Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Феодосия Ларионова - Потешная ракета

ModernLib.Net / Историческая проза / Елена Колядина / Потешная ракета - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Елена Колядина
Жанр: Историческая проза
Серия: Феодосия Ларионова

 

 


Елена Колядина

Потешная ракета

Глава первая

Переодевальная

– Где я? – вопросила Феодосия, размежив веки.

Очевидно, вопрос сей заповедан был предками в допотопные времена, ибо вновь и вновь исторгается он из уст очнувшихся с тем же упорством, с каким птицы южные летят на Сивер, невзирая на то, что давно уж нет за ветром Бореем теплой земли. Ей! И обычно после сего смиренного вопроса пришедший в себя в незнакомом месте вослед интересуется: «Что со мной?»

– Что со мной? – вопросила и Феодосия, не предав традиций.

Засим на некоторое время замолчала, ибо ритуал был исчерпан – о чем и у кого еще вопрошати, она не знала. Посему Феодосия приподнялась и села. Пахло вяленой рыбой и старой шкурой.

– Али во сырой земле лежу?! – взволнованно предположила Феодосия и повела взором.

Обозриться не удалось, ибо вокруг стояла такая кромешная тьма, что Феодосия даже решила было, что не открыла еще очес. Но очеса были отверзты, а божий свет пред нею не появился.

– Али сонмлюся? – гадала она.

Ответа не было.

Феодосия обратилась в слух.

Увы, вокруг было полное беззвучие, если не считать звона в ушах самой Феодосьи.

– В каком ухе звенит? – пробормотала Феодосья. – Ежели угадаю, то во сне снюсь. В правом. Верно! Значит, сонмлюсь.

Она вновь откинулась на спину.

Под спиной захрустело и еще вяще пахнуло сушеной рыбой.

– Что же мне снилось-то? – стала припоминать Феодосия. – Ой, Господи, сожгли меня! Тьфу! Тьфу! Присонмится же такая гадость! Уходи! Куда ночь, туда и сон прочь!

В голове мельтешили видения, крутился сгусток мыслей, от которого, как языки пламени, отрывались, отлетали и тут же растворялись во мраке лоскуты воспоминаний. Феодосия пыталась ухватить проносившиеся искрами слова и видения, но сполохи тут же гасли в потемках сознания.

– Надо мне успокоиться, – решила она. – Коли я во сне, так рано или поздно проснусь. Коли во сырой земле прикопана, то надобно выкапываться, пока дыханья хватает. А коли я на ночной небесной сфере уже, то надо ждать, когда сменится она утренней, и по свету идти искать врата райские.

Последние словеса вдруг озарили мыслие Феодосии, и, так резко сев, что в глазах разбежались желтые круги, она все вспомнила! И житие свое и, главное, все злые события последнего дня. Казнили ее по ложному обвинению в колдовстве, идолопоклонстве и богоотступничестве! И возрадовалась она сему смертному навету, ибо давно мечтала поскорее умереть, дабы встретиться с возлюбленным Истомою и сыночком их Агеюшкой, без сомнения пребывавшими на небесной сфере.

Словно взирая откуда-то сверху на Государев луг, что раскинулся на окраине Тотьмы, увидела она, как объявляют о ее казни отец Логгин и воевода Орефа Васильевич, увидела себя, стоящую в сером портище внутри охваченного огнем сруба, в клубах черного дыма, застилавшего багряного цвета небо. Вот крикнула она: «Смертушка, дорогая, дай умереть поскорее, явись к Феодосии-отшельнице!» А более никаких картин в голове не осталось – одна темень.

– Знать, пришла Смерть на мой зов, – догадалась Феодосия, – и мертва я! И лежу пока в теле, ибо не отлетела душа моя на небеса к Истоме и Агеюшке. Видно, вышла небольшая задержка.

Даже при столь смертных обстоятельствах Феодосия не теряла способности к розмыслам и логическим выводам.

– Стало быть, надо лежать и ждать! Ибо рано или поздно, а душа, как ей и подобает, отделится от тленного тела и улетит прочь…

Слово «тленный» вкупе с отчетливым рыбным запахом неожиданно навело Феодосию на неприятное предположение, что отделение души так затянулось, что тело ея стало с душком… Ввергшись в столь явный пессимизм, Феодосья не могла уж остановиться в мрачных рассуждениях.

– Что, как забыли про меня на том свете и душа моя останется в теле? Тогда придется мне бродить неприкаянным призраком веки вечные по лесам, по долам с водяными и лешими? О Господи! Нет сил лежать! Надо выбираться!

Сбив ногами смертное покрывало, встала на четвереньки и, хрустя неведомо чем, полезла по направлению… Да просто полезла, без направления, бо ничего было не видать. И тут же наткнулась на неведомые тенета, на ощупь похожие на войлок. Феодосия развернулась и изо всех сил уперлась в войлок ногами. Тенета затрещали, вылетели наружу и вновь опали. На Феодосию пахнуло свежим морозным воздухом. Она спешно спустила ноги в проем и низверглась вниз, оказавшись на мерзлой траве.

Вокруг стояли возы. Фыркали лошади. Поверх возов в ночном небе темнели стены Тотьмы. Вдали мерцал костер. Сердце Феодосии затрепетало. Но сбоку вдруг плеснула вода, как бывает от разыгравшейся рыбы или закачавшейся лодки, и от этого звука Феодосии совсем не ко времени захотелось по малой нужде.

– Все ж не мертвая я, – задумчиво пробормотала Феодосия и тихонько пошла искать место, где добронравной жене можно излить сцу.

Зайдя за кусты, темневшие у городской стены в нескольких шагах от воза, в котором неведомо как очутилась, Феодосия приподняла было подол и тут обнаружила, что на ней мужеское облачение – долгополый кафтан и штаны. Оказаться в мужеском наряде было так же немыслимо, как пройти по улице распоясанной и простоволосой али расхристанной. «Свершала ли грех переоблачения в мужеские одежды?» – сей вопрос кающимся тотьмичкам даже не задавался, ибо нельзя было услышать в ответ ничего, окромя: «Нет, батюшка, в сем не грешна».

В изрядном недоумении и зело попутавшись в завязках верхних штанов и исподних портищ, под которыми к тому же оказался подол нательной юбки, Феодосия, наконец, присела за кустами. И почувствовала, что в подпупную жилу уперлось что-то твердое. Встав, вновь принялась искать в штанах и нашарила мешочек, который сразу узнала, едва нащупала в нем заветную хрустальную скляницу с засушенным мандарином внутри. Радость охватила Феодосию, ибо то были бесконечно дорогие ее сердцу вещи, свидетели и счастий, и страданий – заморская игрушка, подаренная любимым Истомой, шелковая вышивка небесных сфер, крест и крошечный эмалевый складень.

– Да кто же меня переоблачил, а драгоценности мои не тронул?

Сей двусмысленный вопрос тут же вызвал в Феодосии женский испуг – что, как переоблачал ее мужчина? Не видал ли он срамных мест? А ежели видал, то как теперь добрым людям в глаза глядеть? Ох, тяжела женская доля, каждый-то норовит сорвать плоды твои, об твоей репутации не печалясь! Впрочем, последние словеса были явно не из Феодосьиного лексикона. Провалиться на этом месте, если не вспомнила она честную вдову повитуху бабу Матрену.

Вернувшись к возу, Феодосия забралась в него и обнаружила, что лежала она в беспамятстве на старой коровьей шкуре, под которой наложены кули с сушеной рыбой, а укрыта была войлоком. Тут же валялась мужская шапка и куколь – монашеский капюшон с завязками из кожаных полос.

Один куль, с самого края воза, оказался распечатан. Со словами «Прости, Господи!» Феодосия запустила в него перста да и вытянула горсть вяленого сущика.

Олей! О! Не сравнятся с сей крошечной серебристо-прозрачной или коричневатой, но также с прозрачным брюшком рыбкой ни тыквенные семечки, ни каленые орехи, ни вяленая брюква, ни морковная пастила, ни медовые леденцы, ни сахарные заедки, ни даже иноземные подсолнечные семечки. В пору ловли сущика, или, по-иному, снетка, целыми ватагами уезжают из Тотьмы вверх по Сухоне рыбаки и, достигнув вскорости Белоозера, до краев наполняют ладьи сей рыбкой. А после рассыпают ее толстым слоем по крышам дворов, погребов и кладезей, так что из светелок аж глядеть больно, так блистает вся Тотьма серебром. Девицы и парни по всей округе Белоозера набирают снетка полные горсти, идя на посиделки или гульбища. Рачительные жены перетирают сушеную рыбку пестом в муку и хранят в туесах или горшках. Стоит заварить рыбную муку кипятком, как готова начинка для пирогов или сытное дорожное варево.

Улегшись, Феодосия принялась грызть сущик с легкомыслием, весьма осудительным в ее непонятном положении. Ведь она так и не знала, что с нею произошло после казни. И почему осталась жива?

– Может, примчался вослед гонец с другим указом: Феодосию Ларионову помиловать и наградить? – соображала она.

Но розмыслы пришлось испуганно прервать, так как послышался вдруг сдавленный смех, у воза остановились и негромко распрощались двое либо трое мужей, а затем полог откинулся и внутрь осторожно влез незнакомец.

– Кто здесь?! – испуганно вскрикнула Феодосия.

– Очнулась? – ответил ей молодой голос.

Феодосия молча кивнула головой.

– Слава Богу, живая!

– Да ты кто? – спросила Феодосия.

– Олексей. Это ж я тебя от смерти спас. Верней, сперва Смерть от тебя наотрез отказалась. Не время, говорит, ей, тебе то есть, помирать. А уж после я тебя из сруба вытащил, переоблачил да упросил пустить обоих в проезжающий обоз.

– Не помню, – покачала главою Феодосия. – Ничего не помню. Дым, треск… А далее – темнота. Значит, это ты меня из огня вытащил?

