Наши дни проходят очень быстро,
Все короче становится жизни путь.
Не пора ли вам, Василь Иваныч,
Потихонечку присесть и отдохнуть…
Песня негромкая. Но в тихом хуторском мире ее далеко слыхать. Жалостливые слова, звуки перекатываются и не сразу гаснут, отзываясь в окрестных холмах: «О-о-отдохну-у-уть…» Словно уже не слова человеческие, но глас Божий. «О-о-отдохну-у-уть…»
Старая Катерина – бабка не больно чувствительная – невольно к песне прислушалась, даже замерла посреди огорода и опустила мотыгу, вздыхая и искренне соглашаясь с певцом: «Взаправди… Пора бы и отдохнуть. Сколь лет-годов… А всё работа, работа. Огород, картошка, куры, поросята… Ни дня, ни ночи… Здоровья нет. А всё надо, надо… Завтра помрешь, и ничего не надо…»
Певун смолк. Старая женщина, опомнившись, чертыхнулась: «Нечистый дух… Устал он. Смучился, бедный… Перину мять да подушки переворачивать». И принялась мотыгой орудовать споро, нагоняя упущенное. А потом вдруг иная мысль, и мотыга – в сторону. «Это он чего-то уже упер, соловушка, упер и отнес, на самогон сменял, вот и запел». Старая Катерина в меру сил, вперевалочку, помчалась проверять свои запоры да живность: поросенок на месте, куры… «Цып-цып-цып… – сзывала она для пересчета хохлатое племя. – Цып-цып-цып…»
Тревога старой Катерины напрасной не была. Пел не кто-нибудь, а Васька Рахман, соседушка. «Не пора ли нам, Василь Иваныч…» Значит, уже сыт, пьян, нос в табаке, и потянуло на песни…
– Цып-цып-цып…
Одна, две три, четыре, пять, шесть… И кочет на месте;
Значит, где-то еще ухватил. Вот и запел: «Не пора ли нам…» Невелик хутор, но есть еще чем поживиться.
Жилье Васьки Рахмана – на взгорке. Воронье гнездо, из которого всё видать. Оно и по виду – воронье: почерневший от времени дощатый дом с прорехами да щелями, с разваленной кирпичной трубой, остатками крылечка. Когда-то такие дома колхоз строил для переселенцев, назывались они «сборными», их складывали, точно карточные домики, из дощатых, с теплой начинкою, щитов. Добрые хозяева такие дома сразу же обкладывали кирпичом, делали наличники, ставни, прочую пользу и красоту наводили, чтобы жить хорошо и долго. Рахманам, как говорится, красоту не лизать. Как влезли, так и сидят, словно в тине. Одно слово – Рахманы.
– Наши дни проходят о-о-очень быстро-о….
Певун – на виду: мордастый, с пузцом Васька Рахман. «На виду», потому что дом его – словно пуп. Голо вокруг: ни палисадника, ни забора, ни ледащего огородика, тем более – дерева ли, куста.
– Нас советская власть воспитала! – четко ответит любому Верка Рахманиха. – За заборами хорониться не привыкли! Кулаки нехай прячутся и подкулачники! А мы открытой душой ко всем людям!
– А где же огород, картошка?..
– Я по специальности не овощевод, – веско и с расстановкой ответит Васька Рахман. – Я скотник, техникум имею и стаж. Предоставьте работу!
Он будто и вправду когда-то и где-то чему-то учился. А скотником работал уже здесь, на хуторе, при колхозе.
Славное было время – колхоз. Взяли и построили возле хутора не просто коровник, но огромный животноводческий городок. «Комплексом» его именовали.
Пылили из областного центра караваны грузовиков с кирпичом да лесом; понагнали техники, людей. И возвели белокаменный город под шиферными крышами. Привезли из Англии – морем, потом вагонами, а потом «скотовозами» – телок, быков: черная масть, могучее сложение – абердины, иностранцы, одним словом, элита.
Верка Рахманиха стала при скотине бумажки писать да щелкать на счетах. Супруг ее, Васька, – старший скотник, как имеющий опыт и образование. А еще там были: Сашка Рахман – родной брат Васьки, пара молодых рахманят, да еще старый Рахман – отец всего рода.
