при выезде из города падал снег, а на шоссе, идущем вдоль побережья, начинал хлестать ливень. Джойс ехала по лесу. И хотя лес был самый настоящий – кедры и огромные орегонские сосны, – здесь через каждую четверть мили попадался чей-то дом. Некоторые устраивали огороды, а были и такие, кто держал овец или верховых лошадей. Встречались и маленькие мастерские, как у Йона, – он реставрировал старую мебель и делал новую. Ну и вдоль дороги постоянно мелькала типичная для этой части света реклама: гадание на картах Таро, травяной массаж, решение семейных конфликтов. Кто-то жил в трейлерах, другие выстроили себе хибарки с соломенными крышами, а третьи, как Йон и Джойс, заняли старые фермерские дома.

Вечерние возвращения давали Джойс возможность наблюдать то особенное зрелище, которое так ей нравилось. Тогда многие здешние жители, не исключая владельцев хижин с соломенными крышами, принялись ставить в своих домах большие стеклянные двери, так называемые двери для патио, даже если у них, как у Йона с Джойс, и не было никакого патио. Занавесок на такие двери не вешали, и ярко сиявшие сквозь обе створки лучи света свидетельствовали о комфортабельной и безопасной жизни хозяев. Отчего эти двери считались престижнее, Джойс понятия не имела. Возможно, дело было не в престиже: людям хотелось не просто видеть лес из окон своего дома, но иметь прямой выход в лесную тьму, и, чтобы ощутить контраст, они противопоставляли этой тьме свое убежище. Сквозь стеклянные двери Джойс были хорошо видны обитатели домов, которые готовили еду или смотрели телевизор. Джойс почему-то притягивали эти сцены, хотя она и понимала, что изнутри они уже не производят такого впечатления.

Когда она сворачивала на неасфальтированную, всю в лужах дорожку, ведущую к ее собственному дому, то первым делом в глаза бросались те же двери для патио, которыми Йон обрамил ярко освещенный интерьер их жилища – вместе со всем беспорядком. Была видна стремянка, недоделанные кухонные полки, кусок лестницы и доски, освещенные лампочкой (которую Йон всегда оставлял гореть, где бы сам в это время ни работал). Обычно он целый день трудился в сарае, а когда начинало темнеть, отпускал свою ученицу и переходил в дом и там снова принимался за работу. Услышав приближающуюся машину, он на секунду поворачивал голову в сторону Джойс – это было приветствие. Руки у него вечно были заняты, так что помахать ей он не мог. Сидя в машине с выключенными фарами и собирая пакеты с покупками и почтой, Джойс радовалась, что остался последний рывок до двери сквозь эту тьму, ветер и холодный дождь. Она как будто стряхивала с себя длинный рабочий день, беспокойный и суетливый, с бесконечными уроками музыки, которые давала бесчисленным ученикам – то безразличным, то восприимчивым. Все-таки лучше иметь дело только с деревом и трудиться в одиночестве – ученица не в счет, – чем с этими непредсказуемыми юнцами.

Ничего этого она Йону не говорила. Он терпеть не мог разговоров о том, как это солидно, почетно и благородно – работать с деревом. Какое достоинство это придает человеку, какое уважение внушает и так далее.

Он на это отвечал коротко: брехня.

Йон и Джойс познакомились, когда еще учились в школе, в большом промышленном городе в провинции Онтарио. Джойс по коэффициенту интеллекта занимала второе место в классе, а у Йона IQ был самый высокий не только в школе, но и, наверное, во всем городе. Все ожидали, что Джойс станет выдающейся скрипачкой – это еще до того, как она сменила скрипку на виолончель. А из него должен был обязательно получиться один из тех сумасшедших ученых, чьи труды совершенно недоступны умам простых смертных.

Однако уже на первом курсе они вместе бросили университет и сбежали из города. Работали где придется, путешествовали по всему континенту, год прожили на берегу океана в Орегоне и, так и не вернувшись домой, помирились с родителями, для которых оба были как свет в окошке. Времена хиппи уже давно прошли, но родители называли их именно так. Сами молодые люди с этим не согласились бы. Они не принимали наркотиков, одевались вполне обычно, хотя и как придется. Йон никогда не забывал бриться, и Джойс регулярно стригла ему волосы. В конце концов им надоело менять одну низкооплачиваемую работу на другую. И тогда Йон и Джойс одолжили у разочаровавшихся в них родственников сумму, достаточную для того, чтобы можно было начать лучшую жизнь. Йон обучился ремеслу столяра, а Джойс получила диплом, дававший ей право вести уроки музыки в школе.

Работу она нашла в Раф-Ривере. Тогда же был куплен почти за бесценок этот полуразвалившийся дом, и началась новая жизнь. Они разбили сад и познакомились с соседями, причем некоторые оказались самыми настоящими старыми хиппи, которые до сих пор выращивали кое-что в лесной глуши, делали на продажу бусы и продавали пакетики с сушеными травами.

Йона соседи полюбили. Он оставался по-прежнему худощавым, бодрым и, хотя и обладал большим самомнением, был всегда готов выслушать другого. Тогда для многих компьютеры были в новинку, а Йон в них хорошо разбирался и умел терпеливо разъяснять. Джойс любили меньше. Считалось, что она подходит к обучению музыке как-то формально, без души.

Джойс и Йон обычно вместе готовили ужин, выпивая между делом немного домашнего вина (Йон всегда следовал одному и тому же рецепту, не допуская отклонений, получалось хорошо). Джойс рассказывала о всех неприятностях или забавных происшествиях этого дня. А Йон помалкивал и больше занимался готовкой. Но когда приступали к еде, то и он, случалось, тоже рассказывал о каком-нибудь заказчике или о своей ученице Эди. Они посмеивались над ее словечками, но без злобы: Джойс иногда приходило в голову, что Эди заменяет им домашнее животное. Или ребенка. Только если бы Эди была их дочерью и выросла такой, то забот оказалось бы куда больше, а веселья меньше.

Интересно почему? И какой такой она выросла? Глупой Эди точно не была. Йон говорил, что в плотницком деле она, конечно, не гений, но вполне обучаема и хорошо запоминает все, чему ее учат. И еще у Эди имелась важная для Йона черта: она не была болтлива. Когда им предложили взять ученицу, он больше всего боялся, что та его заболтает. Это была новая социальная программа: берешь ученика, и тебе, как наставнику, платят определенную сумму за преподавание, а ученик получает на все время обучения стипендию, достаточную для проживания. Сначала Йон хотел отказаться, но Джойс его уговорила. Она полагала, что это их долг перед обществом.

Эди говорила мало, но уж если говорила, то слова ее звучали сильно.

– Наркоты не принимаю, алкоголя тоже, – объявила она во время первой встречи с ними. – Посещаю собрания анонимных алкоголиков. Я выздоравливающая алкоголичка. «Выздоровевшая» у нас не говорят, потому что мы никогда не выздоравливаем. Пока жив, не зарекайся. Есть дочка девяти лет, родилась без отца, значит, полностью на мне, и я собираюсь поставить ее на ноги. Значит, моя цель – научиться работать по дереву, чтобы зарабатывать на себя и на ребенка.

Говоря это, она смотрела им прямо в глаза – то Йону, то Джойс, – сидя напротив них за кухонным столом. И ни по возрасту, ни по внешнему виду этой низкорослой, коренастой девахи никак нельзя было сказать, что у нее в прошлом длинная беспутная жизнь. Широкие плечи, густая челка, волосы собраны сзади в хвост. И ни малейшего намека на улыбку.

– Да, вот еще что, – сказала она.

Эди расстегнула и сняла свою блузку с длинными рукавами, под которой оказалась майка. Руки, грудь и – она повернулась – спина были покрыты татуировками. Ее кожа напоминала не то узорчатую ткань, не то комиксы со зловеще ухмыляющимися физиономиями в окружении драконов, китов, вспышек пламени, – рисунок был до того запутанным, что разобраться в нем, казалось, невозможно, и до того жутким, что разбираться и не хотелось.

Хотелось только спросить, все ли ее тело разукрашено таким же образом.

– Удивительное дело, – произнесла Джойс, стараясь говорить как можно ровнее.

– Ну, не знаю, удивительное или нет, но стоило бы кучу денег, если бы мне пришлось за это платить, – ответила Эди. – Вот, значит, чем я занималась в свое время. Я почему это показываю: некоторым такие дела не нравятся. Ну а вдруг мне там, в сарае, станет жарко и захочется поработать в одной майке?

– Мы не такие, – заверила ее Джойс, а сама поглядела на Йона.

Он только пожал плечами.

Джойс предложила Эди чашечку кофе.

– Да нет, спасибо, – ответила та, надевая блузку. – У нас в «Анонимных алкоголиках» многие теперь жить не могут без кофе. А я им говорю: зачем менять одну заразу на другую?

– Удивительная девушка, – говорила Джойс мужу позднее. – О чем с ней ни заговори, тут же прочтет лекцию. Жаль, я не решилась спросить о непорочном зачатии.

– Она сильная, – ответил Йон. – Это главное. Я поглядел на ее руки.

Слово «сильный» Йон всегда употреблял в прямом смысле. Он имел в виду, что Эди способна поднять бревно.

Работая, Йон слушал Си-би-си{8} – музыку, но также и новости, аналитику, разговоры ведущих со слушателями. Иногда он пересказывал жене реакцию Эди на то, что они слушали вместе.

Эди не верила в эволюцию.

(Существовала программа на эту тему, иногда на радио дозванивались противники преподавания теории эволюции в школе.)

Почему же?

– А потому что в этих библейских странах, – заговорил Йон, искусно подражая монотонному голосу Эди, – в библейских странах полным-полно обезьян. И эти обезьяны покачаются-покачаются на ветках, а потом слезут. Вот люди там и решили, что обезьяны слезли с деревьев и стали людьми.

– Ну, вообще-то… – начала Джойс.

– Ну-ну, даже не пытайся. Ты что, забыла первое правило о том, как спорить с Эди? Даже не пытайся и молчи.

Эди верила также, что крупные медицинские компании открыли лекарство от рака, но вступили в сговор с врачами: держат его в секрете, чтобы те и другие могли побольше заработать.

Когда по радио передавали «Оду к радости»{9}, она заставила Йона выключить звук, потому что мелодия показалась ей жуткой – «как на похоронах».

И еще она сказала, что Йон и Джойс – на самом деле это относилось только к Джойс – не должны оставлять бутылки с вином на кухонном столе, на виду.

– А ей какое дело? – удивилась Джойс.

– Значит, считает, что есть дело.

– Да когда она вообще успела изучить наш кухонный стол?

– Она проходит мимо него в туалет. Не может же она писать в кустах.

– Но я правда не понимаю, какое ей…

– Еще она иногда заходит на кухню, чтобы сделать нам пару сэндвичей…

– Вот как? На мою кухню? На нашу?

– Послушай, речь идет только о том, что она опасается выпивки. Она все еще очень уязвима в этом смысле. Нам с тобой этого не понять.

Опасается. Выпивки. Уязвима.

Разве это слова Йона?

Джойс должна была в этот момент все понять, даже если Йон сам еще ничего не понимал. Он влюблялся.

Влюблялся. Это слово предполагает какой-то период времени, который надо прожить. Но бывает, что это происходит стремительно. Какая-то доля секунды – и ты сражен. Сейчас Йон еще не влюблен в Эди. Тик-так. А сейчас уже влюблен. Удар судьбы, делающий из человека калеку, злая шутка, которая превращает зрячего в слепца.

Джойс попробовала убедить Йона, что он ошибается. У него ведь не было почти никакого опыта общения с женщинами. Да вообще никакого, кроме ее самой. Они всегда считали, что эксперименты с разными партнерами – ребячество, а супружеская измена – дело грязное и разрушительное. И теперь она думала: а не лучше ли было дать ему наиграться в это побольше?

Он провел всю эту темную зиму запертым в мастерской, совершенно открытый флюидам самоуверенности, исходящим от Эди. Конечно, в таких условиях заболеешь – как при плохой вентиляции.

Эди свела его с ума, раз он принял все это всерьез.

