Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ленька Пантелеев - Фартовый человек

ModernLib.Net / Елена Толстая / Фартовый человек - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Елена Толстая
Жанр:
Серия: Ленька Пантелеев

 

 


Елена Толстая

Фартовый человек

Прерии Аргентины!

Охота на диких зверей!!

Двадцать четыре картины!

Семь знаменитых частей!


Город обширнее прерии,

Дичи немало возьмешь, —

Лишь выбирай поуверенней:

Лассо, свинчатку иль нож.

Елизавета Полонская

Глава первая

Год кончался, а есть было по-прежнему нечего. Странно и зыбко раскачивался под ногами город…

Макинтош не замечал этой зыбкости, никак не отзывался на нее. Он возрастал и обретал самосознание уже на тонущем корабле – и потому вовсе не мог помнить былой барочной громады парусов, раздутых, как кринолины, или собранных на марсах в турнюры. Вся эта роскошь благополучно обтрепалась и обвисла гнилыми клочьями, когда Макинтошу едва исполнилось семь. Когда-то такой возраст назвали бы «нежнейшим», теперь он именовался «неосмысленным». Взрослый обыватель еще в состоянии был, к примеру, мысленно оглянуться назад и с полным правом произнести что-нибудь убийственно-банальное вроде: «Ну и ну! Как непостижимо переменилась жизнь! И за какой же короткий срок!» Макинтош в свои двенадцать был надежно избавлен от этого глупого соблазна.

Ночь то кралась, то вдруг как будто замирала. В отдалении светились огни, и в морозном, разжиженном редчайшими фонарями воздухе казалось, будто там, возле вокзала, плещет смех – почти зримыми волнами. Лиговка длинным опасным каналом пролегала по самому дну ночи.

Макинтош брел посередине улицы, не опасаясь ни мотора, ни извозчика, и греб ногами сугробы.

В полуподвале у Валидовны и Харитины, где обитал Макинтош, опять засел этот Юлий. Юлий был несомненный шулер, но Валидовна не оставляла надежды обыграть его. Вообще она хорошо играла. Харитина – та похуже. Согласно авторитетному мнению Макинтоша, обставить Юлия в карты было невозможно. Впрочем, Валидовне пару раз это удавалось. Не иначе Юлий решил ей польстить, не то она вовсе разъярилась бы на него, выгнала и больше не пустила.

Возвращаться в полуподвал и смотреть, как Юлий, шевеля сжатой в зубах папиросой, «лишает Валидовну иллюзий», не хотелось, а на улице было холодно и с каждой минутой становилось холодней.

Откуда-то из ниоткуда, из ночной пустоты, явилась косматая тень, похожая на козлиную, только без рогов. Тень затрясла длинной бородкой и заговорила быстро, невнятно, путаясь в слюнях. Макинтош с тоской узнал юродивого Кирюшку.

Кирюшка обитал, по общему мнению, где-то под камнями мостовой, вылезал наружу только ночью, да и то не во всякую ночь, а в проклятую, дьявольскую, и изрекал пророчества, мрачные даже для пятого года революции. Где он на самом деле ночевал и чем питался – оставалось секретом, который, впрочем, прозорливому Макинтошу разгадывать совершенно не хотелось.

Кирюшка сунул руки в драных рукавицах за веревочный пояс, остановился у Макинтоша поперек пути и уставился прямо на него.

– Ну чего тебе? – сказал Макинтош хмуро.

Кирюшка не сводил с него глаз, горящих в ночном сумраке.

– Чего? – повторил Макинтош и попятился.

– Грядет! – тонким, бабьим голосом выкрикнул вдруг Кирюшка. – Грядет! Обидели Богородицу! Плакала красными слезьми! Вот те крест!..

Он с усилием вытащил из-за пояса распластанную ладонь, оставив рукавицу под веревкой, скрутил крепкий кукиш и обмахнулся наподобие креста.

– Плакала! Обидели! – повторил Кирюшка со злорадным торжеством. Слюна ползала в его бороде.

Макинтош косил глазами, отыскивая пути к бегству. Кирюшка опять сунул руку в рукавицу, пожал плечами и прибавил:

– А вот ты не веришь, собачонок… Тяв-тяв-тяв…

Макинтош безмолвствовал.

– Утратили веру! – завыл, даже запел Кирюшка. – Убили веру у народа! Убили царя православного! Красными слезьми плакала Богородица на Петроградской, где с грошиками,[1] красными… Вот, гляди.

И тут из глаз Кирюшки сплошным потоком полились слезы. Мутными показались они Макинтошу, но только поначалу. Чем дольше мальчик вглядывался в белеющее среди ночи лицо юродивого, тем отчетливее видел он темные, почти черные полоски на впалых щеках и тощей длинной бороде Кирюшки.

Не переставая плакать, юродивый рассмеялся. Куриная грудь его и бородка затряслись:

– Не верил? Иди потрогай! Тяв-тяв… Собачонок ты! Кровь это, кровь… Большая кровь грядет.

– Тьфу черт, – выговорил Макинтош невольно.

Несколько капель сорвалось с Кирюшкиной бороды и пало на снег. Макинтош отчетливо разглядел теперь – кровь. Не по цвету даже – цвета и не различишь толком, – а по особенному образу падать и клякситься. Никакая жидкость так не разбрызгивается. Особая повадка, выразился бы Юлий, чтоб ему провалиться с его гадкими польскими усиками и обаятельной улыбочкой, ямочки на щеках.

Макинтош попятился еще дальше, а потом повернулся к Кирюшке спиной и, высоко подскакивая в снегу, побежал прочь.

