Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Биографический метод в социологии

ModernLib.Net / Елена Рождественская / Биографический метод в социологии - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 6)
Автор: Елена Рождественская
Жанр:

 

 


49]. Как ресурс социального взаимодействия память подпитывает его информационно, конструирует значения для настоящего, вызывает эмоции и сопереживания и, наконец, косвенно, через социально-политические институты, обеспечивает социальную идентификацию. Меморизаторские практики, «места памяти» и ее ритуалы призваны напоминать о прошлом, провоцируя живейшие отклики или полное равнодушие, но апелляция к переживанию прошедшего превращает, стремится превратить прошлое в часть настоящего, придать ему смысл. Присутствующий здесь элемент политики по отношению к памяти высвобождает ее от диктата хронологии, но обнаруживает тем самым свой социальный характер: мы «помним» о тех событиях, в которых нуждаемся социально (скажем, Куликовская битва), или «забываем» те события, которые в определенные периоды противоречат социальному дискурсу (например, о Катыни). Как полагает А. Филиппов, социальная память выходит за рамки актуального опыта, более того, конструирующим моментом Gemeinschaft’а (общины) является не только память о фактах, имевших место в прошлом, но и об абсолютных событиях: учредительных событиях Gemeinschaft’а, сакральных и сакрализованных (возведенных в статус сакрально-реальных). «Социальная память есть тематизация в модусе значимого прошлого присутствующих в актуальном взаимодействии моментов, которые указывают на прошедшее, но мотивируют, вовлекают, парализуют рефлексию как актуальное настоящее» [Там же, с. 50].

Что вытекает из такого подхода к пониманию социальной памяти, простимулированного рефлексией критического дискурса? Какие следуют возможности для социологического анализа? На наш взгляд, здесь принципиальны две основные задачи:

во-первых, работа по изучению селективной, интерпретативной и реверсивной функций социальной памяти и соответственно выявление механизмов искажения и стратегического управления социальной памятью, содержания политик меморизации. В отношении задач анализа индивидуальной биографии – это важный фрейм коллективных представлений, очерчивающий репертуар возможных толкований прошлого, наследуемый индивидом; во-вторых, изучение механизмов порождения социальности и мобилизационных функций социальной памяти (или, возможно, наоборот, блокирования определенных действий), которые реализуются в индивидуальных биографических стратегиях.

В отношении первой задачи представляются плодотворными развитие идей и эмпирическая апробация концепции Й. Рюзена [Рюзен, 2001; 2005], который предлагает следующие стратегии переработки прошлого на уровне коллективов, групп, сообществ:

1) анонимизация (манипуляция абстрактными терминами – вроде «судьба», «рок» и т. д.);

2) категоризация (включение фактов в разнообразные классификации, в которых они теряют свою остроту и превращаются в категории, а не реальные события);

3) нормализация (кризисы и конфликты в прошлом подверстываются под функционирование законов как частные проявления общих закономерностей, объясняемых человеческой природой);

4) морализация (историческая травма выступает в качестве предостережения, урока, требующего недопущения подобных ситуаций в дальнейшем);

5) эстетизация (травмирующий опыт превращается в материал для эстетического оценивания, благодаря чему коллективная память распадается на воспоминания отдельных людей, лишенные общезначимого характера);

6) телеологизация (оправдание порядка, обещающего предотвратить повторение произошедших событий);

7) метаисторическая рефлексия (снижает значимость произошедших событий за счет апелляции к всемирной истории и подчеркивания общеисторических процессов развития и изменения);

8) специализация (прошлое становится предметом исследования отдельных исторических дисциплин, в результате чего утрачивает свою целостность).