– Ну да, я об этом думал, – ответил он. – Может, и правда свела.

Джойс заявила, что это дурацкий подростковый разговор, ему надо просто избавиться от наваждения. Нельзя быть таким беспомощным.

– Кем ты себя возомнил? Рыцарем Круглого стола? Кто-то подлил тебе любовного зелья?

Потом извинилась за свои слова. Все, что остается, – сказала она, – это отнестись к случившемуся как к общей проблеме. Очень опасной, ставящей на край пропасти. Но надо ее решить, и тогда она окажется всего лишь мелкой заминкой в истории их брака.

– Мы с тобой все преодолеем, – сказала она.

Йон посмотрел на нее как-то отстраненно. Взгляд его был даже добрым.

– Нет больше никакого «мы с тобой», – ответил он.


Как же это могло случиться? – спрашивала Джойс и Йона, и саму себя, и других. Тяжело ступающая, туго соображающая ученица столяра, которая летом одевалась в мешковатые штаны и фланелевую рубашку, а зимой в грубый свитер с прилипшими стружками. Своим умом способная только переходить от одного идиотского клише к другому и объявлять каждый свой вывод непреложным законом жизни. И такая особа затмила Джойс – с ее длинными ногами, тонкой талией и заплетенными в косу длинными шелковистыми волосами? Затмила ее остроумие, ее музыку, ее второе в классе IQ?

– Я вам скажу, в чем дело, – сказала Джойс.

Разговор происходил уже гораздо позже, когда дни стали длиннее и в канавах у дорог появились звездочки болотных лилий. Она ездила на уроки музыки, надев темные очки, чтобы скрыть глаза, опухшие от слез и выпивки. А после работы ехала не домой, а в Виллингдонский парк: Джойс надеялась, что Йон испугается, как бы она не покончила с собой, и отправится ее искать. (Один раз он приехал, но только один раз.)

– Дело в том, что она была шлюхой, – продолжала Джойс. – Проститутки делают наколки, чтобы мужчины сильнее возбуждались. И дело тут не только в самих наколках, хотя и в них, конечно, тоже, а в самом факте, что эти женщины продаются. В доступности и опыте. А теперь она, видишь ли, покаялась. Гребаная Мария Магдалина. А он-то – сущий младенец в этих делах, тошно смотреть!

Теперь у нее появились подруги, охотно ее слушавшие и сами находившие что рассказать. Некоторых она знала и раньше, но совсем с другой стороны. Они откровенничают, пьют, смеются, а потом начинают плакать. Восклицают: «Ну кто бы мог подумать!» Мужчины. Вот они каковы. Так глупо, так безобразно. Ну кто бы мог подумать!

Никто бы не подумал. Но это правда.

В середине подобного разговора Джойс успокаивается. Действительно успокаивается. Говорит, что у нее бывают минуты, когда она даже благодарна Йону, потому что чувствует себя теперь гораздо живее, чем раньше. Все ужасно, но все и прекрасно. Надо начинать сначала. Неприкрытая правда жизни.


Проснувшись в три или четыре часа ночи, Джойс не может понять, где находится. Она больше не у себя, не в их с Йоном доме. Там теперь живет Эди. Эди со своей дочкой и Йон. Джойс сама предпочла уехать – думала, это приведет Йона в чувство. Она переехала в городскую квартиру одной учительницы, взявшей годичный отпуск. Джойс просыпалась среди ночи и смотрела, как вспыхивают розовые огни ресторана напротив, освещая мексиканские сувениры, которые собирала хозяйка квартиры. Горшки с кактусами, свисающие на веревочках светоотражатели, одеяла с полосками цвета засохшей крови. И все ее пьяные озарения, все возбуждение выходили из нее, как рвота. Оставалось только похмелье. Похоже, она способна выпить целое море алкоголя и все равно проснуться ночью трезвой как стекло.

Жизнь закончилась. Произошла самая банальная катастрофа.

На самом деле Джойс была все еще пьяна и только чувствовала себя трезвой. Поэтому возникала опасность, что она сядет в машину и отправится домой. Опасность заключалась не в том, что она въедет в канаву, – ездила Джойс в таком состоянии очень медленно и уравновешенно, – а в том, что поставит машину во дворе, под темными окнами, и начнет кричать Йону, что пора все это прекратить.

Прекрати это! Это неправильно! Скажи ей, чтобы убиралась!

Вспомни, как мы заснули в поле, а проснувшись, увидели, что вокруг нас пасутся коровы, и не могли решить, видели мы их там накануне вечером или нет. Вспомни, как умывались в ледяном ручье. Как собирали грибы на острове Ванкувер, а потом полетели в Онтарио и продали их там, чтобы возместить расходы на поездку. Прилетели, потому что твоя мать заболела и мы решили, что она умирает. И говорили: забавно получилось, мы даже не наркоманы, мы и грибами торгуем только из любви к родителям.

Показалось солнце, цветастые мексиканские вещицы стали ярче. Джойс, полежав еще немного, поднялась, умылась, подкрасила щеки румянами и выпила кофе: заварила его крепким, как кровь, и немного пролила на новую одежду. Она недавно накупила себе новых цветных блузок и юбок, а также сережек, украшенных разноцветными перьями. Ходила в школу преподавать музыку, а сама выглядела как цыганская танцовщица или официантка в коктейль-баре. Смеялась любой шутке и со всеми кокетничала. С поваром, который готовил завтраки в забегаловке внизу, с мальчишкой на бензоколонке, с почтовым служащим, продававшим ей марки. Она втайне надеялась, что Йон услышит, как она замечательно выглядит, какая она счастливая и сексапильная, как она сражает наповал всех встречных мужчин. Выходя из квартиры, Джойс представляла себя актрисой на сцене, а Йона – самым главным, хотя и не новым зрителем. При этом она прекрасно знала, что Йона никогда особенно не привлекала яркая внешность и кокетство и в ней он ценил вовсе не это. Когда они путешествовали, гардероб был общий: шерстяные носки, джинсы, темные рубашки, ветровки.

И еще кое-что изменилось в поведении Джойс.

Теперь, когда она разговаривала даже с совсем маленькими или совсем бесталанными учениками, она принимала ласковый тон, шаловливо смеялась, стремилась воодушевить. Она готовила их к концерту, которым завершался учебный год. Раньше это представление ее особенно не занимало: ей казалось, что оно даже мешает прогрессу способных ребят, ставит перед ними задачу, к решению которой они еще не готовы. Все эти усилия сыграть получше их только дезориентировали, отвлекали от главного. Но теперь она вникала во все подробности подготовки концерта. Программа, освещение, конферанс и, разумеется, само исполнение. Все должно быть весело! – провозглашала она. Должно быть весело и исполнителям, и слушателям.

Разумеется, она рассчитывала, что Йон посетит концерт. Дочь Эди принимала в нем участие, и значит Эди обязательно приедет. А Йон будет ее сопровождать.

Первое появление Йона и Эди в городе в качестве супружеской пары. Их выход в свет. Нет, они от этого не смогут отказаться. Правда, в здешних краях такие резкие повороты в семейной жизни тоже случаются, особенно среди тех, кто живет в южных районах города. И хотя Йон и Эди не уникальны и все обошлось без скандала, это еще не значит, что на них никто не обратил внимания. Одно время ими в городе очень интересовались, пока все не устаканилось и народ не привык к этому новому союзу. А когда попривыкли, то стали при встрече здороваться и даже болтать с теми, кого еще недавно порицали.

Но Джойс готовила себе на этом концерте особую роль, которую должны были оценить Йон и Эди – ну, на самом деле только Йон.

На что она рассчитывала? Бог знает. Вряд ли, будучи в здравом уме, она думала, что Йон впечатлится и одумается в тот самый момент, когда она выйдет навстречу овациям всего зала. Вряд ли надеялась, что он откажется от своей дури, когда увидит ее счастливой, нарядной и талантливой, а не хнычущей и одержимой мыслями о самоубийстве. Но что-то вроде того – какая-то смутная, почти безотчетная надежда теплилась в ее сознании.

Концерт оказался лучшим за многие годы, это все признали. Он прошел куда живее и ярче, чем прежде. Было больше веселости, больше энергии. Детей одели в соответствии с музыкой, которую они исполняли. И грим хорошо скрывал их страх перед выступлением.

Джойс вышла на поклоны в самом конце. На ней была длинная черная юбка, отливавшая серебряными блестками при каждом движении, серебряные браслеты, и в волосах тоже светились блестки. Раздалось несколько свистков, но они потонули в овации.

А Йон и Эди на концерт не пришли.

II

Джойс и Мэтт устраивают вечеринку в своем доме в Норт-Ванкувере. Сегодня Мэтту исполняется 65 лет. Он нейропсихолог, а также неплохой скрипач-любитель. Благодаря этому увлечению он и встретил Джойс (она теперь профессиональная виолончелистка и его третья жена).

– Ты только посмотри на гостей, – говорит ему Джойс. – Тут же вся твоя биография.

Она – стройная, энергичная женщина, с копной пепельных волос. Немножко сутулится – возможно, потому, что ей приходится все время нянчиться с виолончелью, а может, оттого, что она старается внимательно слушать людей и охотно вступает в диалог.

Разумеется, съехались коллеги Мэтта по университету – те из них, кого он считает своими друзьями. Человек он благородный, но весьма прямолинейный, и потому в категорию друзей попадают не все коллеги. Здесь же присутствует его первая жена Салли в сопровождении сиделки, которая за ней постоянно ухаживает. Салли получила серьезную травму головы в возрасте 29 лет; ее мозг поврежден, и она вряд ли узнает Мэтта и трех своих взрослых сыновей, а также и дом, в котором когда-то была молодой хозяйкой. Но доброжелательность ее не покинула, и она радостно приветствует гостей, даже если уже здоровалась с ними всего четверть часа назад. Сиделка – опрятная маленькая женщина родом из Новой Шотландии. Она часто сообщает окружающим, что не привыкла к шумным вечеринкам вроде этой и что на работе она не пьет.

Дорис, вторая жена Мэтта, прожила с ним меньше года, хотя официально их брак продлился целых три. Она пришла со своей молоденькой подружкой Луизой и с их ребенком, которого Луиза родила всего несколько месяцев назад. Дорис в хороших отношениях с Мэттом и особенно с младшим сыном Мэтта и Салли – Томми: она с ним нянчилась, когда была замужем за Мэттом. Два старших сына Мэтта привели своих детей и их мам, хотя одна из этих мам уже развелась с отцом ребенка, и потому этот отец пришел в сопровождении своей новой партнерши и ее сына, а этот сын тут же подрался с одним из родных сыновей своего отчима из-за того, кому первому качаться на качелях.

Томми впервые привел сюда Джея, своего нового любовника, который за весь вечер не сказал ни слова. Томми объяснил Джойс, что Джей чувствует себя неуютно в семейной обстановке.

– Я его понимаю, – смеется Джойс. – Было время, когда я чувствовала себя точно так же.

Ее разбирает смех, когда приходится объяснять, кто есть кто среди прямых и побочных членов этого большого семейства, которое Мэтт называет кланом. У нее самой детей нет, но есть бывший муж Йон. Он живет севернее на побережье, в фабричном городке, пришедшем сейчас в полный упадок. Она приглашала его на юбилей Мэтта, но он не смог приехать. Как раз на сегодня назначены крестины внука третьей жены Йона. Разумеется, Джойс приглашала и его жену: ее зовут Шарлин, и она держит булочную. Шарлин прислала в ответ милое письмо насчет крестин. Прочитав его, Джойс заметила Мэтту, что ей как-то не верится в то, что Йон стал верующим.

– Жалко, что они не смогли приехать, – говорит она в заключение соседке. (Соседей тоже пригласили, чтобы те не возмущались шумом.) – А то бы и я внесла свой вклад во всю эту путаницу. У Йона была еще вторая жена, но я понятия не имею, куда она делась, да и он, кажется, тоже не знает.