* * *

В полуподвале у Валидовны действительно заседал Юлий, и накурено там было так, словно вдруг невесть откуда свалилось богатство. Макинтош помаялся в помещении, попытался разбуржуить Юлия на папироску – и по тому, как легко это удалось, сразу понял: Юлий глубоко ушел в игру и покидать полуподвал не собирается.

– Валидовна… – заныл Макинтош.

Старуха только отмахнулась.

Валидовна трудилась на Сортировочной в качестве сторожихи, а Харитина вела там какие-то учеты и записывала разное разбавленными чернилами на желтой бумаге, разграфленной жирными линиями, глубоко врезавшимися в плоть конторской книги. В былое время обе были грузчицами, но потом, «за старческой немощью», сменили ремесло. Невысокие, мясистые, с могучими плечами и явственными усами, старухи были похожи между собой, как родные сестры, хотя сестрами вовсе не являлись и, более того, изначально принадлежали к разным национальностям. По мнению Макинтоша, усатым старухам было лет по сто, никак не меньше. Как говорит Кирюшка в редкие минуты просветления, «посередь вечности времен не бывает».

Юлий возник осенью прошлого года – сомнительный знакомый сомнительного знакомого; рабочих рук не хватало, поскольку с наступлением новой эпохи руки преимущественно держались по карманам, порой по своим, но чаще по чужим. А тут на Сортировочной внезапно появились вагоны, которые следовало разгрузить, и срочно, поэтому Юлия допустили в замкнутое общество на Сортировочной. Сомнительный знакомый иссяк чрезвычайно быстро, а Юлий застрял – в виде чистого осадка. Потом опять временно не стало работы; тут-то и пошла карточная игра.

Макинтош даже смотреть не мог, как играют, сразу становилось тошно. Однажды Макинтош играл семнадцать часов кряду. По нужде – и то не вставал. Как во сне, брал и выкладывал карты; весь мир кругом померк, и все из мира ушло. Это как внутри математической задачи очутиться, где все ненастоящее.

Мальчик играл с другими беспризорниками на макинтош. Один из его противников был лет четырнадцати, другие чуть помладше. Макинтошу тогда было, наверное, лет десять или одиннадцать. И в те дни он еще не был Макинтошем, а назывался Гришкой-Замухрышкой и безуспешно пытался переделаться из Замухрышки в Махру.

Вожделенный кус, макинтош, лежал в углу заброшенной камеры хранения. Точнее, там лежал, уходя головой в уклон подвала, неизвестный покойник, а на нем как раз и находился этот самый макинтош. Очень прочный, непромокаемый, с настоящим воротником. Покойника нашли мелкие банщики,[2] но безраздельно завладеть имуществом по малолетству не сумели, и после нескольких серьезных разговоров решено было сделать все по-честному и сыграть на добычу в карты.

Гришка потом думал, со смутной благодарностью небесам, что на него в те часы «нашло» – иначе как бы он выиграл? Под конец он уже все знал про карты, про соперников, про всю эту искусственную плоскую жизнь, которая имела свое юркое бытие в пальцах у игроков. Лично для него не осталось ни одного секрета. Рубашки карт представлялись прозрачными, как и людские мысли. Гришка прочно угнездился там, внутри карточного мира, и притом в роли царя и бога, почему и блефовал, не замечая, что блефует, и брал карту, точно зная, какую берет и для чего.

Открываясь в последний раз, он услышал, как рядом свистят и ругаются, понял, что выиграл, – и потерял сознание.

Очнулся Гришка оттого, что с покойника кто-то снимал макинтош. Мальчика будто током подбросило, он захрипел «Не трожь» и сразу распахнул глаза, полные звериной ярости. Поблизости на корточках сидел человек в бушлате. И смотрел он не на мертвеца, а на мальчика.

– Это мое, – пробормотал Гришка. – У меня нож есть.

Человек гибко поднялся и сразу же ушел. Может быть, он даже испугался. Или же понял, что здесь все происходит по справедливости, а когда по справедливости – нарушать себе дороже.

Гришка помнил все это отрывочно. Он поднялся, спокойно снял макинтош с мертвеца, подвернул рукава, подпилил ножом полы, чтобы не волочились по мостовой, и сделался из Гришки Макинтошем.

* * *

Макинтош опять выбрался на улицу. Теперь уже пошло за полночь, начало ощутимо подмораживать, как будто где-то повернули вентиль и выпустили новую порцию холода. Но все равно нынче было не так холодно, как в зиму восемнадцатого года, когда люди мерли как мухи. Гришка тогда болел, а когда поправился, то утратил всякую память о прошлом. Как будто народился прямо весной восемнадцатого года, скелетообразный и бритый наголо. Потом оброс, конечно, но память так и не вернул. И не очень-то стремился, честно говоря. Наличествовали другие заботы.

Макинтош покинул Лиговку и, прошмыгнув проходными дворами, вынырнул на Старо-Невском. Лавра бухала колоколом, густо и скучно, как будто кашляла. Обширная площадь перед ней заросла сугробами, но возле самых ворот расчистили место, и там, как крупные кучи мусора, чернели люди. Колокол еще подергался и затих, только гул еще недолго расходился по воздуху.

Макинтош перебрался через снежные горы и приблизился к воротам. Нищие даже не пошевелились, когда он появился, только один устремил на чужака долгий, злобный взгляд, как будто пытался пересчитать все Гришкины воробьиные ребра.

