Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жители ноосферы

ModernLib.Net / Елена Сафронова / Жители ноосферы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Елена Сафронова
Жанр:

 

 


Елена Сафронова

Жители ноосферы

Часть 1

ВИРТУАЛЬНОЕ ЗАЧАТИЕ

Глава 1


То не солнышко ясное закатилось за тучи октябрьские сизые, то мне дядя Степа мыльный тазик на срочную доработку вернул.

Дядя Степа — это не добрый милиционер, а мыльный тазик — это не стиральные помои. Тот и другой, соответственно, означают в моей жизни главного редактора Степана Васильича и мелодраматические истории, где любовь, морковь, злая свекровь, которые я ваяю в каждый номер еженедельника. Очень хорошо у одинокой бабы с хронической эрозией личной жизни получается, гладко и складно, по законам жанра. Но сегодня, каюсь, промашку дала, не учла рабоче-крестьянское происхождение дяди Степы, написала поэзу о студенческом чувстве, и дядя Степа мне ее вернул, «богемой» громогласно обозвав. Не поняла я, кого — меня или героев. И прибавил:

— Ты пиши так, как прошлый раз, чтоб наборщицы плакали…

Прошлый раз — то есть летом. Красивая, верно, получилась и слезная сказка, как они любили друг друга, а потом он с головой в интернет ушел и выцепил там себе красотку с порносайта. Типа, фотомодель. И сказал: «Надоела мне моя Матрена!».

Дядя Степа, противу моих тогдашних опасений, оценил:

— Актуально! А то, черт их, лезут все молодые в компьютер — вот пусть почитают!

А наборщица Зинаида Ивановна носом шмыгала и корвалол пила:

— Как у тебя, Инночка, все жизненно получилось!..

Еще бы не жизненно — всерьез вены вскрыть хотела. Фотомодель — это выдумка, конечно, упрощение. Было круче.

Самым душещипательным моментом показался сентиментальной Зинаиде Ивановне долгий поцелуй на вечерней автостраде в лучах проносящихся по касательной фар. С него начиналась мыльная жвачка.

Ну что ж, надо студентов заменить на пэтэушников, а плохой финал на хороший, тогда дядя Степа расплывется в улыбке, а Зинаида Ивановна — в слезах. Вот только закурю, а то вовсе без сигареты не работается…

— Здрассть…

Что за чудо природы материализовалось в моем кабинете?

На вид несовершеннолетнее, кроссовки 40-го размера, само — 34-го, прическа вся из челки состоит. Ну его (или ее?) в болото, я кислотной молодежью не занимаюсь. Поди, будет на очередную тусовку каких-нибудь «пауков» или «сверчков» звать.

— А кто тут Степнова?

— Я. Проходите. Присаживайтесь, слушаю вас…

Незадача какая — одна в кабинете, все прочие журики в разъездах.

— Это… я с вами лично поговорить хочу.

— Вот как? Я готова. Только не могли бы вы объяснить, почему именно я нужна вам?

У посетителя (или -льницы, елки-палки?) на лице написано: «Чаво?». Я опять слишком изысканно разговариваю с народом — вслух. Про себя выражаюсь гораздо понятнее: «Черти тебя принесли!».

— Ну… я спросила, где тут Павлова сидит, а мне говорят — это Степнова. Ну… я и пошла к вам.

«Спросила» — значит, она. Но, между прочим, кто это мой псевдоним с полпинка раскрывает?

— А кто сказал, что Павлова это я?

— А… там морж на лестнице курил.

Экая наблюдательная! Дядя Степа в усах и с залысиной, низенький и мешковатый — и вправду вылитый морж. И закон о печати, пункт о раскрытии псевдонимов только по суду ему не писан.

— Итак, что вы хотели мне сообщить?

— Это…

Ну, ясно, не то. В смысле, ничего умного.

— Курить можно?

— Можно. Но вредно.

Она меня раздражает. Рожай скорей, девочка, свое приглашение на стрелку, и я запущу мыловарню! Так нет — закуривает долго и нудно.

— Ты Пашку давно видела?

Кто это меня спросил? И о чем?

Эта странная визитерша в тертых джинсах с художест­венной бахромой, в майке с эффектом вечной мятости под брезентовкой, с чубом до сигареты. Она перешла на ты и назвала Пашку. Как понять?

Морда лица у меня тренированная (научилась за три­дцать лет!).

— Во-первых, мы с вами, юная леди, на брудершафт не пи­ли, а во-вторых, какого именно Пашку вы имеете в виду?

А когда я волнуюсь, у меня болит желудок. Вот, пожалуйста — сдавило, как лапой в резиновой перчатке, и перчатка прилипла.

— Ну… сама знаешь. Дзюбина. Ты про «ты», что ли, обиделась? Это… ну… мы ж с тобой как бы заочно знакомы.

Современный брудершафт — это знакомство через од­ну и ту же постель. Конечно, я сразу догадалась, о ком речь. И можно ли было не догадаться? Если восемь минут назад чуть не разревелась. Если десять минут назад дядя Степа похвалил мелодраму с главным героем — фанатом интернета. Если с утра я как раз злобно подумала: ну и где ты теперь, паразит, дегустируешь вкус жизни? — а сама подавилась поганым кофе от обиды на жизнь… или на означенного мужика?

— Пусть так — мы с тобой заочно знакомы. Хотя… каким образом ты меня нашла?

— А… это… он говорил про тебя. Типа, он в тебе сильно завяз. Хвастался. А потом я вашу газету прочитала. Твою статью.

Дым от ее сигареты перед глазами. Не дым, а серо-си­ре­не­вые летние сумерки. Краснодарский край. С неба хлопь­ями падает темнота. Эстакада моста — проезжая часть, тротуар, гранитный парапет в полроста. Мы обнялись и присосались друг к другу. Мимо с воем — скорость запредельная — машины. Я сквозь закрытые веки ловлю череду вспышек во мраке — как след трассирующей пули.

Угловатым комом на нас катит жуткий музон, и чья-то луженая глотка орет, не жалея связок: «Так держать!».

Другие левые возгласы: «Во дают!», «Раз, два, три, четыре!», «А со мной слабо?».

«Пашка, а если им тоже захочется?»

«Их проблемы. Тебя я у кого угодно отобью!»

И чего я так распереживалась? Даже не единственный мой красивый роман. Кто бы только объяснил, почему мои чарующие «лав стори» кончаются всегда уродливо?

— Это… а куда бычок деть?

Уборщица опять выбросила пепельницу — неприлично распертую окурками кофейную банку, и в другое время я бы ее обругала, а сегодня мне это на руку. Тяну ладонь, не поворачивая лица, хватаю бычок — и в окно его! Вместе с моим волнением. Лишнюю секунду девка не видит моих глаз… а сейчас я уже могу на нее посмотреть.

— Я, знаешь ли, рада, что мой… наш Пашка про меня тебе говорил. Но мне-то про тебя рассказать было некому.

— Чего?

Господи, ну и дура! Ученица школы для умственно отсталых детей!

— Зовут-то тебя как? Ты вообще кто?

— Я? Дашка.

Пашка — Дашка, надо же…

— Учишься? Работаешь?

— Не. Хиппую. В Москве.

— А что, за это платят?

— Чего?

Даже если бы я возжелала подарить дяде Степе репортаж про новых хиппи, у меня бы ни фига не вышло. Яркая особь их популяции двух слов связать не может.

— Живешь на что, говорю?

— А-а… Так. Когда пою в переходах. Когда на общак. Раньше черепа подбрасывали.

— Черепа в Москве? — это, чтоб вы не пугались, «родители» значит.

— Отец. Мать тут. Сестра.

Думала еще спросить, много ли можно напеть таким вялым невыразительным голосом… да ну ее на хрен! Не прикалывает меня жизнь хиппи! А вот Пашка относился к ним с пиететом. Особенно, говорил, в юности. Да и сейчас, вижу, не остыл интерес к экзотике.

— Ну и зачем ты меня искала — специально, поди, из Москвы приехала?

— Ага. Это…

У хиппарей есть свой особый язык. Какой-то квакающий. Они на нем шпарят ну очень бойко, а слова остального пипла забывают. Дашка все время словарик в голове листает.

— Ну я, короче, к тебе — а то к кому еще?

— Смотря зачем.

— А я беременная.

На мой хохот Зинаида Ивановна из коридора заглянула. Нет, лучше пойдем мы с этой дурехой во двор — там спокойнее.

— Я тебе что — женская консультация? — спрашиваю, усадив Дашку на мокроватую со вчерашнего дождя лавку и плюхнувшись рядом своими кожаными штанами.

— А я от Пашки беременная.

— И все-таки я не акушер-гинеколог.

— Чего?

— …Деда моего! Ты другие слова какие-нибудь знаешь?!

От моей ярости скамейка ходуном заходила. А она — тормоз тормозом — смотрит сквозь лохмы.

— Закурить дай.

— Тебе вредно… мать-героиня.

Но даю — подавись!

Откуда ей знать, что самая жгучая язва моей жизни — дети, которых у меня нет… или мужики, которые не хотят, чтобы дети у меня были? Дашке на мои годы смотреть снизу, задирая подбородок, и не высмотреть ни фига. Кстати, о возрасте…

— Тебе лет сколько?

— Восемнадцать.

Совершеннолетняя, значит. Не светит Пашке статья. Хотя какая там статья у хиппи…

— Знаешь что, Даша, — говорю, — у меня твой… наш Пашка восемнадцатым номером записан, и после него еще десяток, — вру, конечно. — И хотя мы с ним классно провели время, это время кончилось почти полгода назад, в июне, въезжаешь? Так что чем я могу тебе помочь, при условии, что не принимаю роды и не выписываю колеса, ума не приложу. Направление на аборт — тоже не ко мне…

— Не… мне не аборт. Это вообще нельзя. Не по природе. И колеса не нужны. Пока есть, а заломает — знаю, где взять.

— Господи, кого же ты родишь?!

— Кого по природе положено.

Удушила бы за такое хладнокровие!

А может, я просто к ней ревную?

— Я пошла, Даша, приятно было познакомиться, но меня работа ждет.

— Не, погоди. Это… я тебе главного не сказала… Хочешь, я тебе своего ребенка отдам?

Не судьба мне оказалось со скамейки встать — коленки задрожали, как отбойные молотки. Рука сама в карман за сигаретой нырнула.

— Я… это… уже решила. Пашка говорил, ты детей хочешь, а они у тебя не родятся. Может, природа против. А мне ребенка куда? Пашка дальше уехал.

Облегчением от этой новости ошпарило. Я точно ревную.

— В Читу, к буддистам. Сказал: «Вкус московской жизни за десять лет не изменился. Я опять, как в студенчестве, соскучился. С тобой стало пресно».

Может, я и сомневалась в правдивости Дашки, может, подсознанием перебирала знакомых — какая сволочь приготовила такой занимательный розыгрыш, — но услышала эту цитату… Пашка, из неопубликованного… Короче, она не врет ни грамма. Это его фраза. Наивной хиппачке такую не сконструировать. Моим недоброжелателям неоткуда почерпнуть Пашкин лексикон. «С каждым в принципе расчудесным человеком может стать пресно! Даже с самым-самым-самым сказочным, например, как ты, заяц». Нашел зайца, фыркала я, нам с тобой под четвертый десяток. Фыркала, чтобы не выдать потайного: похоже, снова-здорово шарик рулетки мимо моей ставки! Очередной мужик, которого я питаю своей энергией, уйдет счастливый, мнящий себя настоящим мэном. Так и вышло…

Опять отвлеклась.

— Видишь ли, Даша, если бы я могла позволить себе рос­кошь иметь ребенка, я бы родила сама. Но образ жизни мой таков, что я не вправе этого делать, потому что мы в ответе за тех, кого приручили. Пока я одна, у меня не будет детей от случайного на пути человека. Я не понимаю, когда говорят: «Завести ребенка пора!». Страсть — плохой советчик. Не хочу, чтобы мой ребенок не знал отца, чтобы ему отмерена была лишь половина по природе положенной любви. Это негуманно.