Столы ломятся от еды, которую приготовили Мэтт и Джойс и привезли с собой гости. Хватает и вина, и фруктового пунша для детей, и настоящего пунша, который сварил по такому случаю Мэтт – в память о добром старом времени, как он выразился, когда люди еще умели выпить. По его словам, пунш надо было сварить в дочиста вымытом мусорном ведре – так было принято раньше, – но теперь все стали такие привередливые, что не станут пить. Надо сказать, большая часть молодежи к пуншу даже не притронулась.

Вокруг дома просторные лужайки. Есть крокет, если кто-то хочет поиграть, и качели, из-за которых подрались дети. Эти качели стояли тут еще в детские годы самого Мэтта, а сегодня он вытащил их из гаража. Дети теперь настоящие качели видят исключительно в парках, а дома – только пластиковые, игрушечные, которые ставят на заднем дворе. Мэтт определенно один из последних жителей Ванкувера, сохранивший свои детские качели и к тому же живущий в том самом доме, где он вырос, – на Виндзор-роуд, на склоне Тетеревиной горы, где раньше начинался лес. Теперь дома взбираются все выше на гору, и к каждому замку обычно прилагается еще и здоровенный гараж. Но скоро жилье тут исчезнет, считает Мэтт. Налоги чудовищные. Жилье исчезнет, а на его месте построят какую-нибудь мерзость.

Джойс не представляет, как они с Мэттом смогут жить где-нибудь в другом месте. Здесь всегда происходит так много интересного. Люди приезжают и уезжают, оставляют свои вещи, потом забирают (с детьми тоже так случается). В воскресенье после полудня Мэтт репетирует у себя в кабинете со струнным квартетом, по вечерам в тот же день в гостиной собирается общество унитарианцев{10}, а на кухне строят планы на будущее члены партии зеленых. На лужайке перед домом репетируют члены кружка любителей чтения с применением игрового метода, а в беседке – участники «документального театра», причем присутствие Джойс требуется в обоих местах. Мэтт с коллегами из университета вырабатывает стратегию дальнейших действий в кабинете за закрытыми дверями.

Так что Джойс часто замечает, что они с Мэттом остаются наедине только в постели.

И тогда он говорит: надо почитать что-нибудь серьезное.

В то время как она читает что-нибудь несерьезное.

Ну ничего. Зато в нем есть витальность, любовь к жизни, которая так ей нужна. Даже в университете, когда он занимается со старшекурсниками и соавторами – потенциальными врагами и клеветниками, – он движется так, словно захвачен вихрем. Когда-то это все казалось ей очень интересным. Скорее всего, и сейчас показалось бы таким, если бы у нее нашлось время взглянуть на свою жизнь со стороны. Она позавидовала бы сама себе. И люди наверняка ей завидуют или, уж точно, восхищаются: она так подходит своему мужу, ее друзья, занятия, увлечения и, конечно, карьера – все это так органично для их союза. Трудно поверить, что, приехав в Ванкувер, она чувствовала себя так одиноко, что согласилась встречаться с парнишкой, который работал в прачечной и был на десять лет моложе ее. А потом он ее бросил.

Сейчас Джойс идет по газону к старой миссис Фаулер – матери Дорис (второй жены и поздно осознавшей свою ориентацию лесбиянки) – и несет на руке покрывало. Миссис Фаулер плохо переносит солнечный свет, а в тени ее начинает бить озноб. В другой руке Джойс держит бокал только что приготовленного лимонного сока с водой для миссис Гован – той сиделки, которая сопровождает Салли и потому находится сейчас на работе. Миссис Гован нашла детский фруктовый пунш слишком сладким. Салли она ничего пить не разрешает: та может забрызгать свое красивое платье или, разыгравшись, кинуть бокал в кого-нибудь из гостей. Салли, похоже, не замечает такой дискриминации.

Проходя по лужайке, Джойс огибает группу молодых людей, усевшихся в кружок. Здесь Томми со своим новым другом, а также другие ребята: некоторые из них часто бывают у них в доме, а других она, кажется, раньше не видела.

Она слышит, как Томми говорит:

– Нет, я не Айседора Дункан.

Все смеются.

Должно быть, играют в ту сложную игру, которая была популярна много лет назад, – по жестам угадать фамилию. Джойс не помнит, как она называется. Наверное, Томми загадал фамилию, которая начинается на «б». А она-то думала, что теперь молодежь такая демократичная и не станет заниматься такими снобистскими играми.

Букстехуде! Она сказала это вслух:

– Букстехуде.

– Ну, букву «б» ты угадала правильно, – хохочет Томми, и другие присоединяются к нему.

– Ну-ну, хватит, – останавливает он их, – моя belle mere[1] вовсе не глухая. Просто она музыкантша. Ведь этот Букстахуди был музыкантом?

– Букстехуде прошел пешком пятьдесят миль, чтобы послушать, как Бах играет на органе{11}, – отвечает Джойс с некоторым раздражением. – Да, он был музыкантом.

– Надо же! – качает головой Томми.

Одна из девушек встает и выходит из круга.

– Эй, Кристи! – зовет ее Томми. – Кристи! Ты что, больше не играешь?

– Я сейчас вернусь. Только покурю в кустах, а то ведь тут нельзя.

На девушке короткое черное платье с оборками, напоминающее комбинацию или ночную рубашку, и строгий, хотя и декольтированный черный пиджачок. Светлые волосы растрепаны, черты лица какие-то неуловимые, брови не видны. Она не нравится Джойс с первого взгляда. Из тех девиц, думает она, чья главная цель в жизни – мешать людям спокойно жить. Таскается за другими. Джойс решает, что эта девушка обязательно ходит за знакомыми по пятам, является в гости к незнакомым людям и считает себя вправе их презирать. За их веселость (значит, несерьезность) и за их буржуазное гостеприимство (интересно, сейчас кто-нибудь еще использует слово «буржуазный»?).

Никто не запрещает гостям курить где им вздумается. Тут нет этих дурацких наклеек с перечеркнутой сигаретой – нигде, даже в доме. Джойс чувствует, что ее хорошее настроение куда-то испарилось.

– Томми, – говорит она вдруг. – Томми, будь добр, отнеси это покрывало бабушке Фаулер. Ей, должно быть, холодно. А лимонад – миссис Гован. Знаешь ее? Та, что заботится о твоей матери.

В таком напоминании о семейных связях и обязанностях нет ничего оскорбительного.

Томми быстро и грациозно вскакивает на ноги.

– Я загадал Боттичелли, – говорит он, забирая у нее покрывало и бокал.

– Извини. Я не хотела испортить вам игру.

– Да ничего, мы все равно не годимся в нее играть, – говорит парень, которого она знает, Джастин. – Мы не такие образованные, как были вы в свое время.

– Были, да, – отвечает Джойс. Секунду она стоит, словно потерянная, не зная, что дальше делать, куда идти.


Они моют тарелки на кухне. Джойс, Томми и его новый друг Джей. Вечер окончен. Гости разъехались, позади все поцелуи, объятия и восклицания. Кое-кто увез с собой большие тарелки с едой, для которых у Джойс не хватило места в холодильнике. Подсохшие салаты, пирожные с кремом, яйца, печенные в пряностях, – все это теперь выбрасывается. Печеных яиц почти никто и не попробовал. Старомодно. Слишком много холестерина.

– Жаль, столько труда на них ушло! – говорит Джойс, вываливая почти полное блюдо в мусорное ведро. – Наверное, они напомнили гостям церковные ужины.

– Моя бабушка такие делала, – подает голос Джей.

Это первая фраза, которую он адресует Джойс, и она видит, что Томми благодарно улыбается. Она отвечает улыбкой, хотя ее только что приравняли к бабушке.

– Мы их попробовали, нам понравилось, – говорит Томми.

Они с Джеем работают рядом с ней уже не менее получаса: собирают бокалы, тарелки и столовые приборы на веранде, по всему дому и по всей лужайке. Находят их даже в цветочных горшках и под подушками на диванах.

Мальчики – мысленно она называет их мальчиками – заполняют посудомоечную машину гораздо лучше, чем получилось бы у нее самой в ее теперешнем измотанном состоянии. Готовясь мыть бокалы, они наливают в одну раковину горячую воду с мылом, а в другую – холодную для ополаскивания.

– Бокалы тоже можно поставить в машину со следующей загрузкой, – предлагает Джойс, но Томми решительно мотает головой.

– Ты бы ни за что такого не сказала в нормальном состоянии, – говорит он. – У тебя от усталости ум зашел за разум.

Джей моет бокалы, Джойс вытирает их, а Томми расставляет по местам. Он до сих пор помнит, где что должно находиться в этом доме. На улице Мэтт энергично спорит о чем-то с коллегой по кафедре. Судя по всему, он совсем не так пьян, как можно было подумать при расставании с гостями, когда он лез ко всем обниматься и никак не мог распрощаться.

– У меня, наверно, и правда ум зашел за разум, – говорит Джойс. – Хочется перебить все эти бокалы и купить пластмассовые.

– Послевечеринковый синдром, – констатирует Томми. – Это мы проходили.

– А что за девушка в черном платье? – спрашивает Джойс. – Та, что отказалась играть.

– Кристи? Это, должно быть, Кристи. Кристи О'Делл. Жена Джастина, но фамилия у нее не по мужу. Ты же знакома с Джастином.

– Разумеется. Только я не знала, что он женат.

– Ах, боже мой, как они все выросли! – дразнится Томми. – Джастину тридцать лет, – добавляет он. – А ей, наверно, еще больше.

– Точно больше, – подтверждает Джей.

– Она интересная девушка, – говорит Джойс. – А чем занимается?

– Писательница. У нее по жизни все тип-топ.

Джей, склонившийся над раковиной, хмыкает.

– Правда, она не слишком приветливая, держится особняком, – продолжает Томми, обращаясь к Джею. – Правильно я говорю? Ты согласен?

– Думает, что она очень крутая, – внятно произносит Джей.

– Ну, она только что выпустила первую книжку, – говорит Томми. – Забыл, как называется. Название типа «Как сделать то-то и то-то», точно не помню. Когда выпускаешь первую книгу, какое-то время считаешь себя крутым.


Через несколько дней Джойс проходит мимо книжного магазина в Лонгсдейле и видит лицо девушки на рекламном постере. Там же значится ее имя: Кристи О'Делл. Она сфотографирована в черной шляпе и в том самом черном пиджачке, в котором была у них на вечеринке. Пиджак сшит в ателье, строгий, но сверху слишком открытый. Хотя ей там сверху практически нечего показывать. Кристи смотрит прямо в камеру, взгляд хмурый, обиженный, отстраненный и словно бы обвиняющий.

Встречала ли Джойс ее раньше? Ну да, конечно, на вечеринке. Тогда Джойс ни с того ни с сего почувствовала неприязнь, и ей показалось, что она видела это лицо раньше.

Может, ученица? У нее раньше было столько учениц!

Джойс заходит в магазин и покупает книгу. «Как нам жить». Без знака вопроса. Продавщица говорит:

– Приходите сюда с этой книгой в пятницу с двух до четырех, автор вам ее подпишет. Только не срывайте золотую наклеечку – это знак, что вы купили ее у нас.

Джойс никогда не понимала, зачем людям нужно стоять в очереди, а потом, лишь мельком увидев автора, брать автограф у незнакомого человека. Поэтому она бормочет в ответ что-то вежливо-невнятное – ни да ни нет.

Она пока даже не решила, будет читать эту книгу или нет. Ее и так дожидается пара отличных биографий, которые уж точно интереснее, чем это.

«Как нам жить» не роман, а сборник рассказов. Уже одно это разочаровывает. Сразу снижает ценность книги. Автор сборника рассказов выглядит человеком, которого не пускают в Большую Литературу, и он только околачивается у ворот.

Несмотря на все эти мысли, перед сном Джойс берет книгу с собой в постель и покорно открывает содержание. Ее внимание привлекает название одного рассказа, где-то в середине:

«Kindertotenlieder»[2]{12}.

Малер. Знакомая тема. Ободренная, она открывает начало рассказа. Кто-то, может быть сам автор, счел нужным дать перевод:

«Песни о смерти детей».

Мэтт, который лежит рядом с ней и тоже читает, фыркает.