Потом показались господин с барышней. Они переговаривались на ходу – он снисходительно ронял откормленным баритоном: «Сразу за этим рассадником блох и суеверий – недурнецкий ресторан», а она щебечуще смеялась. Макинтош хмуро заступил им дорогу. Поначалу он смутно надеялся на то, что барышня начнет раздавать мелочь «несчастным», клубившимся возле лавры, но при таком революционно настроенном спутнике это вряд ли возможно.

При виде Макинтоша барышня завизжала так, словно сама она взрослела не на том же самом тонущем корабле, что и Гришка, и беспризорника видела впервые в жизни. Именно это лицемерие, а вовсе не дикий визг барышни обозлило Макинтоша, и он грубо сказал ей:

– Ты заткнись, дура.

– Погоди-ка, – вымолвил господин. Он брезгливо оттолкнул Макинтоша тростью, так что мальчик рухнул в сугроб. Нищие у ворот взирали на эту сцену с бесстрастностью египетской аллеи сфинксов.

Господин опять свернул руку колечком, предлагая барышне опору. Она преувеличенно тяжело дышала, глядела на Макинтоша широко раскрытыми, очень злыми глазами и круглила губы, как будто хотела свистнуть, но не умела.

– В чем дело, товарищ? – послышался вдруг приветливый голос.

Макинтош так и не понял, откуда появился этот человек. Только что его не было, и вдруг он выступил из темноты, под свет чудом недобитого фонаря. Фонарь светил экономно, оставляя на снегу жидкое желтое пятно, но человек весь занял собой это пятно и стоял, обмазанный светом, как маслом.

Макинтош почему-то сразу успокоился. Перестал барахтаться в снегу и сразу очень удачно выбрался на свободу. Встал поближе к незнакомцу, в общем-то независимо, но так, чтобы при случае юркнуть за его спину.

– Ну так что, товарищ? – продолжал незнакомец, весело рассматривая буржуя в шубе. – Ты чего это посреди ночи по улицам гуляешь?

– Я… У меня… – сказал господин с меховым воротником. Он вдруг больно стиснул пальцы прилипшей к нему барышни и полез в карман.

– Ты чего? – рассмеялся незнакомец. – У тебя там что, пистолет схоронен? Ты это дело, товарищ, брось. А? Для чего мы с тобой, к примеру, революцию совершали? Ты вникни в проблему.

К удивлению Макинтоша, нэпмач сник, покивал головой и вытащил кошелек.

– Ну вот, – одобрительно проговорил незнакомец. – Другое дело. А то нехорошо, товарищ, очень нехорошо пихать товарищей в грудь кулаком и говорить им плохие слова. – Он взял кошелек и кивнул господину в шубе: – Не могу вас больше задерживать.

Господин двинулся вперед, волоча за собой барышню, но она вдруг вырвалась, крикнула: «Дурак!» – и быстро убежала, мелькая из-под подола чулками. Незнакомец проводил ее взглядом, прищурился:

– Простудится. Чулочки хлипкие.

– Они в ресторан шли, – вымолвил Макинтош, против воли жадно глядя на кошелек, оказавшийся в руках незнакомца.

Незнакомец сказал ему:

– Пройдем.

Они скрылись в зеве Старо-Невского, подальше от монастырских нищих.

– Не люблю их, – заметил незнакомец, даже не потрудившись кивнуть в ту сторону, где осталась «аллея нищих». – Смутный они народ. И жадные к тому же. Ты, примерно, жадных любишь?

– Нет, – сказал Макинтош. – А что их любить? Странные вопросы ставишь.

– Знаю, что странные… – Незнакомец кивнул. – Скоро время вопросов окончится. Погоди, осталось недолго, – пообещал он задумчиво. – Ты кто?

– Я Макинтош, – представился мальчик.

Незнакомец подал ему руку и пожал, как взрослому. Рука оказалась твердая, с маленькими мозольками, и на ощупь хрящеватая.

– Я Ленька Пантелеев, – сказал незнакомец просто и вместе с тем не без торжественности, как будто сообщал известие чрезвычайной важности. – Будем знакомы.

Макинтошу он сразу очень понравился. И не в том даже дело, что Ленька не побоялся нэпмача с широким меховым воротником и пистолетом в кармане, а просто в том, какой он был, Ленька. Он был спокойный. Все кругом какие-то издерганные, как будто к каждому человеку приделано миллионное число веревочек и все эти веревочки постоянно цеплялись за разные сучки и задоринки. Кажется, ничего дурного ты против человека не совершаешь, а просто идешь себе мимо; ан нет – оказывается, одним своим присутствием ты уже ухитрился встревожить десятки выпущенных повсюду веревочек, и вот на тебя ни с того ни с сего орут, от чистой нервности, и норовят съездить по уху, а главное – сами так огорчаются, что глядеть боязно: глаза выпучиваются, щеки покрываются пятнами, и веки трясутся и шлепают, как жабья губа.

А Ленька весь был спокойный и оттого казался ужасно сильным. У него было приятное простое лицо: крепкие скулы, лоб с двумя небольшими выпуклостями, улыбчивый рот.

– По улице зачем ходишь ночью? – строго спросил Ленька. – Видал, какие персонажи здесь околачиваются? С ними одним воздухом дышать – и то срамно. – Он посмотрел в ту сторону, куда скрылся нэпмач.

– Да у нас в полуподвале все этот Юлий торчит, – объяснил Макинтош. – Прокурил все и в карты дуется. Надоел как редька.

Ленька чуть насторожился:

– Какой Юлий?

– Да наш, с Сортировочной, – нехотя ответил Макинтош и в сердцах махнул рукой. – Может, спать наконец улегся. Или вовсе ушел.