Это была жизнь… До сих пор ее вспоминают. Круглые сутки в рахмановской хате кипел в котле жирный мясной шулюм. Рахманята росли как на дрожжах; у них щеки от сытости лопались. Рахманы постарше не только от еды пухли, но и от пьянки.
Коля Бахчевник – поставщик самогона для хутора и округи – не знал, куда мясо девать: ездил продавать в станицу, тушенку производил, второй холодильник приобрел.
«Не пора ли, ох, не пора ли…» – задумчиво пропоет кто-либо из Рахманов. И вот уже – предсмертный мык, хрипенье. Мясной шулюм кипит. Коля Бахчевник ругается: «С вашим мясом…» Но куда он денется? Бизнес.
«Ох, не пора ли…»
Породистые телята шли нарасхват, окрестные стада улучшая.
Весной да осенью, обычно за неделю до контрольных перевесов, когда колхозная комиссия считает поголовье да взвешивает, сколь мясов нагуляли, – в такую пору по хутору пролетала весть: украли с фермы скотину.
Районная газета писала: «Угон скота с колхозных животноводческих ферм принимает катастрофические масштабы. Если раньше угоняли одну-две головы, то теперь угоняют десятками голов. Как рассказал нам старший скотник В.Рахманов, он лично два дня шел по следу угонщиков, но эти следы затерялись на Клетском тракте, где большое движение техники».
Васька Рахман и впрямь время от времени «ходил по следу» в поисках пропавшей скотины.
Сначала происходили сборы, у всего хутора на виду, словно по телевизору. Седлается лошадь, привязываются переметные сумы с харчами: дорога-то дальняя и, конечно, опасная. У любителя охоты, Володи Арчакова, берется ружье, в патронах – только «жакан» и «волчиная картечь». «Бить буду наповал безо всяких судов, – сурово обещает Васька. – А потом нехай сажают». Жена его, Верка, начинает рыдать: «Не езди! Нехай милиция ищет! У тебя дети… А ты за колхозное добро головы лишишься…» Но Васька суров и непреклонен. Он должен, обязан. Он – старший скотник.
Вот он удаляется. У всего хутора на глазах. «По следу пошел». Вот он скрылся за бугром. Теперь его не будет двое суток ли, трое. Злые языки плетут, что эти три дня Васька отлеживается на брошенном хуторе Найденов. Но мало ли что наплетут…
И вот по прошествии дней усталый Васька Рахман возвращается, рассказывает: «По следу шел. Весь признак: копыта, помет, подковы. На лошадях угоняли. И ведь чуток не успел. У Клетского тракта – колеса. Видать, погрузили и увезли. А тама…»
А там и вправду глухое дело: далекие хутора, лесистые займища, балки.
Время шло. Поголовье племенного скота на колхозной ферме уменьшалось и уменьшалось. А Рахманы множились, словно саранча, полоняя хутор.
Вроде недавно объявились они, из России переселенцы: старый Рахман с Рахманихой, два женатых сына. Отвели им два дома. Работы в колхозе хватало. Плодились рахмановские бабы, словно крольчихи. И вот уже Верка Рахманиха стучит в свою могучую грудь: «Как матерь-героиня, имею права! Предоставьте…»
Вначале они трудилась на хуторской почте. В те годы с куревом на селе было трудно, а в городах – с харчами. Выручали посылки. Но с приходом на почту Верки Рахманихи связь посылочная стончилась, а потом и вовсе на нет сошла. Васька Рахман курил ростовские да киевские табаки. Малые рахманята хрумкали печенье да конфеты. По адресам если что и прибывало, то лишь всякая дрянь с кирпичами для веса.
Закрыли почту. А Верка Рахманиха стала заведовать хуторской колхозной столовой, которую Рахманы тут же, словно мухи, обсели, роясь там и день и ночь.
Столовая кормила механизаторов, шоферов своих, но больше из города приезжих, последних в ту пору было много: заводы помогали селу. А тут еще стройка развернулась – животноводческий комплекс.
