– Либо завидки берут? Лови, а не кукарекай.
А мальчику стало скучно. Разве это рыбалка?.. Опустил – дернул, опустил – дернул. Зацепил, вытащил – снова опускай и дергай. Цепляй за пузо.
Пустая холодная река, голые деревья займища, лишь на дубах ржавая жестяная листва шумит; понемногу начинается ветер. В небе – стылое солнце. На том берегу, где хутор, – высокие холмы, белые меловые обрывы. В пологом распадке, меж холмов, – тоже лес, тополевый. За ним – хутор. Там бабушка пирожки с пасленом печет. Мальчику захотелось туда, на хутор, в теплую хату.
Он любил реку, воды ее, рыбалку, просиживая летней порой на лодке ли, на берегу часы и часы. «Рыбачок ты мой…» – говорила бабушка. Но то было вовсе иное.
В городском быту даже маленькому человеку порой не хватает места среди кирпичных стен, людской толчеи, потока машин с их властным гулом и мощным неостановимым ходом. Что земля… Даже городское далекое небо закрывают и делят меж собой высокие этажи строений.
На хуторе, особенно у воды, на воде, мальчик чуял себя таким же свободным, как ветер ли, дерево, малая птица. Всем хватало земли, воды, солнца, неба и воли.
В тихой заводи скользили по зеркальной воде долгоногие водомерки, словно фигуристы на льду; серебристый малек наплывал целой стаей; порой в эту светлую стайку врывался черный горбатый окунек; и мальва удирала – веером, на бреющем, словно летучие рыбы. Нарядная носатая птичка зимородок присаживалась на низкую, возле тводы, ветку, временами ныряя, ловя ту же серебристую мальву. Выплывал из камышей утиный выводок с мамой-кряквой. Медленно, угребаясь короткими лапами, проплывала водяная черепаха. Неторопливые цапли, замерев, подолгу стояли, сторожа тишину.
Зелень деревьев, щебет птиц, легкий ветер в вершинах. Поплавок на воде дернется и замрет. Что там, в неведомом подводном царстве?
Можно было долго сидеть у реки. Одному или с ребятишками. Слушать рыбацкие байки. Купаться в теплой воде. А потом вернуться домой, сказав: «Не клюет…» Или принести невеликий кукан плотвичек, ласкириков, красноперок.
Мальчик любил такую рыбалку. А нынешняя – все по-иному: опустить на дно – приподнять, опустить – приподнять. Сплыть до Красного створа и угребаться наверх. И, снова плыть… Опустил блесну, поднял… Удар, подсечка – вытаскивай судака.
Мальчику было скучно, добыча не радовала. Он вздыхал, ежился, словно озяб. Но дед ничего не видел, не слышал, распаленный удачной охотой. «Вот и еще один! Иди сюда!» Для него было главным – не потерять везенья. Добыча – рядом, он чуял ее через темную воду. Он видел пологое корыто фарватера, поперечные гряды и ямы. И даже силуэты ли, тени судаков. Не глядя на берег, он бросал весла точно за поваленным осокорем, низал на крючок лепесток свежего сала и парочку толстых, лоснящихся жиром и багровой кровью червей. Старик даже причмокивал, опуская в воду такую аппетитную наживу. «А вот и еще один, – радовался он. – Хороший! Ловить надо, ловить…»
Мальчику было скучно. Он не хотел вновь и вновь цеплять этих больших красивых рыб, превращая их в мертвое мясо, чтобы потом все это жарить, варить, солить. Живые ему были нужнее. Малахитовая спинка, нежно-жемчужное брюшко, плавники… Как прекрасна была эта рыба в воде, одним лишь движением хвоста набирая скорость! И как беспомощна здесь, в плену…
Лодку с борта на борт качало. Пришел низовой ветер, как всегда внезапный, словно с разгона. Загудели на берегу деревья.
Грузило и блесна на удочке старика легли на дно мягко. Приподнять, придержать, чтобы рыба учуяла, углядела и могла взять щедрую наживу. И снова на дно, и снова легким движением вверх. И еще раз. А левой рукой подгребать веслом, удерживая лодку носом на волну.