Ленька открыл кошелек, разделил имевшиеся там деньги пальцем на две половины и одну отдал Макинтошу.

– Забирай честно экспроприированное, – сказал он. – Ну, прощай, Макинтош.

Макинтош, не отвечая, сунул деньги в карман и отвернулся. Город мгновенно съел его.

Глава вторая

Рахиль Гольдзингер была младшей и самой красивой из дочерей мельника. Старшие уродились в отца и были длинноносы, с копной темных, неистовых, как ночи Клеопатры, волос и огненными черными очами. В детстве они напоминали галчат. Превращение галчонка в роковую красавицу происходило внезапно, как удар ножом в сердце. Тихая, кроткая мать только диву давалась – как такое возможно.

А вот меньшая, Рахиль, всегда оставалась прехорошенькой – и в младенчестве, и в отрочестве. Сперва она была похожа на ребенка с коробки монпансье, потом – на девушку с коробки одеколона. Единственная из всех детей Рахиль пошла в мать – рыжую. Только вот мама никогда рыжей на памяти дочерей и не была, она очень рано состарилась и вся пошла меленькими морщиночками и жиденькой сединой. Лишь в желтоватых глазах и угадывалась ее изначальная масть.

Старшая сестра Дора до самой глубины сердца поразила Рахиль, сказав:

– Ни за что на свете не хочу жить как мама.

У Доры были большие темные глаза с желтоватыми белками, чуть навыкате, но очень красивые. Дора много читала, и от этого ее глаза часто туманились мечтательной слезной дымкой.

Рахиль тогда ничего не ответила Доре. Впервые в жизни девочка по-настоящему задумалась над тем, что можно, оказывается, стать как мама и вести такую же жизнь. Дело в том, что раньше Рахили и в голову не приходило ничего похожего.

Мама никогда не принадлежала себе, начиная со своих восемнадцати, когда ее выдали за пятидесятилетнего мельника-вдовца, уже имевшего восемь человек детей после первой, умершей жены. Потом у мамы родились еще четверо своих. Старшие дети мельника были взрослее мачехи.

Стать как мама? Превратиться в богиню-рабыню, повелительницу двенадцати детей и своего повелителя? Подниматься в четыре часа утра и прокрадываться, пока все спят, в кухню, разводить там огонь и ставить хлеб в печку, и потом весь день крутиться по хозяйству? Быть вправе переменить любое решение отца, всего лишь робко пошептав ему пару слов в желтое, прижатое к черепу ухо? Как любое средоточие мира, мама не смела отлучиться ни на миг – ведь мироздание попросту рухнет, если извлечь из него сердцевину. Властная над всеми, лишь в себе самой мама властна не была…

Дора сказала младшей сестренке доверительно:

– Я хочу поехать в Москву. И тебе тоже не надо здесь оставаться.

Рахиль опять удивилась, но поначалу не приняла всерьез:

– А как ты поедешь? Лошадь разве довезет? Это далеко.

– На поезде, – объяснила Дора. – Это такие дома на колесах. Особая машина их тянет, и они едут.

– Ездящие дома? – повторила вслед за сестрой Рахиль, покачивая рыжеватыми кудряшками.

Мир был на самом деле огромным, гораздо больше сада при мельнице, который Дора населяла образами своих фантазий. Фантазии она черпала из романов и газетных репортажей о преступлениях на почве страсти. Тихие тропинки между деревьями Дора называла Дорожкой Свиданий, Перекрестком Поцелуев, Аллеей Любви…

Но вот Дора действительно уехала в свою Москву, и сад опустел; облетели листья, забылись странные названия. Рахиль часами сидела в старой, давно не крашенной беседке, похожей на обглоданный скелетик. Это место они с Дорой когда-то называли Беседкой Страсти. Рахиль переименовала беседку в Руину Вздохов.

Рахиль умела читать, но не любила. Довольствовалась Дориными пересказами. Теперь, когда Доры не было, приходилось читать самой.

Сидя на перилах Руины Вздохов, Рахиль водила пальцем по листку газеты.

«…Застав возлюбленного с другой, Ольга Петерс не выдержала. Нервы ее были на пределе. Свершилось то, о чем она давно подозревала. С громким восклицанием она извлекла пистолет и несколько раз в упор выстрелила в изменника. Обливаясь кровью, он упал, а Петерс сдалась полиции…

…Бледная, с горящими глазами, прерывистым голосом Петерс давала показания…

– Встать! Суд идет!..»

«Суд идет», – прошептала Рахиль.

Ей нравилась Ольга Петерс, нравилась вся, от изображения на фотографии – округлое лицо с пухлым ртом, растерянный взгляд – до имени. «Ольга, Ольга…»

В газетной статье, как ни странно, ничего не писали о том, какой приговор вынесли Ольге Петерс. Очевидно, предполагалось продолжение, но его так и не последовало – вторая газета куда-то затерялась.

«Встать! Суд идет! – шептала Рахиль. Невидяще смотрела она в аллеи сада. Ковер светящихся желтых листьев простирался под деревьями. – Ольга Петерс полностью оправдана, потому что она любила и была жестоко обманута!»

Рахили было и весело, и боязно думать о том, что когда-нибудь она уедет из родительского дома – в тот мир, где стреляют из пистолетов на почве страсти и катаются в домах, к которым приделаны колеса.

* * *

В семнадцатом году время ускорилось и побежало как угорелое, споткнувшись только раз, когда на целый год местечко захватили немцы. В мертвом воздухе постепенно сгущалась тревога, которая в конце восемнадцатого разразилась опасной для жизни грозой: поздней осенью немцев из местечка вышибли какие-то непонятные, но несомненно русские части, и это послужило причиной большого перемещения людей и предметов: городок при отходе немцы разграбили основательно, утащили даже много ценностей из костела. Впрочем, все это не сильно огорчило мельника, который жил на отшибе, посреди сада, как посреди крепости.