Культур-антропологический подход Й. Рюзена был разработан для решения специальной задачи изучения кризиса, возникающего при столкновении исторического сознания с опытом, выходящим за рамки представлений о социально-исторической норме, – катастрофическим опытом. Тем не менее осуществленный им анализ восстановления социальности при условиях посткатастрофических процессов содержит, на наш взгляд, полезную рамку анализа для биографий ХХ в., проструктурированных общими историческими событиями. По мнению Й. Рюзена, вообще обращение к микроистории, конкретным биографиям – это проявление внимания к способу, каким люди воспринимали и интерпретировали свой собственный мир, проникновение в сознание изучаемых людей в попытке вернуть им культурную самостоятельность восприятия их собственного мира характерным для них способом, который отличается от нашего [Рюзен, 2001, с. 12]. Утверждая оспариваемую методическую рациональность микроисторического подхода, он пишет, что «не существует памяти, абсолютно не претендующей на правдоподобие, и эта претензия основывается на двух элементах: внесубъективном (trassubjective) элементе опыта и интерсубъективном элементе согласия» [Там же, с. 13]. Если память – закрепленный и воспроизводимый, передаваемый в семейном и социальном нарративе опыт, то интерсубъективность – другой элемент исторического смысла; история немыслима без согласия тех, к кому она обращена. Но, как пишет далее Рюзен, «ее правдоподобие зависит не только от ее отношения к опыту. Оно зависит также от ее отношения к нормам и ценностям как элементам исторического смысла, разделяемым сообществом, которому она (история) адресована» [Там же], т. е. зависит от дискурсивных правил, которые создают интерсубъективное согласие.

Глава 2

Нарративная идентичность в биографическом интервью

Биография как история жизни менее прозрачна и доступна для понимания в отличие от родственного понятия жизненного пути, который отмечен вехами институционального нормирования. Благодаря этому мы всегда ощущаем разрыв между нормой и идентичностью, тем менее заметный, чем больше от нас ждут предсказуемого поведения. В этом смысле биография имеет двойную структуру. Первая из них, наиболее очевидная, обусловлена социальной подотчетностью и является следствием институциональных практик, формирующих типичные биографии. Вторая структура связана с Я-концепцией ее носителя и поэтому обременена предварительным, до вмешательства социолога, смысловым конституированием. Говоря хабермасовским языком, биография открывается как символически предструктурированный объект. Ее носители и населяющие историю персонажи обладают полнотой того дотеоретического, еще нами не проинтерпретированного знания, с помощью которого они в состоянии компетентно говорить и согласованно действовать как субъекты действия. Залогом вменяемой[8] им имманентной разумности выступает сам исследователь, такой же компетентный пользователь этого жизненного мира, но до той поры, пока он разделяет основные смыслы той же социальной группы, в которой их интерсубъективно производит и интерпретирует. Чужой жизненный мир не авансирует социальному интерпретатору роли естественного герменевта, что, собственно, и было сформулировано Э. Гидденсом. Он пишет о «двойной» герменевтике в социальных науках, постулируя не только зависимость описания данных от теории и зависимость теоретических языков от парадигмы, но и актуальность проблематики понимания уже при получении, а не только при теоретическом описании данных [Giddens, 1993, p. 158]. Эта естественная предынтерпретированность социального мира, заключенного в рамки биографии как истории жизни некоего актора, создает биографическую иллюзию о совмещении предмета и метода, о непроблематичном доступе к смысловому горизонту жизненного мира. О вытекающей из этого редукции полноты прожитого предупреждал П. Бурдье: «Писать историю жизни, трактовать жизнь как историю, т. е. как связное повествование о значимой и направленной последовательности событий – это, возможно, равноценно принесению себя в жертву риторической иллюзии, общим представлениям о существовании, укреплять которые литературная традиция никогда не прекращала» [Бурдье, 2002, с. 77]. Значение и направленность/ линейность отобранных событий суть артефакты создаваемого впечатления об идентичности жизни и истории о ней. П. Бурдье видит теоретический выход в «построении понятия траектории как серии положений, последовательно занимаемых одним и тем же агентом (или даже группой агентов), в свою очередь, в меняющемся пространстве и подчиненного нескончаемым трансформациям», отметая как абсурдную попытку «понять жизнь как уникальную и самодостаточную серию последовательных событий, не имеющих других связей, кроме как ассоциирования с неким «объектом», обладающим единой константой в виде имени собственного» [Бурдье, 2002, с. 80]. На наш взгляд, Бурдье здесь сводит биографический анализ к анализу фактически жизненного пути, который есть объективная траектория последовательно занимаемых социальных позиций актора, но при этом элиминирует нарративную составляющую биографического анализа.