Веселая разбитная Верка приезжим оказалась по нраву; мужик ее был всегда готов добыть самогон, разделить компанию, душевно пропеть: «Наши дни проходят о-очень быстро-о…» «Не пора ли, ох, не пора ли!» – с готовностью подхватывали приезжие и свои. Но голос Васьки Рахмана звенел наособь, в нем – душа и слеза: «Потихонечку присесть и о-отдохнуть!»
Пели и гуляли на славу, не замечая, что столовские харчи все жиже и жиже. А если кто и замечал, то Верка Рахманиха ответить умела.
Но стройка закончилась, столовую прикрыли. Зато торжественно открыли животноводческий комплекс: белокаменный город под шифером; могучие мясистые скотиняки по имени «абердино-ангусы» прибыли из далеких краев, чтобы плодиться и множиться.
Многодетных родителей на комплексе работой обеспечили в первую очередь. Верка на счетах щелкала, Васька – старший скотник. Рядом – брат Сашка да молодые Рахманы. Славная была жизнь. Черные как ночь, могучие «абердино-ангусы», под ними земля дрожала, до тонны весом быки. Знаменитое «мраморное» мясо… Его на базаре вмиг с прилавков сметали. Коля Бахчевник за самогон принимал безропотно. Считай, валюта. За телятами – очередь. Втихаря, конечно. По Веркиным отчетам, рождаемость у коров катастрофически падала. «Климат, – разъяснял Васька Рахман. – Тут не Англия». Да еще постоянные кражи. Дважды в году тому же Ваське приходилось «идти по следу», разыскивая угонщиков скота.
Но жить было можно. Рахмановские ребятишки росли мордастыми, крепкими, быстро и много их расплодилось – не в пример привередливым «абердинам», – занимали пустующие хуторские дома.
А потом вдруг все очень быстро сошло на мыльный пузырь: колхозной бригаде пришел конец, остатки скотины угнали в станицу, закрыли и растащили магазин, клуб, кузницу. Даже вечно ржавевшие железяки исчезли с Лысого бугра.
На хутор пришла другая жизнь. Поначалу вздыхали и ждали перемен, рассуждая: «Без хлеба город не усидит и без мяса… Остальцы доедят и запоют матушку-репку… Всё возвернут: колхозы, совхозы…»
Но жданками сыт не будешь. Молодежь посмысленей подалась на все четыре стороны, даже на север, там деньги хорошие.
За речкой приезжий Коньков занимался бахчами, ходили к нему полоть, собирать арбузы, дыни. Держали скот, птицу. Попасов и сена теперь – через край. И конечно Дон-батюшка. Ловили рыбу зимой и летом. А по весне, на нерестовом ходу, ночами не спали. Рыба и прежде, и нынче – в цене, тем более донская.
Словом, от голоду никто не помер. Даже Рахманы. Хотя, как и прежде, их дом – словно ветром обдутый: ни забора, ни скотьего сарая, ни огорода. Вместо крылечка лежит на шаткой подставе железом обитая дверь бывшего хуторского магазина. На ней: «Часы работы… Перерыв…» Добыча…
«Рахманское иго» – так определила новую хуторскую напасть грамотная Хомовна.
У бобылки Полины украли ночью всех уток. Она их целое лето пестала, надеясь с мясцом зиму прожить. Пух и перья разносились по хутору от рахмановского гнезда.
У одинокой Ксени сначала пять кур забрали из курятника, а потом и остальных, вместе с петухом, уже из чулана. Даже там не уберегла. У Хомовны… У Ню-ры-татарки…
Рахманское иго… С утра до ночи по хутору бродят, словно бурлаки, выглядывая поживу. Сопливые и те на ходу цыпленка ли, утенка упрут.
Хозяйка спохватится, бежит к Верке Рахманихе.
– Откуда у вас цыплята?
– От нашей курицы.
– У вас и карги сроду не было!
– Детвора… несмысленые… – нехотя сдается Верка. – Поиграться взяли. – И тут же в атаку: – Какие вы все ненавистные! Поигрались бы и принесли.