Она понимает: ему не понравилось что-то из прочитанного, и он хотел бы, чтобы она спросила его об этом. Она спрашивает.

– Господи, да это же идиот!

Джойс кладет «Как нам жить» на одеяло обложкой кверху и произносит: «Ну», давая понять, что слушает.

На спинке обложки помещена фотография автора, похожая на уже виденную, но без шляпы. Кристи по-прежнему не улыбается, выглядит угрюмо, но не так претенциозно. Пока Мэтт говорит, Джойс поднимает колени так, чтобы книга оказалась перед глазами, и читает несколько предложений из аннотации:

Кристи О'Делл выросла в Раф-Ривере, маленьком городке на побережье Британской Колумбии. Окончила литературное отделение Университета Британской Колумбии. Живет в Ванкувере со своим мужем Джастином и котом Тиберием.

Объяснив наконец, в чем состоит идиотизм того, что он читает, Мэтт поднимает глаза на ее книгу и говорит:

– Да ведь эта девица была у нас на вечеринке.

– Та самая. Ее зовут Кристи О'Делл. Жена Джастина.

– Значит, она написала книгу? Документальную или художественную?

– Художественную. Вымысел.

– Понятно.

Мэтт снова принимается за чтение, но тут же снова спрашивает, не без нотки раскаяния:

– Ну и как?

– Пока не знаю.

«Она жила с матерью, – начинает читать Джойс, – в доме, стоявшем между горами и морем…»

От этих слов ей становится как-то не по себе, продолжать почему-то не хочется. Или так: не хочется продолжать, когда рядом лежит Мэтт. Джойс закрывает книгу и говорит:

– Я спущусь ненадолго вниз.

– Тебе свет мешает? Я уже тушу.

– Да нет. Просто чая захотелось. Скоро вернусь.

– А я, наверное, уже засну.

– Тогда спокойной ночи.

– Спокойной ночи.

Она целует мужа и уходит, прихватив книгу.


Она жила с матерью в доме, стоявшем между горами и морем. А до этого она жила у миссис Ноланд, которая на время брала к себе детей, оставшихся без родителей. Число питомцев все время менялось, но их всегда было много. Малыши спали в большой кровати, стоявшей посреди комнаты, а дети постарше – в отдельных кроватках, приставленных к этой кровати вплотную с обеих сторон, чтобы маленькие не скатывались. Утром всех будил звонок. Миссис Ноланд появлялась в дверях и жала на кнопку. До следующего звонка надо было успеть пописать, умыться, одеться, чтобы идти на завтрак. Старшие должны были помочь маленьким застелить кровать. Иногда оказывалось, что малыши намочили ночью постель, потому что не успели выбраться оттуда. Кое-кто из старших доносил об этом миссис Ноланд, но были и ребята подобрее – они просто расправляли простыни и оставляли их сушиться. К вечеру, когда приходилось снова залезать в кровать, простыни высыхали еще не до конца. Вот главное, что она помнила про жизнь у миссис Ноланд.

Потом ее отправили жить с матерью, и та таскала ее каждый вечер на собрания анонимных алкоголиков. Мать брала ее с собой, потому что посидеть с девочкой было некому. У анонимных алкоголиков имелась для детей коробка с «Лего», но ей этот конструктор не очень нравился. Когда она начала учиться музыке в школе, то носила с собой детскую скрипочку. Играть на ней на собраниях было, конечно, нельзя, и она просто сидела, не выпуская скрипочку из рук, потому что та напоминала о школе. А если собравшиеся говорили очень громко, то можно было и чуть поиграть – тихо-тихо.

Уроки игры на скрипке давали в школе. Если кто-то вообще не хотел играть на инструменте, ему вручали музыкальный треугольник, но учительнице больше нравились те, кто брался за что-то посерьезнее. Учительница была высокой шатенкой, волосы она заплетала в длинную косу. От нее даже пахло не так, как от других учителей. Те пользовались духами или одеколоном, а она никогда. От нее пахло древесиной, дровяной печью, деревьями. Позднее девочка решит, что это запах кедровых стружек. Когда мать станет ходить на работу к мужу учительницы, то будет пахнуть очень похоже, но все-таки не совсем так. Мать пахла просто древесиной, а учительница – деревом и музыкой.

Особо талантливой девочка не была, но занималась усердно. И не оттого, что любила музыку, а оттого, что любила учительницу.


Джойс кладет книгу на кухонный стол и снова смотрит на фотографию писательницы. Напоминает ли она хоть чем-то Эди? Нет. Ничего общего ни в чертах, ни в выражении лица.

Джойс достает из буфета бутылку бренди и подливает немного в чай. Пытается припомнить имя дочери Эди. Только не Кристи. Не вспоминается ни одного случая, когда бы Эди привела дочь к ним в дом. А в школе было несколько девочек, учившихся играть на скрипке.

Вряд ли ученица была совсем бесталанной, иначе Джойс дала бы ей играть на менее сложном инструменте. Но вряд ли она была и одаренной – иначе ее имя сохранилось бы в памяти. Значит, правильно сказано в книге – «не была особо талантливой».

Пятно вместо лица. Что-то детски бесформенное. Ни одной знакомой черты, которую Джойс смогла бы узнать и в лице взрослой женщины.

Может, она приезжала к ним в дом по субботам, когда Эди бралась помогать Йону в выходной? В такие дни Эди вдруг становилась чуть ли не гостьей – она не работала, но смотрела, как идут дела, и в случае чего была готова помочь. Усаживалась и глазела на то, чем занимался Йон, и встревала в его разговоры с Джойс – и это в драгоценный выходной день.

Кристина! Ну конечно. Вот как ее звали. Легко переделать в Кристи.

Кристина, наверное, в какой-то мере была посвящена в их отношения. Йон, скорее всего, заезжал к ним на квартиру точно так же, как Эди заглядывала к ним в дом.

И она наверняка выпытывала у ребенка:

«Нравится тебе Йон?»

«А как тебе его дом?»

«А неплохо бы к нему переехать, как ты считаешь?»

«Мамочка и Йон нравятся друг другу, а когда люди друг другу нравятся, они хотят жить в одном доме. А твоя учительница музыки и Йон не нравятся друг другу так сильно, как мамочка и Йон, и поэтому мамочка с Йоном будут жить в доме у Йона, а твоя учительница музыки переберется куда-нибудь на квартиру».

Нет, это все ерунда: Эди не стала бы так много болтать, надо отдать ей должное.

Джойс кажется, что теперь она может угадать, как будут развиваться события в рассказе. Девочка окончательно запутается в обманах и отношениях взрослых, ее начнут таскать туда-сюда. Но, вновь взявшись за книгу, она обнаруживает, что о перемене места жительства едва упоминается.

Все вращается вокруг любви девочки к учительнице.

Четверг – самый важный день недели, день урока музыки. Окажется он счастливым или несчастливым, зависит от того, как сыграет девочка и что ей скажет учительница. Нет сил ждать. Если учительница постарается говорить помягче, станет шутить, чтобы скрыть свое разочарование, то ученица почувствует себя несчастной. Но вот учительница говорит, беззаботно и весело:

– Отлично, отлично! Сегодня ты на высоте.

И девочка счастлива невероятно, до колик в желудке.

Затем, в один из четвергов, девочка падает, споткнувшись на детской площадке, и сильно расшибает коленку. Учительница промывает ранку теплой мокрой тряпкой и тихо замечает, что надо бы съездить к врачу. А сама берет банку с конфетками «Смартиз», которые держит для поощрения самых маленьких.

– Какую хочешь?

Пораженная девочка отвечает:

– Любую.

Не это ли перемена в их отношениях? Или все дело в том, что уже пришла весна и началась подготовка к выпускному концерту?

Девочка чувствует, что ее выделяют из числа других. Она должна сыграть соло. А это значит, что надо оставаться на репетиции по четвергам после уроков. Она не будет успевать на школьный автобус, который отвозит ее в тот дом, где они с матерью теперь живут.

Ее подвозит учительница. По пути она спрашивает девочку, волнуется ли та из-за предстоящего концерта.

Да, немного.

Ну что же, говорит учительница, когда волнуешься, надо подумать о чем-нибудь хорошем. Представить, как летит птица в небе. Какая птица тебе нравится больше всего?

Опять это «нравится больше всего». Девочка не может сейчас вспомнить ни одной птицы и отвечает: «Ворона».

Учительница смеется:

– Ладно, думай про ворону. Перед тем как начать играть, представь себе ворону.

Потом, видимо почувствовав, что ребенок обижен ее смехом, и чтобы загладить свою вину, учительница предлагает съездить в Виллингдонский парк – проверить, открылся ли там уже летний киоск с мороженым.

– Они же не станут волноваться, если ты немного задержишься?

– Они знают, что я с вами.

Киоск открыт, но выбор пока небольшой: лучших сортов еще не завезли. Девочка выбирает клубничное. Она держится настороженно, несмотря на всю свою радость. Учительница выбирает ванильное – так часто поступают взрослые. Однако при этом шутливо говорит продавцу, чтобы он поскорей заказал ромовое с изюмом, если не хочет растерять всех покупателей.

Может, это еще одна перемена в их отношениях? Послушав, как разговаривает учительница – грубовато, как говорят старшеклассницы, – девочка успокаивается. Она уже не так зажата, хотя по-прежнему чувствует себя счастливой. Они подъезжают к пристани – взглянуть на пришвартованные яхты, и учительница говорит, что ей всегда хотелось жить в плавучем доме. Это было бы так здорово, говорит она, и девочка, разумеется, соглашается. Они решают, какой корабль взяли бы себе, и останавливаются на одном плавучем доме, похоже самодельном, выкрашенном в голубой цвет. В нем множество крошечных окошек, в которых видны горшки с геранью.

Это подталкивает их к разговору о том доме, где теперь живет девочка и где раньше жила учительница. Почему-то по пути они все время возвращаются к этой теме. Девочке нравится, что у нее теперь есть собственная спальня, но не нравится, что снаружи так темно. Иногда ей кажется, что за окном рычат дикие звери.

– Какие еще звери?

– Ну, медведи, пумы. Мама говорит, что они там живут в лесу, и никогда туда не ходит.

– А когда ты их слышишь, ты прячешься у мамы в постели?

– Нет, туда нельзя.

– Господи, да почему же?

– Потому что там Йон.

– А что Йон говорит про пум и медведей?

– Говорит, в лесу только олени ходят.

– А он не рассердился на твою мать за то, что она тебе наговорила?

– Нет.

– А что, он никогда не сердится?

– Как-то раз рассердился. Когда мы с мамой вылили все его вино в раковину.

Учительница говорит: очень жаль, что ты боишься леса. Там можно гулять, и дикие звери тебя не тронут, особенно если шуметь так, как ты обычно шумишь. Она знает там совершенно безопасные дорожки, а также названия всех цветов, которые сейчас распускаются. «Собачий зуб». Триллиум. Арум – он расцветает, когда прилетает малиновка. Фиалки и водосборы. Шоколадные лилии.

– У этих лилий есть настоящее название, но мне больше нравится «шоколадные». Звучит очень вкусно. Но дело, конечно, не во вкусе, а в том, как они выглядят. Точь-в-точь как шоколад, с пурпурными крапинками, словно в нем ягодки. Они редко попадаются, но я знаю, где их искать.


Джойс снова откладывает книгу. Ей кажется, что теперь-то она поняла, к чему все идет: сейчас начнется ужастик. Невинное дитя, ненормальная мерзавка, соблазнение. Можно было раньше догадаться. Очень модно в наше время, почти обязательно. Лес, весенние цветы. Именно в этом месте авторша добавит к взятым из жизни людям и ситуациям уродливую выдумку, потому что ей просто лень придумать что-нибудь более жизненное и менее зловредное.

Хотя какие-то отголоски реальных событий здесь можно уловить. Джойс припоминает совершенно забытые вещи. Она несколько раз отвозила домой Кристину, но никогда даже в мыслях не называла ее Кристиной, только «дочь Эди». Вспоминает, что не могла заставить себя заехать во двор, чтобы развернуться, и всегда высаживала девочку на обочине, а потом ехала еще примерно полмили до места, где можно сделать разворот. Про мороженое Джойс ничего не помнит. А вот плавучий дом, пришвартованный к пристани, точно такой, как описан в рассказе, действительно был. И цветы, и эти ужасные расспросы ребенка исподтишка – все это могло быть в действительности.