— Чего — от случайного? Не от случайного, а от Пашки.

— Да сам-то Пашка где? Не вынуждай меня на рифму…

— Неправда все. По природе женщина должна иметь детей. И мужчина тоже. Тебе он особенно нужен.

— А тебе, выходит, нет, раз хочешь отказаться.

— Не отказаться. Тебе отдать. Он же Пашкин. Ты его любить будешь, как Пашку. Я… это… статью читала…

— Ты уже говорила.

— Чего ты врешь про восемнадцатый номер? У вас любовь была. Он тебя тоже… ну… это… просто он такой, на месте не умеет сидеть. Ты на него не злись. Если, конечно, тебе бэбик совсем не нужен, ну, я… это… разберусь как-нибудь. А только я это… Ну, решила. Типа, ты девчонка клевая должна быть. А я, прикинь, с бэбиком в переходе? Мать говорит, из дома попрет. Уже поперла. А Пашка, он… это… он не знает ничего. Он вообще легкий.

Легкий. Работа ему везде найдется, где есть компьютеры. В Чите тоже. Больше всего он любит вкус жизни. Мне бы такую жажду — а то кисну по месту прописки.

— Срок маленький, два месяца. Пашки уже полтора месяца нет. И не будет. Я хотела к матери, а она все время говорит: типа, нагуляешь — погоню, от людей стыдно. А ты… это… подумай… Ты девчонка клевая, конкретно…

— Тебе денег дать?

— Ну… это… разве на билет. В Москву поеду.

Сую ей, не считая — лишь бы ушла.

— Даша… ты лучше больше не приходи. Мне жаль тебя и твоего ребенка, но… с тобой, наверное, ему будет лучше… у меня работа не для семейной жизни… Я сама легкая, не хуже Пашки… Вдруг ты с матерью помиришься? Вернешься домой? Я бы тебе советовала. Ведь по природе у всякой живой твари должен быть свой угол…

— Не, мне… это… у матери делать нечего. У нас колония в Москве. Надо жить там, где тебя понимают. А черепа никого из наших не понимают. Ну и фак их… Ты мне лучше нравишься, чем мать. Че, тебе пора? Ну, бай-бай.

Мало того, что в курсе наших с Дашкой гинекологических дел весь редакционный двор — разговор-то шел на повышенных тонах, — так еще в лестничном окне, у какого курят только самые законопослушные сотрудники редакции, топорщатся злые усы дяди Степы. Надо понимать — времени полшестого, смерклось, в кабинетах свет позажигали, а мыльного тазика с исправлениями нет как нет. И, судя по моему душевному раздраю, сегодня уже не будет.


Дядя Степа взялся меня в двадцать четвертый раз увольнять. Нынче — за нарушение трудовой дисциплины: целый день без строчки, а материал в понедельник в полосу ставить. Но Дашка заразила меня хиппарским пофигизмом.

Степан Васильич мне, для начала:

— Написать мелодраму человеческую не можешь!

Я ему:

— Сами напишите, посмотрим, что у вас получится.

Тут-то все и началось. На вид поставили. Дерзость начальству — не по уставу.

Хорошо, пятница.

Два выходных — непреходящая ломка. Легкий человек Пашка, а действует — как тяжелый наркотик. Одно воспоминание о нем — сверхдоза героина по венам. Чтобы не ломало, прибегла к национальному русскому наркотику традиционным образом: с одной подругой, с другой, с треть­ей и ейным мужиком… Короче, на пути домой — отправила провожатых, загорелось пешком пройтись по осенней ночи — меня раскачало ой-ой-ой как, тут подрулила машина с каким-то кадром за рулем, и он меня возил по городу, поил пивом и пытался склонить сами понимаете к чему, я его грубо обломала, вышла из машины, обнаружила, что вокруг меня микрорайон Прибрежный, и шкандыбала весь остаток темноты до родной квартиры, покупая в каждом лотке то пиво, то джин-тоник. В вытрезвитель не угодила, видимо, потому, что Боженька пьяных оберегает. Все думала: как он мог с этим унисексом!.. А потом блевала в ванной, и с каждой порцией зелья, извергнутой из себя, светлела головой. Как мог, как мог… Мог он всегда неплохо. Дашка молоденькая, если ей под челку заглянуть, наверное, хорошенькая, а в неразборчивости пола есть некая пикантность. И нечего постфактум по стенкам ползать. Есть у меня одно испытанное средство переболевания — мелодраму написать в газету. Или что посерьезнее, но в стол.

В понедельник с утра и написала махом. Душевно получилось, Зинаида Ивановна опять сердечные глотала: «Да как же это так — ребеночка-то в чужие руки? Моей-то уж двадцать лет, и то вся душа изболит, как уйдет куда…». Далее по исконно российскому бабьему жалостливому тексту.

Глава 2


Весна пришла и ушла, будто капризная гостья. Май впадает в июнь, сады цветут — один раз в год, как известно.

Будильник провизжал нечто раздраженное, наверное, с полчаса как — все валяюсь. Туристская песня «Что-то не удалось» в голове лязгает, как товарный состав. Началась она, когда я еще спала — с какой-то дальней станции, из травы по пояс, вышел унылый поезд, на боках пульманов — строчки песен. Едет и едет сквозь меня. Не к добру Пашка приснился, вот песни и вспомнились.

Шли по обочине той почти горной дороги, обнявшись, и горланили весь репертуар шестидесятников — туристские, бардовские, дворовые. Потом перешли на Розенбаума. А потом дошли до хибары, что снимали, и там воровато замолчали. Вот черт, до сих пор живы детали декоративного фрагмента моей долбаной жизни!..

Май на дворе, любимый месяц, а я в прострации лежу брюхом кверху и прикидываю, как еще придется мне маяться в эти благоухающие дни. Худшей маетой мнится мне командировка в Прутвино по на редкость идиотскому письму: даму изнасиловали лет двадцать назад, теперь она очнулась и жалуется в газету. У меня лично сложилось впечатление, что торопится поделиться подробностями, пока не забыла. И все, что можно, она уже через пень-колоду изложила. Переписать живописнее я могу у себя за столом, — заметила я вскользь, как бы в пространство, но дядя Степа услышал, понял правильно и изрек, что мы должны знать, каково живется народу. Тем самым выводя нас, творческую интеллигенцию, за рамки этой категории. И предстоит мне сей полет фантазии на текущей неделе, а Прутвино, между тем, — это Залесский район, название которого очень точно отражает его местоположение. Три часа в один конец. Оттого и вставать влом.

Новое верещание. Будильник с ума сошел, что ли?

Мамин голос — такую интонацию я зову «с перекошенным лицом»:

— Инна, вставай срочно! Скорее сюда!

— Ну что-о, господи, за пожар…

Ни-че-го себе!

Десять минут в башке единый вопль: «Ничего себе, мать-перемать!»

На пороге квартиры — коробка из-под бананов. Пищит. Мама пошла было выносить мусор, споткнулась о коробку — та вякнула. Моя родительница, не побоявшись ни чеченского теракта, ни чего бы то ни было, открыла верхние створки и взвыла сиреной. В каком-то грязном одеяле — младенец. На животе, подобно ценнику из магазина, пришпилен белый листок. Мать читать, что в нем, не стала — естественная реакция человека, — а бросилась выдергивать из спячки меня, видно, печенью почуяв, что экзотическое нынче деяние связано со мной. А я пялилась на весь комплект — упаковочная тара, тряпки, темно-бордовая мордашка и белая блямба наверху — и знала заранее, какие слова увижу, если соблаговолю наклониться и детку на руки взять. Но человечьего детеныша поднимать страшно — он такой чрезмерно настоящий, слишком живой, с ним — только очень осторожно, а откуда в моих не знавших грудничков руках бережность?

Мать опередила меня («Ну что же ты стоишь? Давай его хоть в дом внесем…»), подхватила «посылочку» с пола, и я прочитала то, к чему была готова:


«Инна, я решила, ей с тобой будет лучше. Назови как хочешь. Претензий не имею. Беспокоить тебя не буду. Может, еще встретимся, если это будет по природе, а нет — бай-бай.

Мне говорили, нужен отказ от ребенка. Короче, не въеду, как его писать. Как смогла, так и написала. Адрес твой мне Пашкины друзья сказали. А Пашку я с тех пор не видела».


Из-под первой записки — в точности аптечные навороты на микстуре — выглядывает вторая:


«Я, Митяева Дарья Викторовна, отказываюсь от своей дочери, родившейся 4 мая этого года. Я хочу, чтобы ее воспитала гражданка журналистка Инна Степнова, отчества не знаю. Обещаю И. Степновой не мешать и ребенка не отбирать. Делаю все сознательно.

13 мая 2001 года».


Типа подпись — страшная каля-маля.

Сучка! Найти и убить. Задолбить ногами…

— Господи боже, этого не хватало! Что за люди, ну что за люди! Как можно бросить такое чудо! — это мать во время моих раздумий втащила «люльку» в прихожую, вынула тельце, давай разворачивать… Кому как, конечно, по мне, чудо какое-то неаккуратное. Страшненькое, под стать банановой коробке, одеялу и…

Рвотный позыв сдержала только утренняя пустота желудка — пуповина новорожденной, сантиметров едва не двадцать, завязана отвратным узлом. Где же Дашка, паскуда, рожала?.. Ох, как мама причитает!

Безымянная Пашкина дочь издает невнятные страдальческие звуки и корчится у мамы на руках. Одеяло сзади мок­рое. Мне это кажется трагедией:

— Мам, смотри, она описалась! Что делать?!

— Она не раз описалась за ночь, — сердито откликается мать. — С детишками это, знаешь ли, бывает, и голосок свой умерь, а то она может даже обкакаться.

Маменька моя с юмором. Иногда — с черным. И с золотыми руками. А у меня вместо рук — «золотые перья».

— Накормить ее надо и перепеленать, — продолжает. — И только потом что-то делать.

— Да, — вроде как шучу и я, — снять штаны и бегать, потому как вариантов нет. Подкидывали ее мне, как видно из записки. Ты, мам, рада?

— Потом поговорим…

Дебет-кредит, актив-пассив: ребенок рожден черт знает где, неведомо кто принимал роды, может, братья-хиппи, сознательно избегающие больниц. Их здоровье — их проблемы. Меня-то волнует другое: у девочки нет никаких документов, кроме явно неформальных Дашкиных писулек. Вся бумажная процедура отождествления ее с человеком ложится на меня. Оно мне надо?!

В уме — провал, в сердце — смута, в руках не держится кружка с молоком, которое мать велела подогреть для мелочи пузатой. Как ее, кстати, кормить, если последняя моя соска выброшена двадцать восемь лет назад? Теперь мне ее заменяет сигарета.

Вся надежда на маму — что она еще не забыла, как с грудными обращаться.

Гляди-ка — не забыла! Глаза боятся — руки делают.

Пока я очертенело курю в прихожей, пугаясь собственных глаз, пойманных зеркалом, она шумит водяной струей, трещит разрываемой фланелью, звякает ложками и наконец командует:

— Иди сюда! Молоко разбавь в этой кружке водичкой кипяченой. Давай мне!.. Сейчас, моя лапочка, я тебя покормлю, — это уже не мне. Непобедимая сила младенчес­кой беззащитности рождает в мамином властном голосе нежнейшие нотки. Разогретое молоко с ложки вливается в крохотную складку на мордочке, которую я бы лично не сочла ртом (но его всасывают с жадным присвистом, значит, еда попала куда надо). — И, может, ты мне все-таки расскажешь, в чем дело?..

— Ну… одна девчонка разыскала меня… нет, не так… помнишь, я ездила с одним кадром на Кавказ? Так вот это его дочка от одной хиппарки…

— А ты тут при чем?