На мосту через Уллу скрежетали подводы, бесились кони, немцы зло кричали. Местная помещица Володкевич – последняя из семьи, владевшей этими землями с шестнадцатого века, – пыталась вывезти на немецких подводах оборудование со своей бумажной фабрики, но рабочие воспрепятствовали этому, и помещица скрылась на телеге ни с чем, прижимая к оскорбленной груди шкатулку с несколькими фамильными украшениями. По слухам, большой свиток, где была перечислена вся ее родословная, она, как величайшую ценность, обмотала вокруг своего тела.

Мельник сдержанно, без интереса, морщил нос, когда слышал рассказы старшего из оставшихся при семье сына – Моисея, прибегавшего из города до крайности возбужденным.

– Они еще не то будут творить, – предрек мельник. – Они все сумасшедшие.

Моисей в ответ только пожимал плечами. Он раздобыл себе наган. Теперь старший брат стал казаться и выше ростом, и шире в плечах. Кисловатый домашний запах, исходивший от него, сменился новым – чужим: запахом сапожной ваксы и скрипучих ремней. «Ты пахнешь, как оружие», – сказала ему Рахиль.

А самый маленький из всех детей мельника, десятилетний Исаак, смотрел на брата, как на грозного серафима, чего Моисей, по своему жестокосердию, совершенно не замечал.

Мельница работала все меньше, потому что в местечке почти не стало хлеба. Большой дом почти опустел. Вот и Дора уехала, а вскоре после Доры отбыл Моисей – на фронты Гражданской.

Отец серьезно и подолгу благословлял своих детей, расставаясь с ними. Мама моргала рядом с отцом, сглатывала крохотные слезки, хотя ни Дора, ни Моисей не были ее родными детьми.

Вскоре настало и вовсе сумасшедшее время, как и предрекал мельник, и на местечко навалились какие-то совсем странные отряды, от которых уж точно ничего хорошего ждать не приходилось.

Они захватили городок с налету, придя со стороны Польши. Единственная городская вертикаль – двухбашенный костел – пыталась плеваться огнем, но храбрец отстреливался недолго. Увидев со своей верхотуры, сколько народу вливается на глиняные одноэтажные улочки – и все конные, конные, и с тачанкой, – стрелок бросил оружие и спустился в костел, где его не обнаружили, хотя искали.

Распоряжался выделявшийся среди прочих человек в казацком военном сюртуке и при генеральских лампасах; он резко кричал, размахивая саблей, и все бежали и скакали туда, куда он показывал.

По костелу потопали-потопали и затихли; затем из какого-то дома потащили двоих упирающихся человек, и сразу же, как будто их разбудили, тонкими, нестерпимыми голосами зарыдали женщины. Еще нескольких пришили штыками к забору, повалив и сам забор, затем пальнули несколько раз в воздух – и на том временно затихло.

По домам проехали, выискивая, где расположиться постоем, к вечеру явился самогон, и началось громкое веселье. Издалека слышно было, как поют, по-церковному слаженно, но не из души, а откуда-то из нутра, и орут с хохотом. Вопли разносились над рекой и долетали даже до мельникова дома. Затихло все лишь под утро, но это было нехорошее утро, тревожное, готовое лопнуть какой-то новой бедой.

К полудню к мельниковой дочке прибежала ее подруга Беся.

– Роха, там пойдем что покажу.

Они взяли с собой маленького Исаака и направились в городок.

А там посреди площади стояли два столба с перекладиной – будто пустые ворота, – и на них висел человек. Беся уставилась на эту картину широко раскрытыми глазами, мелко покусывая нижнюю губу. Маленький Исаак показал на человека пальцем и засмеялся, как слабоумный. Исаак был очень хорошенький, еще красивее Рахили, но мама и старшая сестра Дора давно подозревали, что у него не все в порядке с головой.

– Ты что смеешься? – тихо спросила братца Рахиль.

– А как он болтается, – пояснил Исаак, вздрагивая от хихиканий.

Человек в лампасах сидел на коне и смотрел вдаль, за костел, туда, где блестела река. Домики местечка не скрывали ее; то и дело в просветах улиц видны были блестки воды. Стояла ранняя весна, все реки и ручьи, даже самые малозначительные, праздновали половодье, свое брачное время. Запах размытой земли, очевидно, тревожил всадника, он щурил глаза, беспокойно втягивал ноздрями воздух.

Вокруг конного околачивалось еще несколько пеших с оружием, а поблизости черно жались друг к другу некоторые жители.

Из числа пеших вытолкнули еще одного, в рубахе без пояса и, несмотря на холодное время года, босого.

– Гляди, опять начинается, – сказал Исаак, подталкивая Рахиль в бок.

Беся прошептала:

– Ой, я больше не могу.

И быстро ушла по улице. А Рахиль и ее брат остались, точно приросли к месту.

Босой человек, выдернутый из толпы, тупо и уныло глядел на всадника.

Тот повернул к нему голову и веселым тоном с резким польским акцентом проговорил:

– Ну что, погляди-ка, как воюем: почти голыми руками!

Босой молчал.

– Что мне с тобой делать? – продолжал всадник под сдержанный хохоток своих соратников, глядевших на него с явным обожанием. – Патронов у меня лишних нет, расстрелять не могу. Работников дармовых тоже не имеется. Бери-ка лестницу да лезь наверх, там петля – надевай и прыгай.