Надо продолжать читать. Джойс выпила бы еще бренди, но завтра в девять утра у нее репетиция.


Нет, ничего подобного! Джойс снова ошиблась. Лес и шоколадные лилии исчезают из рассказа, и концерт почти не описан. Просто закончился учебный год. В воскресенье на последней неделе девочка просыпается рано утром. Она слышит во дворе голос учительницы и подбегает к окну. Учительница сидит в машине с опущенным стеклом и разговаривает с Йоном. К ее легковушке прикреплен прицеп, который называют «сам-себе-перевозчик»{13}. Йон ходит по двору голый по пояс, в одних джинсах и босиком. Он зовет мать девочки. Та появляется из кухонных дверей, делает несколько шагов, но близко к машине не подходит. На ней рубашка Йона, которую она носит вместо халата. Она всегда носит одежду с длинными рукавами, чтобы скрыть свои татуировки.

Разговор идет о вещах, оставшихся в квартире, которые Йон обещает забрать. Учительница бросает ему ключи. Потом Йон и ее мать начинают наперебой уговаривать ее что-то взять с собой. Однако учительница смеется неприятным смехом и говорит: «Пусть все будет ваше». Йон быстро соглашается: «Ладно. Пока!» Учительница откликается, как эхо: «Пока!» Мать девочки ничего не говорит или говорит так тихо, что ее не слышно. Учительница снова смеется тем же смехом, а Йон объясняет ей, как развернуть машину с прицепом во дворе. Девочка бежит вниз, прямо в пижаме, хотя и знает, что учительница сейчас вряд ли захочет с ней поговорить.

– Ты опоздала, – говорит мать. – Она только что уехала. Спешила на паром.

Слышится автомобильный гудок. Йон поднимает руку. Потом возвращается к дому и говорит матери девочки:

– Вот и все.

Девочка спрашивает, приедет ли учительница к ним еще раз, и он отвечает:

– Вряд ли.

Дальше девочка примерно полстраницы постепенно осознает произошедшее. Став постарше, она припоминает вопросы учительницы, раньше казавшиеся ей случайными. Какие-то сведения – впрочем, совершенно бесполезные – о Йоне (которого она никогда не называла по имени) и о ее матери. А рано они встают по утрам? А что едят? А вместе они готовят? А что слушают по радио? (Ничего, они купили телевизор.)

Чего добивалась учительница? Надеялась услышать дурное? Или просто жаждала узнать хоть что-нибудь, поговорить хоть с кем-то, кто ночует с ними под одной крышей, ест за одним столом, находится поблизости от них?

Ответов на эти вопросы девочка так и не получила. Она поняла только, как мало сама она значила во всей этой истории, как использовали ее обожание и какой дурочкой она была. И это, разумеется, вызывает горечь. И еще пробуждает гордость. Она клянется, что никогда не позволит так поступать с собой.

Однако происходит кое-что еще. Неожиданный поворот в финале. Детская обида на учительницу в один прекрасный день исчезает. Героиня сама не знает почему и когда, но почему-то больше не считает происходившее тогда обманом. Думает о музыке, которая так трудно ей давалась (музыку она, разумеется, бросила еще подростком). Вспоминает счастливое, полное надежд время, внезапные вспышки счастья, забавные и чудесные названия лесных цветов, которые она так и не увидела.

Любовь. Какое счастье, что она ее повстречала. Ей теперь кажется, что есть какая-то случайная и несправедливая экономия чувств, когда величайшее счастье одного человека – пусть недолгое и непрочное – отчего-то должно зависеть от величайшего несчастья другого.

Ну разумеется, – думает Джойс. – Так и есть.


В пятницу к двум часам Джойс отправляется в книжный магазин. Берет с собой книгу, чтобы ее подписать, а также подарочную коробку конфет из «Ле бон шоколатье»[3]. Встает в очередь. Она немного удивлена тем, сколько пришло народу. Есть женщины ее возраста, есть постарше и помоложе. Несколько мужчин – эти все моложе, и некоторые из них явно всего лишь сопровождают своих подруг.

Продавщица узнает Джойс.

– Как здорово, что вы пришли! – восклицает она. – А вы читали рецензию в «Глоуб»{14}? Ничего себе, да?!

Джойс смущена, она даже дрожит. Ей трудно говорить.

Продавщица проходит вдоль очереди, объясняя, что автографы ставятся только на книги, купленные в этом магазине, а также что некий сборник, в котором напечатан рассказ Кристи О'Делл, пока в продажу не поступил, приносим свои извинения.

Перед Джойс стоит высокая и широкоплечая женщина, поэтому она не видит Кристи до тех пор, пока эта покупательница не наклоняется, чтобы положить книгу на столик для автографов. Тогда Джойс видит молодую женщину, не похожую ни на девушку на рекламном постере, ни на гостью у них на вечеринке. Нет ни черного костюма, ни шляпы. Кристи О'Делл одета теперь в пиджак из розово-красного глазета с крошечными золотыми бусинками на лацканах. Под ним тонкий розовый топик. Волосы недавно покрашены в золотистый цвет, в ушах золотые сережки, а на шее – золотая цепочка, тонкая, как волосок. Губы поблескивают, как лепестки цветов, а веки покрыты умброй.

Ну а что? Все правильно. Кто захочет покупать книгу, написанную брюзгой или неудачницей?

Джойс не решила заранее, что скажет. Слова придут сами.

К ней снова обращается продавщица:

– Откройте, пожалуйста, книгу на той странице, где хотите получить автограф.

Чтобы сделать это, Джойс приходится поставить на стол коробку. Она чувствует, что у нее ком в горле.

Кристи О'Делл поднимает голову и улыбается ей с гламурной приветливостью и профессиональной непринужденностью:

– Как вас зовут?

– Достаточно имени – Джойс.

Время, ей отведенное, проходит очень быстро.

– Вы родились в Раф-Ривере?

– Нет, – отвечает Кристи О'Делл с некоторым неудовольствием. По крайней мере приветливость ее уменьшается. – Я только жила там какое-то время. Дату поставить?

Джойс берет в руки свою коробку. В «Добром шоколаднике» делают цветы из шоколада, но не лилии. Только розы и тюльпаны. Поэтому она купила тюльпаны, которые на самом деле не сильно отличаются от лилий. В конце концов, и те и другие – луковицы.

– Я хотела бы поблагодарить вас за рассказ «Kindertotenlieder», – произносит Джойс так стремительно, что почти проглатывает длинное слово. – Он очень много значит для меня. Я принесла вам подарок.

– Ах да, да, какой чудесный рассказ! – забирает коробку продавщица. – Он меня просто сразил.

– Вы не беспокойтесь, это не бомба, – говорит Джойс, смеясь. – Это шоколадные лилии. Хотя на самом деле тюльпаны. Лилий не было, пришлось купить тюльпаны, поскольку они больше всего похожи на лилии.

Она замечает, что продавщица уже не улыбается и смотрит на нее исподлобья.

– Спасибо! – говорит Кристи О'Делл.

Ни малейшего признака, что она узнала Джойс. Она просто не знакома ни с той Джойс, жившей много лет назад в Раф-Ривере, ни с этой, у которой была две недели назад на вечеринке. Должно быть, и название собственного рассказа она не узнала. Можно подумать, что Кристи О'Делл не имеет ко всему этому ни малейшего отношения. Словно все прошедшее – кожа, из которой она вывернулась и оставила лежать на траве.

Кристи О'Делл сидит и подписывает свое имя – словно это единственный вид письма, за который она отвечает на свете.

– Было очень приятно поболтать с вами, – говорит продавщица, все еще поглядывая на коробку, которую девушка в «Добром шоколаднике» перевязала закручивающейся серпантином желтой ленточкой.

Кристи О'Делл уже подняла глаза на следующую читательницу, и Джойс наконец понимает, что пора двигаться дальше, пока она не стала объектом всеобщего внимания, а ее коробка, чего доброго, предметом интереса полиции.


Проходя по Лонгсдейл-авеню и поднимаясь в гору, Джойс поначалу чувствует себя раздавленной, но постепенно обретает прежнее спокойствие. Все это может со временем превратиться в забавную историю, которую она когда-нибудь кому-нибудь расскажет. Вполне возможно, а почему бы и нет?

Венлокский кряж{15}

У моей мамы был двоюродный брат-холостяк, который раз в год, летом, приезжал к нам на ферму. Он привозил с собой свою матушку, тетю Нелл Боттс. А его звали Эрни Боттс. Это был высокий румяный мужчина, с добродушной квадратной физиономией, низким лбом и белокурыми волнистыми волосами. Руки и ногти у него были чисты, как мыло, бедра слегка полноваты. Я его дразнила «Эрнст Толстопоп», – в детстве у меня был злой язык.

Но обидеть его я не хотела. Вряд ли хотела. После смерти тети Нелл он перестал приезжать, но присылал поздравительные открытки на Рождество.

Потом я поступила в университет в Лондоне – то есть в Лондоне в провинции Онтарио, где жил Эрни, и тогда он завел обычай раз в две недели по воскресеньям приглашать меня на ужин. Приглашал просто потому, что я была его родственницей, и даже не задумывался, не скучно ли будет нам вдвоем. Мы ездили всегда в одно и то же место – в ресторан «Старый Челси», который находился на холме, а его окна смотрели на Дандас-стрит. Там были бархатные портьеры, белоснежные скатерти и маленькие лампы с розовыми абажурами на столах. Наверное, для Эрни ресторан был дороговат, но я об этом не беспокоилась. Любой деревенской девчонке кажется, что все горожане, надевающие каждый день костюмы и выставляющие напоказ чистые ногти, уже достигли того уровня процветания, при котором такое излишество, как посещение ресторана «Старый Челси», – обычное дело.

Я выбирала в меню самые экзотические блюда, такие как vol au vent[4] с курицей или утка а l’orange[5]{16}, а он всегда заказывал ростбиф. Десерты нам привозили на специальном столике на колесиках, – большой кокосовый торт, пирожные с заварным кремом, украшенные сверху редкой в это время года клубникой, а также покрытые шоколадной глазурью рогалики со взбитыми сливками. Я долго глядела на них и не могла выбрать что-то одно, словно пятилетняя девочка у лотка мороженщика, а по понедельникам воздерживалась от пищи, возмещая постом воскресное обжорство.

Эрни выглядел недостаточно пожилым, чтобы сойти за моего отца, и мне не хотелось, чтобы кто-нибудь из университета увидел нас и решил, будто это мой ухажер.

Он расспрашивал меня про учебу и кивал с серьезным видом, когда я ему в который раз рассказывала, что слушаю дополнительные курсы на отделении английской филологии и на философском факультете, чтобы получить диплом с отличием. Услышав это, он не закатывал глаза (так делали мои домашние), но говорил, как высоко ценит образование и сожалеет о том, что сам он после окончания школы не смог продолжить учебу, а пошел работать на Канадскую железную дорогу кассиром. Теперь он был каким-то начальником.

Эрни говорил, что ему нравится читать серьезную литературу, но, по его мнению, это не может заменить университетского образования.