Кто-то тронул ли, шевельнул наживу. Невольно, а скорее наитьем старик сделал подсечку и почуял тяжелый зацеп. Топлое дерево ли, коряга – мертвая тяжесть, без упора, какой бывает, когда берется даже крупная, но рыба.
– Цепа… – досадливо произнес старик, еще раз потянув, уже без надежды. – Надо отбойник…
Но там, глубоко под водой, вдруг что-то шевельнулось, и леска разом ослабла. Старик быстро поднял снасть и охнул: на крючке вместо белого ломтика сала и червей висел кусок серого рыбьего мяса.
– Сом, – сказал старик, показывая внуку вырванный шмат. – Вот это сомяра, – понизил он голос, вспоминая мертвую тяжесть на леске.
Он кинул под ноги слабую снасть и начал лихорадочно выбрасывать из холщовой сумки одно, другое и третье, досадуя: «Неужели не взял…», а потом обрадовался: «Есть!» Это был могучий, на капроновой бечеве снаряд с тяжелым крючковым тройником на конце.
– Он не ушел… – шепотом сказал старик. – Он лишь шевельнулся.
Мальчик взял в руку блесну с клоком серого сомовьего мяса и черной шкуры, поморщился – ведь живая плоть – и сказал:
– Он уплыл. Ему больно. Да и зачем он нам?..
– Он здесь, – сказал старик. – В этой яме. Не уйдет. С места не сдвинется. Это его бучило, хата его. Мы его возьмем.
Он говорил быстро, с задохом, чуял, как сердце колотится и перехватывает дух: такая скотиняка… Он рыбачил всю жизнь, он понимал, до сих пор чуя в руках тяжесть добычи.
По Дону катила, за валом вал, высокая разгонная волна, просвечивая насквозь стылой зеленью и белея кружевом гребней. Гудело безлистое займище. Ветер шел порывами, холодом обжигая лицо. Старик сбросил шапку, ветер заиграл седыми космами. Но старику жарко. Он греб и греб, поднимаясь и целя выше обычного.
– Сейчас мы его приманим, – говорил он. – Сейчас мы ему приготовим.
Он вытряхнул из банки червей и выбрал из живого копошащегося клубка самых жирных и толстых, самых красных, словно пылающих жаром червяков. Он их не нанизывал на крючки, а просто накалывал одного за другим. И вот уже в руке его словно расцвел алый живой цветок.
– Он увидит… Он почует… – сквозь зубы цедил старик. – Он возьмет.
Старик опустил снасть в волны. Живая нажива уходила вглубь, алея и шевелясь. Старик шумно вдохнул и замер, воздуху набрав, словно уходя под воду, вослед наживе, в глубь и в стынь.
Мальчик, свои снасти оставив, тоже замер, дыхание затаив. Лодка сплывала по течению, на встречном ветру; парусило и било волной. Старик подгребал левым веслом; рука правая привычно опускала снасть, чуя дно, и медленно поднимала ее. А потом снова – вниз и вверх.
Миновали плес.
– Молчит, – огорчаясь, сказал старик.
– Он ушел, – сказал мальчик и повторил убедительней: – Он, конечно, ушел. Ему больно. Кусок мяса выдрать. Конечно, больно. Он ушел. И он нам вовсе не нужен. Мы и так много рыбы поймали. Вон сколько… Погляди! А он пусть живет здесь.
– Нет, не ушел, – твердо говорил старик. – Мы его поймаем. – И снова начинал грести, поднимаясь вверх по течению.
– Он ушел, – убеждал мальчик. – И нам он не нужен. Ты столько рыбы никогда не ловил. Зачем еще… Хватит!
– Нет. Ты ничего не понимаешь. Мы поймаем его. Старик нанизывал все новых и новых червей; иных давил, чтобы пахучий сок пошел по воде, дразня и приманивая могучего зверя.
«Его тут нет, он ушел», – теперь уже про себя повторял и повторял мальчик, не желая ловить эту огромную рыбу. Но старший спутник его снова и снова греб, поднимаясь вверх по течению, насаживал новых червей и опускал ко дну тяжелую снасть.
Белохвостый орлан поднялся и стал кружить над водой, над рекой, над лодкой, словно разглядывал суету человечью.