На воде, на Дону, где полхутора кормится, Рахманово племя тоже не дремлет: угонят лодку, снимут вентерь ли, сеть. А если не упрут, то уж обязательно проверят чужую снасть прежде хозяина, заберут рыбу. Тут же задешево продадут каким-нибудь заезжим, городским и – запели: «Все короче-е становится жизни путь…»
Вот и нынче. Майское позднее утро. Солнышко хорошо пригревает. Тишина и покой. Голубое небо. Зеленая степь, холмы. Меж холмами, в укрыве, людское селение – хутор.
Наша жизнь проходит очень быстро.
Все короче становится наш путь.
Не пора ли нам, ох, не пора ли
Помаленечку присесть и отдохнуть…
Поет Васька Рахман с душой и слезой. Не захочешь, поверишь.
Вот и старая Катерина уши развесила. Опомнившись, кинулась проверять, все ли на месте: поросенок, куры, погреб, сараи. Проверила, в огород вернулась, взялась за мотыгу, торопясь и досадуя: сколько времени зря потеряла. А ведь картошку нынче – хоть умри! – нужно окучить. Завтра – некогда: рассада не будет ждать. И хату нужно мазать, белить. Скоро Троица.
А Васька Рахман смолк. Видно, пригрелся и задремал. Хорошо в майскую пору косточки греть в затишке, на мягком припеке.
Легкая рука
Телефон на всем хуторе – разъединый, в этом дворе у Тимофея да Валентины. Вот и идут. Сосед Володя пришел позвонить, а в эту пору у хозяйки забота: курица-клуша высидела цыплят. А один из них – никудышный: хроменький, на вид ледащий. Валентина принесла его в дом, пожаловалась:
– Гоняют за ним, клюют. И угреться под клушей толком не может. Выпихивают.
Она держала цыпленка в ладонях, отогревая, прижаливая:
– Маленький… А его бьют… А он и так едва пекает… Чего ж с тобой делать, мой хороший? В коробку тебя да грелку. Может, оклемаешься.
Сосед Володя сказал как отрезал:
– Сдохнет. Кохай его не кохай.
И вправду, когда много цыплят, они вместе бегают, греются, сбившись кучкой. А одному – трудно. Тем более хворому.
Добросердечная Валентина это понимала не хуже соседа, но все равно жалко. И тут взгляд ее остановился на кошке, которая в своем укромном углу, возле печки, кормила котят. Котятки лишь вывелись, еще слепые, все трое в мамку: белыми, желтыми и черными пятнами – трехцветные, говорят, к счастью. Потому и оставили. Люди разберут.
Каким-то безотчетным движением, цыпленку ли сострадая, котятам завидуя, Валентина подошла к дружному семейству, присела возле него и выпустила из рук цыпленка.
Птенец шагнул раз и другой, пискнул и потянулся ближе к теплу кошачьему. Мурка поглядела на него прищуренно и, что-то поняв или ничего не поняв, просто услышав жалобный писк, мягко пригребла птенца лапой поближе к себе. Птенец приник к ее горячему брюху и даже под лапу залез: там теплей. Пискнув еще раз, уже потише, он замер, угреваясь.
Сосед, собравшийся уходить, остановился, сказал, усмехнувшись:
– Сейчас она позавтракает.
– Наша Мурка хорошая… – возразила ему хозяйка. – Она маленького не тронет. У нее свои маленькие. Она их жалеет. Она и чужого приголубит. Для всех – мамушка… – негромко объясняла ли, внушала Валентина, не поднимаясь с корточек и глаз не отводя от счастливого семейства.
Котята кормились, порою теряя сосок, и тогда, попискивая, цыпленок дремал в тепле. Кошка смежила глаза, наслаждаясь своим счастливым материнством.
Сосед уже от порога вернулся, поглядел и сказал:
– Приголубит. Это она наелась и спит. А как проснется – хрум-хрум… Одни перушки останутся…
Валентина поднялась, мягко, но возразила:
– Она хорошая, наша Мурка. Она добрая.
Но Володя был, что называется, с характером. Голова на плечах и варит.
Еще раз скептически оглядев кошачье-цыплячыо идиллию и трезво все оценив, он постановил окончательно:
– Сожрет. Это она спит, не сообразила. Проснется и сожрет.
Последние слова отчеканил и ушел. Все было ясно.