Я была уверена, что под «серьезной литературой» он понимает краткое изложение журнала «Ридерз дайджест»{17}, и, чтобы сменить тему и не обсуждать мою учебу, начинала рассказывать о пансионе, в котором жила. В те времена в университете не было общежития, и все мы либо жили в таких пансионах-меблирашках, либо снимали дешевые квартиры, либо вступали в студенческие братства{18}, у которых были собственные здания. Моя комната находилась в мезонине старого дома и была довольно просторной, хотя и с очень низким потолком. Раньше это помещение предназначалось для прислуги и потому имело отдельную ванную. Комнаты второго этажа занимали две студентки-старшекурсницы, которые, как и я, получали пособие. Их звали Кей и Беверли, и они заканчивали отделение современных европейских языков. А на первом этаже, в помещении с высокими потолками, но разрезанном перегородками на маленькие комнатушки, разместилось семейство студента-медика, который почти не бывал дома, но зато его жена Бет сидела дома постоянно – с их двумя маленькими детьми. Бет выполняла функции домоправительницы и сборщицы платы за проживание, между ней и жилицами второго этажа то и дело вспыхивали междоусобные войны из-за того, что девушки стирали свои вещи в ванной и там же вывешивали их сушиться. Когда студент-медик появлялся дома, он иногда пользовался этой ванной, поскольку другая ванная, внизу, была вся занята детскими вещами, и Бет считала, что ее муж не обязан бороться с лезущими в лицо чулками и другими интимными женскими штучками. Кей и Беверли отражали ее атаки: они заявляли, что, когда въезжали сюда, им была обещана отдельная ванная комната.

Обо всем этом я рассказывала Эрни, а он краснел и говорил, что девушкам следовало прописать пункт про ванную в договоре аренды.

Кей и Беверли меня не интересовали. Они учились на лингвистическом отделении, но разговоры у них были точь-в-точь как у девиц из банка или какой-нибудь конторы. Они завивали волосы, накручивая их на бигуди, а по субботам красили ногти, потому что вечером отправлялись на свидания со своими ухажерами. А по воскресеньям они мазали лосьоном свои лица, расцарапанные бакенбардами этих ухажеров. Что касается меня, то я еще не встретила ни одного молодого человека, который мне хоть сколько-нибудь понравился бы, и только удивлялась, как им это удалось.

Девушки рассказывали, что когда-то у них была совершенно безумная мечта – стать переводчицами в ООН, но теперь они рассчитывали только получить места школьных учительниц и, если повезет, выйти замуж.

Еще они давали мне непрошеные советы.

Я подрабатывала в университетской столовой. Собирала на тележку грязные тарелки и, освободив столы, вытирала их. А также расставляла блюда по полкам, чтобы покупатели потом брали их оттуда самостоятельно.

Девушки сказали, что зря я согласилась на такую работу.

– Если парни увидят тебя за этим делом, то на свидания уже не позовут.

Я рассказала Эрни и об этом, и он спросил:

– Ну и что ты им сказала?

– Ничего страшного: я и не стану встречаться с тем, кто так смотрит на вещи.

Тут оказалось, что я взяла верный тон. Румяные щеки Эрни еще больше зарумянились, он даже всплеснул руками.

– Совершенно верно! – воскликнул он. – Вот это правильная позиция. Ты честно делаешь свое дело. Никогда не слушай того, кто осуждает тебя за то, что ты честно выполняешь работу. Продолжай и не обращай ни на кого внимания. Будь выше. А если кому не нравится, вели им заткнуться – и все!

Его горячая речь, чувство собственной правоты, раскрасневшееся лицо, горячее одобрение и дурацкие телодвижения пробудили во мне первые сомнения, первое глухое подозрение, что сделанное девицами предупреждение все-таки имело определенные основания.


Я обнаружила у себя под дверью записку: Бет хотела со мной поговорить. Я решила, что это насчет пальто, которое я оставила сушиться на перилах лестницы, или насчет того, что я слишком громко топаю, поднимаясь к себе днем, в то время как ее муж Блейк (иногда) или детишки (обычно) спят.

Войдя к ним, я увидела картину бедности и беспорядка, в которых проходила вся жизнь Бет. Белье из стирки – пеленки и пахучие шерстяные детские вещички – висело на веревках под потолком, булькали и позвякивали бутылочки, стерилизовавшиеся на плите. Окна запотели, на стульях валялась сырая одежда и перепачканные мягкие игрушки. Старший мальчик цеплялся за перильца манежа и возмущенно вопил, – по-видимому, Бет только что его туда сунула. А младший сидел на высоком стульчике, и его рот и подбородок были покрыты, как сыпью, какой-то кашицей цвета тыквы.

Бет вынырнула из этого хаоса, сохраняя на своем крошечном совином личике выражение превосходства, словно хотела сказать, что немногие способны справляться с кошмаром жизни так же, как она, хотя мир пока не настолько щедр, чтобы воздать ей по заслугам.

– Когда ты сюда въезжала, – сказала Бет, повышая голос, чтобы переорать старшего, – когда ты сюда въезжала, я тебя предупреждала, что в твоей комнате места хватит на двоих, помнишь?

Только не по части высоты потолков, хотела я ответить, но она уже говорила дальше, не дожидаясь ответа. Бет объявила, что в моей комнате поселится еще одна девушка. Она будет слушать кое-какие курсы в университете и жить тут только со вторника до пятницы.

– Блейк сегодня вечером доставит тахту. Эта девушка сильно тебя не стеснит. И одежды много не привезет, потому что живет она тут, в городе. Ничего страшного: ты целых шесть недель прожила одна и теперь будешь оставаться одна по выходным.

И ни слова про уменьшение квартирной платы.


Нина действительно много места не заняла. Она оказалась маленькой и несуетливой, так что ни разу не стукнулась головой о потолочные балки, в отличие от меня. По большей части она сидела, скрестив ноги, на своей тахте, со свесившимися на лицо светло-каштановыми волосами, одетая в японское кимоно поверх белого детского нижнего белья. Вся одежда у нее была замечательная: пальто из верблюжьей шерсти, кашемировые свитера, плиссированная юбка из шотландки с большой серебряной пряжкой. Такую одежду можно увидеть на витринах с рекламной вывеской: «Нарядите вашу маленькую мисс для новой жизни в колледже!» Но вернувшись с занятий, она тут же меняла свой наряд на кимоно. Обычно Нина не заботилась о том, чтобы развесить свои вещи. У меня тоже была привычка переодеваться сразу по возвращении домой, однако я гладила юбку и аккуратно вешала блузку и свитер на плечики, чтобы они сохраняли приличный вид. По вечерам я носила шерстяной банный халат. Ужинала я в университетской столовой довольно рано – это была часть моей зарплаты. Нина, видимо, тоже где-то ела днем, только я не знала где. Возможно, миндаль, апельсины и маленькие печенья-безе в шоколаде, которые она поедала весь вечер, извлекая из блестящей фиолетово-золотой упаковки, – это и был ее ужин.

Как-то раз я спросила, не простудится ли она в своем легком кимоно.

– Не-а, – ответила она и, взяв мою руку, приложила к своей шее. – Мне всегда жарко.

И действительно, тело ее оказалось горячим. И сама ее кожа выглядела горячей, хотя Нина утверждала, что это всего лишь летний загар, да и тот уже сходит. Наверное, с этой особенностью был связан пикантный и даже острый запах Нины. Он был не то чтобы неприятный, но пахло явно не так, как от человека, который постоянно принимает ванну или душ. (Я не назвала бы себя в то время образцом по части свежести, потому что Бет установила для всех правило мыться раз в неделю. Тогда многие мылись не чаще чем раз в неделю, и запах плоти был довольно сильный, несмотря на повсеместное использование талька и дезодорантов из песчанистой пасты.)

Перед сном я обыкновенно допоздна читала. Сначала мне казалось, что в присутствии другого человека делать это будет труднее, однако Нина мне не мешала. Она делила на дольки свои апельсины и шоколадки и раскладывала пасьянсы. Если ей приходилось потянуться, чтобы передвинуть карту, она издавала звук вроде тихого стона или ворчания, словно жаловалась на то, что приходилось менять позу, но в то же время явно получала удовольствие. В остальное время она была совершенно спокойна и могла заснуть прямо при свете, свернувшись клубком, в любой момент. В такой непринужденной обстановке мы вскоре разговорились и рассказали друг другу о себе.

Нине было двадцать два года, и вот что происходило с ней начиная с пятнадцатилетнего возраста.

Во-первых, она очень рано залетела (так она сама выразилась) и вышла замуж за отца будущего ребенка, – он не был старше ее. Они жили в маленьком городке где-то неподалеку от Чикаго. Городок назывался Лэйнивиль, и рассчитывать на интересную работу не приходилось, выбор был небольшой: зерновой элеватор и ремонтная мастерская для мальчиков и магазин – для девочек. Нина мечтала стать парикмахером, но для этого надо было оставить городок. Сама Нина не всегда жила в Лэйнивиле; там жила ее бабушка, которой ее отдали: отец умер, а мать снова вышла замуж, и отчим ее, Нину, выгнал.

Потом у нее родился второй ребенок, снова мальчик, и мужу предложили работу в другом городке, куда он и отправился. Он обещал вызвать Нину к себе, но так и не сделал этого. Тогда она оставила детей с бабушкой, села на автобус и поехала в Чикаго.

В автобусе она познакомилась с девушкой по имени Марси – та тоже направлялась в Чикаго. Марси была знакома с владельцем некоего ресторана, который мог дать им обеим работу. Но когда они добрались до места и отыскали ресторан, оказалось, что этот знакомый вовсе не был владельцем, а всего лишь работал там раньше, а теперь уволился и куда-то уехал. Настоящий владелец ресторана предложил девушкам поселиться в свободной комнате на втором этаже, за что они должны были каждый вечер убирать помещение. Им приходилось пользоваться женским туалетом в ресторане, но днем не разрешалось там засиживаться, потому что это все-таки был туалет для клиентов. Кроме того, вечером, после закрытия ресторана, они еще занимались стиркой.

Спать им почти не доводилось. Нина и Марси познакомились с барменом из заведения напротив, – парень был голубой, но очень милый, он бесплатно угощал их имбирным элем. Потом девушки встретили человека, который пригласил их на вечеринку, а потом их стали звать на другие вечеринки, и как раз в это время Нина познакомилась с мистером Пёрвисом. Кстати, именно он дал ей имя Нина, а прежде ее звали Джун. И она переехала в дом мистера Пёрвиса в Чикаго.

Она долго выжидала удобный момент, чтобы поговорить о своих детях. У мистера Пёрвиса было столько места, что, как ей казалось, мальчиков тоже можно было туда перевезти. Но как только она об этом заикнулась, мистер Пёрвис заявил, что терпеть не может детей. И он не хотел, чтобы она беременела. Но ей все-таки как-то это удалось, и тогда они с мистером Пёрвисом отправились в Японию, чтобы сделать аборт.

До самой последней минуты она готовилась к аборту, но потом вдруг решила, что не станет этого делать. Пусть родится ребенок.

Что ж, ладно, сказал мистер Пёрвис. Он оплатит ей билет до Чикаго, а дальше она будет предоставлена самой себе.

В Чикаго она к тому времени уже неплохо ориентировалась и потому вскоре нашла заведение, где за женщиной присматривают, пока не родится ребенок, а потом помогают пристроить и малыша. Родилась девочка. Нина назвала ее Джеммой и решила, что никому не отдаст, оставит себе.

У нее была одна знакомая, которая тоже родила в этом заведении и оставила себе ребенка. И они договорились, что поселятся вместе и будут поочередно работать и сидеть с детьми и так вырастят их. Они сняли квартиру по своим средствам и устроились на работу – Нина в коктейль-холл; и в первое время все шло хорошо. А потом Нина вернулась домой как раз накануне Рождества – Джемме было уже восемь месяцев – и увидела, что вторая мамаша напилась и валяет дурака с каким-то мужиком, а малышка Джемма лежит с температурой и ей так плохо, что она даже кричать не может.

Тогда Нина завернула Джемму в одеяльце, вызвала такси и повезла девочку в больницу. А накануне Рождества пробки были страшные, и когда они наконец добрались до места, им сказали, что они приехали не в ту больницу, и послали в другую, и по пути туда у Джеммы начались судороги, и она умерла.

Нина хотела устроить дочери настоящие похороны, а не как бывает, когда сунут ребенка в гроб к какому-нибудь старому бомжу (она слышала, что так делают с телами младенцев, если денег совсем нет), и поэтому поехала к мистеру Пёрвису. Он отнесся к ней лучше, чем она ожидала: заплатил за гробик и за все прочее, купил даже надгробный камень с именем Джеммы, а когда все закончилось, снова взял Нину к себе. И они поехали в долгое путешествие – в Лондон, Париж и еще в другие места, чтобы она воспряла духом. А когда вернулись, он запер свой дом в Чикаго и переехал сюда. У него здесь тоже есть собственность, в деревне, он держит беговых лошадей.