Еще раз поплыли. Старик был рыбаком опытным, но азартным. Теперешняя снасть – крепкая витая бечева чуть не в полсотни метров длиною – заканчивалась железным зацепом, который защелкивался намертво на носовом, тоже железном, кольце. Нынче подвела горячка.
Глубоко внизу, возле самого дна, в тиши просторной зимовальной ямы, стоял, подремывая, огромный могучий сом. Порою едва заметно он шевелил лопатистыми плавниками, длинные нитяные усы поигрывали, словно жили отдельно. Сом вовсе не был голоден, но пахучий пук навозных червей он учуял и взял его ленивым засосом, а потом послушно, словно теленок, все в той же дреме стал подниматься, влекомый невеликой, но силой.
Старик почуял, когда рыба взяла наживу. На подсечку она никак не ответила, тяжело, но поддалась и стала подниматься вверх. Старик был готов ее попустить на длинный урез, ожидая рывка. А его не было. Медленно, но послушно тяжелая рыба все ближе подходила, поднимаясь из речной глуби. «Либо карша?.. – вслух подумал старик. – Тяжеленная, а молчит…» Он встал возле борта, с трудом уже перехватывая бечеву за пядью пядь. Лопнула возле большого пальца дубенелая кожа, выступила кровь. Но боли старик не успел почуять.
Вода возле борта расступилась, открывая огромную, чуть не в лодку величиной, черную глыбину сомовьей башки с маленькими круглыми глазками. Голова показалась лишь на короткий миг, но людям он запомнился долгим. Старик и мальчик навсегда сохранили в памяти лоснящуюся кожу, облепленную пиявками ли, водяными червями. И осмысленный, словно удивленный взгляд.
Вода сомкнулась, голова исчезла. Сокрушительным ударом сомовьего могучего плеса-хвоста старика вышибло из лодки. Захваченный петлею бечевочного уреза, он, словно легкий поплавок, глубоко нырнул раз и другой, и мощным потягом его потащило прочь от лодки и близкого берега.
Зеленый пенистый вал накрыл лодку с захлестом, сразу почти вполборта. Всплыли решетчатые елани, рыбы в носовой части, еще живые, забились, почуяв свободу.
Мальчик, сбитый с кормы ударом, но оставшийся в лодке, поднялся и закричал:
– Дед, дед! Ты где! Де-еда!
Ухватив большие для него весла, он стал подворачивать лодку, чтобы ее совсем не залило.
– Дед! Де-ед! Де-еда-а! – истошно кричал он.
Ответом ему стал орлиный клекот. Закрыли солнце огромные крылья. Мальчик вскинул голову: могучая птица упала в лодку, тут же взмыв из нее с рыбиной в когтях и роняя в волну добычу. И снова гневный клекот, тень крыльев. Желтые злые глаза, кривой клюв. И еще одна рыба в когтях.
– Я понял!! – закричал мальчик. – Я отдам, я отдам рыбу! – Кинув весла, он стал выбрасывать из носового отсека пойманную им и дедом рыбу. Он выбрасывал ее в близкие волны и кричал: – Я отдам! Я все отдам!!
Могучая птица кружила низко, словно назирая.
Мальчик торопился, спешил, раня и раздирая в кровь руки зубчатыми пилами спинных плавников. Наконец он распрямился и выдохнул с криком:
– Все! Я отдал! Я все отдал!!
Он, стоя, тяжелыми веслами, с трудом поднимая их, неловко угребаясь, все же разворачивался на волну и кричал: «Дед! Де-ед!! Де-еда-а!!», пытаясь что-то увидеть в пляшущих волнах.
Он увидел его. Старик, подгребаясь руками, медленно плыл на спине, переваливаясь на гребнях волн и пропадая из виду. Останавливаясь и поднимая из воды голову, чтобы углядеть берег ли, лодку.
– Дед! Де-еда-а!
Старик его не слышал. Он наглотался воды, едва не задохнувшись, и начинал намокать. Тянули вниз стылостью схваченные, непослушные ноги в высоких валенках и калошах, которые сбросить нельзя. Но куртка еще не напиталась водой.
Старик уже отходил от испуга, он знал, что до берега может добраться, если не будет судорог и если… Самое страшное, с бечевочной петлей, позади. Но более смерти, поднимая голову и оглядываясь насколько мог, он боялся увидеть в волнах перевернутую или пустую лодку. Тогда уже все ни к чему и не нужно спасенья.