Хозяйка, спорить не желая, лишь вздохнула, негромко повторив прежнее: «Мурочка, умница моя… Она маленьких жалеет… Она его не обидит…»
Покатился день дальше со своими делами, заботами. Годы у хозяйки уже не молодые и здоровье известное: хвори да болячки. А заботы всё те же: скотина, огород, птица, дом, пусть невеликое, но семейство, а тут еще – летняя пора. Долгий день, но и его не хватает. Вот и торопишься. Всю жизнь.
Меж делом хозяйка нет-нет да заглядывала в дом: живой там цыпленок? А с птенцом ничего не случилось. Он отоспался, оживел и, выбравшись из теплого Муркиного плена, стал громко пищать, требуя еды. Валентина принесла ему на блюдечке свежий творожок да крохи рубленого яичка. Цыпленок наклевался и снова к Мурке – под бок.
Пришел с огорода хозяин, поглядел, посмеялся:
– Вот это номер…
А ближе к вечеру появился Володя-сосед.
– Позвонить надо… – сказал он, а глазами – к печке, где Муркино логово. Самой кошки не было, но вповал на мягкой подстилке там дремали котята, и меж них – желтый цыпленок.
У соседа глаза полезли на лоб.
– Не сожрала еще?.. – спросил он.
– Как видишь, – ответил хозяин.
– Сожрет, – твердо сказал сосед.
– Поглядим…
– А я говорю – сожрет. Потому что это – зверь. Ты понимаешь? Зверь! У него природ такой: обязан сожрать. Потому что – положено. Жрать! Мышей, птицу всякую!
– Мышей она хорошо ловит, – похвалил хозяин. – И воробья не пропустит. А мышей возле закрома каждый день душит. Молодец, Мурка.
И, будто услышав зов, объявилась кошка. Поуркивая, она облизала котят, словно будя их к очередному обеду. И улеглась, подставляя тугие соски. Котят дважды приглашать не пришлось. Мамкины титьки отыскав, они уцепились за них и принялись дудонить. Детское ремесло… Цыпленок же, потревоженный, поднялся, пискнул и тоже принялся за еду, глухо постукивая еще мягким клювом по блюдцу. Крошеное яичко, творог, а потом и воды попил, как правдашний, задирая крохотную головенку.
Соседу это не нравилось.
– Сожрет, точно сожрет, – твердил он. – Утром вот поглядите.
Наутро цыпленок никуда не делся, мирно проспав возле новой мамы. И пошло-поехало: греется, спит возле кошки, забираясь под лапу для тепла. Отоспится, пищит, бегает, клюет, как положено, яйцо, творог, пшенцо, рубленую зелень, пьет воду. Набегается – снова под теплый бочок.
Сосед Володя стал приходить на дню три раза. И с порога, не здороваясь, шел прямо к печке.
– Не сожрала?
– Целый…
– Должна сожрать. Обязана, – твердил он. – Потому что – зверь…
Хозяйка пела свое:
– Мурочка… Она у нас умная. Она маленьких не обижает. Мама – она мама и есть.
У хозяина свое объяснение:
– Легкая у Валентины рука… Вот она ей сказала, под бок подпихнула, и Мурка послушалась… Легкая рука. Недаром к ней бабы идут цветок отсадить, чтобы легкой рукой, лучше примется. Это еще моя мамка-покойница заметила.
Сидели мужики, глядели, словно на чудо. Оно и впрямь чудо: кошка лежит, развалясь, котята сосут ее, и тут же – цыпленок, под лапою, дремлет.
Соседу Володе эта мирная картина была – нож вострый.
– Она же права не имеет! У нее – природ! Зверь… Мясо ей, кровь нужно… И она обязана сожрать! Просто обязана!
Но то были лишь слова. На деле – иное. На третий ли, четвертый день натурный сосед придумал наконец объяснение.
– Она умом рухнулась! Старуня! – крутил он пальцем возле виска. – Жила-жила и все выжила. Ничего не соображает. У старых людей так… Значит, и у кошек.
Он сразу успокоился и наперед предсказал:
– Котята подрастут чуть-чуть, они его враз сожрут.
– Не сожрут, – заступилась Валентина. – Он теперь у них вроде – братушка…
– С костями этого братушку… Вот поглядишь. Зверье! Природ такой! Понятно?!