– А кто еще? Не щадя живота, – скромно признался Олексей. – Даром в обоз никто не хотел пущать, так я посулился по пути свежую дичь стрелять и нести охрану, бо у меня огнеметная пищаль есть. Я ведь стрелец. Служил тотемскому воеводе верной службой, да надоело: корма деньгами не платил, все норовил жита куль всучить, судьбина безотрадная, скука. Я давно решил уехать с обозом в Москву, там, бают, есть городище из одних только стрельцов и служат те стрельцы царю Алексею Михайловичу, одаряет он их серебром и золотом, ездовыми конями и дорогой сбруей. А кони такие, что грива до колен свисает, бег быстрее посвиста, кафтан на ем зеленый, шитый золотыми травами. Али в сокольничьи подамся.

– На коне – кафтан? – изумилась Феодосия. – Ой, кривда!

– Провалиться на этом месте! У стрелецких коней кафтаны зеленые, у боярских – алые, а у царских – белые с золотом. Мне один знакомец картину показывал, кою купил в Москве, а на ней намалевано, как в вербное воскресенье выходит царь Алексей Михайлович по ковру из кремлевских ворот и ведет за узду коня, от копыт до самой морды наряженного в кафтан. На голове – шапка, только для зенок отверстия.

– Должно, неудобно царю в такой шапке ходить, – сказала Феодосия, с волнением вспомнив колпак, в котором шла она перед своей казнью.

– Да не у царя шапка с дырками, а у коня! Одни только губы торчат. И на голяшках – чуни, тоже белые в золотых травах. А у нашего воеводы коня шиш допросишься: мол, «не велик князь, ногами добежишь!»

– Да почто же коней наряжать? Али это не грех? Однажды кошке платок повязала, так мать меня так огрела!

– А почто в хоромах держать скляные горшки с живыми карпами, когда сего добра на любой реке полные запруды?

– Это где ж такие горшки с рыбами?

– Да все в той же Белокаменной. А ставить избу со слюдяной крышей и сажать в ней груши в кадушках?

– В избе? Да почто хоть?

– А ни почто. От богатого кошеля. Вот как в Москве живут люди!

Олексей был зело говорлив, и дождаться завершения его рассказа было нелегко. Посему Феодосья перебила.

– Погоди, доскажи про меня. Что обо мне обозным сказал? – тревожно вопросила она. – Имя мое назвал?

– Али я на дурня похож? – обиделся Олексей. – Набаял, что ты монах, отбившийся из-за болезни от предыдущего обоза. Что следует тебе быть в Москве, ибо ты первый голос певчего хора и без тебя вся служба прахом идет. Царь аж вечерни стоять не хочет, все спрашивает, когда вернется любимый певец Феодосий Ларионов.

– Ты меня обозвал Феодосием Ларионовым? Сделал мужем?! Монахом?!

– А что должен был изречь? Сие сожженная в срубе колдунья Феодосия?

– Господи, грех какой!

– Грех, пока ноги вверх! – опять обиделся Олексей.

И стал укладываться с другого края воза, нарочито сердито одергивая полог и подтыкая под бока коровью шкуру. Он даже отвернулся в знак протеста против черной неблагодарности. Вот оне, бабы, всегда такие! Пригрей ее, так она изловчится и в самое сердце ужалит! Ты к бабе с добром, а она к тебе с говном!

Правду сказать, Олексей спас Феодосию вовсе не из благородства, просто оказался в отчаянном положении, из коего и нашел удачный выход.

Велено было Олексею стоять на страже возле сруба, в коем жгли ведьму по имени Феодосия. Но едва запылал сруб, озарилась Тотьма пожарными всполохами. Благонравные тотьмичи кинулись прочь с Государева луга, а Олексей замешкался. Тут и явилась перед ним Смерть с косой. Едва Олексей от старухи отбоярился! Но как только Смерть тем же загадочным образом исчезла, в голове Олексея вихрем промчались всякие розмыслы, и выходило, что он, Олексей, попал в изрядную переделку. Ежели оставить девку гореть алым пламенем, то куда она денется опосля кончины? Ведь Смерть изрекла: в списках ее сия Феодосия не обозначена! Примется покойница толкаться во все двери, а ее не принимают – нет на тебя ни указа, ни приказа. Ни в рай, ни в ад, ни к матери в утробу! Что, как начнет она шататься ночами да, обозлившись на него, стрельца, бросившего в сруб факел, будет блазиться во сне да душить до смертного морока? Синодик на помин ее души тоже не подашь. Вот и думай, Олексей, лобным местом! И тогда стрелец, матюкнувшись от души, взбежал по помосту на край сруба, кинулся по настилу вниз и, задыхаясь от дыма, вытащил Феодосию, пребывавшую в беспамятстве, на волю.

Свидетелей сего преступного деяния не оказалось, поскольку все зрители в страшной суматохе бежали в Тотьму – спасать добро от пожара, за каковой принят был накрывший город багровый туман.

Олексей отнес Феодосию в укрытие из бруса, бревен и другого запасенного для виселиц, помостов и срубов древодельного материала, уложил на стружку и корье, накрыл кафтаном со своих плеч и вновь крепко задумался.

За помощь богоотступнице, волховательнице, и что там за сей лихой бабой еще числится? – полетит буйная стрелецкая головушка с плеч долой! Вот и решил Олексей сбежать из Тотьмы с обозом, что должен был прибыть самое позднее через день. Об сем известили горожан ехавшие впереди верховые.

Забросав Феодосию ветками, Олексей помчался в казенную избу, где обитали иногородние, вернее, деревенские стрельцы, и при всеобщей панике и неразберихе собрал пожитки, прихватив чужой кафтан, порты, штаны, шапку – все, что под руку попалось, в том числе и старый монашеский куколь, неизвестно за какой нуждой висевший на стене.

Облачив Феодосию в мужескую одежду – портища натянул поверх исподней юбки и кое-как заплетя распущенные волосы в косы, Олексей вновь уложил ее за бревна, размышляя, что делать далее. И тут на дороге со стороны села Холопьева показалось несколько груженых возов и крытых кибиток холопьевцев, решивших прибыть в Тотьму заранее, дабы не проворонить всеобщий собор и отъезд. Олексей кинулся наперерез и вдохновенно набаял первое, что пришло в голову, – монах, мол, певчий и все прочее, что он уже поведал Феодосии.

Холопьевцы сперва дружно отказались взять двоицу путников, подозревая у монаха опасную заразу.

– Уморить нас хочешь? А ежели у него чума?

Но Олексей, как черт его за язык водил, красно сбаял, что монах угорел в бане. Почему сия духовная особа была уложена недужить на сыру землю, холопьевцы спросить не успели, ибо Олексей обрушил на них прорву тотемских новин – про божье око, сожженную ведьму, багровую тьму и сверх того еще от себя прилгнул про колокола, которые ударили сами по себе.

Горланя, холопьевцы уложили монаха в крытый возок, подивившись его нежному обличью, но стрелец – то был, несомненно, его звездный час, извлек из глубин памяти что-то слышанное о евнухах и под страшную клятву хранить сию тайну до смерти признался, что монах – кастрат, скопец. В монастыре сему монаху с его полного согласия отринули муде, дабы сохранить звонкий голос.

Эта новина поразила холопьевцев похлеще багряной тьмы.

– И самый мехирь отрезали? Или только муде? – дергали они стрельца за рукав на всем пути к ночному стойбищу под стенами города. Расположиться на Государевом лугу суеверные холопьевцы отказались, узнав, что спать придется рядом с прахом и костями свежесожженной ведьмы.

– Ой, нет, друже, не любим мы в таких местах сонмиться. Проедем берегом на ту сторону города. Подальше положишь, поближе возьмешь.

Теперь, лежа в возке, Олексей делал вид, что заснул, но по дыханию было понятно, что и не спит вовсе.

Феодосия шумно повернулась с боку на спину.

– Что такое? Почему разбудила? – делано сонным голосом спросил стрелец, подняв голову.

– Олешенька, не злобься на меня, расскажи, что далее со мной было.

– С тобой-то ничего. А вот со мной! Колдунью от смерти спас! Что за это полагается?!

– Да уж не соболий кафтан да желанная грамота, – согласилась Феодосия.

И, стараясь не встревать, выслушала дальнейший рассказ Олексея. Правда, в том месте, где стрелец изрек свою выдумку про отрезанные муде, Феодосья так и подскочила.

– Как это – евнух?! Как это без мудей?! Как – оскопили? Господи, помилуй! Да ты ничего дурнее не мог налгать?! – сдавленным голосом завопила она.

– Сбреши завтра обозным чего поумней, коли такая ученая! Чем недовольна? Не было у тебя допреж мудей, и не горевала. А теперь разошлась на лай!

– Так раньше я женой была, а теперь мужем стала!

И только сейчас до Феодосии дошел весь ужас ее положения. Монах! Певчий земли русской! Евнух!

Она со стоном развернулась лицом вниз и уткнулась в шкуру, дав волю слезам.

– Ну чего воду льешь? – посочувствовал Олексей.

– Ох, душа ноет, купно же и сердце, – всхлипнула Феодосия. – Какой с меня певчий? Я окромя «Заплетися плетень» да «Цветочек-незабудочка» и песен не знаю.

– Разучишь! А первое время ссылайся, что после угорания в бане долго был в забытье и оттого отчасти лишился памяти. Сие помню, сие – нет! Как зовут – помню, а как на клиросе песни выводить – отшибло. Да в Москве такие уроды толпами шастают, что твое беспамятство на их виде – тьфу! И не глянет никто, и не удивится. Подумаешь, памяти нет. Да в Москве обретается такой мужик, что у него брюшины нет и все кишки видны!

– Ой, не лги! Как это – кишки видны?

– Сама увидишь! За плату и потрогать его требуху можно.

– Фу, гадость!

Феодосия глубоко вздохнула.

– Почто меня Феодосием Ларионовым назвал? Уж очень с Феодосией схоже. Вдруг кто догадку сымеет?

– Да первое в голову пришло. Второпях все было. Вспомнил, как в указе о сожжении тебя наименовали, и переделал быстренько. Ну давай назовись по-иному. Некрещеное имя у тебя какое?

– Беляница, – несколько смутясь, призналась Феодосия.

А Олексей вспомнил ее белые ноги и колени – сам ведь переоблачал в мужеское платье.

– А у тебя какое некрещеное имя?

– Злоба! – гордо сообщил Олексей.

– Али ты злой?

– Еще как злой!

– Ой, не прилыгивай. Добрый ты.

– Зачем мне брехать? Ты меня еще в драке не зрила!

– Не люблю, когда бьются.

– Что за мужик, если не бьется? Это уж баба будет. Но Беляницей тебе быть нельзя, сие бабье имя. Выбирай некрещеное мужеское, – приказал Олексей.

– Мужеское? Пусть будет Месяц! – предложила Феодосия.

Олексей поморщился в темноте.

– Назвалась бы – Паук. Или Храбр. А то – Месяц. Ей, не забыть бы нам еще завтра волоса тебе отрезать.

– Как отрезать?! – Феодосья схватилась за косы. – Сие невозможно – без волос.

– Если без мудей возможно, то уж без косы как-нибудь переходишь. Хочешь, сейчас прямо отрежем, чтоб без посторонних самовидцев?

Олей! О! Косы ее! Расплетали их в бане и распускали до белых колен. И чесала их повитуха Матрена али холопка Парашка частым костяным гребнем. И учесывала Феодосия, ради благовония намазав на гребень елея, украденного из домовой молельни. Наущала ее этому жена брата Путилы, Мария, коя мечтала о заморских духах и даже, ластясь, заказывала Путиле привезти притирки из Москвы. Но привез Путила духи, похожие на ароматный мягкий воск и пахнувшие, по заверению торговца, персидскими розами, лишь однажды, в первый год после свадьбы. А после отбояривался, что не нашел на рынке душного ряда, хоть на самом деле жалел серебра на такую бездельную вещь.

Но делать было нечего, с косами придется прощаться.

– Отрежем сейчас, – скорбно сказала Феодосия.

Олексей извлек невесть откуда огромный нож и на ощупь, изрядно попыхтев, отрезал выправленные из-под кафтана косы.

– Куда теперь их? – грустно вопросила Феодосия. – Али в Сухону кинуть?

– Глупая мысль. Давай твои волосья, я их припрячу, а в Москве продадим на Вшивом рынке.

– Как – продадим? Да кому чужие волосья нужны? – удивилась Феодосия.

– Бают, что из космов в Европе делают для богатых бояр кудрявые шапки, красят их мукой для белизны и так носят.

– А разве не краше шапка из меха али парчи?

– Это для обмана, будто шапка сия – свои густые волосы, вьются куделью. Польские гости охотно скупают в Москве волосья. В Речи-то Посполитой косы взять неоткуда, так у висельников отрезают тайком, у покойниц и продают власочесам.

– Еще того не легче! – сказала Феодосия.

– Хорошо, если с казненных волосья срежут, а то всучат тебе волосяную шапку от подохших от чумы!

– Господи, спаси! – сказала Феодосья. – Как же у людей хватает совести торговать чумными косами?

– Совести? Эх, прелепая ты девица. И не поверишь, что волховальница.

Хотела было Феодосия рассказать стрельцу, что это она, само собой с Божьей помощью и Его творением, взрастила благоуханный цветочный крест на берегу Сухоны, да побоялась впасть в грех гордыни и самолюбования. И потому лишь с волнением вопросила:

– Олексей, веришь ли мне? Что дьяк зачитал в указе – то навет?!

– Верю! – с крепкой убежденностью в голосе рек Олексей. – Сам пострадал от наветов, потому и оказался в Тотьме. Но теперь всё переменится – Москва златоглавая за шеломлем!

Феодосия вспомнила, как отец Логгин учено называл шеломель горизонтом, в задумчивости перстами раздергала ставшие короткими, чуть ниже плеч, золотые волосы и задумчиво промолвила:

– Вот я и муж.

– А чем плохо мужиком быть? – взялся успокаивать Олексей. – Гораздо лучше, чем бабой, тут и спорить не о чем. У бабы какая доля? Огород, печь да горшки. Век ее короткий, потому и называется – бабий. А мужу, коли не дурень, все пути-дороги открыты! Вот куда бы ты сейчас пошла в бабьем сарафане? Блудью бы обозвали и вослед плевали. Что ты в Москве в оголовнике и серьгах будешь деять? В войско бабе не наняться, на ладье по морям не поплыть, ремеслом не заняться, земель новых не увидать. Только на улицу лизанья дорога! Вот увидишь в Москве на торжище, как стоят на холопьем ряду и свои, и иноземные пленные девки и просят покупателей: «Купи меня! Нет, меня!»

Феодосия молчала. Прав был Олексей, женская доля незавидная. Учителей тебе батюшка не нанимает, читать не позволяет, чертить чертежи небесных сфер можно лишь украдом, а узнает о сем супруг Юда Ларионов, так изобьет со злобой. И в Тотьме житья нет, и до Москвы в юбке не дойдешь. Что ж, значит, судьба такая.

Отчитав «Отче наш», Феодосия с чувством произнесла: «Прости, Господи, что возлежу в одном пологе с чужим мужем, но сие не для греха, а от печальных обстоятельств» (тут Олексей хмыкнул) – и закрыла очеса.

Вот так утром проснулась она колдуньей Беляницей, крещенной Феодосией, по мужу Ларионовой, а ночью уснула монахом Месяцем, нареченным Феодосием Ларионовым.

Глава вторая

Дорожная

– Эй, стрелец, все дрыхнешь? Поднимайся давай! – с сим призывом ранним утром следующего дня сунул в воз главу молодой детина из холопьевцев. Надобен ему был железный таган – сварить кашу на всю свою ватагу, прежде чем отправиться в дальний путь.

– Нес бы всю ночь стражу, как я, так тоже бы под утро дрых, – недовольно отозвался Олексий.

– Монах-то жив? – вопросил детина. – Не преставился тут часом?

– Жив, только память у него вышибло, – поглядев на Феодосию и отечески прикрыв ей главу куколем, сообщил Олексей. – Очнулся среди ночи. А потом снова усонмился. Пусть лежит.

– Пусть, – согласился холопьевец. – Подай-ка таган, где-то в ногах у тебя должен быть.

Нащупав железный котел с железною же треногой, Олексей подал его холопьевцу и строго наказал:

– До Вологды не беспокой, должон отоспаться. После Вологды пойдут до Шексны чащи дикие, лихие, вдруг, оборони Господи, разбойники, бийцы да воры, а я уставший?

– Ей! Лежи! – спешно согласился холопьевец и заботливо заткнул полог повозки.

Вскоре потянуло дымком от костра и вонием каши из ржаного жита с вяленой говядиной, от коего у Олексея забурлило в подпупье. Но вылезать из воза, пока не минули Тотьму, ни ему, ни другу Месяцу никак было нельзя. Потому оставалось Олексею только сглотнуть пустую сплюну и положить на зуб сушеного сущика.

Он поглядел на Феодосию. Даже в предрассветных сумерках было видно, как лепы ее длинные ресницы, тонкие русые брови, как мило ухо, порозовевшее от сна, как пухлы и нежны коралловые уста и чист высокий лоб, и бьется возле него жилка на белом виске. Мила стрельцу была Феодосия. Но здраво, хотя и с сожалением, Олексей рассудил, что не ко времени сейчас любострастия, и весело потешился сам над собой:

– Кто любит попа, а кто – попадью. Кому люба монахиня, а мне так монах.

После чего подбил шапку под щеку и зарылся поглубже в рыбные кули.

* * *

Феодосия проснулась от гвалта и суеты, взбурливших, как воду в котле, тишину морозного осеннего утра.

Вдоль телег бегали, так что земля дрожала, с воплями обряжали лошадей, выкрикивали приказы и понукания.

– Обоз! Едут! Убирай! Запрягай! Ну! Пошевеливайся!

Полог воза приподнялся, и едва не на голову Феодосии вторгнут был немытый таган с треножником, сорвана с лошадиной морды и тоже всунута спешно, но уже с другой его стороны, торба с овсом, кинута холщовая котомка. Затем воз дернулся и поколесил, накреняясь, съезжая с укоса в колею дороги.

– С Богом, со Христом! – прошептала Феодосия. И натянула на голову шкуру, зарылась в кули, словно тотьмичи могли узреть ее сквозь войлочный застенок. Даже пребывая в укрытии, ни жива ни мертва была от страха, что кто-нибудь из благонравных тотьмичей заглянет в ее схрон и закричит: «Колдунья здесь припряталась! Держите ее, люди добрые, тащите на суд честной!»

«Господи, долго ли мне трястись здеся от страха, как лягушонке в коробчонке?»

Не видала Феодосия, как миновали городские ворота. Не зрила, как шагали, держась за возки, матери, невесты и меньшие братья с сестрами, провожая со слезами и крестя вослед молодых детин и бывалых мужей. Ей, лета настали такие, что, прощаясь, не знали тотьмичи, придется ли встретиться внове. Чащи вдоль проезжих трактов наводнены были разбойниками. Шайки лиходеев – как только их земля носит? – опустошали деревни, слободки, селища, нападали на монастыри и обозы. Были и такие, что впятером-шестером останавливали и грабили обоз в сто возов! А неуловимый Мишка Деев по кличке Куница в одиночку до нитки мог обчистить и полтьмы возов, невзирая на охрану из верховых стрельцов с пищалями. Сказывали, что умел Мишка эдак засвистеть, что и возничие, и охрана окаменевали, так что не могли пошевелить ни единым членом, ни языком. Так и стояли дубинами стоеросовыми, пока не исчезал Куница в чаще, верхом на черном коне, груженном серебряными деньгами, пышными мехами и самоцветными перстнями. А как после этого все откаменевали и бросались вослед, то Куница уж растворился, как туман. Потому пуще всего боялись в пути обозники услышать лихой свист из оврага или чащобы. Сказывают, как-то однажды некий весельчак-возничий решил по своему скудоумию распотешить обоз, сунул пальцы в рот, да и засвистел. Лошади на дыбы встали, у обозников поджилки затрусились. Когда же поняли мужи, что сие глума, всей ватагой на шутника накинулись, излупцевали и два пальца отрубили, чтоб неповадно было творить таких потех. Вот почему, собирая мужей в дорогу, тайком и открыто клали матери и супруги в дорожные котомки иконки, ладанки, складни, кресты и крошечные, искусно сплетенные туески с родной землей, а на переднем возу ехала икона – спасительница и охранительница.

Тотемскую вереницу возов берегла икона Тотемской Божьей Матери, точный список с того образа, что в окладе, увенчанном стрельчатым навесом, висел над воротами в Тотьму. Свершился с той иконой такой случай. С вечера сторожу надлежало высунуться из надворотного оконца и подлить масла в скляную лампаду, висевшую перед образом. И всего-то раз подлый сторож по имени Синяй упился допьяна и, заснув у зазнобы, не долил масла. Лампада ночью погасла, а через седьмицу разграбили Тотьму поляки! Вот что бывает от греховного пития с любострастием. А ведь долей он лампаду, как знать, может, обошли бы поляки Тотьму десятой стороной и пограбили бы Белозерск или другой какой город. Мало ли хороших городов на белом свете!

Не видала Феодосия и того, как выехал из городских ворот в числе прочих телег возок отца Логгина и матушки его Олегии, как приладились холопьевские возы вослед холмогорским и вся вереница, растянувшись на версту, покатила по дороге, громыхая и скрипя. Проехала Феодосия, боясь высунуть нос наружу, мимо камня, под которым прятала скляницу, мимо своего цветочного креста на другом берегу Сухоны, мимо Царевой реки, речки Вожбалы, мимо деревни Ивановки и ватаги цыганят, среди которых бойко варакозило и смеялось голубоглазое чадо, нареченное шутки ради цыганами именем Джагет, что означало, по их цыганскому разумению, «разбойник».

Феодосия осмелилась вылезть наружу, только когда проехали возы не менее пятнадцати верст.

С одного боку дороги была чаща, а с другого – поле, все в мелких кочках. Выбравшись на ходу из воза, она помчалась в чащу от нужды с такой расторопностью, что чуть не сбила зайца, замершего под кустом, на котором трепетали несколько багровых листочков и висели грозди подмороженных черных ягод. Назад Феодосия бежала, склонив вниз голову и прикрывая лицо куколем, ибо не знала, что отвечать, коли спросят ее о чем-либо. Что, как забудется и ответит о себе как о жене, в женском роде? Догнав свой воз, с трудом влезла в него на ходу и с облегчением выдохнула.

– Слава Богу, никто не вопросил.

– Да не бойся ты, ничего не откроется. Я все ладно сбаял, не подкопаешься.

– А вдруг вопросят меня, положим: «Как спал?», а я отвечу сдуру: «Спала хорошо!»? Нет у меня привычки знать себя мужем.

– А ты молчи больше. Кивни головой, промычи чего-нибудь невнятно. Уговорились же – тебе память вышибло. Сиди, чужие разговоры слушая, а со своими не встревай.

Похоже, Феодосия и в самом деле угорела в дыму и памятью ослабла – прошедшие злые события уже не рвали сердечную жилу. А может, клин клином вышибло: ужас сожжения во срубе затмил горечь всего прошедшего за последние два с половиной года – и казнь скомороха, любимого Истомы, и гибель их сыночка Агеюшки, побои от мужа Юды Ларионова, безмолвное отречение родных, одиночество в юродстве. Теперь в обозе Феодосия спокойно вспоминала предательство отца Логгина, объявившего ее ведьмой и богоотступницей, и не держала зла ни на него, ни на воеводу, сладившего казнение.

«Бог им судья», – смиренно вынесла она решение.

* * *

На довольно поздний обед встали возле селища Заборье.

Мясное в дороге варили только на ночном постое, а днем обходились тем, что кипятили воду, кто в тагане на треноге, кто в котелке на рогатине, а кто и в горшке, подпихнутом в бок костра, и сим кипятком заваривали овсяное толокно, ржаную муку с жиром и солью или тертого в порох сущика. Заедали все хлебом или размоченными сухарями. У кого хлеб замерз, грели его на костре.

Впрочем, те, кто находились еще в начале пути, как тотьмичи и холопьевцы, дабы не везти пустыми дорожные горшки, наполнили их более сытной едой. Отец Логгин, например, как раз сейчас, в полуверсте от Феодосии, хлебал поочередно с матушкой своею Олегией натушенные с капустой и кореньями, как то: лук, репа, морковь – гусиные сердечки, печенки и желудки. Матушка Олегия наготовила сей харч с вечера и, залепив отверстие горшка лепешкой из теста, оставила до утра в остывающей печи. И сейчас холодное тушенье было зело приятно отцу Логгину и даже навело его на мысленную дискуссию на тему «Должна ли проповедь отличаться аскетизмом, словно кусок ржаного хлеба с водой, или, наоборот, быть многообразной в яркости словес, как тушеные овощи с куриным потрошком?». Споря с невидимым оппонентом, зело закостеневшим в устаревших представлениях, отец Логгин даже издал горлом звук и повел рукою, свободной от деревянной ложки.

– Ты что, батюшка, али подавился? – заботливо вопросила его матушка Олегия.

– А? Что? Нет-нет! Это так, от розмыслов.

– Меньше бы розмышлял, батюшка, – с мольбой в голосе попросила Олегия. – После будешь жалобы подавать, что голова гудит колоколом.

– Ей, матушка, ей! – не слушая, ответил отец Логгин. Ибо мысль дискуссии так его увлекла, что он задумал даже по прибытии к месту службы сочинить небольшое писание на сию тему и в нем научно обосновать бо#льшую полезность многословной проповеди, нежели краткословной.

«Спору нет, Библия, как запись первопроповеди, отличается аскетизмом, и в этом ее Божественная сила, – размышлял отец Логгин и после обеда, когда матушка Олегия пошла мыть опустошенный горшок и ложки в ручье. – @И взял Бог тьму. И отделил тьму от света~. Разве не убедительно сие? Убедительно. Разве не лепо в своей краткости? Лепо! Но таковая краткость доступна в понимании только весьма подготовленному слушателю и им будет оценена. А пастве вроде тотемской подавай вящие картины – с ужасающими подробностями, развернутым содержанием. Что толку им сказать: @Не укради. Аминь!~? Тут же, на паперти, едва дослушав и далеко не отходя, влезет в чужую мошну, как к своей бабе в пазуху. Нет, столь темному народу надобно рассказать яркий пример, как именно наказал Бог вора за разбой. Как дерева к нему в лесу наклонились и цепляли своими суками, пока не разодрали лица в кровь, и как ноги у него отнялись, и как жена его и дети по миру с нищенской котомкой пошли. И прочая, и прочая. Вот такой пример темного грешника проймет. А цитировать ему кратко – пустое! Народ простой – что чада малые. Скажи чадцам вместо сказки: @Муха села на варенье – сие все стихотворенье~, так оне возопят: @Не так, по-настоящему расскажи~. И чем будешь им плести длиннее да заковыристее, тем у них больше очеса блестят и сердечки замирают. Нет, глаголить с паперти надо лепо и многословно!»

Разбив сими аргументами своего абстрактного оппонента в пух и прах, отец Логгин стал озирать окрестности.

Осень на сивере – пора самая философская. Все навевает мысли о краткости и конечности юного цветения, зрелого плодоношения и седой мудрости жития. И бесчисленные клинья журавлей, жалобным криком прощающиеся с теплом и родной землею. И низкое серое небо над свинцовой водой. И морось, и коричневые кочки, и голые березки, и старая забуселая лодка, брошенная догнивать на берегу, и этот…

Что еще должно было напоминать о краткости земной юдоли, так и осталось неизвестным, ибо на сем слове телега отца Логгина подскочила на колдобине, зубы его клацнули, прервав приятные размышления.

– Как бы, матушка, тебя не растрясло, – побеспокоился отец Логгин. – Как бы тебе в целости доехать.

– Доеду, Бог даст.

Толчок дал ход другим размышлениям батюшки.

«Отчего обозные лошади всегда, ровно осляти тупые, ступают непременно след в след, выбивая тем самым на ровном пути ложбины? – поставил вопрос отец Логгин. – Отчего так тянет их идти наезженною колеею? Впрочем, скольких образованных, на первый взор, отцов духовных тоже тянет по наезженной колее? И только редкие особы способны проложить свой путь…»

Далее отец Логгин задумался об особом пути Руси святой и размышлял об сем без отрыву до ночной стоянки у деревни Погорельцы.

Холопьевцы, посовещавшись, решили, что ночи пока еще не зело морозны, потому проситься на постой в сараи и сеновалы, платя за сие солью и другой платой, они не будут, а дружно поужинают у общего костра и лягут спать в возы.

Все занялись делом. Кто пошел за хворостом, кто за водой, кто за рогатиной подвесить котел. Другие выбивали кресалом огонь в пучки сена, дабы развести костер, вернее два, один подле другого. Рубили несколько толстых лесин, чтоб горели оне всю ночь, давая тепло стражам. И только Олексей разминал ноги да плечи, прохаживаясь по поляне.

– Эй, стрелец! – крикнул ему холопьевский старшина. – Мы за тебя работать не нанимались! Хватит красоваться, бери топор.

– Я уж свое дело сделал! – ответствовал Олешка.

– Это какое дело? В небо три раза сплевал?

– Не сплевал, а на охоту сходил да дичи набил.

И Олексей вытащил неведомо откуда и картинно бросил к костру двух пестрых куриц.

– Угощаю. Дичь! Самая свежатинка, утром еще на лесном токовище токовала, а к ужину к нам попала.

Холопьевцы оживились и радостно захохотали:

– С таким стрельцом не пропадешь!

– Это на каком же токовище твои куры токовали?

– Какие ж сие куры? – делано удивился Олешка. – Коли это куры, то сей монах – девица красная!

Феодосия, тащившая несколько сухих хворостин, запнулась и чуть не повалилась на землю. Бросив ветвие к костру, кинулась прочь, в воз.

– Куры петуха любят, – продолжал Олексей. – А сии птицы – тетерева. Кур бабы руками ловят, а тетерки сражены из огнеметной пищали.

За такими, прямо сказать, незатейливыми шутками быстро развели костер, засыпали в котел крупу, а «тетерок», разрезав на куски, нацепили на пруты и пожарили над угольями. Опосля этого, истекая слюной, сели вкруг костра.

– Позову монаха нашего, что-то его не видать, – сказал Олексей.

Феодосия сидела в возке с опущенной главою.

– Чего надулась?

– Почто ты меня к курицам приплел? Почто про девицу упомянул без нужды, лишь бы поглумиться?

– Да я ж нарочно! Чтоб сомнений ни у кого не возникало. Пошли, а то схавают дичь, нам не оставят.

Феодосия, хмурясь, слезла с воза и пошла к костру.

– Боле не шути! А то рассорюсь с тобой! – сказала она по дороге.

– Не буду, – заверил шебутной ее товарищ. – Вот те крест!

Феодосия впервые за два последних года вонзила зубы в мясное. Ох, до чего вкусно! Обгладывая с косточки сочное, ароматное от дымка мясо, повеселела, перестала сердиться и простила Олексею его глумы.

У костра все беседы вертелись вокруг Москвы. Как это всегда бывает, нашелся детина, у которого был брат двоеродный, и был тот брат самовидец московских краев, ибо ходил туда с обозами раз сто, а сейчас обосновался в Белокаменной, живет кум царю, держит в Китай-городе лавку, где торгует плешивой притиркой, мылом и еще всякой всячиной.

– Плешивой притиркой? – принялись смеяться детины. – Это для чего же такая, какое место ей притирают? Али черта лысого в портищах?

Темнота скрывала, как бросало Феодосию в краску от мужеских шуток.

– Неученые вы мужики! Втирают ее бояре в плешь на главе, чтоб волосья росли гуще. Или в бороду, у кого не растет, как вон у монашка нашего.

Феодосия сжалась.

Все захохотали.

– Феодосий пока еще отрок, – заступился Олексей. – У него после такая брада нарастет! По самые муде!

Все опять повалились со смеху.

Феодосия еле удерживала слезы.

– Феодосий, сколь тебе лет?

Едва не ответив «семнадцать», Феодосия прикусила язык и пожала плечами.

– Не помнит ничего после недуга, – со вздохом сказал Олексей.

– Совсем ничего? Ну отца-то с матерью помнишь?

Феодосия отрицательно покачала головой.

– А «Отче наш»?

Феодосия растерялась. Выручил ее Олексей.

– После угара забыл, а как ночью очнулся, я ему напомнил. Двоицу раз повторил, так теперь от зубов отскакивает. Без «Отче наш» никак нельзя! А другие молитвы еще не успел ему начитать, так ни словечка! Ну ничего, дорога длинная, все вспомним.

– Ишь ты! Беда! – посочувствовали холопьевцы. – Худо Иваном, родства не помнящим, быть. Не приведи Бог.

Все замолчали.

Тишину прервал детина, которому не терпелось еще похвалиться братом-московитом.

– В Москве в каждой избе – водопровод.

– Какой еще водопровод?

– Неуж не знаете про водопроводы?

– И не слыхали!

Даже Феодосия забыла про страх разоблачения, подняла голову и в предвкушении утвердила взор на рассказчике.

Эх, не случилось возле сего костра отца Логгина – он уж улегся, подоткнувшись толстым войлоком, на нощный сон, а то красно набаял бы про римские акведуки!

– Бабы московские с ведрами к колодезям не бегают, чтоб натаскать в избу воды. И в баню для мытья или стирки с реки ушаты с водой не таскают. Вода сама собой притекает прямо внутрь хоромов.

– Это как, ручьи роют? Или с помощью чего?

– С помощью механики! В подробностях не расскажу, сам не видал, ведаю только, что ставят высокую башню и наполняют ее водой. А от башни во все стороны идут трубы, видно, навроде печных, и сии трубы оплетают весь град, в каждую хоромину тянутся, вода по сим трубам затекает в избу и там льется, как из самовара. Знай, рублевики серебряные плати.

– Рублевики? Так за воду, чтоб в бане помыться, надо деньги отдавать? – загалдели слушатели. – Вот столица!

– А вы как думали? Лежать на лавках будете, а вода за бесплату по щучьему веленью сама придет?

– За воду платить серебряным рублевиком? Али там в Москве умом повредились? Али у них баб нет – воды натаскать? Так на что такая безработная баба нужна? Али бабы ихние такие нежные, что коромысло из рук валится? – гомонил народ и тряс головами, мол, ходовые москвичи, за все рады деньгу содрать.

Феодосия долго не решалась подать голос, но неодолимое любопытство взяло верх и она спросила баском:

– А из чего те трубы сделаны?

– Доподлинно не знаю.

Феодосия представила город, сквозь который от башни, имевшей вид тотемской колокольни, толстыми червями во все стороны тянутся, извиваясь, осиновые трубы, в коих булькала вода.

– А избы-то не заливает? – снова вопросила она.

– Всяко бывает. Иной раз и потоп.

– Никчемная затея этот водопровод, – пришли к выводу слушатели. – С жиру в Москве бесятся.

И на том разошлись спать, оставив возле костра караульного стрельца. Впрочем, Олексей не собирался сидеть, уставясь во мрак. Как только обоз затих, он натесал дреколья, уложив его на землю, чтоб снизу не шел мороз, настелил лапника от змей (хотя об ту пору змеи уж спят в своих подземных пещерах, спутавшись клубами, но осторожность не помешает) и улегся спиной к костру, в который уложена была толстая лесина.

Так, без особых приключений, полз обоз по дороге, словно гигантская деревянная змея, мерно стучавшая сочленениями и чешуей по ухабам и боинам.

В Вологде присоединилось еще с десяток груженых возов. И там же в граде, чуть не ставшем в 1565 годе столицей Руси со престолом царя Ивана Васильевича, стрелец Олексей окончательно преобразил Феодосию в монашеское обличье.

Сей плут завернул на торжище вовсе по другому делу и вдруг неожиданно узрел лавку монастырского подворья. Два монаха торговали в ней изделиями своих мастерских. Были там картинки с рисунками городов и храмов, как русских, так и византийских, александрийских, были портреты святых с их житиями, иконки, ладанки, ларцы, елей и вода из самой реки Иордан. А также скромные одеяния для горожан, желающих иметь смиренный вид, и поизносившихся служек – темные шапочки, платки, длинные рубахи, рясы и прочая одежда. Олексей тут же смекнул и вдохновенно набаял про монаха в их обозе, потерявшего память, бо огрели его в дороге разбойники по голове, ограбили, разули-раздели до исподнего и бросили на дороге в беспамятстве. И теперь едет сей монах в Москву в непристойном для духовного брата облике – в старой исподней бабьей юбке и пестротной рубахе.

Торговые монахи сперва переглянулись между собой – не для разбойных ли дел клянчит стрелец монашескую рясу, дабы переодеться и под сим видом проникать в монастыри или жилища?

– И какого же размера нужна тебе ряса? – вопросили умные монахи, ожидая, что стрелец ответит: «Как на меня», чем и выдаст свои воровские намерения. Но Олексей показал руками фигуру весьма малого росту и зело тощую в плечах, так что монахи несколько успокоились и, вздыхая и тайно сожалея, со скорбным видом, но тем не менее с подобающими словесами отдали стрельцу слежавшуюся на сгибах рясу и шапочку. Впрочем, возможно, что не последним аргументом в согласии на дар была пищаль, заткнутая за пояс просителя.

Олексей поклонился, произнес раза три: «Не оставь вас Бог» и, помчавшись, нагнал хвост обоза, который все еще тянулся по Вологде.

Феодосия переоделась и окончательно успокоилась. В басню Олексея о певчем евнухе возничие поверили, сомнений ее юный и нежный облик ни у кого не вызывал, а стало быть, нечего и волноваться.

– За рясу последние куны отдал. Так что будешь должна! – веселым тоном соврал Олексий.

И подмигнул с довольно гнилым взглядом (именно так говорили в Тотьме о мужских взглядах «с намеком»).

Глава третья

Разбойная

– Почему все, что создано творением Божиим, так соразмерно? – с чувством промолвила Феодосия.

Наслаждение соразмерностью, или, как выразился бы книжный отец Логгин, гармонией, пришло к ней в момент весьма прозаический – Феодосия отбежала в лес, когда все пошли на обеденном привале по своим нуждам.

– Чего это Феодосий в уединение норовит скрыться? – с беззлобными усмешками вопросили холопьевцы. – Прямо рак-отшельник.

– Монахам не позволено подол задирать при других мужах, – выручал Олексей. – Коли кто увидит монашеский уд – сие будет зело вящий грех для обоих. Но для монаха особенно. Тогда наложат на него наказанье – елду валять да к стенке ставить.

И откуда Олексей все знал?!

– Это как же – валять?

– А вот сего не ведаю, ибо монахом не был, – отбояривался Олексей.

Так вот… Присев, Феодосия увидела под высокой кочкой – должно быть, то был обросший мхом пень – грибы. Старые и переросшие, готовые вот-вот истлеть и рассыпаться, они тем не менее являли каждый собой чудную вещь. Сыроежка лоснилась, как сафьяновый сапог. А боровик, наоборот, был нежно-матовым, словно новая замша. Так и хотелось коснуться перстом.

«Не могу понять, как вырастают они со столь правильно сферической шапкой? – разглядывая грибы, дивилась Феодосия. – Что заставляет их из корешка расти равномерно во все стороны, а не как попало, безобразным кривым наростом? Рос бы один гриб как гриб, другой – как редька, третий – как огурец, четвертый – вкривь до необъятных размеров, по земле стеляся. Так нет, все из половины шара, либо мисочкой изогнуты, либо яйцом на ножке стоят, и все необъяснимо искусны и совершенны. Почему в природе Божьей все кажется искусным и радует взгляд? А человек где влезет своею рукою или ногою, так смотреть противно – накалит, нагадит, разворотит, разломает и так бросит. Отчего в избе солома и листы на полу кажутся сором, а в лесу шуршать сухими листьями – так душе наслаждаться? Может, потому, что каждому творению Божиему нужно быть в своей созданной им оправе? В своем ларце? Выброси рыбу на берег – задохнется. Занеси цветы в избу – увянут. Пчела без улья или муравей без муравейника умрет. И только человек везде как дома, где только ни поселился. В реку его брось – поплывет сам или лодку сделает. В пустыне оставь – скит срубит, да и сядет книгу сочинять. В горах обживается, во льдах, в шахтах подземных, в Африкии даже. Что, как человеку дана сила жить везде в сущем мире, а не только в своем муравейнике или улье? Может, кто-то живет сейчас в море-окияне в доме подводном с трубой наверх для дыхания воздухом? Тогда и на небесах живой человек может поселиться? Что, как некто в далекой стороне уже придумал такую птицу и поднимается на облака? Или на огромной дробине летит из огнеметной пушки на верхние небесные сферы? И меня мог бы взять свидеться на небесах с сыночком Агеюшкой, хоть одним глазком на него взглянуть?»

Феодосия вернулась к обозу, присела к обочине и палочкой нарисовала две окружности, так, что они залезли боками друг на друга и получился в середине чертеж цветочного лепестка.

– Что ты делаешь? – спросил Олексей.

– Так… Черчу… Почему колесо круглое, а след от него – черта прямая? Почему не круглые следы от колеса? Почему вдали лес маленький, на самом же деле большой? Значит, и звездочки на самом деле большие? Как же могут они тогда быть душами людей? Али душа большая, как бочка? А еще говорят, что звезды – это окошки, через которые ангелы на землю зрят. Какого ж размера те окна? Никак не меньше царской хоромины. Значит, можно через сии окна влететь на большой птице в рай?

Олексей поднял брови и вытаращил глаза. Потом поглядел по сторонам – не слушает ли кто? – и сказал:

– Ты, может, и в самом деле угорела в срубе?

Приложил руку ко лбу Феодосии.

– Вроде не горячая. А как бредишь.

– Как устроено небо, что ты думаешь?

– Известно как. На первом поясе ангелы, на втором архангелы, на третьем начала, на четвертом власти, на пятом силы… чего там дальше-то?

– На шестом господства, на седьмом херувимы да серафимы, – подхватила Феодосия.

– Вот-вот!

– А зачем нужно, чтоб солнце крутилось вокруг земли? Висело бы в вышине и круглый год светило. Куда девается кусок Луны, который отсыхает каждый месяц?

– Никуда не девается, – уверенно ответил стрелец. – Бог на звезды его крошит. А часть на землю падает в виде каменьев. В Тотьме тоже такой камнепад был в старые времена.

– Это я знаю. Но неуж тебе не интересно было, глядючи на звезды, размышлять о мироздании?

– Интересно, – подумав, ответил Олексей. – Пошли брусники поедим, там брусники на кочках – как из туесов насыпано.

– Пошли, – со вздохом сказала Феодосия, поняв, что в своем спасителе не обрести ей собеседника о науках чертежных и космографических.

После обеда Феодосия вызвалась вымыть таган. Начищая его пучком травы с песком, успела между делом подумать, почему вода не умирает, а человек умирает? Почему ручей и через тьму лет здесь будет, а ее не станет?

Когда вернулась с ручья, в лагере стояло тревожное возбуждение – разговоры, беготня. Но не успела Феодосия расспросить, в чем дело, Олексей с довольным видом преподнес ей туесок печеных куриных яиц.

– На!

– Олей! Это откуда? – весело спросила Феодосья. А потом подозрительно уточнила: – Опять на токовище собрал?

– Краденая кобыла не в пример дешевле купленной встанет, – бодро пошутил Олексей.

– Украл?! – возмутилась Феодосья.

– Не украл, а просто взял, – принялся дразниться стрелец и тут же разъяснил, увидев, как закипает Феодосия: – Да не украл! Бабы надарили!

Оказалось, увидав, что проезжающий обоз встал на стоянку, приходили жены, а с ними двое молчаливых широконосых мужиков из слободы Дудкино, что расположилась за лесочком, под стенами небольшого монастыря. Бабы с плачем и поклонами давали в руки возничим вареные да печеные яйца в дорогу, с одной лишь слезной просьбой – не уезжать до утра, ибо сообщили им из монастыря, а там узнали от верного человека, что сей ночью будет набег разбойничьей ватаги. Умоляя о защите, слободские и монастырские жители обещали кормить-поить обозников, а если разбойники осмелятся все же напасть на такую прорву народу, держать оборону вместе с возничими.

– Разбойники?! – ужаснулась Феодосия. И зачастила: – Как это? Откуда вдруг? Почему же их не изловят?

– Ишь, молодцы-удальцы, ночные дельцы, навстречу обозу нашему двигают, – перебирая рукоять пищали на поясе, произнес Олексей, похваляясь перед Феодосией. – Ну ничего, они нас из-под моста дубовой иглой шить хотят, а мы их с моста – огнеметной пищалью заштопаем. По мне хоть Мишка Деев, хоть сам черт – пущу псам на заедки!

– Да разве мы остаемся здесь?!

– Обговорили с мужиками и решили: чем в глухой чащобе темной ночью биться, так лучше на чистом поле возле слободы. В дороге жди да озирайся, из-за какого дуба придорожники с посвистом выскочат, а тут поджидать будем их в спокое и встретим хлебом-солью. Здесь и слободские мужики с топорами есть, и в монастыре какое ни есть оружие запасено. Пусть подойдут! Приестся им наш кусок! У меня кто возьмет без нас, будет без глаз!

К удивлению Феодосии, зело напуганной перспективой ночного разбоя, Олексей был злобно-весел и радостен.

– Давно кулаки не чесал! – с затаенной угрозой промолвил он.

Обоз тем временем заворачивал в сторону, к слободе Дудкино. Встали лагерем у южной стены монастыря, заняв всю пажить. Настоятель, маленький и худой, в преклонных летах, с поклоном и благословением вышел навстречу атаману возничих и доложил, что сей же час поставят его люди котлы на костры, чтоб накормить до ночи всех тушеною капустою с салом, а после проведут совет, как держать совместную оборону и даже, может быть, с Божьей волею изловить наконец-то проклятую шайку. Доложил игумен также, что уже стоят монахи-старцы, к ратному бою не способные, в коленной молитве, прося защитить от лихих бийц и разграбления. И под конец со словами: «Прости, Господи, все наши прегрешения!» – поведал, что угощает каждого возничего кружкой хмельного меда, чем вызвал особое оживление.

– А что, батюшка, есть что в твоей обители грабить, окромя медов? – поинтересовался Олексей, скептически оглядев покосившиеся ворота и с десяток тощих коз, спешно пригнанных из леса юным безбородым послушником.

– Особо дорогого имущества, золота да серебра не имеем, ибо живем тем, что Господь посылает. Но есть немного утвари, чаши посеребренные для причащения, кресты, один с бирюзой, другой с аквамарином, тканей немного, сало, воск, дичь копченая. Да ведь не столько грабеж страшен, сколько разорение и поругание! А то и кровавые жертвы.

При сих словах Олексей словно вспомнил о чем-то и, поклонившись игумену, развернулся и пошел в обоз, за Феодосией.

– Давай-ка, ученый астроном, собирай именье да иди укрываться в монастыре. В обозе тебе оставаться не позволю. Не для де… Не для безбородых монахов будет зрелище.

– А ты? Я с тобой!

– Нечего тебе здесь делать! – приказал Олексей. – Бери шапку, кафтан, сущика возьми, яиц вареных и шагай за мной!

Феодосии тепло вдруг стало, как будто вышло из-за туч солнце горячее, и на сердце мило. Впервые за долгие годы кто-то хотел оберечь ее, позаботиться, укрыть от тревог.

– Будь по-твоему, – сказала она и пошла за стрельцом.

В монастыре Олексей ухватил настоятеля и красно сбаял все ту же сказку про монаха, заболевшего в пути и потерявшего память. В другой день игумен, быв весьма любознательным по натуре, заинтересовался бы про беспамятство, дабы непременно занести сие событие в летописные хроники, которые он вел, но заботы о предстоящей опасной ночи не дали ему возможности допросить Феодосию в подробностях.

– Ей! Пусть схоронится в келье. Бог тебя храни! – торопливо сказал настоятель и побежал давать указания по обороне.

Случившийся рядом послушник завел Феодосию в келью, более напоминавшую чуланчик, в углу которого теплилась лампада, указал на свечу, лучины в светце, кресало, лавку с тюфяком и кружку с водой. А выйдя наружу, заложил дверь на засов.

– Ой, Олексей, не замыкайте меня! – кинувшись к дверям, закричала Феодосия.

– Ничего, мне так спокойнее будет, – бросил из-за двери стрелец и, довольный тем, что руки теперь не связаны, бодро зашагал по улице.

Феодосия кинулась к оконцу, но оно было закрыто окованными в железо ставнями, запертыми на замок, – монахи уже приготовились к осаде.

Делать нечего! Пожевав сущика, запив его водой и отчитав молитвы, Феодосия улеглась на соломенный тюфяк, укрылась кафтаном и, по приятной привычке поразмышляв об устройстве миров, усонмилась.

Снилось ей нежное воние Агеюшки.

Феодосия склонилась над ромашковой макушкой сыночка и вдруг проснулась от глухого крика петуха. Проснулась резко, вмиг придя в ясное сознание, словно и не спала. И охватил Феодосию страх, какого никогда не испытывала, даже проводя ночи на паперти, в лесу или землянке.

Затрещала фитилем и потускнела лампадка. Качнулся мрак в углу и проеме двери. Овеяло невидимой струей, словно движение тени сопровождалось колебаниями воздуха. Выщелкнуло в ставне, после – под лавкой, на которой, скованная ужасом, сжалась под кафтаном Феодосия. Подолбило в стене, будто дятел. Завыла где-то собака… Броситься бы на колени перед иконой, но тогда придется повернуться спиной к келье и дверям. А там кто-то есть…

Холод прошел по лицу Феодосии, по пясти, которой придерживала полу кафтана, стараясь укрыть уши, дабы ничего не слышать, и глаза, дабы не увидеть. Чудилось, кто-то наклонился над ней и рассматривает лицо. А в щель в ставнях норовит заглянуть черный волк, вставший на задние лапы.

Вдруг что-то прыгнуло Феодосии на руку, как если б сверчок.

«Нечистая сила! – с ужасом поняла Феодосия. – Душить станет!»

Но не смерти она страшилась, а того, что утащит дьявол злосмрадный в адские подземелья, и тогда не видать уж ей сына Агеюшки, пребывающего в светлых садах райских.

Сердце колотилось, как похороненная заживо ведьма. Было в Тотьме такое дело: хватился отец Нифонт, что обронил самоцветный крест в могилу, стали мужи сырую землю раскапывать, да как пошел оттуда стук да грохот…

Ой, не ко времени Феодосия сей ужас вспомнила!

Не выдержав напряжения, с криком подскочила она на лавке и, крестя воздух вокруг себя, срывающимся голосом принялась выкликать:

– Свят дух по земле, диавол под землю! Свят дух по земле, диавол под землю!

Холод сей же миг ушел. Затрещала и ярче вспыхнула лампадка. Угол осветился. Проем двери тоже. Сердце Феодосии перестало рваться из груди.

– Может, нетопырь залетел между ставен да внове прочь улетел? – успокоила себя Феодосия. И на всякий случай, не слезая с тюфяка, заглянула под лежанку.

«Кто ногами под лавкой болтает, тот черта тешит», – вспомнилась ей присказка повитухи Матрены.

Никакого нетопыря под лавкой не было.

Феодосия вновь улеглась.

А через мгновение за окном раздался свист, да такой долгий, какой невозможно исторгнуть из одной груди, как бы широка она ни была. Казалось, ветер пронесся по крыше, сметая дранку. Поднялся вопль и крик. Грянули огнеметные выстрелы. Следом лошадиное дикое ржание. Мелькнуло между ставнями пламенное зарево.

«Разбойники!» – вскочила Феодосия.

Толкнула двери – заперто, подергала оконце – пустое дело, замкнуто! Оставалось пленнице только истово молиться, дабы с Божьей помощью одолели обозники и монахи нощных воронов.

Не помнила Феодосия, коль долго клала стремительные поклоны, молясь о здравии и победе защитников, как вдруг заметила, что шум за стенами стал другим – потише, без злобных воплей и рыков. А вскоре донеслась до Феодосии возбужденная похвальба:

– Будут знать, как поморских трогать!

И тут же затопало, загремело у нее за спиной, дверь распахнулась, и на пороге встал Олексей, без шапки, без кушака, но с бесшабашным веселым лицом.

– Жив, Месяц мой ясный? – радостно вопросил стрелец, весьма смутив словесами сими затворницу, все еще сидевшую на полу.

– Ей! – ответила Феодосья и бросилась к Олексею. – И ты жив, Олешенька?

– Что со мной будет? – небрежно-победоносным тоном заявил стрелец.

Ох, не видала Феодосия, что творилось в монастыре, пока томилась она в заточении. Сии дела ни в сказке сказать, ни пером описать. Но ежели бы самовидицей нощных событий оказалась честная повитуха баба Матрена, то поведала бы следующее.

С вечера разожгли мужи костры меж обозами, выставили многочисленные дозоры в два круга – за стеной монастыря да за становищем. Сидели неусыпно возле костров дозорные, сменяя друг друга. Самооборонный отряд слободских, вооруженных топорами и дрекольем, всю ночь обходил Дудкино. А перед самым рассветом, когда мрак, как известно, гуще всего, вдруг напал на всех до единого стражников неодолимый сон, словно угорели все разом от незримого облака, выплывшего из незримой печи. (После твердо решили мужи, что впали дружно в сонное забытье из-за хмельного медового пития, в кое враг, сделавшись невидимым и пробравшись в стены монастыря, подлил сонного зелия.) Затрещали костры, выбросив последние снопы искр, огонь стал затухать. Зашумел вершинный ветер. Вздрогнули и запрядали ушами кони. Забилась скотина в монастырских овинах. Закукарекал безвременно петух. И вдруг темный вихрь с горящими глазами, весьма похожий на тень огромного волка, спрыгнул с сосен на крышу монастырского виталища и пронесся сквозь кельи, вылетев из стены трапезной! Сие своими глазами видели старцы, стоявшие во всенощной молитве и потому не пившие хмельного меда. Крикнуть об том старцы не могли, ибо сжала у всех ледяная десница голосовые жилы, так и стояли каменными столпами. А потом заходили по монастырскому двору огни, словно кто-то летал над подворьем с лампой или свечой. Следом пошли падать вещи: раскатились дрова, выплеснулось из бочки водой, вылетели одна за другой железные скобы из стены мастерской, где писали днем монахи божественные книги, и, наконец, сами собой распахнулись монастырские ворота. Раздался тут такой посвист, от которого закачались березы, так что одна, самая старая и наполовину усохшая, разломилась на две части, словно от грома.

И не успел свист замереть, как со всех сторон на стены с дерев слетели, качаясь на веревках, разбойники в надетых на лица кожаных харях с отверстиями для глаз. И то лишь спасло монастырь, обоз и слободу Дудкино от смерти, что игумен, также не пивший медов и стоявший на коленях пред иконой, почувствовал холод, шумы и ветры и догадался, что вершится сие руками дьявола. Быстро нашел игумен нужную страницу в древлеписной книге и отчитал особую молитву против диавольских козней. А когда рекши: «Изыди! Аминь!», вся братия – монахи, обозники, дозорные в Дудкино – очнулись, как от толчка, и ринулись рубиться с разбойниками. Не ожидали те, что чары зелейные и дьявольские так скоро покинут обозников, и дрогнули. Порешив отступить, бийцы условным свистом стали собирать ватагу воедино, тут-то путь им и отрезали подоспевшие дудкинцы с топорами в руках. Зело обозленные на душегубцев, из-за коих давно уж в страхе пребывала слобода, они рубили направо и налево, только хрясали кости да жилы… Вот догнали последних троих разбойников, пытавшихся скрыться, и уложили их на месте, как вдруг меж кострами появился главарь шайки, – узнали его по богатой одежде, мехам и серебряной накладке в виде черепа, висевшей на груди. Главарь достал неведомо откуда небольшую серебряную же сулею, отпил из горлышка и на глазах крещеного народа стал оборачиваться в волка. Пока все, обомлев, глядели на зверя, тот начал расти, расти, изверглись из лобной кости изогнутые рога, и взвился он в нощное небо со страшным воющим стоном и смехом, какой бывает иной раз у пьяной ведьмы. Мужи, бывшие рядом, кинулись было к костру и подпрыгнули даже, надеясь ухватить крутящийся дымный хвост, а Олексей выпалил из огнеметной пищали, но разбойник исчез из виду. Ратники истово перекрестились, а к ним уж бежал с воплем игумен, вооруженный изрядных размеров крестом, крича, что был то сам дьявол.

Придя в себя, с победоносным гвалтом дружно пошли в монастырь, где разместились, как могли, – кто в трапезной, кто во дворе, – и подняли кружки с медом, теперь предусмотрительно налитым из другой бочки. В сей праздничный момент и выбрались из кельи Феодосия с Олексеем. На радостях и поддавшись уговорам стрельца, она даже выпила полкружки пития, отчего по пищной жиле, а затем по всем членам разлилось животворящее тепло. Выслушав монахов-самовидцев, сызнова рассказывавших о видениях, Феодосия схватила Олексея за рукав и, приложив другую руку к яремной ямке под своею шеею, вскрикнула:

– Значит, через келью мою дьявол проникал?! То-то меня такой ужас обуял, какого никогда в жизни не знала! Как только дьявол меня не зарезал! Ведь на поставце нож лежал! А коли нож ночью на виду оставить, лукавый пырнет в шею. Может, он и замахивался, ибо чуяла его дыхание на лице, да вовремя вскочила и принялась крестить воздух!

– Ну теперь долго жить будем, – весело сказал стрелец, – коли из лап дьявола вырвались.

Как рассвело, обошли мужи поле битвы, отыскав тела двоих павших товарищей и собрав в кучу останки поганых бийц. Игумен приказал своей братии насадить головы разбойников на колья и выставить с двух сторон, у дорог, ведущих к монастырю, дабы неповадно было другим лихачам зариться на жизнь благочестивых дудкинцев. Тела же разбойничьи мерзкие сожгли на костре в вырытой в овраге яме. А павшие на ратном поле поморец и тотьмич оставлены были с большим благочестием в часовне монастыря, с тем чтобы быть похороненными на монастырском погосте.

Раны пострадавших монахи промыли раствором соли, наложили пластыри с елеем, растертым со мхом, и перевязали тряпицами. После того приняли обозники у дудкинских жен и девиц дары в виде хлебов и неизменных печеных яиц и продолжили путь.

Глава четвертая

Латинская

– Запеваем, храбрецы! – пронесся по обозу веселый крик. И тут же заиграла дудка знакомый мотив, и все подхватили дружно удалую песню «Шел я полем, шел я лесом».

Еще не успевали оборваться словеса одной песни, еще, казалось, летят вверх по холму, заставляя поднимать головы озорных девок, рубивших капусту в поле, и встрепенуться старцев, лежавших предсмертно в избах на лавках, как дудка заводила дробный зачин другой выпевки и детины с мужами заливались пуще прежнего.

Над обозом всегда звучали песни, иной раз несколько одновременно в разных концах, ибо холмогорские хотели перепеть тотемских, а архангельские – вологодских. Но после храброй рати с дьявольской шайкой разбойников обоз был в особенно гордом и праздничном настроении, и пели все дружным единым хором. Даже Феодосия подпевала, хотя большинство песней было мужеского духа. Да что Феодосья! То и дело, забыв о своем духовном звании, рассеянно принимался подтягивать припев отец Логгин. А ведь был он занят двумя наиважнейшими делами – держал поводья и мысленно составлял статью на тему «Надо ли крестить монстров?».

В общем-то вопрос сей был давно решенным и без него. Народившихся от жен младенцев с двумя телами, четырьмя руками и даже песьими головами, как и прочих уродов, полагалось считать людьми и крестить наравне с остальными младенцами. Но отец Логгин хотел уточнить и выделить в отдельное положение то, что касалось младенцев, имеющих при рождении признаки обоих полов – мужской мехирь и женские лядвии. Каким именем нарекать такого монстра – мужеским или женским? Известно, что младенцев мужского пола при крещении вносят на алтарь, а женского – нет. А как поступать с двоеполым чадом? Что, как окажется алтарь оскверненным и придется вновь освящать всю церковь? Нарекать ли двоеполого двойным именем – Павел-Павла, Феодосий-Феодосия? Известно также, что время от времени младенцы рождаются у мужей. Плиний Старший, Мегасфен, Ктесий, Августин были самовидцами случаев, когда у мужа вспухал живот и, рассекши его, извлекали младенца. Является ли такой муж женой? Известно мне, что в Индии живет племя, у которого все жены доживают только до восьми лет и рожают в три года. Являются ли трехлетние роженицы детьми или женами? Переоблачаться ли мужу, ставшему в отрочестве женой, в женские одежды (и наоборот)? Какие молитвы отчитывать, коли начнет рожать муж?

– От Бога такое событие или от дьявола? – пробормотал отец Логгин. И в задумчивости подтянул хору: – Э-э-х! Как открыть мне тот ларец, да заветный ларе-е-ц!

Перепеты были и «Поле-полюшко», и «Камень-утес», и «Стрела золотая, стрела удалая», а также похабные песни вроде «Подниму свою дубину», от которых нескольких жен, ехавших в обозе, бросало в краску; пошли уж вторить по второму кругу, когда выехали на берег Шексны. Впрочем, на записках, кои вел обозничий провожатый, или, как назвал бы его книжный отец Логгин, картограф, река сия была обозначена как Шехонь, поелику местность за ней, отходящая к ярославским землям, называлась Пошехонье.

Край Шекснинский отличался обилием монастырей. Сперва редкие, далее оне являлись все чаще, возвышаясь иногда прямо напротив друг друга по двум сторонам дороги, реки, глядя с соседних холмов или из-под гор. И словно пустыня наполнилась вдруг садами! Яблочный овощ, орехи ли, хмель или вишня росла в садах сих – каждый мил и приятен глазу проезжающего. И вид монастырских стен, деревянных, каменных или кирпичных, беленных известью, неизменно привлекал взор путника. Одни монастыри, встававшие на пути обоза, были весьма старинными, имели вид седой и намоленный, и веяло от них древлим духом, другие, недавно выстроенные, веселили взгляд свежестью и молодой статью. Некоторые обители являли собой образ, щемящий своею откровенной бедностью, другие имели богатое хозяйство и крепкие хоромы с несчетными дворовыми постройками. А небольшая ладная обитель на берегу озерца Девичье Око была окрашена в три чистых колера – яичной скорлупы, коралловый и вохряный, отчего веселила очи, как пасхальный кулич в окружении яиц и свечей. Феодосия, узрив сей трехцветный городок, невольно заулыбалась.

– Что за чудный вид! Как с картинки!

Монастыри вызывали любопытство, ибо вскоре ждала ее участь постучаться в ворота одного из них. И она размышляла: в какой именно?

– Найду обитель, славную науками, – делилась Феодосия с Олексеем. – Господи, аж пясти трясутся, как хочется взять готовальню!

Олексей в ответ на такие умовредные грезы строил разнообразные рожи, но выслушивал молча, не подъелдыкивал.

– Хоть бы какую книжицу мне сейчас, – вздохнула как-то Феодосия. – Целый день сидишь в возу, как куль с рыбой!

– Давай в монастыре раздобудем, – предложил Олексей. – Коли уж тоска тебе такая без буков. И охота тебе очеса трудить?

– А ты в школе учился?

– Учи-и-и-лся, – протянул Олексей.

– Учился читать да писать, а выучился петь да плясать! – посмеялась Феодосья.

– Не без этого. Веселый я!

В пути обоз встречали приветливо и даже хлебосольно – верховые, скакавшие впереди, разнесли новину о чудесном разгроме разбойничьей шайки, обраставшую все новыми подробностями как дьявольских козней, так и храбрых подвигов, на сто верст по округе. Впрочем, Олексей имел дар отворять любые двери и входить в любые хоромы.

– Такой проходимец! – похвалялся он Феодосье.

И на первой же остановке, поев горячего овсяного толокна, они отправились в небольшую обитель с названием Спас Нетленный на Устье-Божанке.

– Здравствуйте! – размашисто изображая рукой поклон, поприветствовал Олексей стоявшую в воротах братию.

– И вам здоровья, добрые путники!

– Не ваша ли потеря? – указав вдруг на Феодосию, вопросил Олексей. – Прибился к нашему обозу в пути добрый юнец монашеского звания, пребывающий в горьком беспамятстве. Напали на него лиходеи и избили до полусмерти, опосля чего вышибло у него память. Помнит только «Отче наш», да как зовут. А боле ничего!

Феодосия стояла рядом со смиренным видом (происходившим от страха) и от времени до времени покорно кивала главою в подтверждение байки.

Монахи с восторгом уставились на Феодосию. Давненько не случалось у них ничего увлекательного, а тут и дьявол, обернувшийся волком, и беспамятный монах! Один юный послушник даже с жаром шепотом высказал на ухо соседу предположение, что сей беспамятный монах может быть святым, посланным Христом в вологодские да новгородские края для искушения и проверки как монашеской братии, так и простецов. Впрочем, сия мысль им же самим и была признана чересчур неправдоподобной. Но тем не менее Олексея и Феодосию повели во двор, заваленный капустой, а оттуда – к игумену.

Повторив наперебой историю приблудного беспамятного монаха, сопровождающие братья замолкли и уставились на гостей. Олексей, не теряя времени, изложил суть пришествия:

– Нет ли у вас в обители, святой отец, лишней книжки, дабы беспамятный Феодосий смог вспомнить азбуки, грамматики и другие науки. Ибо смутно мнится ему, что вроде был ранее зело ученым.

Настоятель более всего был заморочен насущными хозяйственными заботами. Монастырь его влачил нелегкое существование. Был он возведен на месте скита, сооруженного неким старцем Феофаном Гороховцем, и отличался сей скиталец тем, что питался исключительно горохом. Причем в первые два лета, пока из принесенных им двух горстей гороховых зерен не вырос урожай, достаточный и для пропитания, и для сева, Феофан жил только диким мышиным горошком, в изобилии росшем в сей местности. Собственно, именно из-за лугов, розово-белых от цветущего мышиного горошка, скиталец и остановился здесь, восприняв сие изобилие как знак и дар. На самом деле место оказалось сомнительным – за дрищавым леском начиналось обширное болото, от которого тянуло дурным сырым духом да исторгались порой зловонные испарения и душные газы. По сей причине братия часто недужила, то и дело кого-нибудь хоронили. К тому же поблизости ни богатого города, ни слободы, и, следовательно, почти не случалось и пожертвований. Даже вид обители был грустным: лесины в частоколе вокруг монастыря частью высыпались трухой, так что заваливались наружу, посему подперты были кольями; постройки внутри тоже частью просели, частью покосились, крыши крыты соломою. Настоятель же так поглощен был заботами (в сей момент – заготовкой клюквы и квашеньем капусты), что ни летописных хроник не вел, ни ученых поползновений паствуемых монахов и послушников не приветствовал. Ибо подметил, что, став книжным, монах стремится меньше трудиться в поле и хлеву, а больше портить очеса за книгами и в конце концов оставляет его попечение, перейдя в более ученый монастырь. Потому игумен без всякого сожаления и даже с великим удовлетворением совершил богоугодное дело – пожертвовал беспамятному женоподобному путнику три завалявшиеся без надобности после смерти одного из монахов книжки: «Лексикон латинский», неведомую «De Fluminibus» и «Арифметику».

Распрощавшись и обогнув тьму наваленных горой кочанов капусты, отрубленных кочерыжек, верхних листов, приготовленных на серые щи, корыт, установленных на чурбаны, и монахов с сечками, Олексей и Феодосия зело довольные покинули обитель.

Отойдя немного, Феодосия в нетерпении остановилась и стала разглядывать книги. Одна, «De Fluminibus», хоть и овеяла хранящимся в ней тайным знанием, не могла помочь в охоте познать новое, ибо писана была на иноземном наречии. От «Арифметики» нахлынули воспоминания, как сидела в детстве подле брата Путилы и, заглядывая в его школьную книжку, царапала цифири палочкой в своей тетрадке, сшитой для нее матерью из бересты. «Лексикон латинский» же сразу понравился, причем и объяснить не смогла бы Феодосия, почему один вид книги вызвал предвкушение удовольствия. Но когда раскрыла наугад страницу и вперила взгляд в первое же попавшееся слово – theatrum, поразилась: возле него после маленькой черты стояло «феатр»! Театр, игрище, о каком рассказывал ей возлюбленный скоморох Истома!

– Олексей, сие знак мне дан! Знамение!

– Какое знамение? – заглянув в книгу, вопросил стрелец.

– «Феатр». Игральные хоромы.

– И что – театр? В скоморохи, что ли, из монахов пойдешь? Милое дело.

– Не знаю еще, что сие значит. Но неспроста это. Театр. Те-а-тр. – Распевая на все лады слово, Феодосия развеселилась и даже подпрыгнула от радости. – Ну, пойдем скорее.

– Вот коза, – посмеялся Олексей. – Куда побежала? Мыслимо ли монаху бегать ровно зайцу? Погоди.

– Быстрее, быстрее, хочу книжки изучать! – торопила Феодосия стрельца.

И, прибежав в обоз, забралась в кибитку и окунулась в книги как в бирюзовые теплые воды бескрайнего моря, пронизанного то солнцем, то звездным светом.

Как всякая прилежная ученица приходской школы, куда довелось ей ходить два лета, Феодосия знала, как нужно овладевать науками – зубрить наизусть.

– Повторенье – мать ученья! – выстукивая указкой по поставцу, внушал отец Нифонт. – Сто раз прочти, на сто первый само прочтется. И тогда уж ничем из головы не выбьется.

Сей самый верный метод и применила с успехом Феодосия, изучая «Латинский лексикон». По наитию поняла, что то учебник для изучения другого, не русского языка, и говорят на нем в какой-то иноземной стране. Но в какой, Феодосия знать не могла. Может, в Речи Посполитой? А то и в Африкии? Но она, во-первых, надеялась, изучив лексикон, вызнать из него что-либо про театр. А во-вторых, наслаждалась, поглощая неизведанное знание о мире.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3