– Дед! Де-ед! Де-ед-а-а!! – тонко кричал мальчик, перекрывая истошным радостным визгом гул воды и ветра и подгребаясь все ближе и ближе к старику.
Потом он буксиром тянул его к берегу. Забраться в лодку, залитую водой, тем более в тяжелой мокрой одежде, – это вовсе затопить ее. Старик уцепился за корму. «Греби, не спеши…» – говорил он внуку.
Мальчик, как и прежде стоя под волной и ветром, неловко греб и глядел на старика, боясь, что тот снова пропадет, теперь уже насовсем.
На веслах, под ветер, с волной попутной к недалекому берегу они добрались. Старик трудно, но все же встал, почуяв ногами дно, и сразу начал вычерпывать воду из лодки.
– Может, костер? – спросил мальчик.
– Нечем, – ответил дед, – и незачем… Ноги промочил? Застудишь. Помогай черпать, надо скорее.
Старик спешил. Но не мог не увидеть пустоту носового отсека.
– А рыба где? – спросил он.
– Я отдал ее, – ответил мальчик.
– Кому отдал?
– Он велел отдать… Чтобы тебя отпустили… Я все отдал… Он был здесь… Мы его обидели, забрали много рыбы. А он тебя забрал… Хотел утопить… Я все отдал.
Старик ничего не понял в бессвязных, горячечных словах мальчика и принялся скорее вычерпывать воду. Нужно было быстрее уплыть, добраться к теплу, к дому. Он видел, что с внуком что-то неладное; сам же он начинал замерзать. Все же не май месяц, а стылый ноябрь: ледяная вода и ветер.
Домой они добрались кое-как. Хозяйка, их увидев, вначале слова сказать не могла. Потом началось обычное женское – слезы, упреки: «Я говорила… Мое сердце как чуяло…»
Но слава Богу, в доме пылала печь, горячей воды хватало и уменья, чтобы отогреть дорогих своих мужичков горчицей, малиной, перцовой водкой, теплой сухой одежкой, словами, бабьими умелыми руками и женским сердцем.
О том, что случилось на Дону, старик рассказал лишь ночью, когда мальчик спал. Про исчезнувшую рыбу поведал с недоуменьем.
– Он испугался, – объяснила жена. – Тут и я бы с ума сошла, а он – дитё. Слава Богу, все кончилось хорошо. Только бы не заболел. А ты его не пытай про эту рыбу, не надо и гутарить об этом. Пускай забудет, вроде приснилось…
Старик, соглашаясь, кивнул головой, но все же досадовал: такая привалила удача, никогда не ловил судака так много. И сома, конечно, можно было взять, если бы рядом – подмога. Пусть помотал бы сом, но никуда не делся, крепко сидел. Помучить его, а потом вывести к берегу, на отмель. А сом был могучий. Наверно, именно тот самый Хозяин, про которого не только выживший из ума Савушка галдит, но прежде рассказывали памятливые хуторские старые люди – Исай Калмыков да Евлампий Силкин. Такого сома заарканить – всей жизни удача. Потом целый век бы рассказывали, как поймал старик самого Хозяина. Такое помнится долго, порой и небылью обрастая.
Старик с вечера долго ворочался, не мог уснуть, тяжко вздыхал, вспоминая и горько жалея. Другого такого случая уже не будет. Удача приходит редко, оттого и зовется – вакан. А второго вакану не жди, его не бывает. В конце концов он заснул, но во сне опять видел ту же огромную рыбу – старого сома. Видел рядом: на громадной плоской башке – усы, два длинных черных и еще четыре малых, внизу; желтые глаза; изъеденная временем черная шкура. Сом стоял близко, но не взять его. Старик просыпался, что-то болело – от огорченья ли, от прошедшего дня.
А внук его сладко посапывал и порою во сне смеялся. Негромко, но явственно. Чуткая бабушка даже поднялась, свет зажгла, поглядела. И впрямь чему-то смеется во сне. Хорошо так, с улыбкой. Слава Богу, значит, снится хорошее.