Но и здесь сосед пальцем в небо попал. Время шло, росли котята быстро, а рядом с ними цыпленок помаленьку оперялся, хромать перестал. Они вместе играли, хотя эти игры были странными: котята, цыпленок. Вроде как не приложишь: кошка и птица. Но у них получалось. Наверное, потому, что детвора. Цыпленок порой пищал, отбиваясь, и не в шутку больно клевался. И тогда пищали котята. Но все кончалось миром и сном вповалку. Скоро котята с цыпленком выбрались во двор, там росли. Время летнее. И для всех это стало привычным.
Кроме соседа, который в конце концов не выдержал и решил проверить, как говорится, на собственном опыте. Как раз у него клушка высидела цыплят. Он взял одного, отчаянно запищавшего, и сунул под нос своей кошке. Она у него обходилась без имени. Кошка да кошка… А нынче была с кошененком, с одним. Остальных потопил. Цыпленка ей сунул под бок, приказал:
– Воспитывай. Ясно тебе? Ясно?!
Кошка ответить не могла, лишь жмурилась. Цыпленок рядом пищал.
– Гляди не трожь! – серьезно предупредил кошку Володя. – Голову оторву. – И отправился по делам.
Когда он вернулся, от цыпленка и духа не осталось. А кошка лежала, кормя своего котенка, мурлыкала.
– А где цыплак? – с порога спросил Володя и начал по углам шарить. Но не было ни следа, ни писка. Понятно, что сожрала. Ни пушинки, ни перышка… Да какие у него перышки, лишь вывелся. Глотнула – и нет.
Сожрала. Это был факт очевидный. Хотя какие-то сомнения оставались. Ведь прямых доказательств нет! И еще одно: может, не поняла? Может, надо было посерьезней внушить?
Володя решил еще раз проверить. Еще одного цыпленка забрал у клушки. Принес. Комочек. Тепленький, щуплый. Один лишь писк.
Он держал цыпленка в руке, под нос кошке сунув, и объяснял:
– Не жрать. Поняла? Не жрать его, а воспитывать. А если сожрешь, я с тебя шкуру спущу. Ты меня знаешь. Засеку до смерти. Или повешу. Поняла?
Кошка смотрела на хозяина и вроде все понимала, зная тяжелую руку его.
– Вот так. Вторая проверка. И последняя!
Володя сунул цыпленка кошке под бок. Поглядел. Все вроде шло хорошо. Цыпленок пищал. Кошка лежала, жмурилась.
Но сторожить не будешь. Дела ждут. Он ушел. Скоро вернулся. Открыл дверь, кошка, шмыгнув под ногами, умчалась прочь. Цыпленка, конечно, не было. Сожрала. И, между прочим, правильно сделала. Потому что – зверь. Но вот за то, что хозяина не послушалась, за это, конечно, – смерть. Володя ружье со стены ухватил, оно всегда под рукой, снаряженное. И прямо с крыльца бабахнул, дуплетом. Взлетели испуганные куры, поднялась пыль столбом, собаки залились. На весь хутор – содом. А кошка улизнула. Конечно, до поры. У Володи на это дело рука легкая.
Тюрин
Время вечернее. Издали слышно, как гудит трактор Тюрина, прибиваясь с работы к дому. Они на хуторе единственные колхозники: Тюрин и маленький колесный трактор его. Вот он с горы катит, погромыхивая прицепной тележкой. И напрямую к нашему двору. У ворот – остановка. Тюрин из кабины вылез, хозяина зовет:
– До мэнэ ходи!
А во дворе – лишь я, гость заезжий, но не больно редкий, и потому в руки мне – бутылка и просьба: «Постановь в холодильник. Я зараз приду».