Не будучи удовлетворенными такой радикальной позицией, мы предпринимаем здесь попытку концептуально проинвентаризировать коммуникативный процесс нарративного интервью, нацеленного на реконструкцию биографии. При этом наши герменевтические ожидания, по-витгенштейновски, связаны с контекстом ориентированного на взаимопонимание действия, соответственно нас будут интересовать универсальные характеристики системы референций для пары интервьюер – рассказчик: нарративная организация временнoго ряда событий, квалификация нарративных событий и система их отбора, риторические усилия рассказчика по прояснению контекстуальной зависимости и временнoй ориентации в рассказе. Предпринимаемая попытка построения концептуальной модели в итоге представляет собой ступень к обоснованию нарративной идентичности как результата коммуникативного процесса интервью. Такая постановка исследовательской задачи предполагает позицию последовательного отказа от онтологического статуса идентичности, производимой в рамках нарративного биографического интервью, и переориентирует в направлении квалификации нарративных усилий рассказчика по созданию форм самообоснования, упорядочивающих жизненный опыт и преодолевающих несвязность биографических событий.

§ 1. Нарративная модель: от события к истории

Прежде всего проясним понимание нарративного подхода к анализу коммуникативной формы рассказывания/повествования. Под нарративное подпадает широкий круг повествовательных форм – роман, анекдот, пиаровская легенда фирмы, история драматического старта в болезнь и т. д. Различаемы литературное рассказывание (в письменной форме литературы), конверсационное рассказывание (в устной форме повседневных разговоров) и институциональное рассказывание (в функциональной связи с запросами социальных институтов). Понятие нарратива отсылает, по мнению С. Зенкина, скорее, к идеологически ответственному повествованию, в котором акцент делается не на событие рассказывания, а на сами рассказываемые события, на «историю», которая как-то сама собой упорядочена еще до текстуального изложения [Зенкин, 2003].

Широко разработанное в литературоведении понятие нарративности в классической традиции основывается на признаках коммуникативной структуры – на присутствии рассказчика/нарратора и повествуемого мира, т. е. опосредствованности этого мира [Шмид, 2003, с. 12]. В структуралистской парадигме признаком нарративности является не столько структура коммуникации, сколько признак структуры самого повествуемого. Примером систематического описания нарратива может служить предложенная модель В. Тюпы: «Он являет собой текстопорождающую конфигурацию двух рядов событийности: референтного и коммуникативного» [Тюпа, 2002, с. 8]. Тем не менее она оставляет открытым вопрос о сути событийности как таковой.

Итак, нарративные тексты обладают темпоральной структурой и излагают некую историю, подразумевающую событие. Что есть событие? В первом приближении – изменение исходной ситуации вовне (естественные, акциональные и интеракциональные события) и внутри (ментальные события). С точки зрения Ю. Лотмана, под событием понимается «перемещение персонажа через границу семантического поля» [Лотман, 1970, c. 282]. Это могут быть прагматические, топографические, этические, психологические, познавательные и прочие границы, переход которых нарушает норму, миропорядок. Оппозициональность исходной и получившейся через событие ситуации предполагает ряд условий, благодаря которым можно говорить о полноценном событии. В. Шмид предлагает, – вслед за В.-Д. Штемпелем – в качестве признаков событийности: его фактичность или реальность; результативность, включая релевантность, непредсказуемость, консекутивность (как прозрение, перемена взглядов), необратимость, неповторяемость [Шмид, 2003, c. 16–18]. Тем самым структуралистское понимание событийности включает в нарративные тексты событийно-динамические процессы в отличие от описательных текстов, транслирующих статическое состояние или циклические, рутинно повторяемые процессы, классификации, типологии, рассматриваемую среду.