— Ну… — отзываюсь я не хуже Дашки и тяну из кармана халата новую сигарету, — она решила отдать мне свою Пашкину дочь… потому что она Пашкина… а у нас была любовь… а она хиппует в Москве и живет нигде, понимаешь? — и затягиваюсь. И получаю:

— Ничего я не понимаю! Но курить теперь изволь на лестнице! Ребеночку вреден дым!

От эдакой жесткости тона в свой адрес я чуть сигаретой не поперхнулась, аж загасила ее и довела всю историю до логического завершения. А по истечении истории мать совсем уже по затылку меня долбанула:

— Значит, ты теперь будешь ее удочерять?

— Чего?! — непобедимая Дашка, ты словно вселилась в ме­ня. — С какого переляху? Зачем еще?..

— Мне так показалось. Я не утверждаю, мне просто так показалось. В общем, если все же захочешь удочерять, учти — надо с маленькой в детскую поликлинику сходить, пройти полный осмотр…

Мама не сразу увидела мои восьмиугольные глаза. А как увидела, сказала тихо и просто:

— Нет, от тебя проку не будет, я сама по врачам пойду.


И есть теперь мое бытование — неравномерный пунк­тир: тут — вижу себя, тут — вижу ее, такую элементарную и бесконечно сложную, как атом.

Моя замечательная мама, будто веник с моторчиком, — по врачам, по магазинам, по аптекам, и, гляжу, уже сетует, что к молочной кухне не приписывают. Конечно, кто ж туда припишет перекати-поле без роду, племени и документа! Этой кухни на проштампованных детей-то не хватает, мамаши на ее пороге зубами грызутся за место… знаем, писали злобную публицистику. Девочки полмесяца отроду как бы нет на свете. Она — фантом. Фантом плачет ночами, будто осознает все свои проблемы, а мама его укачивает. Я тем временем курю на лестнице (спать под крик несуществующего существа довольно проблематично) и голову ломаю. А один раз, накачавшись дымом, как клещ кровью, с надутой головой вернулась в квартиру и взяла малышку на руки. Вот прикол — она уснула быстрей, чем у опытной мамы! С того момента мне почему-то стало думаться так: у меня есть ребенок!

Мы ее прозвали Кнопкой.

А штрихи моей биографии, не связанные с Кнопкой, все то, что раньше было важным, теперь кажется мишурой. Хотя от этой мишуры многое зависит…


Оскомину набившая диспозиция: я в кабинете главного редактора докладываю обстановку.

Дядя Степа цедит сквозь сигарету:

— Это твои проблемы. С тебя мелодрама и заметка о переменах в горсовете, — и утыкается в гранки моржиными усами. Аудиенция окончена.

— Отлично, — говорю его почтенным сединам с высоты каблуков, — тогда я в мелодраме про себя и напишу. Мне ребенка подкинули — вы представляете, какой сюжет!


В нашем до боли родном, до изжоги прокуренном кабинете Игорь Елкин слушает меня издевательски внимательно, как клиента с психопатологией, а потом начинает глумиться на плоскую тему: а может, это все-таки твой ребенок? Я посылаю его в пень, а вместе с ним — весь наш мужской коллектив, неделикатный и жизнерадостный.


В контексте статьи о службе опеки и попечительства меня оплескивает озарением: там же работает одна душевная баба, которая все знает, всех видела, ничего и никого не боится, даже журналистов!

Кинув недописанную публицистику, я — в линолеумно-фанерный коридор службы опеки и попечительства, а там очередь. Вообще-то я хорошо воспитана, но не сегодня. Красную книжку наперевес — и ходу сквозь шеренгу потенциальных усыновителей:

— Граждане, не волнуйтесь, пропустите, без паники, без возражений…— тук-тук-тук под табличку «Инспекторы». — Нина Семеновна, можно к вам?

У Нины Семеновны очки вместе с глазами лезут на лоб, и в каждой линзе — встрепанная я.

— Инна!..

— Нина Семеновна, вы мне очень нужны.

— Пойдем выйдем!

На улице — теплынь, благоухание, зеленое марево. Свернули за угол. Я закурила.

— Рассказывай!

И я захлебнулась прямой речью, и где-то на середине тирады обнаружила себя плачущей. Началась нервная икота и спазмы в горле, перевитом дымом. Потому что начала, дура, с конца: как мама открыла дверь и увидела ее в коробочке. Синевато-бордовую, мокрую, страшненькую. Бедная Нина Семеновна восемь раз вынуждена была поинтересоваться, что к чему. Я провыла эмоциональную часть и перешла к фактографической. Представьте себе фабулу романа эпохи сентиментализма, где непонятая в любви героиня рожает ребенка от легкомысленного соблазнителя, упорхнувшего вдаль по жизни, и, томимая противоречивыми чувствами, оставляет плод несчастной любви сопернице, которую чает счастливой, — а я все это выдавала всерьез. Закончив сетованием — мол, в лубочном средневековье с формальностями было проще, типа, поклянешься на распятье, что не предашь это дитя, и оно твое с потрохами, а мне вот как поступить, чтобы наверняка?..

— Постой, так это тебе оставили ребенка?

— Ну а я о чем!

— Инна, срочно тащи его сюда, я созвонюсь с Натальей Викторовной из дома ребенка, эту девочку у тебя примут безо всяких яких, как подкидыша. А ее письмо порви. Ты знать не знаешь, чей ребенок, почему он под твоей дверью оказался…

— Нин Семен! Теоретически: я могу удочерить девочку?

— А оно тебе надо?

— Ну все-таки объясните…

Объяснила. О величие непостижимого абсурда нашей родины! Дитя, скажем, своей лучшей, любимейшей, безвременно усопшей подруги, даже если она письменно завещала его под мое покровительство, я могу принять под крылышко лишь в единственном случае — когда у малыша нет на всем свете никаких родных. Или когда они официально отказываются от опекунства и прав на малыша. Тогда я могу ходатайствовать, чтобы эти права передали мне. Могут передать, могут отказать… и вообще, суд разберется, если дело сомнительное…

Я сама не заметила, как скользящим, легким движением эфы по песку переместилась к испугавшимся зрачкам Нины Семеновны:

— Вы поможете сделать так, чтобы мне передали право опекунства? Или даже удочерения?

Она отклоняется от меня в искреннем шоке:

— Ин, ты в своем уме? Инна! Какая-то хиппарка родила не пойми от кого… Они все наркоманы, спидозные через одного… Ребенок наверняка болен… Если тебе так хочется усыновить кого, давай я тебя на очередь поставлю, хоть проверенного тебе отдадим… А этой ты только на лекарства работать будешь! А пеленки, а памперсы… Да ты вообще знаешь, во что тебе обойдется ребеночка этого выходить? Да и любого другого? Это, подруга, не роскошь, а разорение страшное! Куда тебе ярмо на шею? Ты у нас дама одинокая, безмужняя, ты бы о себе подумала…

— Да, Нина Семеновна, да. Я одинокая. Я безмужняя. Я о себе хочу подумать.

Губы говорят, а глаза следят — сумерки цвета дымчатого топаза, пухлые светочи фонарей вдоль моста, узор звезд над лицом, когда Пашка подхватил меня на руки, перекинул над парапетом: «Боишься? — Нет! Я же тебя не выпущу! — Тогда тест на доверие: а если вместе упадем? — Вместе ничего не страшно! — Ты храбрый маленький заяц…» Но поскольку эта картина сокрыта от Нины Семеновны, ей не понять моего решения.

Она пытается говорить что-то безусловно справедливое, на лице у нее выражение школьной учительницы.

— Нина Семеновна, спасибо за то, что обещали поддержку…

— Я обещала?!

— Я так поняла. Разве нет? Короче, я сейчас пойду, вы мне уже очень помогли, и я надеюсь, что в следующий раз вы меня просто спасете. Моей же благодарности не будет границ — иногда, знаете ли, и журналисты бывают полезны…

Недаром же мне все коллеги говорят: «Лиса ты, Инка!» Совершенно лисьей побежкой, заметая следы хвостом, скрываюсь через дыру в заборе.


Я снова на работе, за столом, с ручкой в руке, замерла над листом бумаги — срочно дошиваю тематическую полосу. Не шьется.

Игорь: — Ин, дай сигареточку!

Я (рассеянно): — Нету. Я курить бросила.

— ?!

Три пары ошалевших мужских глаз, три дурацкие улыбки направлены на меня одну:

— Ну даешь, кормящая мама! Война в Чечне прекратится, наверное!


Я иду на должностное нарушение — в смысле, использую профессиональные возможности в личных целях. Есть спис­ки всех жителей города, с адресами, с телефонами. В компьютерах. Есть такие ребята, которые из компьютеров не то что нашенский адрес — домашний телефон Моники Левински достанут. Если их хорошо попросить. Я хорошо попросила… знала, кого обаять. И на экране монитора возникает череда Митяевых, из которой мой ищущий взгляд выцепляет Митяеву Дарью Викторовну, 1982 года рождения, прописанную в самой что ни на есть Тьмутаракани, на Северном, и Митяеву Алевтину Петровну, 1960 года рождения, в чьем имени сразу видится многотрудная житуха рабочей окраины, неудачный безрадостный брак с Митяевым Виктором Савельевичем (пометка «выбыл, 1990 год»), постоянное подавленное раздражение на дочек не-таких-как-хотелось-бы, ибо в той же, судя по всему, частной халупе значится еще Митяева Виолетта Викторовна, 1978 года рождения (как раз тогда мода с западных имен перекинулась на кондовые). Мне очень не хочется ехать туда, еще сильнее, чем в Прутвино, которое висит надо мной дамокловым мечом неизбежной командировки, но… как иначе?

Северный — не то место, чтоб утопать в садах. Цветущие яблони, груши, сливы за дощатыми заборами — как неряшливые ляпы белил. Между неряшливо проведенными оградами — безнадежно захламленная торная улица. Асфальт здесь, похоже, известен как коммунизм — в виде недосягаемой мечты.

Чувствую, как неуместны в этом закутке мира мои клетчатые джинсы и очки-хамелеоны.

Через калитку, которую страшно трогать — нашпигуешься занозами:

— Здравствуйте! — пустому двору. — Митяевы здесь живут?

Вековое неприятельское молчание в блочных стенах (финский дом) и треснутых окнах.

Да что ж это я теряюсь? Калитка-то держится на проволочной символике. Снимаю петельку, пинаю доску…

— Алло! — входя во двор.

— Чего еще?

У них это «чего?», стало быть, фамильное. Женщина в китайских тренировочных штанах на смолоду не задавшейся фигуре, в перманенте образца начала 80-х, в заношенной майке. Взгляд очень и очень недобрый. Но как ее винить, она всей жизнью приучена никому не верить и не ждать хорошего. Как и я, впрочем. Просто на моих эмоциях больше лоска.

Стоит ли пересказывать наш с нею разговор? Органическая вежливость моей речи, чужеродный для улицы Первомайской в поселке Северном вид и задетое больное место — непутевая младшая дочь, «засветившаяся перед журналистами». Можно было бы вести себя и попроще, но тогда кто знает, как бы дело повернулось. А так — Алевтина провела меня в сени, больше для того, чтобы соседи не совали нос в наши дела. Она физически страдала от моей посторонней причастности к изнанке их семейной жизни. Она в транс впала от известия о Дашкиной дочке — прикиньте, узнала, что стала бабушкой, от меня! И с ходу отказалась «кормить, поить, воспитывать — коли нагуляла, пусть сама разбирается! И ее-то больше на порог не пущу!».

Сама того не осознавая, она вытряхнула передо мной все прочие личные дела — и как муж, строитель, от нее в Москву перебрался по лимиту, хоть официально не развелись, а уж восемь лет носа не кажет, и как старшая шалавится леший знает с кем, и как ее мать, бабка, то есть, девчонок, помирала на вот этих узловатых руках, а никому из семьи и дела не было, и каково ей работается смолоду намотчицей катушек. Я ее перебила тем, что шлепнула на угол пожившей деревянной скамьи лист бумаги, авторучку:

— Пишите, я продиктую! Хоть одной проблемой у вас станет меньше!