Тюрин – по говору и виду – запорожец с картинки: росту невеликого, сложения плотного, лысая голова – круглый арбуз, глаза – хитрая прижмурка, и, конечно, «вусы». Балакает «по-хохлячьи»: «До мэнэ… До тэбэ… Малэнький…»
Бутылку самогона с бумажной затычкой отправил я в холодильник. Дело понятное: Тюрин где-то «скалымил», но домашних своих решил наказать за грех вчерашний. Семейка у него еще та: что жена, что сыночки… Так и глядят, чего бы из дома упереть да пропить. Глаз да глаз за ними. Вчера Тюрин еле успел. Свинью они сторговали заезжим людям, поменяв ее на сахар, муку и конечно водку. Тащили, как муравьи. И уже свинью грузили в прицеп. А тут не в свою пору вдруг объявился Тюрин. Видно, подсказало сердце. Он мигом торг поломал. Да еще кое-кому костыля по горбу досталось. Все же – свинья, а не курица.
К тому же нести бутылку домой – самому на понюх не достанется. А здесь, во дворе моего приятеля, на воле, под развесистым кленом – стол. Хозяева – люди свои. Потихонечку выпивай да балакай. Чего еще надобно?
Даже Валентина – жена моего приятеля, которая пьющих не жалует, – Тюрина привечает.
– Коля – молодец, – хвалит она его и жалеет. – Он – мученик, наш Колюшка…
– Такая свинья… – сразу вчерашнее вспоминает Тюрин. – Таких поросят приносит. И себе оставляем, и людям продаем. Золотая хрюша, кормилица. На нее надо молиться, а они ее за так отдают…
– Слава богу, обошлось, – успокаивает его Валентина. – Не переживай. Ты ныне весь день на тракторе, наработался, щей тебе разогрею.
Тюрин довольно жмурится, только что не урчит. Его бутылочка охладилась, пока он трактор к своему двору отгонял, обмылся да рабочую спецовку сменил на легкую рубашку.
– Щи – это хорошо, – причмокивает Тюрин. – А я пока трохи выпью с ребятками.
«Ребятки» – то мы с приятелем, седоклокие. Дело вечернее. Почему не посидеть за столом в хорошей компании.
Выпив стопку, Тюрин разглаживает усы, а потом истово хлебает горячие щи. Хозяйка сидит рядом, подперев рукой полную щеку, и хвалит едока:
– Молодец, Коля. Рюмочку выпьет, хорошо покушает. Все бы так, по-умному.
Тюрина от еды пот прошиб. Он объясняет причину своего аппетита:
– Я с собой на работу брал харчей. Сала и хлеба. А подъехал с утра в бригаду, хлопцы там похмеляются, а закуски – ни у кого. Тут мое сало и подмели.
Тюрину уже немало годков, под семьдесят подпирает. А на вид еще крепкий. Работает в колхозе. Один со всего хутора. Остальных сократили да уволили, потому что от самого колхоза, в котором прежде было шесть хуторов, а земли – за день не объедешь, от прежнего теперь остались рожки да ножки. Но без Тюрина нельзя. Он – лучший сварщик в колхозе. А нынче все тракторы да комбайны – старье и утиль; Тюрин при них – доктор Айболит. Колесный трактор у него – персональный. Тележка на прицепе. Там – сварочный аппарат, баллоны. Вот и катается зимой и летом..
Нынче жаркий июль. Уборка. Хотя чего теперь убирать? Это прежде хлебные поля подступали к самому хутору. Нынче они далеко.
Тюрин щи дохлебал, взопрев. И тут же на столе объявилась просторная сковорода с рыбой. Поджаренные до розовой смуглоты ломтики тонули в желтизне и бели яичной мешанки, щедро сдобренной зеленью лука, петрушки, укропа. А рядом в миске – крошево помидоров, огурцов, болгарского перца, сладкого лука-«каба». Да еще – кислое молоко, сметана, пресные пышки.
Хозяйка присела рядом, сказав:
– И мы сразу поужинаем…
– А я не можу… – округляя глаза, отказался Тюрин. – Щей нахлебався… во… – показал он ладонью под горло.
– Ешь, Коля, ешь. Стопочку выпей и поешь. Ты – человек рабочий, тебе надо.
– Ну если со стопочкой… – согласился Тюрин.
Ему нравится такое застолье: хлебосольное, неспешное, без шума и ругани. И бутылка на столе словно не убывает. Хозяйка спиртного в рот не берет. Хозяин порой, для компании, лишь пригубит.
Да еще за столом – гость, человек заезжий, ему можно рассказать то, что другим давно уже известно. А рассказывать Тюрин любит.