Для социологического подхода, в отличие от литературоведения, ввиду нацеленности на анализ социальных практик, действий, интеракций остается актуальным вопрос об онтологичности события: насколько мыслимо и употребимо понятие «реальные события», как референты породившей их реальности, первичные и независимые по отношению к нарративному дискурсу рассказа о произошедшем. Нам близка позиция деонтологизации, представленная в том, что «событие рассматривается как герменевтический конструкт для преобразования недифференцированного континуума сырых данных опыта или воображения в вербальные структуры, которые мы используем для того, чтобы говорить об опыте в наших повествованиях и таким образом его осмысливать» [Трубина. Нарратология…]. Переход от опыта к истории через событие Т. Шуман описывает так: «Истории, опыт и события есть различные сущности. Грубо говоря, опыт есть поток перекрывающих друг друга действий, которые образуют повседневную жизнь. События, в отличие от опыта, обладают потенциально идентифицируемыми началами и концами. Истории обрамляют опыт как совокупность событий. Истории есть одна из форм, которые преобразуют опыт в очерченные единицы с началами, концами и кульминациями, а события есть одни из таких очерченных единств. История есть представление события, поделенного на последовательно выстроенные единицы»[9]. Таким образом, под событием понимается способ категоризации опыта и его последующей дискурсивизации как оречевления.

Последовательность этих процедур – когнитивной, а затем вербальной – «предполагает бессознательную сегментацию разрозненного континуума опыта на когнитивные единицы, которые мы называем «событиями». Вторая операция – лингвистическое кодирование этих событий как последовательности предикатов и, в конце концов, различных типов предложений с целью «линеаризации» и «перспективизации», т. е. внесения в события некоторого порядка и связности, изображения их конфигурации в осмысленном виде» [Трубина. Нарратология…].

Таким образом, отобранное для повествования событие представляет собой лишь сырой материал, подлежащий дальнейшей переработке с помощью нарративных операций. В этой связи возникает вопрос о логическом различении уровней переработки повествовательного материала, занимавший умы русских формалистов (В. Шкловский, Л. Выготский, М. Петровский) с их дихотомией «фабула – сюжет» и представителей французского структурализма (Р. Барт, Ж. Женетт) с их различением истории и дискурса. Мы воспользуемся четырехуровневой моделью В. Шмида [Шмид, 2003, c. 158–159] как примиряющей двухвалентные значения фабулы – сюжета и истории – дискурса. Кроме того, она перекликается с усилиями социально ориентированных нарративистов, имена которых более знакомы сторонникам качественного подхода (а именно W. Labow, J. Waletzky, F. Schuetze, W. Fischer-Rosenthal и др.).

Введем основные понятия, используемые в этой модели, разворачивающейся от события к истории, далее к наррации и презентации наррации.

Событие — аморфная совокупность ситуаций, персонажей и действий, подлежащая бесконечному пространственному расширению, неограниченному временнoму отслеживанию в прошлое, членению внутрь и безграничной конкретизации.

История – результат смыслопорождающего отбора ситуаций, персонажей, их действий из множества элементов и качеств событий. Их отбор в конкретизированном виде приобретает вид естественного порядка (хронологического, например) в результате диспозиции[10].

Наррация – результат композиции, реорганизующей элементы событий в искусственном порядке. В способы композиции входят: 1) линеаризация одновременно совершающихся в истории событий, 2) перестановка элементов истории.

Презентация наррации – собственно доступный эмпирической фиксации нарративный текст, переданный приемами языка (через вербализацию)[11].