Мистер Пёрвис спросил Нину, не хочет ли она получить образование, и она ответила, что хочет. Он предложил ей послушать разные лекции и выбрать, что именно она хотела бы изучать. Нина попросила разрешения часть времени жить как обычные студенты, одеваться и учиться, как они, и он ответил, что это можно устроить.

Слушая ее, я почувствовала себя какой-то дурочкой-простушкой.

Я спросила, как зовут мистера Пёрвиса.

– Артур.

– А почему ты не называешь его по имени?

– Ну, это звучало бы неестественно.


Нине не разрешалось никуда выходить по вечерам, за исключением некоторых университетских мероприятий – спектаклей, концертов или лекций. Кроме того, она должна была завтракать и обедать в университете. Но, как я уже говорила, не знаю, где именно она питалась и ела ли вообще. С утра она пила «Нескафе» в нашей комнате и доедала вчерашние пончики, принесенные мной из столовой. Мистеру Пёрвису это, должно быть, сильно не нравилось, но он принимал это как часть Нининой игры в студенческую жизнь. Поскольку раз в день она все-таки ела горячую пищу, а потом еще сэндвич и суп, он был удовлетворен. То есть это он думал, что она так питается. Нина изучила меню в нашей столовой и потом сообщала ему, что брала сосиски, или рубленый бифштекс «Солсбери», или лосося, или сэндвичи с яичным салатом.

– Слушай, а как он узнбет, если ты куда-нибудь отлучишься?

Нина вскочила, издав свой характерный звук, выражавший не то жалобу, не то удовольствие, и легким шагом подбежала к окну мезонина.

– Иди сюда, – позвала она меня. – Встань тут, за занавеской. Видишь?

Не прямо напротив нашего дома, а чуть в стороне, в сотне метров, стояла черная машина. При свете уличного фонаря можно было разглядеть светлые волосы женщины, сидевшей за рулем.

– Это миссис Виннер, – сказала Нина. – Она будет тут дежурить до полуночи. А может, и позже, я даже не знаю. Если я выйду, то она последует за мной и будет держаться неподалеку, куда бы я ни пошла.

– А если она уснет?

– Не уснет. Или заснет, но вскочит как ужаленная, как только я попробую что-нибудь сделать.


Однажды вечером, чтобы дать миссис Виннер возможность поупражняться – так выразилась Нина, – мы вышли из дому, сели на автобус и поехали в городскую библиотеку. В заднее окно была хорошо видна длинная черная машина, которой приходилось то притормаживать, когда автобус подходил к остановке, то снова ускоряться, чтобы не отстать от него. От последней остановки нам надо было пройти целый квартал до библиотеки, и тогда миссис Виннер обогнала нас, припарковала машину у главного входа и, как нам показалось, принялась наблюдать за нами в зеркало заднего вида.

Я собиралась взять «Алую букву»{19} Готорна, входившую в список обязательной литературы по моему курсу. Купить ее мне было не по карману, а в университетской библиотеке разобрали все экземпляры. Кроме того, мне хотелось взять книгу и для Нины – из тех, где даются упрощенные таблицы по истории.

У Нины имелись учебники по всем курсам, которые она слушала. Кроме того, у нее были подходящие друг к другу по цвету блокноты и ручки – самые лучшие, какие только выпускались в то время. Блокноты и ручки для курса «Центральноамериканские доколумбовы цивилизации» были красного цвета, для курса «Поэты-романтики» – синего, для «Викторианских и георгианских английских романистов» – зеленые, а для «Сказок от Перро до Андерсена» – желтые. Она посещала все лекции, садилась на последний ряд, считая, что там ей самое место. Ей доставляло удовольствие проходить по корпусу искусств сквозь толпу студентов, выбирать себе место в аудитории, открывать учебник на указанной странице, вынимать ручку. Но блокноты оставались пустыми.

Проблема, как я понимаю, заключалась в том, что у Нины не было базовых знаний, основ, к которым можно было добавлять новые сведения. Она не понимала, что значит «викторианский», «романтический» или «доколумбовый». Хотя она и побывала в Японии, на Барбадосе и во многих европейских странах, указать эти места на карте она не могла. И что произошло раньше – Великая французская революция или Первая мировая война, – ей было неведомо.

Я удивлялась: так зачем же ей все эти курсы? Может, ей понравились названия? Или мистер Пёрвис переоценил ее способности? А может, он выбрал их специально, цинично полагая, что так ей быстрее надоест играть в студентку?

Разыскивая нужную книгу на полках, я вдруг столкнулась с Эрни Боттсом. Он держал целую стопку детективов, предназначавшихся для старой подруги его матери. Эрни объяснил, что постоянно привозит старушке детективы, а по субботам обязательно ездит в Дом ветеранов войны, чтобы сыграть в шашки с закадычным другом своего отца.

Я представила его Нине. Рассказала, чем она занимается, хотя, разумеется, ни словом не упомянула о ее прошлой и настоящей жизни.

Эрни пожал Нине руку и сказал, что рад с ней познакомиться, а потом предложил подвезти нас до дому.

Я хотела было уже поблагодарить и отказаться, мол, мы прекрасно доберемся на автобусе, но Нина спросила, где стоит его машина.

– За библиотекой, – ответил он.

– Задняя дверь есть?

– Ну да, у меня седан.

– Да нет, я не о том, – терпеливо продолжала Нина. – В библиотеке есть задняя дверь? Выход?

– Ну да. Есть, точно, – засуетился Эрни. – Вы меня простите. Я думал, вы про машину спрашиваете. Есть. Задняя дверь, то есть выход, в библиотеке. Я сюда через нее и вошел. Простите.

Он раскраснелся и, наверное, продолжил бы извиняться, если бы Нина не рассмеялась – впрочем, так добродушно, что это могло ему даже польстить.

– Ну что ж, – сказала она наконец, – значит, выйдем через заднюю дверь. Заметано. Спасибо!

Эрни довез нас до дому. По пути он предложил сделать небольшой крюк и заехать к нему на чашку кофе или горячего шоколада.

– Нет, извините, мы, типа, торопимся, – ответила Нина. – Но спасибо за приглашение.

– Я понимаю, вам надо делать домашнее задание.

– Именно. Домашнее задание, – кивнула Нина. – Обязательно надо сделать.

Я тем временем прикидывала: а приглашал ли он меня хоть раз к себе в гости? Нет, не приглашал. Вот понятия о пристойности. Одну девушку звать нельзя, двух – пожалуйста.

Когда мы прощались с Эрни у нашего дома, черной машины напротив не было. И из окна мезонина ее было не видно. Вскоре зазвонил телефон на площадке, позвали Нину, и я услышала, как она говорит:

– Нет-нет, мы только съездили в библиотеку, взяли книги и сразу, никуда не заезжая, вернулись домой на автобусе. Да, сразу же подошел. У меня все хорошо. Да, все. Спокойной ночи!

Она поднялась к нам в комнату, виляя бедрами и улыбаясь.

– А миссис Виннер получит сегодня по башке.

Тут она накинулась на меня и принялась щекотать, – она взяла это за моду, причем без всякого предупреждения, после того, как узнала, что я ужасно боюсь щекотки.

Однажды утром Нина не встала с кровати. Сказала, что у нее болит горло и повышенная температура.

– Потрогай мой лоб!

– Но ты же всегда такая горячая.

– Сегодня я горячее, чем обычно.

Была пятница. Нина попросила меня позвонить мистеру Пёрвису и сказать, что она хочет остаться тут на выходные.

– Он разрешит. Он не выносит, если рядом с ним находится больной. Просто повернут на этом.

Мистер Пёрвис спросил, вызван ли врач. Нина предвидела этот вопрос и велела ответить, что она просто нуждается в отдыхе и вызовет доктора или попросит меня вызвать, если почувствует себя хуже. Ну что же, пусть выздоравливает, сказал он, а затем поблагодарил меня за звонок и за то, что я такая хорошая подруга. А потом, уже прощаясь, вдруг предложил мне заехать к нему в субботу на ужин. Он сказал, что в одиночестве ему ужинать скучно.

Нина и это предвидела.

– Если он тебя пригласит на завтрашний вечер, соглашайся. Почему бы тебе не сходить? По субботам там всегда можно съесть что-нибудь вкусное, необычное.

Студенческая столовая по выходным была закрыта. Возможность познакомиться с мистером Пёрвисом волновала и интриговала меня.

– Пойти, что ли, если он зовет?

Наверх я поднималась, уже согласившись поужинать с мистером Пёрвисом, – он так и сказал: «поужинать». Спросила Нину, что лучше надеть.

– Да чего ты сейчас об этом беспокоишься? Это же будет только завтра вечером.

Действительно, зачем беспокоиться? Тем более что у меня было только одно хорошее шелковое платье, бирюзовое. Я купила его сама, потратив часть своего пособия, чтобы надеть на церемонию вручения аттестатов в школе, где я произносила прощальную речь.

– И в любом случае это неважно, – добавила Нина. – Он не заметит.


За мной приехала миссис Виннер. Волосы у нее оказались не просто светлые, а платиновые – цвет, который почему-то вызывал у меня ассоциации с жестокосердием, аморальными поступками и тяжелым жизненным опытом – скитаниями по грязным закоулкам жизни. Тем не менее я решительно потянула ручку передней дверцы машины, чтобы сесть рядом с ней: мне казалось, что так будет скромнее и демократичнее. Она стояла сзади и не стала мне мешать, а потом энергичным движением открыла и тут же захлопнула заднюю дверцу.

Я ожидала, что мистер Пёрвис живет в одном из тех безликих солидных особняков, окруженных лужайками и необработанными полями, каких много к северу от города. Должно быть, упоминание о скаковых лошадях заставило меня так думать. Однако вместо этого мы двинулись на восток – в богатый, но не слишком респектабельный район, застроенный кирпичными домами, в подражание тюдоровскому стилю. Еще только начинало темнеть, но их окна уже вовсю светились, и в заснеженных кустах мигала рождественская иллюминация. Мы свернули на узкую подъездную дорожку, обрамленную высокой живой изгородью, и остановились у дома, который я мысленно назвала современным из-за плоской крыши и множества окон, да и построен он был, судя по всему, из бетона. Здесь не горела ни иллюминация, ни вообще какие-либо огни.

Не было видно и мистера Пёрвиса. Машина въехала в подземный гараж-пещеру, мы поднялись оттуда наверх на лифте и вышли в переднюю, полутемную и обставленную как гостиная: обитые материей жесткие стулья, полированные столики, зеркала и ковры. Миссис Виннер указала мне на дверь, которая вела в комнату, лишенную окон. Там стояла только скамья, и к стенам были приделаны крючки. Похоже на школьную раздевалку, если не считать полированного дерева и ковра на полу.

– Оставьте здесь свою одежду, – сказала миссис Виннер.

Я сняла сапоги, сунула рукавички в карманы пальто и повесила его на крюк. Миссис Виннер не уходила. Я полагала, что теперь она покажет, куда идти дальше. В кармане у меня была расческа, и мне хотелось причесаться, но так, чтобы она за мной не наблюдала. А кроме того, в этой раздевалке не было зеркала.

– А теперь все остальное.

Она смотрела на меня, желая удостовериться, что я ее поняла. Когда выяснилось, что я не понимаю (хотя в каком-то смысле я догадалась, поняла, но все-таки надеялась, что ошиблась), она сказала:

– Не бойтесь простудиться. Во всем доме хорошее отопление.

Я по-прежнему не двигалась, и тогда она произнесла самым будничным тоном, словно презирать меня ей было неохота:

– Ну вы же не маленькая.

Я могла в этот момент схватить свое пальто. Могла потребовать, чтобы меня отвезли обратно в пансион. Если бы она отказалась, я бы дошла туда самостоятельно. Дорогу я помнила и, хотя было холодно, добралась бы до дома меньше чем за час.

Вряд ли дверь, ведущая наружу, была закрыта, и вряд ли кто-либо попытался бы меня задержать.