– Работать буду еще двадцать годов! – решительно заявил он. – Двадцать!
– И все бесплатно… – подсмеялся мой хозяин. – На майские праздники пятьдесят рублей отвалили. Барыш!
Но Тюрин его слушать не хочет, потому что речь – для меня.
– Двадцать лет буду работать, потому что… – загнул он палец. – Как только я уйду, мой заменщик… Я знаю, кто на мое место лезет. Он за месяц разобьет трактор и всю сварку погубит. Как тогда бригада будет работать? – вопрошал Тюрин, обводя нас, внимательных слушателей, строгим взглядом. – Они же всякий день кувыркаются, технику бьют, я их чиню. А если я бы кувыркался вместе с ними? Кто бы варил? А мой заменщик в первый же день закувыркается. Вот все и кончится. Так что надо работать.
Естественно, мы согласились: «Надо».
– Другое дело… – продолжил Тюрин, загибая второй палец. – Я уйду, и тогда хутору конец.
Приятель мой – поперечник, он любит справедливость и потому возражает:
– Ну да, помрем без тебя. Пуп земли!
Жена его, человек сердечный, – всегдашняя заступа:
– Вечно ты… Коля правильно говорит. Это у нас – машина. А другие?..
– Про других моя балачка… – подхватывает Тюрин. – Вы – не пропадете. Федя не пропадет, у него тоже «Нива», у Кравченки – «козел». И всё. Кому – в станицу, кому – в район. В магазин, хоть раз в месяц, всем надо. Вермишели, крупы набрать. А зубы лечить, в больницу?
Справедливые речи. От хутора до асфальта в станице – пятнадцать верст. Большую половину из них каждый день можно одолеть на тюринском тракторе: в кабине, на тележке. Тюрин никому не откажет, довезет до бригады. А там и станица – рукой подать: пешком ли, другой попуткой. Иного транспорта нет. Ребятишек в школу порой возят, но лишь посуху, в сентябре. А потом начинается грязь, гололед, снежные заносы. И тогда лишь трактор Тюрина потихоньку пробирается вечным путем своим. Он хлебца печеного привезет. И на кладбище едут в труской тележке, за трактором. Привычно.
Конечно, есть и третья причина: Тюрин – единственный кормилец своей немалой, но бестолковой семьи. Там сыновья – «бурлаки», там дочка с зятем, хоть и отдельно живут, но кормятся возле папки; там – внуки; там нет надежи даже на хозяйку. Но об этом – молчок. Все и без слов понятно, и нечего душу травить.
Застолье длится до темноты. Хозяева отлучаются по делам. Встретить скотину из стада, напоить, подоить, с молоком управиться. Иная живность требует вечерних забот. Утки да куры. И собак надо покормить, и кошек. Тоже своего просят.
Лишь мы с Тюриным за столом неотлучно, бутылка понемногу пустеет. Тюрин сыт и немного хмелен, всем на свете доволен. Слушаю его журливые речи, многие из которых слышал не раз. Про то, как на херсонской судоверфи варил он корпуса боевых кораблей и на каждый шов ставил личное клеймо. Ответственность! Они и сейчас, может, плавают, тюринские крейсера, нас охраняют. И про целину: как жили в палатках, как строили, как пахали. Рассказов много. Долгая жизнь. Тюрин стрижется коротко, «под машинку», но голова – седая. К вечеру устает. Будто и крепок еще, но годков немало. За шестьдесят далеко-далеко. Долгая жизнь. Есть что вспомнить. Тюрин балакать любит. Я слушаю, знаю, что сейчас он расскажет еще одну повесть: про себя и знаменитого директора Штепо.
Вот налита последняя стопка. С чувством выпита. Тюрин глядит на меня растроганно и благодарно. Маленькие глаза подернуты влагой. Лоб морщинится. Там, в круглой лысой голове, созрело и расцветает счастливое. Вот оно растекается, разглаживая морщины.
– Было дело… – начинает Тюрин. – Штепу, конечно, знаешь?
Киваю головой. Как не знать знаменитого Штепо – дважды Героя Труда, знаменитого директора прославленного на всю страну совхоза. Хоть и в прошлом все это, но память есть.