Экскурс в нарратологические модели порождения имеет двоякую цель. С одной стороны, извлечь выгоду из междисциплинарного подхода, подразумевающего ознакомление с аналогичными темами сопредельных дисциплин. С другой стороны, произвести размежевание с микроисторией, построенной на иллюстративном материале повседневности. Мы концентрируемся на нелитературных текстах – рассказах людей о себе, о своих событиях и пережитых опытах. Такие истории жизни, в центре которых сам рассказчик является действующим переживающим субъектом, представляют собой автобиографии и соответствующее исследовательское поле биографического (автобиографического) анализа в социологии. Исследователь автобиографических текстов «встречает» повествование «с конца», в отличие от литератора, соответственно его задача – реконструкция тех нарративных приемов, с помощью которых рассказчик придает форму прожитой и переживаемой им событийности. Более того, придается форма и его меняющейся с течением времени, т. е. со сменой социальных опытов, идентичности. Если пойти дальше, рассказывая свою жизнь, рассказчик создает (или соучаствует в создании) форму, посредством которой распознает в своей жизни то, что без этой формы не увидел бы.

§ 2. Условия понимания в автобиографическом рассказывании

Предструктурированность социального мира создает проблему понимания для социального исследователя, герменевтические установки которого стали предметом рефлексии Ю. Хабермаса. Он, вслед за Г. Шервхеймом, вводит важное различение между установками компетентного участника и компетентного исследователя, претендующего на теоретическое знание. «Тот, кто в роли третьего лица наблюдает нечто в мире или делает высказывание о чем-то в мире, занимает объективирующую установку. Напротив, тот, кто участвует в коммуникации и вступает в интерсубъективное отношение в роли первого лица (Я) со вторым лицом (которое, в свою очередь, относится в качестве Другого к Я как ко второму лицу), занимает необъективирующую, или, как мы сегодня сказали бы, перформативную, установку» [Хабермас, 2008, с. 10]. Но как совместить претензию на объективность понимания с перформативной установкой участника процесса взаимопонимания? Ответ, который обосновывает Ю. Хабермас, заключается в том, что опору дает обладающая внутренней рациональностью структура ориентированного на взаимопонимание действия, включая использование языка как механизма координации действий и достижения согласия, основывающегося на интерсубъективном признании притязаний на значимость. Перформативная установка как минимум виртуального участника взаимодействия открывает перспективу объективной интерпретации наблюдаемых социальных процессов [Хабермас, 2008, с. 26–27].

В этом разделе мы проинвентаризируем рациональность тех условий, при которых может состояться понимание в процессе интервьюирования, как своего рода ориентиров для рассказчика и слушателя. Общим признаком рассказывания является вербальное отображение изменений во времени. Мы рассказываем, когда хотим передать события или опыты, которые произошли в прошлом и значимы для нас сегодня. Произошедшее как временная последовательность событий становится историей или плотом (plot) со смысловым порядком, подчиненным структуре значений. Соответственно emplotment[12] – это перевод последовательности событий в действия истории, центром которой всегда является событие, приводящее к изменениям (необычному, неожиданно дестабилизирующему, что нарушает нормальный ход вещей). Плот поддерживает когеренцию/связность – создает значимый порядок элементов через способ их связи. Эти усилия рассказчика по созданию структуры повествования обнаруживаются благодаря операциям сегментирования потока событий, селекции их элементов, их линеаризации в предложения, следующие одно за другим, и приписывания значений [Carr, 1986].

Временное изменение, которое переживают персоны, отражается в определенном сеттинге (setting), так как язык рассказа насыщен определенными обстоятельствами времени и места [Ibid.].

Рассказ связан с пережитым персонажем, или персональной инстанцией, порождающей точку зрения. Ее реконструкция становится возможной не благодаря заявлению о ней, подобная декларация, скорее, привела бы к постановке задачи о манифесте и латентном содержании. Через отбор событий пролагается смысловая линия, позволяющая судить о критериях их значимости для конкретной истории. Аналогично этому обнаруживаемая смысловая линия рассказа позволяет предполагать и основания неотбора в различных вариациях. Это и опускание незначимого для истории (например, пренебрежение частными сюжетами в рассказе о публичной карьере), и неотбор отрицаемых актуальной идентичностью мотивов для прошлых историй (например, переписывание воцерковленной личностью мотивов прошлых «греховных» деяний и страданий из-за них в смысловом ключе ниспосланного искупления), и неотбор значимых для истории элементов, фактически означающий смысловой разрыв, умолчание (например, пережитая социально-историческая травма, Холокост, репрессии, но и доносы, социально нелегитимные деяния).