Внуку снилось и вправду хорошее – ему виделся мир без конца и края: земля и земля, огромное небо, вода, зелень деревьев и трав. Он летал в воздухе, то совсем низко, стремительно, вместе с ласточками, а потом взмывал к облакам, неспешно паря рядом с могучими орлами, которые были рады ему. Из солнечного зенита так хорошо нырнуть в зеленые купы верб, тополей, на гибких ветвях качаясь с голосистыми иволгами да вяхирями-голубями.
Потом так же легко он вонзался в прозрачную склянь воды, играясь среди серебристой плотвы, нарядных красноперок, окуней и в сумрачную глубь уходя навестить золотистых линей, тяжелых сазанов. И снова – наверх, к небу и солнцу, и – бегом быстрыми ногами, по мягкой земле, тоже легко и счастливо, все быстрей и быстрей, потому что идут навстречу ему дорогие люди: мама, бабушка, дед… Они еще далеко, не разобрать лица. Но у мальчика быстрые ноги и руки словно крылья. Он так быстро бежит и смеется, радуясь встрече.
2002 г.
Ралли
Ясным июльским утром в безлюдном степном Задонье объявился вертолет. Точнее – вертолетик: невеликий, хрупкий, прозрачный, похожий на голубую стрекозу. Летел он почти бесшумно, стрекоча, словно кузнечик. Летел и летел, никого не тревожа. Оставив позади станицу Сиротинскую, поплыл он вовсе местами глухими, держась степной дороги, на которой лишь суслики порой суетились да грелись степные серые змеи.
Спустившись в долину невеликой речушки Быстрица, дорога стала петлять вместе с речкой. Вертолет летел ровно и невысоко, но, заметив людское жилье – хутор, он и вовсе снизился, почти задевая маковки тополей. И от первого дома, где жила одинокая Надя Горелова, с вертолета стали сыпаться листки белой бумаги; они, словно голуби, кувыркались и реяли, медленно опускаясь на дорогу, во дворы, на левады, на воду, в которой намокали не вдруг, а уплывали вниз по течению.
Хоть и негромко стрекотал вертолетик, но его кое-кто углядел. Старый Катагаров огород поливал и узрел с неба летящие белые листки. Опешив, он вначале принял их за стаю каких-то птиц, напавших неожиданно, и начал кричать: «Кыш, проклятые! Кыш!» Но потом понял и, голову задрав, увидел улетавшую голубую машину. Ему почудилось в ней что-то ненашенское, даже неземное. И потому листки, упавшие прямо к ногам его, он не сразу взял, опасаясь.
А потом в голову пришло реальное. «Выборы… – догадался он. – Либо выборы заходят, вот и листовки… Кандидаты да депутаты…»
Раньше приезжали, собрания собирали. Теперь дорога плохая, кидают с неба. Он поднял с земли листок, близко поднес к глазам, щурился. Нет, вроде не выборами пахло, а другим, не больно понятным.
– Бабка, неси очки! Тут чего-то…
Жена его, старушонка худенькая, бегучая, приказ исполнила, а потом, углядев разбросанные по двору листки, закудахтала:
– Это что за страсть?… Откель чего?
Старый Катагаров, очки на нос поместив, прочитал листовку, не вдруг понял, а разобрав, не поверил написанному. Посреди двора уселся он на скамейку, надевал очки, снимал их, хмыкал да чмокал губами, раздумывая. Еще один листок поднял. Там – то же самое. И еще один. Та же песня, точь-в-точь.
Бабка на него глядела-глядела и стала допытываться:
– Чего молчишь? Откель они взялись, эти бумажки?
– С неба, – коротко ответил старик.
– Тьфу! С тобой говорить…
– С неба. Вертолет пролетал и кинул тебе привет.
– Когда прилетал? Я не видала.
– Он в хату должен к тебе влететь? Просвистел – и нету…
– Ну и чего?..
– Да ничего!! Брехни какие-то!! – разозлился старик. Он хоть и прочитал, но ни единому слову не поверил. Какие-то гонки автомобильные, какое-то ралли, просьба освобождать дорогу… Какую дорогу… Чего освобождать… Тут и дорог не осталось.