Человек подчинился и сделал все, как ему приказали. Среди людей с винтовками слышался хохот, но нервный, режущий, как будто они все втайне дрожали или не были людьми вовсе.

Только тот, что сидел на лошади, и не смеялся, и не вздрагивал. Все происходило в точности по задуманному, так, как это полагалось в его собственном мире.

Рахиль услышала, как стукнула, упав, лестница, и опять дружно закричали женщины, как будто им всем разом пришло время рожать. Тут к Рахили подошел кто-то и дотронулся до ее локтя. Девушка вздрогнула.

Рядом с ней стоял старичок дед Стефан. Он иногда приходил на мельницу, всегда с какой-нибудь малостью, а то и просто «побыть», как он объяснял. У деда Стефана были красные веки и такие глаза, словно они вот-вот вытекут. Все его лицо было мятое, с красноватыми же морщинами, а борода – нечистого желтого цвета.

Пальцы у Стефана были как клешни, очень грубые.

Приблизив остро пахнущий табаком рот к уху Рахили, дед Стефан прошептал:

– Ты ведь мельникова Роха? Идем со мной. А это кто, братик? Идем со мной и с братиком.

Рахиль молча уставилась на деда Стефана. А он кивнул несколько раз на свой покосившийся дом и повторил:

– Идем.

Рахиль взяла за руку Исаака и пошла следом за стариком.

Он усадил их в темной низкой комнате и закрыл дверь. Так они сидели и ничего не говорили и не делали, а за окном постепенно становилось темно.

Ночь они спали там же, на лавке. Дед то ли рядом был, то ли уходил куда-то, Рахиль не видела и даже не почувствовала. Один раз она проснулась оттого, что стало непривычно светло, но это горело за рекой, далеко отсюда. И девушка снова заснула.

Когда поутру дед Стефан открыл дверь и сказал, чтобы она уходила с братом, Рахиль молча встала и пошла. С каждым шагом ей делалось все страшнее идти. Повешенных с виселицы уже сняли, они мирно лежали под ней, все ногами в одну сторону. Рахиль поскорее прошла мимо.

Под конец она уже бежала, волоча за собой Исаака. Ей вдруг стало ясно, что произошло, так ясно, как будто у нее сами собой раскрылись глаза или как будто кто-то пришел к ней и все рассказал, подробно, как в газете. Она боялась увидеть сгоревший сад, уничтоженный дом и то, о чем даже думать было грешно и невозможно: убитых отца и мать. Нечистая мысль сама собой сложилась в слова: «Моя мама теперь, может быть, труп». Рахиль на бегу тряхнула головой, надеясь сбросить всю эту жуть, вцепившуюся в ее волосы, точно разозленная кошка. Потому что так думать нельзя и потом вовек не отмоешься.

Но сад стоял нетронутым, он был все такой же густой, полный покоя и теней. Рахиль на миг перевела дыхание – как вдруг она увидела дверь, висящую на одной петле. Бросив Исаака, Рахиль вбежала в дом и сразу споткнулась о какие-то разбросанные вещи.

Дом мельника оказался разгромлен, сундуки выворочены, посуда разбита. Никого из других детей в доме не было – мельник поступил так, как обычно делают в таких случаях евреи: потомство спрятал, а сам отдался в руки мучителям.

У Рахили под ногами хрустели осколки маминых любимых чашек, которые та берегла и никогда не выставляла на стол – только если свадьба. Перины и подушки были вспороты, покрывала разрезаны, стол перевернут. В разбитое окно просунулась любопытная ветка растущего перед домом дерева.

В дальней комнате на спине лежала мама и грустными глазами смотрела в потолок. Иногда она моргала, но очень редко. Одежда на ней была разорвана на черные клочья, пахло гарью и болезнью, а кругом валялись сожженные бумаги.

Мельник простерся ниц, уткнувшись головой в ноги жены, и громко выл.

Глава третья

Осенью двадцать первого года жизнь Леньки Пантелеева, типографского рабочего из Петрограда и сотрудника Революции на должности следователя военно-контрольной части дорожно-транспортной Чрезвычайной комиссии, пошла под уклон и раскололась на множество искривленных трещин.

Когда его арестовали свои же чекисты, Ленька сразу сказал им:

– Товарищи, я ни в чем не виноват.

– Революция разберется, виноват ты или нет, – ответили ему товарищи.

Первые несколько дней Ленька сидел в тюрьме и ни с кем не разговаривал. Обдумывал положение.

Положение было неутешительное, и думать о нем было тягостно.

Перемены – это такая вещь, которая нужна тем, кто недоволен. Ленька всегда смеялся над буржуями, когда те хватались за прошлое и готовы были жизнь отдать, лишь бы ничего не изменялось. Как раз Леньке хотелось нового, до одури хотелось, до головокружения.

Не случись Революции – скрипел бы Ленька в типографиях до старости лет. Обзавелся бы кошкой, женой, очками и парой книжек подходящего содержания, а потом помер бы со скуки и отбыл на кладбище в сосновом гробу, прихлопнутый крестом, как мухобойкой. Но Революция случилась, и понеслась душа, что называется, в самый рай.

Грамотность и даже некоторая начитанность отнюдь не помешали Леньке драться на фронтах под Питером. Перед ним словно ворота распахнулись, и хлынула жизнь во всю ширь. После побитого Юденича явился другой враг – бандформирования, гулявшие по Псковщине и Белорусской Республике. Ленькина часть преследовала их по кровавому следу и, настигая нелюдей, истребляла без всякого снисхождения.

Ленька стремительно пошел в гору, и все ему в этой жизни было хорошо. Теперь он не хотел никаких перемен, а желал бы одного: чтобы все шло как сейчас и не становилось бы иначе. Он определенно чувствовал себя на своем месте и всегда точно знал, что ему следует делать. Он даже метко стрелял исключительно от этой определенности, потому что прежде никакой стрельбе из винтовки, конечно, не обучался.

Так прошел весь двадцатый год, и стало уже затихать на Северо-Западе, но ранней весной двадцать первого из Польши на земли Белорусской Республики вторглась новая белая банда, еще больше и злее прежних – из последних деникинских недобитков. Она называлась «Народный союз защитников Родины и свободы».

Несколько красных соединений, приписанных к Чрезвычайной комиссии по борьбе с контр-революцией, двинулись из Пскова навстречу «Народному союзу». Возглавляли отряд товарищ Вахрамеев, красный командир, и приданный отряду товарищ Гавриков, батальонный комиссар. Товарищ Гавриков был левоэсером, но в эти подробности тогда мало кто входил.

Торопились они очень, подгоняемые мудрым, в очках, московским руководством: если по ранней весне бандиты в западных областях сожгут амбары с зерном, то нечего будет сеять и к осени в Петрограде начнется голод, что может, в свою очередь, обернуться сугубой контр-революцией. Ленька, впрочем, житель городской и мужчина холостой, необременный, о таких вещах не задумывался. Сказали – гнать быстрее, ну и ладно.

Разбойники, как монголо-татары, обходили большие города стороной и на осаду и бои не останавливались. Они рыскали по селам, совершая дикие зигзаги, и Ленькин отряд то и дело наталкивался на сожженное село или проезжал по лугу мимо какого-нибудь векового дуба, над которым, очумев, орало огромное воронье облако: на ветвях сочились мертвым мясом повешенные. Воняли пепелища, и иногда вдруг возникала где-нибудь перед разоренным жильем фигура женщины, похожей на олицетворение Смерти, – тощей, чернявой, в черной шали. Она ничего не говорила и даже не двигалась с места, застывшая в неприкосновенной скорби, и только провожала иногда людей с оружием темным пророческим взором.

– Жидовки в этом отношении куда лучше наших, – поделился соображениями товарищ Гавриков, батальонный комиссар, – потому что молчат, а воют только при своих. Наши бы уже висли у тебя сбоку на ремне и ругались на чем свет стоит: «где вы были да почему нас бросили»…

Ленька подумал, что Гавриков, конечно, прав, но и эти черные женщины нагоняли жуткую жуть, самому завыть впору.

Здесь была черта оседлости, и еврейское население в три-четыре раза превышало по численности любое другое, а вот как раз жидов «спасители России» и вешали наряду с коммуняками – и даже в первую очередь, потому что жиды совершенно очевидно где-то хоронили золото, которое не хотели отдавать.

Ленькин отряд – точнее сказать, конечно, отряд товарища Вахрамеева – прижал бандитов к реке Улла и приготовился там изничтожить. Единственный мост через реку – приток Западной Двины – был разломан, и в пору половодья перебраться на другую сторону было, изъясняясь без срамных выражений, несколько затруднительно.

Ленька лежал животом на глине. Ружейная отдача толкала его натруженное плечо. Ленька с удовлетворением смотрел, как прекращают движение неопрятные косматые фигурки, одна за другой: бегут, спотыкаются, валятся на размытую глину. Мимо залегших стрелков проскакал десяток красных конников: удирающих бандитов загоняли в болота, те самые, где лиходеи еще несколько дней назад утопили учителя, присланного Советами из Витебска. Ленька синим глазом проводил конников и снова прицелился. У него осталось два патрона, потом – один.

На берегу взывало к небесам черное мокрое дерево; ветви его были заломлены в мольбе. По этому дереву корректировали стрельбу.

Разрывая воду, влетел в реку всадник, но конь заупрямился, попятился, заскользил задними ногами по берегу. Ленька истратил последний патрон, встал, и рядом тоже начали подниматься, а потом побежали.

Со стороны местечка ударил пулемет, но бил издалека и почти без толку. По этой глупой стрельбе Ленька не догадался даже, а нутром почуял, что нервы у противника чрезвычайно шалят, и это прибавляло радости. Красноармейцы опять залегли, ожидая неизвестно чего.

Несколько конных выскочило оттуда, откуда не ожидали: с «нашего» берега, из узенького проулка между сараями и хибарами непонятного назначения. Сразу же им навстречу двинулись красные конники, числом всего пятеро, с товарищем Вахрамеевым во главе.

Они скрылись на пустыре, за сараями. Стрельба почти прекратилась, поскольку заканчивались патроны. Потом из переулка вылетел товарищ Вахрамеев без шапки. Бок его коня был испачкан темным и влажным.

Вахрамеев почти на скаку спрыгнул на землю, ноги у него подогнулись, но он выпрямился и подбежал к лежащим бойцам. Сам присел на корточки и подозвал Леньку и еще троих товарищей.

– Мост – вон он где был, – показал Вахрамеев на каменные быки, торчащие, как гнилые зубы, у одного берега и у другого. Река, бурлясь, мчалась между ними, вздувшаяся, полная пены и мусора. – Взорвали, говорят, еще в конце восемнадцатого, когда отсюда немцы уходили. Вброд не перейдем, нужна другая переправа. Найдете?

– А есть? – усомнился один из бойцов, похожий на подростка, с черной, беспокойно вытянутой шеей.

– Должна быть, – догадался умный Ленька. – Как-то ведь местные жители здесь ходят весь девятнадцатый и весь двадцатый, и еще кусочек от двадцать первого.

Товарищ Вахрамеев не обратил на Ленькину догадливость никакого внимания. Он сказал:

– Сам решай, товарищ Пантелеев, где искать переправу и кого об этом спрашивать. Мне к середине дня мост будет очень нужен. Действуй. Патроны есть?

– Дай десяток, – попросил Ленька.

Вахрамеев скупо выдал ему семь штук.

Ленька остался наедине с молчаливыми товарищами и стал думать. В сельской местности ему думалось гораздо хуже, чем в городе, здесь многое было непонятно устроено и работало по какому-то другому принципу. Наконец он сказал:

– Давайте пойдем по берегу и поглядим.

Скоро они вышли за пределы местечка, и тут до их слуха донеслось какое-то особенное, громкое и как будто победное журчание воды.

– Перекат? – попробовал угадать Ленька.

Другой товарищ помотал головой:

– Мельница. У нас была такая.

Они прошли широким лугом, миновали излучину реки, и за рощей перед ними действительно открылась мельница: переправа через запруду, запущенный сад и дом в глубине.

Ленька первым, по-хозяйски, вошел в сад, чтобы осмотреться. Товарищи подтянулись за ним, держа винтовки наготове.

В саду было очень тихо. Сад безмолвно отменял все войны и революции, он был старинным и любил чтение, таинственные истории, свидания и объяснения. Вооруженных людей сад как будто не замечал.

Быстрое шевеление в кустах осталось бы незамеченным где-нибудь на лугу или в роще, но только не в этом саду. Ленька мгновенно повернулся на звук и выстрелил. И сразу же сада как будто не стало, все вернулось к привычному существованию: по дорожке бежал человек и стрелял из нагана (еще один нервный, бесстрастно определил Ленька, прицеливаясь в него), а еще двое пытались убить красноармейцев, скрываясь среди кустов.

Стреляли жидко, экономно. Первым упал тот, кто выскочил на дорожку: рухнул в некрасивой позе, выбросив вперед руки и отвернув вбок коротко стриженную голову. Еще один встал, чтобы лучше целиться, и, отброшенный пулей, повалился спиной на розовый куст. Последнего красноармейцы загнали вдвоем, как пса, и прибили штыком у самых ворот.

«Надо бы осмотреться», – подумал Ленька, когда в саду опять установилась прежняя тишина. Он прошел несколько шагов по боковой дорожке, той, с которой был лучше виден дом, и вдруг замер: прямо перед ним, словно выросшая из земли, стояла женщина.

Она показалась некрасивой. Даже не понять, молодая или старая. Глядела так мертво и равнодушно, как будто все ее родственники давно умерли, и предки, и потомки – все до единого погрузились под землю, а она задержалась ненадолго для какой-то своей потаенной цели. Карамельная красота Рахили нуждалась в сытости и спокойствии, в дурные же дни вся ее миловидность мгновенно исчезала.

– Назовись, – приказал ей Ленька строго.

Рахиль потуже натянула шаль на плечи и ответила:

– Тебе на что?

Когда она заговорила, Ленька почувствовал облегчение, потому что на миг ему почудилось, что она ненастоящая или, того хуже, безумная.

– Назовись, – еще строже повторил Ленька.

– Это мельница, – задумчиво произнесла Рахиль. – Понимаешь? Просто мельница. Они пришли, говорят – «где золото?». А какое у нас золото? Откуда у нас золото? Здесь просто мельница, так ведь она даже не наша – мы ее арендовали у графини Володкевич. Графиня-то сбежала вместе с немцами. Ищи ее теперь.

– Да кому она нужна, твоя графиня! – сказал Ленька с досадой.

– Всю муку высыпали, – продолжала Рахиль, – и сапогами сверху ходили. И зачем? И папу пытали. Зачем? Не верили, что он говорил. А у нас не было тех денег, какие они спрашивали. У него теперь рука скрюченная. – Рахиль вывернула кисть, показывая, какая теперь стала рука у мельника. – Мама совсем больная, не говорит, только плачет и все ходит, ходит по хозяйству. Они у мамы жгли бумагу на животе, а отца заставляли смотреть.

Она замолчала. Ветер шумел в ветвях. Где-то очень далеко разговаривали люди.

Ленька решил наконец перейти к делу:

– Здесь где мост?

– Что? – переспросила мельникова дочка.

– Переправа где здесь? – пояснил Ленька.

Она махнула рукой, показывая за дом:

– Там.

Ленька сказал:

– Благодарю от лица Революции.

И пошел назад, искать своих, пока те не окончательно еще потерялись на дорожках большого сада.

Мельникова дочь смотрела ему вслед и вдруг сказала:

– Зря ищете, всё отсюда уже побрали до вас.

Ленька этого не услышал.

Рахиль проводила его глазами и ушла в дом, волоча за собой шаль по земле.

* * *

После разгрома банды батьки Балаховича летом двадцать первого года все продолжало складываться для Леньки наилучшим образом. Теперь он служил в Чрезвычайной комиссии, расследуя преступления на Северо-западной дороге, и пресекал всякие поползновения против Революции. Своей деятельностью Ленька весьма гордился. Вот когда он окончательно утвердился в своем времени и на своем месте. Не в типографии, не в кабаке, даже не с винтовкой в окопе, а здесь, с наганом и предписанием, лицом к лицу с контр-революционерами.

Примечания

1

Икона Божией Матери «Всех Скорбящих Радость» – так называемая «Богородица с грошиками».

2

Банщик– вокзальный вор.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2