Прошедшее становится историей, которая, в свою очередь, мотивирует нас в какой-либо форме. Поэтому к содержательным характеристикам рассказа (временнoе изменение, плот, персонажи и сеттинг) прибавляются риторические – «как» рассказывается исходя из определенной перспективы прошедшего, в которой манифестируется отношение рассказчика к прошедшему – перспектива Я-рассказчика. Двойная перспектива рассказанного и рассказывающего, по мнению М. Энгельгарта [Engelhardt, 1990], означает, что рассказывающее Я в актуальной ситуации рассказа представляет его прошедшее, т. е. рассказанное Я как вспомненного актора. Первое из них передает тогдашнее прошедшее как последовательность из перспективы пережитого, но которое сегодня далеко от тогдашнего положения и знает, чем все закончилось. Исходя из этой двойной временнoй перспективы у рассказчика в распоряжении идеально типически два модуса изображения: перспектива рассказанного времени (время, в течение которого разыгрывается история) с ее тогдашним центром ориентации и перспектива времени рассказа («здесь и теперь» рассказа) как актуального центра ориентации.

Возникает вопрос: насколько реализуема попытка рассказчика погрузиться и воспроизвести себя, свои действия и мотивы, соответствующие рассказанному прошлому времени без искажения? В относительно недавних экспериментальных исследованиях памяти [Э. Тульвинг, Х.Й. Маркович, Д. Гриффит и др.], описанных в главе 1, показано, что человеческая способность вспоминать составлена из семантической памяти и эпизодической памяти [Markowitsch, 2000]. Если эпизодическая память всегда основывается на активном вспоминании себя и, собственно, является индивидуально автобиографической, то память знания соотносится с «чистым» знанием об информации. Поэтому отношение обоих видов памяти между собой – это встраивание эпизодического (вспоминания) на уровень знания, а не наоборот. Другая особенность автобиографической памяти, по Э. Тульвингу, заключается в том, что информация должна пройти сначала семантическую память, прежде чем она сможет достичь эпизодической. Если вызывать воспоминание, стимулируя в ситуации интервью рассказ о прошлом, насыщенный конкретными эпизодами, т. е. апеллировать к эпизодической памяти, то не удастся миновать семантики, заложенных значений, поскольку именно через семантическую память информация закладывается на хранение. Это означает принципиальную невозможность «очистить» автобиографическую память от субъективности.

В рассказе о прошлом рассказчик занимает определенную дистанцию к первоначально пережитым событиям. Первичные пласты пережитого опыта закрываются фильтром новой перспективы меняющегося рассказчика, «затираются» неоднократным рассказыванием, спровоцированным различными контекстуальными задачами. Вследствие этого они не отражают «тогдашний» мир – это модели или миметические отображения нашего понимания мира на основе наших ожиданий, опытов, потребностей. Тому много оснований: двойная перспектива времени рассказывания, конструктивизм воспоминаний, влияние ситуации рассказывания и интерактивность процесса рассказывания.

Конструктивизм (или усилия рассказчика) воспоминания возникает при различении произошедших событий, как мы их тогда пережили, от того, как мы сегодня о том нашем пережитом Я вспоминаем и как об этом рассказываем. В зависимости от контекста («здесь и теперь» рассказа) возникает форма рассказа, продиктованная:

институциональными характеристиками ситуации рассказа, которые задают определенные роли и функции рассказчика;

коммуникативными целями как рассказчика, желающего вызвать определенные последствия своим рассказом, так и слушателя, своими ожиданиями соучаствующего в рассказывании;

ситуативными и прочими конвенциями рассказа, которые своими рамками вызывают типические рассказы, их нарративный репертуар.