– Какие брехни? – допытывалась старуха, а потом сама догадалась: – Либо выборы? Не будем голосовать!! – постановила она. – Прошлый год обещали раз в месяц привозить товары – и обдурили! Абманаты проклятые. Не будем голосовать!!
Старик Катагаров, небольшой, но грузный, сидел посреди двора с листовкой в руках, с очками и не мог ничего сообразить. Старуха рядом кудахтала, пока он ее не укоротил:
– Зась! Бумажки сбери. Пойду к Любане. Может, она чего слыхала. Был бы телефон, в сельсовет бы позвонить… А так… Надо к Любане идти.
Старуха собирала листовки, ругалась:
– Не будем голосовать! Автолавку не присылают. Ни соли, ни керосину, ни спичек… Волки по хутору ходят. Сначала коз да коров, а потом нас поедят. Разорили совхоз! Не будем голосовать!..
Таким же трудом, собиранием листовок, занимались в этот час, считай, все хуторские жители, которых, впрочем, по пальцам можно было перечесть. Хутор носил громкое имя – Большие Чапуры. Теперь это звучало словно насмешка. Это когда-то, при советской власти, при колхозах-совхозах, Чапуры были и впрямь большими, на две сотни дворов. А нынче – лишь малое селенье в далеком глухом Задонье.
Невеликая речка Быстрица; по берегам ее – густая зелень тополей да верб; и ветхое людское жилье редкой цепочкой тянется по ложбине. Каждый дом от соседнего – за версту. Меж ними – дома и усадьбы пустые, брошенные, а то и вовсе руины, скрытые гущиной задичавших садов.
Крайний, совсем на отшибе, домишко Нади Гореловой – одинокой пенсионерки. У нее, как у всех, огород, картошка, кур десяток, которых лисы проклятые что ни год половинят, четыре козы да козел – одним словом, домашность, колгота, без которой не проживешь. Надя во дворе возилась, слышала негромкий вертолета звук, но подумала, что это урчит далекая машина. А тут как снег на голову эти листовки посыпались. Надя испугалась, бросилась в хату – прятаться. Потом выглянула: все тихо, спокойно, но белые листки лежат там и здесь. Она с опаской взяла в руки листовку, повертела: бумага приглядная, гладенькая. Печатные буквы крупные, читать легко. Прочитала. Но ничего не поняла. Какую дорогу освободить?.. Какие автомобили?.. Петербург… Новороссийск… А откуда взялись эти листки? Ни ветра, ни тучи нет, ясное небо. Правда, что-то гудело негромкое. Но что? В голове всякое мешалось. И ничего не понять. Либо дорогу грозятся построить… Ее хата мешает. Вот и пишут: «освободить». А куда освобождать? Хату не перетянешь, тем более – рухлядь. В конце концов она решила бежать к людям: к Володе Полякову, к Любане. Может, они чего знают.
Листовки, по двору рассеянные, Надя все до единой собрала. Нехорошо глядится: словно разгром какой. Собрала бумажки, передник надела да чистый платок на голову. Все же в люди идти. И заторопилась. Путь неблизкий: не меньше двух километров до Володи бежать. Максаевых подворье да Калинкиных подворье, деда Парфена, Трофимовых – все жили просторно: сады, левады немереные. Когда-то жили, теперь ушли. В станицу, в райцентр, а кто и на кладбище. Осталась зеленая пустынь.
А нынче еще эти листки проклятущие лежат, и ветром их несет поперек дороги. Нехорошо все это.
И у двора Володи Полякова такая же картина: там и здесь бумажки белеют.
– Володя! Володя!! – закричала Надя, подойдя к воротам усадьбы.
Ответа не было. А калитка раскрыта настежь.
– Володя… Ты где?!
Опять молчанье. Хозяин мог и увеяться. Он – вольный казак: ни семьи, ни живности. А мог и спать среди бела дня. И тоже не враз его сыщешь.
Поляковское подворье просторное. Глядеть на него без привычки – божий страх: конопля, лебеда да колючий татарник лесом стоят. Там и здесь по двору торчат всякие железяки: тракторная кабина, зубастое полотно травокоски, мотоцикл, желтый «москвич»-«пирожок», на каком Володя ездил еще при совхозе, бригадиром. Да еще – сараи, старая кухня. И все заросло тернами да дикой травой. Тут целый взвод потеряется – и не сыщешь.