Надо же — она провела меня в комнату, убранную в соответствии со слободскими понятиями о красоте, сесть не предложила, но сама нацепила очки и написала отказ от внучки с тяжеловатой покорностью выходца из народа, глубинно верящего, что кому-то виднее, что делать. И расписалась, и число поставила.

— Вы, что ль, хотите удочерить?

— Почему бы и нет?

В ее лице читалось: «С жиру бесится!»

— Алевтина Петровна, а где Виолетта?

— А кто ж ее знает! Небось, со своим новым шлындает. Не ночевала. Зачем она вам-то?

— Я бы хотела, чтобы она тоже расписалась, что не возражает против устройства судьбы вашей внучки моими силами. Ну, для формальности…

Еще один визит сюда мне бы не хотелось наносить.

Из монолога Алевтины я поняла все и о старшей дочери. Тошно передавать. Но Бог подыграл мне, и, громыхая каб­луками, в комнату ввалилась девица, состоящая из форм, очень похожих на материнские, и жующей челюсти.

С ней мы договорились еще быстрее. Дашку тут откровенно не любили. И она семью не любила. Недаром не появилась даже на роды.

— Адреса мужа у вас нет?

— Какой он мне муж! На Дашку алименты забыла, когда и переводил последний раз. Небось, работает там без трудовой. А может, уж и не жив… Мне, что ль, по-вашему, дел больше нет, как ему письма писать?

Резонно.

Хватит ли мне подписей трех Митяевых?


Я кладу на стол Нине Семеновне отказы ближайших родственников от той, кому лишь предстоит оконкретиться в человеческую единицу.

— Как ее зарегистрировать в ЗАГСе? Или где там?

— Ты все же решилась?

— Не отговаривайте. Помогите. Любые деньги!

— Прекрати, дуреха! Зарегистрируем, потом с тобой начнем работать. Заявление о желании войти в ряды кандидатов на усыновление напишешь…

Мое заявление ложится сверху.

…— Митяеву Елену Павловну? С присвоением ей фамилии Степнова?

— Да. Пусть ее зовут Еленой.

Пашке нравилось это имя.

Нина Семеновна сморкается ни с того ни с сего. И очень сурово говорит:

— Ну, тогда справки начинай собирать. И медицинские, и социальные, и об окладе…


Свидетельство о рождении Митяевой Елены Павловны у ме­ня на руках.


— Инна! — орет дядя Степа, когда я в очередной раз отпрашиваюсь на заседание очередной комиссии по ставшему моим до подкорки вопросу. — Ты последнее время совсем не работаешь! Я тебя уволю к чертовой матери!..

— А вы у нее спрашивали — я ей нужна? — роняет мой поганый язык, и дядя Степа раздувается, как аэростат на старте — вот-вот взлетит и сбросит на меня бомбу монаршего гнева. Но меня куда больше заботит, признают ли мои жилищные условия и месячный доход достаточными, чтобы отдать мне моего ребенка.


Она еще не может говорить, но тянется ко мне цепкими лапками, и в ее молочном прищуре мне мерещатся желто-зеленые Пашкины глаза. Они задираются: «Ну, что будем делать, маленький храбрый заяц?».


Я тоже не лох последний — об этом вслух не говорят, но кое-какие деньги в неподписанных конвертах подсунуты кому надо. Иначе, боюсь, дело было бы признано спорным. А еще мы с Ниной Семеновной сочинили премилую историю Ленкиного появления на свет, в которой фигурировало мое журналистское знакомство с Дашкой, сердечное покровительство последней и гуманистическая невозможность пройти мимо чужой беды. Подтвердить ее трудно. Опровергнуть и вовсе нельзя.


Меня просветили Х-лучом официальных органов и ничего противосоциального не нашли.


Кнопке Ленке я купила коляску. Под вечер мы чинно гуляем по парку.


…Не верю! Глазам своим репортерским не верю!

«…удовлетворить ходатайство Степновой Инны Ар­кадь­евны об удочерении Митяевой Елены Павловны, родившейся 4 мая 1999 года, с присвоением ей фамилии Степнова.

26 августа 1999 года».


Заключительный аккорд в музыкальной пьесе, что все лето разыгрывалась на моих нервах.


Я снова и снова вынимаю бумаги, таращусь в них: не верится! А вот Игорь Елкин сразу поверил:

— Ну что, причитается с тебя… мать-героиня?

Бумерангом летает это прозвище. Я его бросила, не думая, а оно ко мне же и вернулось.

— Потом. Не сегодня. Надо маму и дочку обрадовать.


Сбросила, в общем, коллег, рвавшихся пропить со мною вместе виртуальное рождение Ленки, с хвоста, — якобы, тороплюсь. Но ведь соврала — недорого взяла! Не доехав до дома, выскочила из троллейбуса, шпионски озираясь, и нырнула в парк так называемой культуры и отдыха (на самом деле это парк бескультурья и безобразий, но еще довольно рано). Купила баночку джин-тоника и побрела по чудом сохранившейся аллее со следами асфальта, пытаясь примерить себя к новой роли.

В парке совершенная элегия — прозрачная полутьма, пространное молчание, утонченный запах увядания и все такое прочее. Гляжу на себя со стороны — тургеневская героиня наслаждается собственным страданием, вписанная в красивую мизансцену. Попутно отмечает, правда, знаменательное событие, прихлебывая на ходу из мультипликационно-яр­кой банки. И даже курит на ходу, эмансипированная дуреха.

Теперь у Ленки есть документированная мама. Сколько времени уйдет на то, чтобы я стала мамой по-настоящему? Вот моя родительница — уже три месяца, как бабушка, а я, золотое перо, — положа руку на сердце, не такое ли пе­ре­ка­ти-поле, как Ленкин отец?

Кстати, об ее отце.

Дурацкая идея: а не выискать ли Пашку в Чите, или где он там есть, через интернет? Вряд ли он поменял логин…

И что я ему скажу? Здравствуйте, вы наш папа? Я теперь мама вашей с Дашкой дочки?

А где гарантия, что он не спросит: кто такая Дашка? Да и вы, гражданка, собственно, кто такая? Впрочем, у вас красивый рот — такими губами приятно дегустировать вкус жизни. Хотите, сегодня вечером мы будем пить чашу жизни, соприкасаясь ртами?

Может, и не так.

Может, он и обрадуется ребенку? Вроде как намекал — давай родим…

Но почему бы ему не знать про Ленку?

Решено — завтра на работе в обед прокрадусь в отдел верстки, попрошу пустить меня в Интернет, напишу ему письмо, а если поможет Слава Зотов, даже выйду в чат и брошу сообщение по аське! Сама-то я этой премудростью не владею, а Слава у нас великий хакер, Пашке не уступает.

Пора домой, гулять с Ленкой. Приличная мама обязана торопиться с работы к дитю.


Подхожу к подъезду и трясу головой — бред? зрительная галлюцинация на основе длительных рассуждений? материализация мысли?

Пашка сидит на узенькой скамеечке в вольной позе, ноги скрещены в лодыжках, руки за головой, спина опасно прогибается — изучает нарождающиеся звезды. Он смотрит вверх, я смотрю на него. Минут пять. Потом он поднимается и идет ко мне с улыбкой, за которую год назад я ему прощала все.

— Здравствуй, маленький храбрый заяц! У вас еще лето, а в Чите уже заморозки…

Эта манера всегда была присуща ему — взять быка за рога первой фразой. Все детали выяснятся позже. Так строятся классические репортажи. Пашка мог бы стать хорошим журналистом… если б уже не стал или не родился блестящим системотехником, блестящим интернетчиком, блестящим дегустатором жизни. Вечным странником и великолепным любовником — прекрасным и бесплодным, как молния. Черт, кого-то ведь процитировала!..

Нет, Пашка, никогда тебе не видать моего ребенка!

2001

Часть 2

ЖИТЕЛИ НООСФЕРЫ

Глава 1


И вот представьте себе эдакий пердимонокль: я, Инна Аркадьевна Степнова, корреспондент «Березани синеокой», издания бананово-лимонного цвета, законного, но уродливого отпрыска всероссийского издательского дома «Периферия», выхожу замуж за поэта Константина Георгиевича Багрянцева. Уже смешно, да?


До тридцати лет никакая личная жизнь не перебивала пошлой сентиментальной моей любви к выбранной профессии. В наше безнадежное дело я втрескалась раньше, чем начала учиться в Воронежском госуниверситете на журналистике. С возраста полового созревания и первых статеек в классных и школьных стенгазетах. Я и зрела не так, как положено. Вместо того чтобы, как доброй, размалевывать физиономию и жеманиться на танцах с парнями, я таскалась по городу с блокнотом. И на дискотеку сунулась всего один раз за два старших класса — делать репортаж о подростковом отдыхе. А сама в свои семнадцать лет слушала только классическую музыку или великих бардов, в попсе разбиралась, как хрюшка в колбасных обрезках. И ко мне пристали пьяные в хлам пацаны из параллельного класса, стали отнимать блокнот и хватать за места, прикрытые дешевой «варенкой». Они не церемонились, потому что на их мышиную возню с одобрительной ухмылкой косились совершеннолетние обалдуи со штампом об освобождении. Эта компания периодически заставляла мелюзгу затаскивать девок в кусты, потом являлась сама, а мелюзге оставляли объедки с царского стола. Раз даже очень шумное дело раздулось — изнасиловали не ту, кого можно безнаказанно. И в замшелой Березани творился беспредел бессмысленней и жесточе столичного. А я, самая умная, поперлась на ту скандально известную дискотеку и не скрыла по юношескому недомыслию блокнот. Диктофона у меня тогда в помине не было. Было только пылающее стремление напечататься во взрослой «Газете для людей», где мне вяло пообещали пуб­ликацию, если выкопаю что-то интересное. Нарыла!

Публикация вполне имела шанс оказаться первой и последней и состояться в виде некролога. Потому что от безвыходности я начала хамить мелким козлам, те озверели, пустили в ход руки, а я — длинные ноги. Отвесила пару поджопников и выскочила из-под крыши притона. За мной погнались. Окрыленная страхом, я стрижом долетела до здания Ленинского районного отделения милиции, центрального в Березани, благо близко, и ворвалась туда. Гопники окопались неподалеку от крыльца.

Изнутри оплот общественного порядка был — желто­ва­то-коричневый коридор, вся мебель из пожившего дерева в одинаковой гамме, отчего и люди, попавшиеся мне на глаза, выглядели тоже деревянными. Один сидел за стойкой, другой возле него меланхолично раскачивался на стуле. Созвездия на плечах были для меня тогда китайской грамотой. Но я как-то сориентировалась, что за стойкой находится оперативный дежурный. Сбивчиво пожаловалась дежурному, что произошло на дискотеке, и получила резонный совет дома сидеть, а не шляться по танцулькам и задницей не вилять, чтоб на нее же приключений не наскрести. Удостоилась разрешения позвонить домой, чтобы предки забрали. Потому что этот, со стула, сказал мне, что не видит повода поднимать наряд по тревоге. Из чего я заключила, что он был старшим наряда. Я домой звонить не поспешила, а объяснила про первый в жизни репортаж. Дежурный и старший наряда хохотали до слез, а я ничего не поняла.

— Тяжела и неказиста жизнь простого журналиста! — утирая слезы, проговорил дежурный (потом мне сказали — капитан Веселкин). — Мало их бьют, а они все лезут в газету…

Справедливость требует заметить — тогда в Березани журналистов еще не били. Да и журналистов-то приличных в городе не было. Да и газет читабельных имелось полторы. Провинция провинцией, застой только что кончился, хотя в Москве уже пятый год перестройка. О том, что в окрестностях Красной площади журналюг, случается, колотят за чрезмерное любопытство, иногда сообщало «Останкино».

— Лучше бы ты, девка, просто пробз…ся туда пошла, нам бы с тобой хлопот меньше и тебе — удовольствие, — философски заметил старший наряда, моложавый, с простоватым лицом и сержантскими лычками. Он не обратил внимания на мои запунцовевшие щеки. — То сидишь тут у нас, как сыч, выйти пугаешься, нам голову морочишь, а то с кавалером бы обжималась…

— Ага. С Рылом, — простодушно подтвердила я. И получила первый в жизни практический урок: правоохранительные органы надо уметь заинтересовать своей информацией! Моя личная безопасность им оказалась до фени — чего не сказать о Рыле. Оба милиционера проснулись.

— Что?! Рыло там? — громыхнул стулом старший наряда.

Виталик Рыло был легендарная в Березани личность, рецидивист, которого знали все. Его узнавали на улице, молодые мамаши пугали им детей, а матери постарше — зреющих дочек. Хотя было Рылу немногим больше трех десятков. Недавно он откинулся из колонии строгого режима — говорили, вышел условно-досрочно за примерное поведение — и на перекладных двинулся в город детства. Кто из бывших дружков видел его на улицах, столбенел — Рыло, в свежеотпущенной бороде, коряво рассуждал о грехах: «я, пострадав за преступления свои, пришел к вере». И мне посчастливилось увидеть человека, сменившего кожу, на криминальных танцульках. Впредь это хроническое везение стало моей визитной карточкой…

«Мой» Рыло стал прежним — пугалом для мирных обывателей. Выпил пол-литра из горла, картинно подбоченясь в центре танцплощадки, подхватил ближайших девок, потребовал «поставить Мурку», прибил звукооператора, не нашедшего нужной кассеты, и хорохорился, обещая на всю дискотеку, громче музыки, по-лагерному употребить всю березанскую милицию, начиная с генерал-майора, начальника УВД. Те похабные выражения я как раз и записывала, когда ко мне подвалили придурки из параллельного класса. Что осталось в уцелевшей части разодранного пополам блокнота, я старательно повторила стражам порядка. Конечно, они возмутились. Тут же свистнули группу захвата… Поразиться не успела, как молниеносно ожил пустой и сонный коридор отделения милиции, как затопали в нем, засвистели, заругались… Я уж и уши перестала затыкать, решив, что пора взрослеть. В суматохе про меня могли бы забыть, и я сама себе преподала второй урок юного журналиста: нужно переключать на себя внимание!

Когда кто-то крикнул: «По машинам!», я ввинтилась в милицейский «Козлик», вопя, что иначе меня убьют подростки, ожидающие на улице. Подростков шуганули, на меня шикнули, но я выскулила разрешение доехать с ними «до уголочка», потом «до дискотеки». А там уж всем стало не до девчонки.

Рыло взяли. Это было зрелищно, хотя и довольно быстро. Спрятавшись за жеваным гигантской челюстью мусорным баком, начинающий репортер наблюдала, как его в наручниках вытаскивают из дискотеки, грузят в «воронок», и фиксировала неустоявшимся почерком в остатках блокнота вопли Рыла. В тот вечер я узнала поразительно много новых слов. А потом мне места в машине уже не досталось. Домой, к предкам в предынфарктном состоянии я бежала по пятнам темноты, заячьими зигзагами огибая фонари.

Назавтра я появилась в ментовке уже на правах старой знакомой. Окрыленный успехом коллектив принял меня хорошо. Даже начальник криминальной милиции соизволил высказать краткие комментарии. Я узнала «по знакомству», что задержанному Виталию Рылову вот-вот должны навесить повторный срок, а двум его приятелям, замаринованным в том же следственном изоляторе, светят свеженькие срока за сопротивление сотрудникам при исполнении. Напоследок эти же «знакомые» настоятельно посоветовали мне переехать из дома, пока не улягутся страсти. И я спряталась у бабки в пригороде Березани. Вовремя: во дворе школы меня пытались подстеречь. Терлись у школьного забора парни, упорно косящие под бывалых урок, и с пацанами из выпускного «Б» вели мужской разговор «Покажите девку, что Рыло сдала!». Узнав о том, на школу я с радостью забила. Логическое окончание затяжного конфликта между мной и системой обязательного бесплатного среднего образования.

Ввиду особых обстоятельств мне вывели несколько оценок по неглавным дисциплинам заочно, остальной аттестат заполнили от балды. На экзаменах я появлялась в сопровождении отца, контрольные написала, а вот на выпускной вечер благоразумно не пошла. И правильно сделала — те же урки маячили за школьным забором.

А как только начались вступительные экзамены в вузах, я махнула в Воронеж — на журналистику. С собой везла восемь экземпляров березанской «Газеты для людей» — издания молодого, язвительного, одним словом, демократического. С репортажем «Последние гастроли, или белый танец Виталия Рылова». Про «белый танец» я придумала сама — мол, на злополучной дискотеке пригласила Виталия Рылова на вальс родная милиция, дама дюже строгая.

— А ты молодец, ребенок, — одобрил стыдливо потупившуюся меня глава оной газеты, «главвред», как он сам себя называл, человек, умевший прекрасно писать политическую публицистику, впадать в запои и выходить из них.


На журфак ВГУ меня приняли. Даже с охотой.

В процессе обучения закалились, как булат, ярчайшие черты характера вашей покорной (точнее, непокорной) Инны Степновой, они же скверные привычки, они же лучшие качества журналиста: ртутная мобильность, ишачья выносливость, дизельная работоспособность, шпионская наблюдательность. Всему, чем позже славилась в Березани, я обучилась в Воронеже. Можно сказать выспренне: «свои университеты» прошла «в людях» без отрыва от практики, без хвостов и академок. И все заповеди журналиста подточила под себя, искренне веря, что не сам факт важен, а человек, стоящий за ним. Оттого я делала блестящие, без ложной скромности, очерки и репортажи. Почему? — может, потому, что всех этих людей я заранее готова была любить, то бишь принимать со всеми их недостатками и слабостями. Представьте — любить героя репортажа, даже если ты его ненавидишь! Трудно? А я любить умела.

Эта премудрость перешла ко мне от прабабки, потомственной небогатой астраханской дворянки, прямой старухи со смуглым, до девяноста пяти лет красивым лицом. Стефания Александровна Изотова, многими чудесами выжившая в гигантской мясорубке СССР, упокоилась в девяносто пять лет, в год окончания мною университета, и в гробу выглядела еще более значительно, чем при жизни. Прабабка всю жизнь была верующей и не скрывала этого. А еще сухощавое тело ее послужило проводником несгибаемого духа степных воителей, минуя дочь и внучку, к правнучке — ко мне. Прабабкин завет «всеобщей любви» я надумала выполнять в своей циничной профессии.

Общежитие тоже внесло посильный вклад в формирование личности под паролем «Инна Степнова». Представьте — вчерашняя десятиклассница из приличной семьи оказывается одна в Содоме и Гоморре Воронежского ГУ. Родители уезжают накануне первого сентября, мама — квохча и плача, папа — выбрасывая на ходу из окна поезда малоценные наставления, и я остаюсь в комнате на троих с умеренной суммой денег до первой стипендии и немереными амбициями. И на меня тут же падает глыба социально-бытовых проблем. С первым номером — как себя подать? — я справилась быстро: курить начала, от спиртного отказывалась наотрез, деньги растратила на книги (беллетристику высокого уровня), а не на водку, чем испугала соседок, и они раз и навсегда отвяли от меня с предложениями пошушукаться о парнях, покадрить однокурсников, промяться на танцах… Признали, в общем, за мной право быть «синим чулком». Им же лучше — рядом не подружка-змеища, а «третий пол», заведомо не конкурентка в борьбе за мужское внимание.

А в быту, оказалось, мне нужно до смешного мало — кусок хлеба и кружка чая, почти черного, без сахара. Я не стремилась приукрасить казенный быт.

Аскеза первых месяцев учебы вскоре прошла, оставив мне, конечно, зачаточный гастрит, но любовь к ведению домашнего хозяйства мой организм так и не выработал. Питалась я полуфабрикатами и сухомяткой, стряпать что-либо ленилась. Вареная колбаса на черном хлебе, десяток яиц и полкило сосисок в полиэтиленовом пакете за окном — холодильников в нашей общаге было на один меньше, чем пальм. Пальма, покрытая пылью, как войлоком, мумифицировалась в холле в 1976 году. Итого, сколько холодильников полагалось студентам?.. Яичницу по утрам я жарила с сосисками, вечерами суп из концентрата кипятильником варила в кружке, а ради праздника баловала себя готовыми вкусностями подешевле. Стипендии не казалось, а реально было мало. Родители присылали переводы, но мне стыдно было получать эти деньги — я же стала подрабатывать! Бывало, звоню домой с почты, а мама в полуобмороке кричит: «Почему перевод вернулся?! Ты что, с ума сошла?! Чем ты там питаешься — святым духом?! Завтра же отправлю назад, и чтоб получила мне без фокусов!» — «Ага, обязательно», — отвечала я и показывала все тот же фокус. Шлея под хвост. Самостоятельности захотелось. Воронеж — не Березань, газет там уже в начале девяностых хватало. И когда пошли тоненьким, но верным ручейком честные гонорары, я сделала вывод на всю оставшуюся жизнь: я сама могу обеспечивать себя! Мало заработаю — буду грызть сухой хлеб и ходить зимой в куртке, много получу — куплю себе сервелата, осетрину и дубленку. И даже спрысну это дело пивом или там ликером. Но — на свои, а не на даденные! Тем паче — не на украденные.

А вещи свои (это умение я сохранила на всю оставшуюся жизнь!) стирала под краном, часто в холодной струе, когда горячее водоснабжение отключали. И нательное, и верхнее. И ничего, слава богу, замарашкой не ходила.

Синхронно с моим профессиональным становлением ро­дители как раз расстались на гребне обоюдного кризиса среднего возраста. Я сходила на почту и по стопке извещений получила домашние переводы. И все их отправила мамочке. Я же сама могу обеспечивать себя!

Оттуда, из недр девятиэтажного корпуса общаги, и выросла лазоревым цветком Инна Степнова, самостоятельная и самодостаточная настолько, что мужиков в сторону, как взрывной волной, кидало. Твердо знающая: весь этот мир для нас — не более чем общежитие, а следовательно, есть право экстраполировать нормы общежитейской житухи на целую вселенную. Или — с какой стороны посмотреть! — гостиница. В каковой мы постояльцы, и дом нас ждет где-то за гранью…

Плохая хозяйка, зато отличная ремесленница, умеющая жить без воды, света и теплого сортира под боком, без пер­во­го-второго и компота, без маминой опеки и папиных советов, без мужского плеча. Недоверие к этой плывучей субстанции возникло с тех пор, как вывернулось оно из моей раскрытой, доверчиво протянутой, ласково гладящей руки… В миг первой любви мне грезилось замужество. Я даже кулинарную книгу купила и ночью на общей кухне попыталась куриный бульон освоить. Первая любовь кончилась грязненько. Парень оказался сговоренным с детства и должен был жениться сразу после получения корочек. Узнав о том от него и проследив, как мой возлюб­ленный вытаскивает чемодан в холл, где его ждет большая дружная башкирская семья и щебечущая скромная невеста, как они рассаживаются по машинам и отбывают в сторону Стерлитамака, я эту книгу в Дону утопила… И тогда же я всей душой постигла закон бытия: мы в ответе за тех, кого приручили. А если не хочешь быть в ответе, то никого и не приручай! И личная жизнь стала для меня суетой и тленом, а смыслом оказалась работа.

После журфака я вернулась в Березань и несколько лет работала на «Газету для людей». С главвредом мы стали добрыми друзьями. Моим коньком были криминальные репортажи — сказался журналистский дебют. Как девка одинокая и отчаянная, я лезла в такие дебри, от коих шарахались тертые журналисты-мужики, смущенно блея: «Нам семьи кормить надо… Мы за детей боимся…». Тогда у меня не было Ленки, мать работала, нам на жизнь хватало, и я не боялась, что меня на перо поставят. Главвред, видно, уважал меня за отчаянность — аж в койку не тянул, а это для него было редкостью, и материалы мои не правил!


Его-то промыслом я и столкнулась с миром поэтов.

Главвред Слава послал с заданием на областной семинар молодых авторов. Я было скривилась, но он мне доходчиво объяснил, что журналист не имеет права отказываться от редакционного поручения, и что, хотя криминальная обстановка в Березани оставляет желать лучшего, но порой, для разрядки читающего пипла, надо публиковать материалы и о культуре. Главвред мне психологически грамотно по­льстил, велев написать о семинаре не в унылом духе протокола, а живо, с огоньком, как про ту дискотеку…

— В Москве начинают создаваться альтернативные союзы писателей, а у нас он один… в поле воин… Ты у них об этом и спроси: делиться не надумали?.. На группировки? Спроси их, как они отнесутся, если им предложат выпустить из своего состава одну-две творческие группы… как эти, помнишь… «Обэриуты»… имажинисты… короче, сообразишь!

И я двинулась соображать в здание областной писательской организации. Первым делом удивилась, что союз писателей изнутри не просто бедно обставлен, а еще с любовью и знанием дела захламлен. Грустные линолеумные коридоры (беднее, чем в ментовке!) трамвайчиком провели меня в актовый зал с откидными стульями, списанными, наверное, из соседнего кинотеатра, и большими дешевыми репродукциями портретов по стенам — Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Есенин, Маяковский и еще какой-то хрен. По ходу дела меня просветили, что это первый секретарь правления Березанского союза писателей Мамочкин. Под портретами за школьным столом сидели несколько пожилых граждан, а на откидных стульях в шахматном порядке располагались молодые — надо думать, участники семинара. «В президиуме» разговор шел странный.

— Да кому это надо?! — кипятился один, чернявый, с чу­бом на правый глаз, похожий на Петра Глебова в роли Григория Мелехова. — Вот придумали — семьдесят лет был один союз, в него вступить было счастье! А теперь, пожалуйста, делиться! Чтобы всех бездарей обилетить, что ли?

— Ну вот, сам и ответил, кому это надо, — степенно отвечал ему пожилой и забавно лысоватый — с круглой монашеской тонзурой на затылке. — Это, Ксандр Палыч, тем и надо, кто до нашего союза дарованьицем не дотягивает…

— Я думаю, что это дезинформация, — авторитетно заявил немолодой красавец в окладистой бороде вавилонского царя. — Пока из Москвы, из правления, не придет бумага, что позволено формировать альтернативные союзы писателей, мы не обязаны следовать всяким слухам, и уж тем более — принимать их на веру. По крайней мере я, как ответ­ст­венный секретарь, никому до сведения не буду доводить эту чушь. Кстати, мы зря этот разговор затеяли при молодежи…

— Нет, пускай слушают! — вскинулся Петр Глебов. — Я им об этом скажу — что графоманы в наш союз никогда не проникали и теперь не проникнут, что бы там ни перевернулось! Даже если бумага придет…

Я так поняла, что они говорят как раз о том вопросе, на который меня нацелил главвред Слава, и решила вмешаться:

— Если вы о создании второго союза писателей, то вам бумага не придет, потому что правление союза писателей России к нему непричастно. Просто организуется новая общественная организация, создает свой устав и утверждает в управлении юстиции.

Они втроем на меня уставились, как на Ихтиандра в скафандре.

— Это вы, девушка, сказали? — с нескрываемым шоком спросил бородач.

— Я сказала. Мы слышали об организации второго союза писателей в Москве. Там уже третий на подходе. А вы что — против?

— А вы…

— А вам…

— Простите, как фамилия?

— Степнова, — говорю.

— Вы на семинар?

— Да.

— Стыдно, девушка! Пришла учиться, а туда же — от горшка два вершка права качать! — взъярился тип казачьей внешности.

— Ну тихо, тихо, Ксандр Палыч, распугаешь нам молодежь.

— Кого — их? Их испугаешь! Люди сидят уважаемые, ни «здрасте», ни представиться, а лезет, — все дураки, она одна умная! Покажи мне стихи свои, умная! Небось одного Высоцкого любишь?

— Люблю, — призналась и вытащила из сумки свой мятый желтый блокнот. — И не стыжусь!

— А стихи на семинар надо приносить в трех экземплярах, отпечатанные на машинке, а не на таких подтирках! Я их даже и читать не буду.

— Не будете, — подтвердила я. — Потому что это не стихи. Это мой рабочий инструмент. Я вообще-то журналист из «Газеты для людей», Инна Степнова, а про образование альтернативного союза сказала…

— Прессу мы чтим. Народ должен знать своих героев! — авторитетно встрял бородач.

— Сказала, потому что располагаю информацией. А вы, кажется, не очень. Поэтому мой первый вопрос — почему, по-вашему, полисоюзность — это плохо?

Александр Палыч громыхнул стулом и понесся вон из тесного зала, фонтанируя стихийными возгласами: «Ходят тут, как генералы!.. Высоцкого им!.. Двух слов связать не умеют!.. Полисоюзность, мля!.. Полипы какие-то выдумали!...».

— Ксандр Палыч, ты далеко не уходи, скоро начинаем! — крикнул ему вслед монах в тонзуре, — впрочем, выражение глазок, противостоящих тонзуре, было отнюдь не монашеское.

— Да не могу я так — покоя сердце просит! — проорал из коридора нервный мэтр, вслед за чем гулко хлопнула наружная дверь.

Я сочла за благо сухо извиниться.

— Ничего, Александр Палыч вспыльчив, но отходчив, — сказал бородач поставленным голосом трибуна. — Он не может уйти — семинар, можно сказать, его детище, он ведет литобъединение для молодежи при нашем союзе шестнадцатый год, и сегодня путевку в жизнь получат многие его питомцы. Вы знаете лучшего березанского поэта Александра Семенова? Лауреат многих премий, хорошо известен и почитаем в Москве как продолжатель исконно-русских традиций… Автор трех сборников, выходивших стотысячным тиражом в семидесятые и восьмидесятые, и сейчас четвертый сборник у него готов, но издать… Издательская система полностью разрушена, никому не нужно настоящее искусство, прилавки заполонила коммерческая проза… Иногда в книжном магазине делается просто страшно — куда катится великая русская литература? Перед вами молодые поэты, — строго говоря, поэты были за мной, так как я стояла лицом к столу президиума, но это деталь, — каждый из которых имеет собственный голос, свою, так сказать, песню, но не может ее пропеть — нет возможности опубликоваться… Собственно, в этом и смысл нынешнего семинара — вы записываете? — дать возможность начинающим авторам заявить о се­бе… По итогам семинара мы составим подборку стихов и начнем работать в том направлении, чтобы ее поместили столичные «толстые» журналы… Мы обеспечим возрождение настоящей литературы… А вы говорите, почему мы против альтернативных союзов… Мы не против, но поймите, у нас — традиции Максима Горького, Михаила Шолохова, Александра Твардовского, освященные десятилетиями, а что у них, у альтернативщиков? Сомнительные «шестидесятники»?..

Я разыгрывала внимание и стенографирование, не забывала кивать, но в голове у меня выстроилась уже первая фраза будущей заметки: «Есть еще на свете люди, которые считают “оттепельное” искусство сомнительным». Речь красавца длилась минут двадцать. Когда, наконец, секретарь правления отпустил душу на покаяние, я плюхнулась в изнеможении на крайний стул в последнем ряду.

Тем временем вернулся утихомирившийся Ксандр Палыч и, проходя мимо, обдал меня свежим перегаром. Семинар объявили начатым, вытащили список и стали выкликать молодых авторов по алфавиту. Вызванный должен был выйти к столу и прочесть свое кровное, а комиссия из пяти лиц высказывала им веские замечания и выбирала из стопок машинописных текстов одно-два стихотворения — для столицы.

Столицу представляли два уроженца Березани, счастливо переехавшие в свое время в Москву и теперь покровительствующие землякам. Их фамилии, расстреляйте меня, я не запомнила.

Высокий грушеобразный человек, рыжестью волос и за­стенчиво-плаксивым лицом похожий на Урию Хипа, а жестами и моторикой — на отравленного таракана, прочитал целый цикл стихотворений о спорте. Секретарь правления одобрительно заметил: «Правильно, Николай, мы должны нести в массы пропаганду здорового образа жизни!».

На восхитительных строчках: «Уезжаю от тоски я на карь­еры городские…» — серьезную тишину прорезал площадной гогот. Мой.

— Товарищ корреспондент что-то хочет сказать? — добродушно осведомился «монах» Евсей Филонов, похлопывая по плечу Семенова, который был готов к новому взрыву эмоций.

— Этой весной в городских карьерах купаться санитарная инспекция запретила — там кишечная палочка, — выдавила я сквозь смех.

— Поэзия не имеет привязки к фактографии, — весомо заметил секретарь правления. — Следовать за фактами — удел, извините, журналистики, а мы умножаем то, что видим, на горячее участие своей души…

На пятнадцатом участнике семинара (а их набежало человек тридцать!) комиссия стала ерзать, невнимательно слушать, перешептываться, и замечания бросала вскользь, а потом Филонов, оживленно блестя глазами, объявил перерыв. Очень кстати — меня уже давно донимал комплекс проблем физиологического характера.

— А где у вас буфет? — спросил человек в резиновых сапогах, по виду — типичный фермер, автор рукописи «Родные зори».

— Увы, в настоящее время буфета в нашем здании не предусмотрено! — торжественно ответил ответственный секретарь. — Был до девяносто второго года, но… Финансирование урезано, целое крыло нашего помещения закрыто, и столоваться приходится за свой счет. К счастью, мы в центре города, в гастрономе напротив неплохой кафетерий. Ждем вас через час.

— А я слышал, им буфет закрыли после того, как пьяный Юрик, ну Юрий Васильич, Шмелев, нажрался тут и в банку из-под яблочного сока, что в буфете стояла, напрудил, а из нее потом людям наливали, — вплыл мне в уши шепот сзади. Я даже про туалет забыла, косо оглянулась. Два тридцатилетних обалдуя поэтического вида, в немытых лохмах и неновых костюмах, скалили зубы. — Видал — его сегодня не пригласили? Ручкин побоялся — опять, говорит, пьяным придет, всех распугает, всех обхамит, да еще как бы не облевал тут все — месяц ведь не просыхает, скоро опять до белки допьется…

Это была первая информация с семинара, которую я от души занесла на свои мятые скрижали. Однако душа все настоятельнее требовала и другой радости… А народ уже выходил из зала, и я рисковала остаться со своей бедой один на один. И мне бы остался выход, запатентованный неведомым Юриком, — но где найти банку?

— Простите, а туалет есть? — метнулась я вдогон секретарю правления Ручкину.

— Туалет, милая девушка… как вас? — ах, да, Инна, — туалет у нас, к сожалению, отсутствует, ибо он в том крыле, о закрытии которого административным распоряжением я с прискорбием только что сообщил. Это, разумеется, безобразие, что писатели вынуждены ходить через улицу по столь деликатному делу… рекомендую вам зайти в музыкальную школу, там нашей организации идут навстречу… я намерен записаться на прием к мэру. Такую дискриминацию терпеть нельзя…

— А Шмелев никогда и не терпит, — опять зашуршали идущие сзади оболтусы, — он, когда банок не стало, лестницу просто поливает. Зимой обо…л ее, заснул в этом зале, а утром пошел домой с бодунища, на своем же поскользнулся и упал, башкой треснулся… Эх, жаль, что Юрика нет — он бы тут устроил маски-шоу!.. Знаешь, как он Ручкину говорит? «Козел ты, — говорит, — со своей бородищей. Я б тебя Карл Марксом назвал, да что делать, если ты не Карл Маркс, а козел натуральный и есть…». А всем остальным орет от души: «Графоманы! Стихов писать не умеете, а других учите!».