– Ну, – сказала миссис Виннер, видя, что я все еще стою не двигаясь. – Вы думаете, вы какая-то особенная? Думаете, я раньше таких не видела?

Ее презрение отчасти и послужило причиной того, что я осталась. Отчасти. Ее презрение и моя гордость.

Я села. Сняла туфли. Отцепила и скатала вниз чулки. Встала, расстегнула и сдернула платье, в котором произносила прощальную речь, последние слова которой звучали на латыни: «Ave atque vale»[6]{20}.

Все еще пристойно скрытая комбинацией, я завела руки назад и отстегнула крючки бюстгальтера, а потом кое-как его сбросила. Пришла очередь пояса с подвязками, потом трусиков. Сняв, я смяла их в комок и спрятала под бюстгальтер. Затем снова надела туфли.

– Босиком, – сказала миссис Виннер, вздохнув.

Похоже, про комбинацию ей даже говорить было лень, однако после того, как я вновь сняла туфли, она все-таки сказала:

– И остальное. Вы слова понимаете? Все остальное.

Я сняла комбинацию через голову, и она протянула мне бутылку с каким-то лосьоном:

– Натритесь этим.

Бутылочка пахла так же, как Нина. Я стала втирать лосьон в руки и плечи – единственные части моего тела, которых я могла касаться в то время, как миссис Виннер стояла рядом и наблюдала. Затем мы вышли в переднюю. Я старалась не смотреть в зеркала, а она распахнула еще одну дверь, и я вошла в следующую комнату уже одна.

Мне и в голову не приходило, что мистер Пёрвис мог тоже оказаться раздетым, но такого не произошло. На нем был темно-синий блейзер, белая рубашка, галстук с широкими концами – он называется аскотский, но тогда я не знала этого слова – и широкие серые брюки. Он был только немного выше меня, худой и старый, почти лысый, и когда улыбался, на лбу у него появлялись морщины.

Мне также не приходило в голову и то, что раздевание могло оказаться только прелюдией к изнасилованию или к какому-нибудь ритуалу, а не к ужину. (Ничего этого и не случилось, в комнате на буфете стояли блюда, прикрытые серебряными крышками, и от них исходил аппетитный запах.) Почему я тогда ни о чем страшном не думала? Почему почти не тревожилась? Может быть, из-за моих представлений о стариках? Мне казалось, дело не только в импотенции, но и в том, что долгий жизненный опыт и упадок сил не оставляют в них никакого интереса к женщинам. Я, конечно, не могла не понимать, что раздевание должно иметь какое-то отношение к сексу, но приняла это условие скорее за какой-то вызов нб спор, чем за преамбулу к посягательству, и мое согласие, как я уже говорила, было больше похоже на безрассудную причуду гордости, чем на что-либо другое.

Вот я какая, – хотелось мне сказать. Я стыжусь своего тела не больше, чем того, что у меня не прикрыты зубы. Это, разумеется, было неправдой, меня прошибал пот – но не из страха перед насилием.

Мистер Пёрвис пожал мне руку, нисколько не удивившись отсутствию на мне одежды. Сказал, что рад познакомиться с Нининой подругой. Словно я была одноклассницей Нины, которую та привела из школы.

Хотя в каком-то смысле так оно и было.

Сказал, что я Нину вдохновляю.

– Она вами просто восхищается. Ну-с, вы, наверное, голодная. Посмотрим-ка, что они там приготовили!

Он принялся поднимать крышки и накладывать мне еду. На ужин были корнуэльские куры, которых я приняла за карликовых цыплят, рис с шафраном и изюмом, разные нарезанные веером овощи, превосходно сохранившие свои естественные цвета. Было блюдо с какими-то зелеными соленьями и еще одно – с темно-красным соусом.

– Много не берите, – предупредил мистер Пёрвис про соленья и соус. – Они очень острые.

Он усадил меня за стол, вернулся к буфету, положил себе на тарелку совсем немного еды и тоже уселся.

На столе стоял кувшин с водой и бутылка вина. Мне налили воды. Если бы я у себя в доме стал поить вас вином, сказал он, это, вероятно, квалифицировали бы как серьезное преступление. Я была несколько разочарована, поскольку никогда еще не пробовала вина. Когда мы ходили в «Старый Челси», Эрни всегда выражал удовлетворение тем, что там по воскресеньям не подавали ни вина, ни крепких напитков. Сам он не только не пил по воскресеньям и по всем остальным дням, но и не любил смотреть, как пьют другие.

– Нина говорит, – начал мистер Пёрвис, – что вы изучаете английскую философию, но я думаю, имеется в виду английская филология и философия, не так ли? Потому что вряд ли найдется такое количество исключительно английских философов.

Я проигнорировала его предупреждение и попробовала немного солений, – и теперь была в таком ошеломлении, что не могла ответить. Он вежливо подождал, пока я отопью воды.

– Мы начали с древних греков. Это обзорный курс, – ответила я, когда обрела дар речи.

– Да, конечно, Греция. Ну а если вы занимаетесь греками, то скажите, кто ваш любимый… А, нет, подождите-ка! С этим гораздо проще разделаться вот так.

И он продемонстрировал, как надо отделять кости от мяса у корнуэльских цыплят. Сделано это был прекрасно, без всякого покровительственного тона, скорее в качестве шутки, над которой мы оба должны посмеяться.

– Так кто ваш любимый философ?

– Мы пока проходим досократиков и до него еще не дошли, – ответила я, – но это Платон.

– Значит, ваш любимый философ – Платон. И вы читаете вперед, не ограничиваетесь тем, что задают? Платон. Да, можно было догадаться. Вам нравится пещера?{21}

– Да.

– Конечно. Пещера. Это же прекрасно, правда?

Пока я сидела, наиболее вызывающая часть моего тела оставалась не видна. Вот если бы у меня были такие груди, как у Нины, – крошечные, какие-то декоративные… Но они у меня большие, с широкими сосками и как бы откровенно предлагающие свои услуги. Я старалась глядеть на него, когда отвечала, но поневоле все время вспыхивала. Когда это случалось, мне казалось, что его голос становился чуть мягче, как бы вежливо-удовлетворенным. Словно он сделал победный ход в игре. Но при этом он продолжал легко и интересно говорить, рассказывал про свою поездку в Грецию. Дельфы, Акрополь, знаменитый маяк – самая сущность Пелопоннеса…

– А затем на Крит – вы слышали про минойскую цивилизацию?

– Да.

– Разумеется, слышали. Разумеется. А знаете ли вы, как одевались минойские дамы?{22}

– Знаю.

На этот раз я посмотрела ему в лицо, прямо в глаза. Я была полна решимости не скорчиться от стыда, хотя и чувствовала жар в горле.

– Очень мило, именно в этом духе, – сказал он почти с грустью. – Очень мило. Странно, как в одни эпохи что-то выставляют на всеобщее обозрение, а в другие – прячут.

На десерт был ванильный крем и взбитые сливки с накрошенными в них кусочками бисквита, а также клубника. Он съел всего несколько ложек. Мне не удалось как следует насладиться первыми блюдами, и теперь я была полна решимости не упустить ничего из сладкого и с большим аппетитом, сосредоточенно поглощала ложку за ложкой.

Он разлил кофе по крошечным чашечкам и предложил перейти в библиотеку.

Мои ягодицы, отлепляясь от гладкой обивки стула, произвели звук, похожий на шлепок. Его, правда, почти не было слышно из-за дребезжания тонких кофейных чашек на подносе, который он держал своими старыми трясущимися руками.

О библиотеках в особняках я прежде только читала в книгах. Библиотеку отделяла от столовой панель, которая отодвинулась без малейшего звука, как только мистер Пёрвис коснулся ее ногой. Он извинился за то, что входит первым, поскольку несет поднос с кофе. Однако для меня это было большим облегчением. Я считала, что зад (не только мой, но и любого человека) – самая непристойная часть тела.

Когда я уселась на предложенный мне стул, он подал кофе. Сидеть в библиотеке было труднее, чем в столовой, поскольку теперь я оказалась вся на виду. Кроме того, стул в столовой был обит гладким полосатым шелком, а тут – каким-то темным плюшем, который покалывал меня и даже вызывал возбуждение.

Сноски

1

Мачеха (фр.).

2

«Песни о смерти детей» (нем.)

3

«Добрый шоколадник» (фр.).

4

Слоеный пирог (фр.).

5

Утка под апельсином (фр.).

6

«Здравствуй и прощай» (лат.).

Комментарии

1

…в Лондоне… – Имеется в виду город Лондон на юго-западе провинции Онтарио в Канаде.

2

Да ты поэт, хоть сам того не знаешь! (You are a Poet and Don’t Know It!..) – название 12-й серии из «Фестиваля искусств Си-би-эс для молодежи», вышедшей в 1976 г.

3

«Лига ла лече» – международная общественная организация для поддержки кормящих женщин и предоставления информации о грудном вскармливании.

4

…Познай Самого Себя… – надпись на древнегреческом храме Аполлона в Дельфах; девиз сократической философии.

5

…Всего Превыше Верен Будь Себе… – слова Полония из «Гамлета» Шекспира, обращенные в качестве поучения к сыну – Лаэрту (д. 1, сц. 3; перевод Б. Л. Пастернака).

6

осыпают медалями и почетом… – перефразируется название «Медаль почета» (Medal of Honor) – высшая военная награда США.

7

Раф-Ривер – название города вымышлено.

8

Си-би-си (CBC, Canadian Broadcasting Corporation) – канадская радиовещательная и телевизионная корпорация.

9

«Ода к радости» — стихотворение Фридриха Шиллера (An die Freude, 1785), положенное на музыку Людвигом ван Бетховеном (1793).

10

Унитарианцы – движение в протестантизме, сообщество верующих, ставящих целью «свободный и ответственный поиск истины и смысла».

11

Букстехуде прошел пешком пятьдесят миль, чтобы послушать, как Бах играет на органе… – На самом деле все было наоборот: молодой Бах в 1705 г. прошел пешком около 400 км из Арнштадта до Любека, чтобы послушать знаменитого органиста Дитриха Букстехуде.

12

«Kindertotenlieder» (Песни о смерти детей, 1901–1904) – цикл песен для голоса с оркестром Густава Малера на стихи Фридриха Рюкерта.

13

…«сам-себе-перевозчик». – U-Haul (букв.: «ты тащишь») – известная американская фирма проката прицепов и грузовиков.

14

«Глоуб». – В данном случае, по-видимому, имеется в виду не американский таблоид «Глоуб», а вторая по величине канадская ежедневная газета «Глоуб энд мэйл» (Globe and Mail).

15

Венлокский кряж (Wenlock Edge) – уникальное природное образование в Венлоке (Шропшир, Англия), поросшая лесом гряда длиной около 30 км; представляет собой выход на поверхность древних силурских пород. О посвященном ему стихотворении А. Хаусмана см. ниже.

16

утка а l’orange… – Имеется в виду утка, зажаренная с апельсиновым соусом, – классическое французское блюдо, ставшее популярным в Англии и затем в Канаде в 1960-е гг.

17

«Ридерс дайджест» (Reader's Digest) – американский журнал, до 2009 г. – самый популярный в Северной Америке.

18

…студенческие братства… (англ. fraternity, sorority; букв.: «братства», «сестринства») – в Северной Америке сообщества-клубы студентов вузов, которые имеют дома для совместного проживания и некоторые общие традиции; известны с конца XVIII в.; обычно называются буквами греческого алфавита.

19

«Алая буква» (The Scarlet Letter) – роман американского писателя Натаниеля Готорна (1850). Повествует о пуританских нравах и тяжелой судьбе женщины в Новой Англии XVII в.

20

. «Ave atque vale…» — из стихотворения Катулла с описанием могилы умершего брата.

21

Вам нравится пещера? – Имеется в виду знаменитый фрагмент из трактата Платона «Государство», иллюстрирующий учение об идеях.

22

…как одевались минойские дамы? – Судя по сохранившимся фрескам, женщины у минойцев (2700–1400 до н. э.) оставляли открытой грудь.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5