Рассказывание, как только оно вырывается за пределы внутреннего монолога, становится коммуникацией, интеракцией со слушателем. Тем самым наш рассказанный опыт больше не наша частная конструкция. В этом смысле даже обращение к себе в дневнике содержит компоненты Me в смысле концепции Дж. Мида. Слушатель репрезентирует для нас, как для рассказчиков, социальный горизонт нашей истории, выполняя важные функции социального признания. Уже в процессе рассказа автор ориентируется на понимание, развивая соответствующие стратегии. Ф. Шютце [Schuetze, 1984] назвал их когнитивными фигурами спонтанного рассказа, выделяя содержательно следующие:

представление рассказчика как носителя биографии и других персонажей истории;

информацию о месте, времени и ситуативных обстоятельствах, необходимых для понимания происходящего и его значения;

передачу цепочки событий и опытов, в которой автор тематизирует внешние и внутренние аспекты пережитого:

биографические схемы действий;

институциональные образцы жизненных путей;

кривые жизненных путей;

процессы перемен;

погружение происходящего и персонажей в мир с определенными свойствами и правилами;

передачу автобиографического гештальт-опыта, который проявляется в пересекающихся взаимосвязях рассказа и оценках.

Наряду с когнитивными фигурами рассказчик следует поддержанию динамического принципа упорядочения повествования – цугцвангам (принуждающим рассказчика шагам) конденсирования/уплотнения, детализации и создания гештальта, целостного образа. Итогом этой титанической, но малозаметной работы становится постулированная Ф. Шютце гомология пережитого рассказанному [Schuetze, 1983] как максимальное приближение к структурам проживаемого опыта, «выращивание» нарративности в отличие от описательности, уводящей от событий, их переживаний и соответственно значений.

Рассказывание – не только когнитивная конструкция и коммуникативная стратегия, оно также провоцирует эмоции, презентирует их как акт замещения в прошлом. Разумеется, здесь необходимо развести описания эмоций или их тематизации и собственно выражение эмоций. Под последним, в отличие от фактически пережитого, подразумевается реинсценирование аффектов в контролируемой форме. Репрезентация действительности рассказчиком через действия инсценирования носит характер перформанса [Austin, 1986; Bamberg, 1999]: влияние, убеждение, кокетство и прочее как род отношений, которые рассказчик строит между собой и слушателем в процессе коммуникации.

§ 3. Нарративная идентичность

Развернутый ответ на вопрос как вы стали таким/ой, какой/ая вы есть? неизбежно приводит к сюжету идентификации. В этой связи под нарративной идентичностью принято понимать такие аспекты идентичности, которые отражаются и производятся в модусе автобиографической наррации [Keupp, Ahbe, Gmuer, Hoefer, 1999; Ricoeur, 1990; Widdershoven, 1993]. Классический вопрос кто я? возможен благодаря специфической способности человека к саморефлексии, разделению себя одновременно на субъекта и объекта и занятию позиции, отношения к самому себе [Keupp, Ahbe, Gmuer, Hoefer, 1999, S. 8]. Поэтому развитие этой темы видится как минимум в двух направлениях:

как вопрос о качественной идентичности – о приписываниях и предикатах, с которыми индивид себя определяет, о его характеристиках, диспозициях, групповых принадлежностях, ролях и оценках;

в отношении структурных аспектов вопрос об идентичности – это вопрос о единстве личности в смысле непрерывности и когеренции/связности (внутренней согласованности). В этом смысле нам близка трактовка идентичности Ю. Хабермасом, который выделяет личностную и социальную идентичности, между ними, как между двумя измерениями, – балансирующая Я-идентичность. Если личностная идентичность как вертикальное измерение обеспечивает связность истории жизни человека, то социальная идентичность по горизонтали интегрирует различные требования ролевых систем, к которым принадлежит человек. «Установление и поддержание этого баланса происходит с помощью техник взаимодействия, среди которых исключительное значение отводится языку. Во взаимодействии человек проясняет свою идентичность, стремясь соответствовать нормативным ожиданиям партнера. В то же время человек стремится к выражению своей неповторимости» [Антонова, 1996, с. 138].


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7