– Володя! Володя! – прокричала Надя и прошла к дому, который был на замке. А рядом на перилах крыльца кошка дремлет, старая Мурка, на всю округу известная, потому что мастью она трехцветная: белые, черные и желтые пятна. Такие кошки, по старому поверью, дому сулят богатство. Вот и стараются люди кошек таких заиметь.
– Где хозяин? – спросила Надя. – Листков полон двор. Может, и не видал?
Мурка лишь глаза приоткрыла, но ничего не ответила, даже «мяу».
– Придется к Любане идти, – вслух решила Надя. – Куда же еще.
Кошка продолжила сладкую дрему на солнышке, на солнцепеке, хотя могла бы рассказать о том, как ее хозяин бесился.
– «Мерседес-бенц»!! – орал он. – «Судзуки»! – надрывался. – «Катерпиллер»!..
– Ты понимаешь!! – доказывал он кошке за неимением собеседников. – Вот здесь вот они! Мимо нашего двора поплывут, как на параде. Соображаешь?! Как в кино! Или вроде мы за границей… Поняла! – тряс он бумажным листком, целая стая которых на его дворе опустилась.
Глаза у хозяина горели огнем:
– «Форды»! «Мерседесы»!
Пролетавший над хутором вертолет Володя видел. Слава богу, он не какой-нибудь глухой Катагаров или бестолковая Надя Горелова. Володя в свое время закончил техникум, по-нынешнему колледж, работал на всех тракторах, комбайнах, какие в совхозе были, любую машину водил. Он издали вертолет услыхал и сразу его признал по звуку. А потом глядел и дивился: ненашенская машина… Наш вертолет – словно ураган: крыши срывает. А этот будто стрекоза – легонький, с прозрачной кабиной, видно, спортивный. Даже вертолетчика видать: молодой мужик. Володя рукой ему помахал, приветствуя. Машина прошла низенько, даже старая Мурка ее увидала, голову задрав.
А листовки, какие с вертолета сыпались, – одну из них Володя прямо на лету ухватил. Он проводил вертолетик взглядом: не сядет ли? Но голубая стрекоза, пролетев над хутором, истаяла в синем же небе, уходя влево от речки, к клетскому грейдеру, к асфальту. Исчезла, словно радужный сон. Володя, вздохнув, сказал Мурке:
– Вот это техника. Ты видала? И больше не увидишь. Спортивный. Нам бы такой… Мы бы…
Он говорил и разом пробегал глазами листовку, одну из многих, сброшенных с вертолета. И ахнул. Стал перечитывать. От волнения руки тряслись и мельтешило в глазах.
Володя сел на ступени крыльца и перечитал медленно и внимательно. Раз и другой. Головой потряс, ущипнул себя. Нет, это был не сон, а счастливая явь. В листовке сообщалось: по этой «трассе», по хуторской дороге, через Сиротинскую, Евлампиевский, Большие Чапуры пройдут международные автомобильные гонки Петербург – Новороссийск, в которых принимают участие Россия, Германия, Франция, Италия, США, Япония. Просьба в этот день не выезжать на машинах, не занимать дорогу.
Вот тут он и заорал от радости, так что Мурка шарахнулась прочь.
– «Мерседесы»! «Вольво»! «Катерпиллеры»! Вот здесь вот пройдут, понимаешь! – внушал он кошке, потому что иных слушателей не было. – Вся заграница здесь будет!! Ралли называется!! По-нашему – гонки!
Листовку он прочитал и перечитал. Другие листки по двору собирал: там то же самое. И сразу же со двора подался. К Любане. Куда же еще. Потому что неожиданная радость буквально распирала Володю. Поговорить нужно было, обсудить. Раз в жизни такая удача – вся заграница, вся техника на хутор явится: «катерпиллер», «судзуки»…
С Любаней поговорить. С Пашкой, сыном ее. Пусть он и глуповатый, но молодой мужик. Не с Муркой же толковать…
И убедиться хотелось. Вроде все прочитал, все понял, и вертолет ненашенский не зря пролетал. Но как-то не верилось… А уж Любаня-то точно все знает…
Любаня – она для всех была Любаней: для молодого ли, старого, своего ли, приезжего. За пятьдесят лет к ней никакое прозвище не прилипло, и по батюшке никто не величал. Любаня да Любаня… Бегучая, шумоватая, в просторных халатах да юбках, словно кочан капусты. Прежде срока беззубая, но с молодым румянцем на щеках. При ней – младший сын Пашка, парень молодой, крепкий, но разумом дитя дитем.