Следовать примеру Юрика на лестнице я постеснялась. Но я не хуже Ручкина знала центр города. За ближайшим углом располагалась очаровательнейшая разливочная, которую так и хотелось назвать московским студенческим словом рыгаловка, ценная демократичностью нравов и наличием туалета. Там всегда собиралась изысканная пуб­лика, научная интеллигенция в основном мужеска пола. Я помчалась туда и… обнаружила Ручкина с коллегами по цеху. Так-так!

Выйдя из отдельного грязноватого, но благодатного кабинета, я узрела всю компанию, включая москвичей, за дальним столиком. Простецкие бутерброды окружали графинчик с прозрачной жидкостью. Поэты как раз сдвигали стопки, неразборчиво провозглашая тосты о литературе. Столик был задавлен их крупными телесами.

По залу маялся давешний пропагандист здорового образа жизни, кидал на комиссию молящие взгляды. Отчаявшись привлечь внимание мэтров, он вынул из кармана жменю мелочи и стал пересчитывать ее, шевеля всем лицом. Теперь он еще больше смахивал на таракана в агонии. Посчитав минуты три, таракан Николай обратился к барышне за стойкой:

— Девушка, а пиво сколько стоит?

— Две пятьсот, там же написано, — с профессиональной гримаской ненависти к покупателям бросила в ответ дебелая буфетчица.

— Ой-ой-ой… А водка?

— Сто грамм — три пятьсот.

— Ой, что делается… Девушка, я — березанский поэт Николай Подберезный. Вы не могли бы мне продать пиво со скидкой?

Королева пивного крана даже проснулась.

— Чего-о? А почему-то именно вам пиво со скидкой?

— Потому, что мы, поэты — генофонд нации…

Вторая запись легла на листок моего блокнота. И тут же третья: слова, что нашла буфетчица, дабы раскрыть перед поэтом Николаем Подберезным всю глубину его заблуждения. Тогда, вздыхая, он сделал выбор между пивом и водкой в пользу пива, постоял с кружкой в показной задумчивости, вроде бы рассеянно подошел к столику комиссии, о чем-то с ними поговорил, сделав самое жалкое за сегодняшний день лицо, и подсел на краешек скамьи, великодушно освобожденный для него Ручкиным. После воцарения в кругу гигантов мысли его физиономия обрела признаки блаженства.

Тут мне осталось прыснуть и побрести назад. Вокруг здания союза тусовались по стойке «вольно» не приглашенные пить пиво под литературу. Я попыталась собрать с них впечатления о семинаре — но все они слово в слово повторяли вводную ручкинскую речь, и мне даже не пришлось открывать блокнот.

В какой-то миг мне спинной хребет обожгло пламенным взглядом. Я быстро оглянулась. Худощавый брюнет с яркими глазами записного ухажера — сидел в последнем ряду и до перерыва не успел выступить, но иронически похмыкивал на самых идиотских пассажах, — смотрел на меня очень профессионально. Иронически, свысока и зазывно. Но не как на корреспондента, явно. Как на женщину.

Дабы расшифровать точнее его импульс, я подошла, повторно представилась и спросила, что он хочет сказать по поводу семинара.

— Глядя на вас, — заявил этот персонаж, — я хочу сказать многое, но, поверьте, не о семинаре молодых авторов! Вы любите стихи? Настоящие, а не такие, как здесь звучат? Бог ты мой, это ж уму непостижимо, как много бездарей на свете! Но дослушать надо… Вы не останетесь? Жаль-то как… А хотите, попозже встретимся, и я вам стихи почитаю…

Я вежливо улыбнулась такому напору, сослалась на уйму дел в редакции и сочла задание выполненным.

Остаток моего рабочего дня был посвящен рассказам о семинаре. Сотрудники «Газеты для людей» давно так не смеялись. Потом материал написался на одном дыхании — ведь первую фразу я уже придумала в союзе писателей. Видно, эти стены все-таки дышали творческой энергией!

Ради такого дела мне отвели целую полосу.

Дня через два после выхода статьи главвред вызвал меня в свой кабинет и, хихикая как заведенный, рассказал о телефонном разговоре с негодующим Ручкиным. Секретарь правления требовал немедленного опровержения «наглой клеветы», в чем главвред ему сладострастно отказал. Тогда секретарь выдвинул ультиматум: больше не присылать к нему столь недобросовестного корреспондента, страдающего манией очернить все святое, иначе он начнет копать под «Газету для людей», и все их политические махинации станут достоянием общественности!

— Я свой ультиматум выдвину, — взбесилась я. — Больше я к этим пням замшелым не ходок, не ходун и не ходец, или ищи мне замену! На все, в том числе и на криминальные очерки.

Полоса криминала главвреду была важнее писательских амбиций, и это позволяло мне ставить условия.


Когда самое передовое издание Березани скатилось с позиций рупора общественности на подмостки площадного балагана, я ушла от «главвреда», с сожалением, но бесповоротно, как от возлюбленного, и стала перелистывать вновь возникшие газеты, как «страницы» на компьютере. В свободное от криминала время я отдавала искупительные жертвы своей юношеской страсти — социальной журналистике. За это меня благодарили и оскорбляли. Особо ценными комплиментами для меня звучали обвинения в продажности, проституировании и стародевической сублимации. Лучше всех сказала одна директриса школы, где учительница избила ученика, после появления разоблачительной статьи:

— Недое…ная, вот и гоношится! Мужика бы ей хорошего, унялась бы, да кому такая нужна! Конь с яйцами, а не баба!

Самой директрисе в правый безымянный палец вросло обручальное кольцо шириной в сантиметр, а напускной лоск с нее слетел навсегда, после того как она прочитала все, что я думаю о современной российской школе.

А в моей жизни появился Пашка.


До тридцати годов моей не слишком монашеской жизни я пробавлялась легкими романами по принципу стакана воды: выпил — забыл. От скифских предков моей прабабки дана мне острая способность к мелким бытовым предощущениям. Интуиция подводит меня только в одном случае… то есть во многих… то есть все же в одном, но нещадно растиражированном… Когда я встречаю нового мужчину.

Говорит мне интуиция: это — твой мужчина, сейчас он подойдет к тебе… И он плавно перемещается в мою сторону. И начинается флирт разной степени тяжести. Предположим, что тяжесть эта порядочна… Вот сейчас бы подать голос моей хваленой интуиции!.. Но она внезапно глохнет, слепнет и глупеет, убеждая: все будет хорошо! Недели через две, естественно, происходит бурное расставание, я за голову хватаюсь: где были мои глаза? Мои мозги? Где, черт ее дери, отсиживалась интуиция?! Она какое-то время пристыженно помалкивает, а затем… берется за свое.

Толкает меня под ребро — и выходит мне навстречу из автобуса не красавец, но сильнейшего обаяния человек, буквально пышущий феромонами, и говорит: «А вам в салон не надо!» — «Почему это?» — «Потому что нам следует двигаться в одну сторону, не так ли? Пойдемте!..». И я, влекомая теплыми пальцами, иду с ним рядом, начисто забыв, что меня ждут на пресс-конференции в «Березаньэнерго». По дороге я узнаю, что сгусток феромонов называется Пашка Дзюбин, и понимаю, что я готова всю жизнь — и даже после смерти, как Эвридика за Орфеем, — идти за ним куда глаза глядят. Он уводит меня в сиреневую даль (в его съемной квартире обои жуткого сиреневого цвета, по стенам наклеены рукописные плакатики типа «Make love nоt war»), и в этом ностальгическом раю мы три восхитительных месяца дегустируем вкус жизни. А такой беды, что Пашка в одночасье смоется в неизвестном направлении, а через год после того его новая подруга-хиппи…

Звать Дашка, восемнадцать лет, с виду — полный унисекс. Унисекс является ко мне в редакцию и заявляет, что беременный от Пашки, а сам Пашка уехал дегустировать вкус жизни в Читу к буддистам. Говорит: «Давай я тебе своего ребенка отдам? Пашка говорил, ты детей хочешь, а они у тебя не родятся!..». Я ее стыжу за безнравственность, матерю за бестактность, с проклятиями и заветом: «Не смей больше попадаться мне на глаза!..» — выкидываю из редакции. Она узнает мой адрес, и в следующем мае я просыпаюсь от детского плача под дверями квартиры. При младенце, копошащемся в тряпье внутри коробки от бананов, две писульки: «Инна, я решила, ей с тобой будет лучше. Назови как хочешь. Претензий не имею. Беспокоить тебя не буду. Может, еще встретимся, если это будет по природе, а нет — бай-бай. Мне говорили, нужен отказ от ребенка. Короче, не въеду, как его писать. Как смогла, так и написала. Адрес твой мне Пашкины друзья сказали. А Пашку я с тех пор не видела».

«Я, Митяева Дарья Викторовна, отказываюсь от своей дочери, родившейся 4 мая этого года. Я хочу, чтобы ее воспитала гражданка журналистка Инна Степнова, отчества не знаю. Обещаю И. Степновой не мешать и ребенка не отбирать. Делаю все сознательно. 13 мая 2000 года». Эти запис­ки до сих пор хранятся у меня.

…подкинет на мой порог Пашкину дочь, интуиция предсказать была не в силах! Особенно того, что мы с мамой решим удочерить — то есть я документально удочеряю, а мама выполняет бытовые функции родительницы — накормить, выгулять, запасти памперсы, — этот плачущий комочек. Еще до того, как ее глазки открылись и глянули на меня шкодливым желто-зеленым прищуром. Это были глаза моего любимого, и, столкнувшись с ними взглядом, я поняла, что отдать ребенка его биологическим родителям — рифмующимся между собой разгильдяям Пашке и Дашке, — я не смогу никогда.


Все лето 2000 года я бегала по общественным местам города, решая формальности удочерения, похудела так, что могла за швабру спрятаться, и талия моя угрожала переломиться под весом сумки с двадцатью килограммами абсолютно необходимых вещей. В начале сентября я впервые появилась в скверике возле своего дома с коляской. Ради первой прогулки со своим ребенком я даже бросила курить. Месяца на два. Мы чинно гуляли с Ленкой, отсчитывая шаги и минуты, согласно рекомендациям перинатального терапевта, и шаг в шаг за нами шло общественное мнение: «А Ин­ка-то родила незнамо от кого!».

Когда мы поженились с Багрянцевым, злопыхатели резюмировали: грех прикрыть.

Глава 2


Я занялась борьбой за права вынужденных переселенцев из бывших советских республик. Затеяв материал о них, стала искать по городу конкретных страдальцев.

Один знакомый подсказал мне, что в его общежитии обитает русский из Средней Азии. Я сделала стойку русской борзой — и метнулась в заданном направлении. По указанному адресу мне навстречу из плохо обжитой комнаты высунулся… тот самый эффектный брюнет с семинара молодых авторов. Он меня тоже сразу узнал. И посетовал, узнав о цели моего прихода, что он сам, как поэт, не был интересен такой очаровательной особе, а как жертва политических игр представляет ценность… Я покаялась: «Работа у меня такая!». И мы нашли общий язык. Хозяин комнаты пригласил меня к холостяцкому столу, угостил зеленым чаем («Привык в азиатчине к этому напитку, черный, извините, не употреб­ляю!»), рассказал десять бочек арестантов о своих мытарствах в Узбекистане и на пути в Россию, — я, ахая в такт его речи, ибо фактура лилась первостатейная, исписала весь блокнот, — а потом с места в карьер зачитал:

Что держалось в одной цене —

Перебито ценой иной.

Я был предан своей стране.

Я стал предан своей страной.

— Что это? — восхитилась я, растроганная, а он ведь на то и рассчитывал. Скромно потупился и признался:

— Это мои стихи. Которые вы не захотели слушать…

Ребенок Пашки Дзюбина обосновался в моем доме, я научилась уже варить кашку четырех сортов, но так отчаянно ее пересаливала, что напрашивались два вывода: «Жри сама такую гадость!» — мамин и «Я все еще его, безумная, люблю!..» — мой. Кашу я подъедала, давясь, а Пашку медитативно старалась забыть каждую секунду, как жители Эфеса — Герострата. И очень хотела выбить клин клином!

Треснувшее сердце мое исправно качало по венам кровь и интимные мечты, и свободных уголков в нем оставалось порядочно. Один из них часа за два оккупировали цыганские глаза гонимого поэта. Когда на вычитку материала в редакцию человек издалека явился в благоухании одеколона и рос­коши пестрого платка на шее. Он согласился со всем, что я написала, и вручил сложенную в несколько раз бумагу:

— Прочтите потом, на досуге, хорошо?

Разумеется, я прочла тут же, как за ним закрылась дверь редакции, а потом опустила листок на колени и предалась женским грезам, глядя в окно. Главный редактор Степан Васильевич обругал меня бездарью и бездельницей, тогда я встрепенулась и потащилась на заседание горсовета, даже не отбрив по традиции «дядю Степу». Дядя Степа, увы, не был добрым милиционером — он был самым тупым и беспринципным редактором из всех начальников, кого я встречала на своем жизненном пути, но высокий для нашей глухомани оклад и адекватные ему гонорары держали меня в «Периферии», березанским отделением коей и командовал Степан Васильевич. Мы с ним были, как разноименные заряды.

На листе, который я бережно спрятала в сумку, под лапидарным «И. С.» размашистая рука вывела:

Ты пока только имени звук,

Только смута промчавшейся ночи,

Только горечь прочитанных строчек,

Только скрытый намек на испуг…

И еще три строфы в том же духе.

Они разительно отличались от образчиков «настоящей березанской литературы». И, признаться, мне никогда не посвящали стихов. Первым воспел мою женскую сущность беженец из Узбекистана Константин Багрянцев.

Я нашла внутрироссийских мигрантов человек пять, и материал удался.

Невозможно было не встретиться с Багрянцевым, когда он недели через полторы после публикации скромно позвонил в редакцию и предложил пройтись — ему, мол, так понравилось со мною общаться, что он хотел бы рассказать мне о себе подробнее… И вообще здесь, под небом чужим, он, как гость нежеланный… Тут он, видно, инстинктивно ущучил мое больное место, ибо я тоже не считала себя березанкой. После имевших место в истории нашего рода репрессий, побегов из города в город, выселений в двадцать четыре часа, дальних отъ­ездов на учебу и распределений на работу изотовские ошметки под иной фамилией осели в Березани. Чисто случайно. И я не могла заставить себя любить этот город, разительно непохожий на мои степи, реку Валгу, несмотря на созвучие имен, далекую формой и содержанием от дельты Волги, людей, живущих в заторможенном ку­пе­че­ско-ме­щан­ском ритме… На почве нелюбви к Березани мы с Багрянцевым и сблизились, а затем и сошлись. Невозможно было после всех откровений в пивных (грамотный кавалер выбирал заведения подешевле, но всегда платил за двоих), обжиманий на лестнице и песен дуэтом вполголоса не впустить его в дом.

Очень скоро после вселения Багрянцев предложил выйти за него замуж.

Потом я, конечно, поняла, и даже не рассердилась — на него, что ли, зуб точить? На себя, наивнячку сладкую! — что Багрянцев, может статься, более всего хотел выселиться из общежития и обрести постоянную прописку на территории жены. Но умен был, собака, тайные мечты свои озвучивал якобы шутя, чем и усыпил мою бдительность…

— Что ж тебе так нравится во мне, что ты и на брак согласен? — поглупев от стихов, кокетничала я.

— Жилплощадь… я хотел сказать глазки! — с ухмылочкой цитировал довоенную кинокомедию Константин.

Уж не знаю, двухметровая ли моя худоба или двухкомнатная наша с мамой хрущоба (малогабаритная кухня, санузел раздельный, балкон) пленила его больше. Правда, он покривился на Ленкину колыбельку, но ничего до поры не сказал. Он думал, что я родила незнамо от кого, и девочкой не интересовался. Тем более что спала Ленка в большой комнате, при маме моей.


Константин Георгиевич преобразил мою маленькую комнату и искривил мою карму — допустил в нее поэзию в полный рост. В комнатке отлично разместился багаж Багрянцева — коллекция расписных кашне, словарь Даля, одеколон «Whisky Blue», пачка зеленого чая и скудный комплект пижонских носильных вещей. Это стал его «кабинет». Писать свои статьи я могу и на работе, — заявил супруг. Ленку мы вскорости сдали в ясли. Мама вернулась на службу. На таких условиях — целый день один дома, за компьютером, хозяин! — Багрянцев был готов приветствовать семейную жизнь. Он предавался литературному труду с бескорыстием обеспеченного прилежной супругой человека. Мечтал найти работу или хотя бы подработку в газете. При том, что его манера коверкать слова устной речи, изощренно насилуя родной язык, переносилась на бумагу. И я увиливала от его трудоустройства.

А я… на время отказалась от подработок в сопредельных изданиях, чтобы пораньше приходить домой и учиться готовить, вести хозяйство… Чего за мной никогда раньше не водилось. И тщательно — однако тщетно — пыталась не замечать, что Багрянцев действует в вечном диссонансе со мной.

Схлопотала я первый нокаут за пожаренный по венскому рецепту бифштекс.

— Нет, Инка, — покровительственно сказал Константин, его отведав и сложив обочь тарелки вилку и нож, — не угнаться тебе за Вероникой.

Я резонно вопросила, кто это еще — шеф-повар лучшего ташкентского ресторана «Голубые купола»? Выяснилось, что жительница аула под городом Навои, где Багрянцев провел свои лучшие годы.

— Как кореянки готовят — бог ты мой, пальчики оближешь! Вот эта самая Вероника… Любила сильно, до умопомрачения, всякий мой приход пир горой закатывала. Я у нее кой-какие рецепты списал. Показал бы их тебе, да что толку… Ты ж готовить только пельмени из пачки можешь…

— Что ж ты на ней не женился, если она тебя так любила и так вкусно готовила?

— Если на каждой из-за такого пустяка жениться… женилки не хватит! К тому же с ней не о чем говорить было. Что можно, я с ней молча делал… А после того, сама знаешь… поговорить ведь тянет. Начнешь о стихах, о звездах… Отвечает: «А у нас дувал оползает». Ну убожество! Наскучила через месяц… С тобой хоть в беседе можно время провести… Пойдем покажу, что сегодня написал!

В общем, довольно скоро я, продвинутая журналистка, как и тьма женщин всех времен и народов, совершивших ту же ошибку — брак с поэтом, по той же причине — помутнение рассудка от упоения обращенных к ним рифмованных строк — разочаровалась в супруге. И была очень близка к тому, чтобы разочароваться в литературном творчестве в целом. Хотя литературное творчество было ни при чем. Не оно же лежало на диване целыми днями, листало в поисках заковыристых рифм словарь Даля, не оно отказывалось от попыток найти нетворческую работу, отрицая возможность возвращения к станку. Не оно задирало меня критикой хозяйских и кулинарных способностей. Не оно морщило нос от пыли на подоконнике, от Ленкиного плача, от предложения погулять всем вместе…

Лоцман-навигатор четырех браков, все вторые участницы коих, по его словам, до сих пор готовы были принять Константина Георгиевича обратно в одних трусах, с долгами, с высокой температурой, с проказой и чумой, с незаконными детьми и сворой преследователей позади, избалованный вниманием «баб», разучился смотреть в зеркало и не замечал, что вороные его кудри становятся бывшими, что следами от моли по ним ползет седина, что морщины перерезают былую усмешку сердцееда и что гардеробчик его стильный уходит все дальше от запросов моды. И не ужасался он разнородным записям в своей трудовой книжке: «слесарь подвижного состава, станция Выжеголо, стаж работы 2 месяца», «зоотехник, совхоз имени Клары Цеткин, стаж работы 1,5 месяца», «водитель автокрана, автобаза № 13, город Навои, уволен по 33 статье ТК РФ»… Березанская строчка там красовалась всего одна — слесарь-ремонтник.

Часто и любовно Константин Георгиевич перелистывал пожелтевшие газетные вырезки и посеревшие бумажки, хранимые в заветной папке из розового картона. Там были отчеты о писательских конференциях, семинарах молодых авторов (бэ-э-э!), школах литактива, съездах Союза писателей Республики Узбекистан и групповые фотографии, где я безошибочно узнавала своего мужа по блядскому блеску в ретушированных глазах и месту около самой смазливой дамы. Антураж блеклых фото пленял романтикой опереточного Востока — плодовая флора, павлины, ишаки, чадры и платки на смеющихся женщинах, купола мечетей или крупные ножовки гор по линии горизонта… Константин обожал пересказывать подробности тя­же­ло­вес­но-роскошных писательских съездов в бывших ханских дворцах, с мозаичными бассейнами и пестрыми, как бы тоже смальтовыми, павлинами. По ходу рассказа он обычно раза два-три отводил в сторону глаза и бормотал: «Ну, сама понимаешь…» — когда речь заходила о литераторшах и писательских женах.

Неизменное чувство муж питал к зеленому чаю, словарю Даля и пиву «Охота». И к стихам. В дни моих получек он просил покупать книжные поэтические новинки.

— Как можно жить без стихов? — жестом Остапа Бендера закидывая на спину хвост радужного кашне, рассуждал Константин по поводу и без повода.

— Ты лучше скажи, как можно жить со стихами, но без еды? — перебивала я, целясь ему в голову очередным томиком «Поэтической России». Даже если и попадала, это было бесполезно.

Я закрыла глаза даже на то, что Багрянцев единолично построил план продажи нашей с мамой квартиры — с синхронной покупкой однокомнатной и комнаты в коммуналке. Пригласил на дом менеджера из агентства недвижимости «Феерия» и вызвал с работы меня, спровоцировав дядю Степу на очередной разнос. Багрянцев был уверен, что молодая семья должна жить отдельно от тещи и детей. Разменом квартиры он, хитрец восточный, хотел поставить точку в полемике с тещей Ниной Сергеевной, которая не желала его прописывать в нашу хатку. Пяти минут мне хватило, чтобы объяснить менеджеру, что ему не видать процента с невозможной сделки. Но с мужем объясниться было куда сложнее…


Охлаждение наших с Багрянцевым отношений накатило, как разлив, по весне, когда вся зимняя сказка половодь­ем стаяла. Огромная ломаная льдина плюхнулась в чашу моего терпения с попыткой продажи квартиры. Но и она не сразу привела к разрыву. Она еще скрипела и ворочалась, мучая меня, пытаясь поудобнее улечься в ложе. Мы еще почти целый месяц после «размена» играли роль супругов. Первым сломался, как ни удивительно, Багрянцев. Вечером, под одеялом, подполз ко мне, лежащей к нему надменной спиной, обнял, стал что-то такое нашептывать, стихи опять прочитал… И треснула надменная мерзлота, истекла горячим соком самой обыкновенной плотской страсти.

Неизвестно, сколько бы времени я «запрягала», чтобы сорваться с места, на котором мы с Багрянцевым топтались как пришитые, уже втайне друг друга ненавидя, но связанные хоть недолгой, а привычкой. Если бы не событие, пришедшее в наш дом в сизой форме судебных приставов.

Дверной звонок грянул на рассвете, как обухом пробудив меня. Я писала подработку всю ночь под дозированное ворчание регулярно просыпавшегося от света настольной лампы и щелканья клавиш компьютера Багрянцева. Пока я трясла головой, думая, сон ли был громкий посторонний звук или явь, пока, определив его источник, выкарабкивалась из кровати, пока искала на ощупь халат и дверь из комнаты, мама опередила меня у порога. «Кто?» — истово боясь, спрашивала она, а ей отвечали что-то сугубо официальное. Наконец, сталкиваясь руками, мы с ней открыли дверь, и люди в форме шагнули в наш дом.

Примечания

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4