Живут они, как говорится, «на бою»: перекресток дорог и кладбище. Ни в хутор, ни из хутора мимо не проедешь. Правда, некому теперь ездить. А вот на кладбище люди бывают: станичные, из райцентра, даже из города. На Троицу ли, на Родительскую субботу, а то и просто по теплому времени могилки проведать.
Любане такие приезды – праздник: не столько рюмочку выпить, сколь с людьми поговорить, пожалиться: «И подыхать здесь буду. Посеред степи! Как волчица… Работали, работали, а теперь никому не нужны…»
Возле Любаниного двора под большим белокорым осокорем стоят врытый стол и скамейка. Подзакусить, помянуть или просто отдохнуть после долгой дороги, слушая шелест листвы, вдыхая горький степной ветер и глядя на просторную долину, безмолвную и безлюдную, курганами да увалами уходящую в далекую даль, в синеву.
Нынешним днем возле двора Любани кипели страсти. Вертолет, листовки, автомобильное ралли… Вчера подъезжал чеченец Муса, который совхозные остатки на хуторе к рукам прибрал – скотину да ферму. И он подтвердил, что действительно именно по этой дороге пройдут автомобильные гонки, называемые «ралли по бездорожью». Грузовые и легковые машины из многих стран. Это было неожиданно и просто немыслимо: глухомань, Большие Чапуры, куда лишь чеченец Муса наезжает раз в неделю, а то и реже. И вдруг – Америка да Германия, Италия, Япония… Прямо здесь, по этой дороге, которая уже травой поросла.
Вот все и сбежались к Любане с листовками в руках. Катагаров, Володя Поляков, за ним – тихая Надя Горелова.
Старик Катагаров – он мудрый, он в прежние годы газету выписывал и на колхозных собраниях шумел. Катагаров все сразу понял и разоблачил:
– Иностранные едут, значит, поглядеть. Ближний свет нашли, гонки устраивать. Это они едут подглядывать. А как же!.. Такое богатство! Сколь мы зерна намолачивали! До десяти бунтов на току насыпали. А скотины сколь?! Одной овцы до двенадцати тысяч! А гуляк?.. А кони?.. Такое добро не будет валяться. Наши кинули, другие подберут. Для вида, мол, гонки, гонки… А то негде им ездить по белому свету, бензин жечь. Подглядят, разведают – и на кукан! Под чужую власть уйдем!
– Может, тогда автолавка будет ездить, – вставила свое слово Надя Горелова.
– Вы как хотите, а я буду жалиться! – доказывала Любаня. – Начальство обязательно будет! Кинусь прямо на дорогу и по-пожарному зареву: «Найдите мой стаж! Всю жизнь здесь провела! И в доярках, и в свинарках, и на поле, а говорят – стажу мало!»
– Это называется ралли по-международному… «Мерседес-бенц»… – свое гнул Володя Поляков. – Мощность дуриная… «Катерпиллер»… – втолковывал он Пашке, молодому и глуповатому Любаниному сыну. – «Катерпиллер»… Четыре ведущих… Ты понял?
Пашка соглашался. Он соглашался со всеми. Лет ему было уже под тридцать. На лицо – моложе. Послушный и работящий. Любил музыку, носил с собой маленький приемник. Горевал, когда батарейки садились. Лишь тогда начинал ругаться с матерью, требовал: «Батареек давай!» А в остальном – золотой парень: за скотиной ходил, огородом занимался, сеном, дровами. И все это в охотку, по-молодому, подгонять не надо. С малых лет такой.
И теперь он улыбался, радуясь людям. И старому задышливому Катагару, который грозил: «Поглядят – и все скупят!», и Володе Полякову, толкующему про «мерседесы». Пашка всех слушал, но, издали заметив хромого Дорофеича, который выше по речке жил и далековато, – заметив старика, Пашка устремился ему навстречу с вопросом: