Ночь проходит
ModernLib.Net / Отечественная проза / Екимов Борис Петрович / Ночь проходит - Чтение
(стр. 2)
"Моя мамка все лежит. У нее врачи ожирение сердца признают", хвалилась она. И ребятня завидовала барской болезни. Свои-то матери были черны и худы, словно галки. А женился он нечаянно. Они уже в возраст вошли, и Лизавета зазвала его как-то в дом. Зазвала и стала приданым гордиться. У Чакалкиных гардероб стоял кроме сундуков. Зеркальный гардероб, лакированный. И оттуда, из таинственных недр его, вынула Лизавета костюм - черный, прямо жуковый, суконный. Шелякин остолбенел. Он в своей семье из гуней не вылезал, из крашеной мешковины да пятнистых немецких плащ-палаток. А тут костюм шерстяной... Бедная голова его закружилась. Он гладил осторожно рукой ворс, вдыхал горький запах нафталина. А Лизавета, разойдясь, накинула оторопевшему парню пиджак на плечи: "Это жениховский костюм... для жениха". Шелякин глянул в зеркало, увидел себя в черном сукне и занемог. Он во сне видел себя в черной суконной паре и наяву. Соседскую Мольку Чигарову словно забыл, и она издали следила за ним заплаканными глазами. Сговорили и поженили молодых быстро. Роман заехал к новым сватам, пообещал; "Довеку будет счастливым, и вас не забуду". Отец с матерью от радости потеряли себя, забыв о дурной славе невесты и о соседской Мольке, какую малых лет сношенькой величали. Так ушел Шелякин в зятья. А поместье Романа Чакалкина велось просторно и богато. Две коровы да летошники, свиньи, овечек полсотни, добрый табун гусей, даже редкостные по тем временам индюшки курлыкали на подворье. Зерна у хозяина хватало на всех, и о пастьбе не нужно было тревожиться, о сене - за все Чакалкин расплачивался спасибом. Из двух колодцев, что выкопал сельсовет на хуторе, один оказался на Романовой подворье, туда даже ближним соседям был путь заказан. И цвел огород Чакалкина на вольной воде. В родном шелякинском дому снятым молочком забеляли пустые щи, хлебу радовались. На Романовой стеле любили баранину с острым гардалом, пухлые каймаки с ведерных казанов, докрасна томленные каймаки с пышками, блинцами, варениками - слаженое да соложеное не переводилось. На таком дворе грех было сидеть сложа руки. И Шелякин впрягся. Никто его не понуждал. Он лез в работу, словно борозденый бык. За год-другой поставил он новые базы и летнюю кухню - просторный флигель; прихватив соседскую пустую деляну, посадил Шелякин сад всей округе на зависть, да не абы какой, а в добрую сотню корней, с яблонями, грушами, желтомясыми и черными сливами, сладким калеградским терном. И даже виноградом. И потекла, покатилась молодая жизнь, и казалось, и вправду будет до смерти счастливой. Но недаром старые люди говорят: не хвались в три дня, хвались в три года. Романа Чакалкина, а теперь и молодых приглашали на все гулянки в округе. Роман везде не поспевал, но нередко оказывал честь. Молодые веселились чаще. Шелякин не жаловал пьянства, вина, но испытывал прежнюю страсть к своему жениховскому шерстяному костюму... На гулянках, в костюме, он был строгим и красивым... Синеглазый, бровастый. И словно городской. На хуторе. Мало-Головском в апреле месяце, по весне, "подымали кашу" у бригадира, обмывая новорожденного сына. "Каша" была тороватая, съели двух овец и самогона попили немало. И под конец гулянки пьяненькая Настя Рабунова сошла с ума. Сбесилась и кинулась на Шелякина. "Отдай костюм! Сыми! кричала она. - Васянин костюм! Васянин! Чакалка забрал, ненасытный, утянул из сундука, а ты хорошишься, гоголушка! Сыми! Сыми, поганое племя! Хвороба чтоб тебя поломала и лека не взяла! Васянин костюм!" Она кричала и плакала, безумны были ее глаза, а руки сильны. Ее тащили, пальцы ей выворачивали, а она не отпускала: "Отдай!!!" На другой день Настена, отрезвев, до свету прибежала к Чакалкину ив ногах валялась, просила прощения: Что-то помутилось и тронулось в голове Шелякина. Он стал задумчив и тих и вдруг однажды ни с того ни с сего в трезвом виде спросил тестя: "Отец, помнишь, я пацаном еще был, пшеницу косил у Митякиной балки, а ты налетел: "Зерно ешь... Привлеку..." Зачем? Ведь кужонок еще... да голодный..." Чакалкин усмехнулся, плечами пожал: "Должность такая. Государство требует. А как же? Вам дай потачку". Шелякин отступился. Но неделю спустя снова старое помянул. "Отец, спросил он, - ты для чего у матери куделю рвал? Там шерсти-то было - нам на чулочки. А ты..." "Должность такая, - гулко откашливаясь, произнес Роман. Одного пожалей, другого, а государство..." "А у тебя на чердаке тридцать вьюков, это чья?" - осмелел Шелякин. "Моя, сукин сын! - не выдержал Роман. Я сколь овечек держу, не видишь!" Овечек Чакалкин держал помногу. А однажды придумал Шелякин и вовсе несуразное. Вошел он в дом и сказал: "Там, отец, плотники гвоздей принесли, ведро. Бутылку просят похмелиться". - "Конечно, забирай". Бутылку Шелякин унес. А, ведра гвоздей Роман не мог найти. Когда спросил, пьяненький зять ответил ему: "Это государственные были гвозди. Я их государству. А то вы у государства..." И погрозил пальцем. Что с пьяным толковать. Выпивать он стал чаще и чаще, к домашней работе охладел, дичился семьи и, пьяный, то и дело приставал к Роману с разговорами: "Скажи, отец, почему..." Роман поглядел-поглядел, а потом решил: не к шубе рукав. И посадил Шелякина в один мах. Сел с ним как-то вечером выпивать, а потом, когда кончилось питье, вроде шутейно сказал: "Возьми в магазине, делов-то. Завтра рассчитаемся, баба своя". Продавщица Зинаида была и вправду для Романа своей. Пьяный Шелякин пошел, словно бычок, и сломал в магазине запор, забрав пять бутылок водки. Дали ему три года. Ах как страшно там было, в неволе, в северной стороне. Среди чужих, одному... Как горько, как скверно, как тягостно. Шелякин пытался бежать и хотел удавиться, но бог его сохранил и вывел живым. Он вернулся на хутор, пришел к тестю и спросил: "За что ты меня? Такую казню..." Роман был спокоен, холоден, и глаза его желто светились. И ответил он коротко: "Неука учить надо". И добавил пространнее, уже по решенному: "На моем базу тебе места нет. Я обговорил, иди на хутор Тепленький, живи и работай. Алименты хорошие плати. И не рыпайся. Тронешься с места, упеку - не вылезешь". Шелякин поверил. Поверил, перепугался и ушел, куда ведено. Ушел, словно в тину засел. И лишь о том молил бога, чтобы не тронул его Чакалкин. А вот теперь Роман помер. Шелякин слез с телеги, в раздумье подошел к старому тополю и прислонился к стволу его. Вокруг, в тишине, по желтой полеглой осоке, по сухой траве и листам что-то шуршало и щелкало, словно невидимей дождь сыпал и сыпал не торопясь. Но то был не дождь. Это снизу, от земли, поднималась молодая трава, с хрустом пробивая старые былинки и палый лист; это сверху, с тополей, падали легкие чешуйки почек, открывая молодые листы, клейкие, пахучие. И сладкий, усыпляющий запах тленья уже перебивал острый дух молодой зелени. Хотелось нюхать его, им дышать. Шелякин решил ехать назад. Что эти похороны, горький помин, когда пришла весна, а он столько ждал ее, целую зиму? Сидеть сейчас на берегу, слушать и думать, глядеть на бегучую воду, на цветенье садов. А про Чакалкина забыть, пусть его хоронят другие. Он уже решился и пошел к лошадям, когда сверху, из-за бугра, показались вдруг Варечка Сисиха с Жеником. Вылезли на бугор, увидели Шелякина, лошадей, загалдели разом и кинулись к нему. И теперь втроем покатили прямой дорогой к хутору Рубежному, к покойнику Роману. Ехали, а Варечка не переставая ругалась: - Ну, Шаляпин... Вот ты какой человек, Шаляпин, выкаморный да забурунный, прям полоумственный. Ишь, не поеду... Рассалуда ты, боле никто. Мы идем-идем, да каким околесом, все ноги и обили, перебродили сколь разов, а ты... Варечка ругалась и ругалась, слова сыпались из нее горохом, словно из дырявого мешка. Сыпались, и конца им не было. Шелякин молчал. Нагнулся, насупился и молчал. А Варечка свое толковала: - Гляжу я ты в детский разум превзошел, это водичка тебя сокрушает, а мы должны... Ей нужно было кого-то ругать, искать виноватого и ругать, потому что кто-то виноват был перед нею в этом мире. Нынешнюю ночь она, считай, не спала. Сына успокаивала, думала Р. покойном Романе. Он умер и разом все оборвал и смешал в жизни Варечки. Словно упала с глаз пелена, и жизнь человеческая, и своя собственная, оказалась короткой и очень ясной. Роман помер, и теперь как было жить. Они не видались давно, но нить, связывающая их судьбы, была крепка. Она ведь долго вилась, и как без нее теперь... Весь век, от молодости и до последнего часа, Варечка жила ожиданьем. Еще в девках, слюбившись с Романом, она ждала. Верила в слова его: "Со мной довеку будешь счастливой, довеку..." Она была молодой, красивой и настолько верила в счастье, что даже не торопила его. Что Романова жена?.. Разве она преграда? Романа можно было одним махом забрать, но Варечка любила не только мужика, но и человека, под которым округа ходила. Она Чакалкнна любила, которого знали все. А районное начальство разводов не хвалило. Могли забрать партийный билет. И Варечка ждала своего часа. Купалась в Романовой любви и заботе, горделиво понимая, что ее дом - теплее. Здесь Роман дневал и ночевал, сюда нес и вез, больших людей принимал, районное начальство. Чего еще надо? Варечка ждала, тем более что законная Романова супруга вечно охала и плакалась на здоровье, таскалась по врачам и должна была в конце концов помереть. Шли годы. Сисиха старела, так и не узнав семьи. А ничего не менялось. Но и потом, уже старою, до последнего дня верила Варечка, мечтала, как в конце концов все же войдет она хозяйкой на Романов двор. Переживет законную супругу и войдет. А Роман взял да сам умер. И разом все оборвалось. И остались на руках, словно при плохом гаданье, пустые хлопоты да разбитые надежды. И больше ничего впереди, кроме близкой смерти. А тут еще Женик словно с ума сошел, галдел про какие-то деньги, богатство. Засыпал и вскакивал, снова ложился. Ночь была длинной и тягостной, насилу Варечка дождалась ее конца. На рассвете они ушли, торопясь, напрямую, а прямая дорога, как всегда, обманула, и пришлось брести через залитые луга - измочились, устали. И потому теперь Варечка ругала Шелякина, благо он молчал. Женик дремал, свернувшись калачиком в задке телеги. Кони легко несли телегу и седоков, и к полудню замаячили маковки высоких рубеженских тополей-раин, а потом открылся и сам хутор. У околицы возле плотины остановились отрясти дорожную пыль, Варечка умылась и заглянула в зеркальце. Но что было глядеть? Надвинув на лоб черный плат и затянув его потуже, она решительно уселась в телегу. Зато Жевик долго оттирал брюки, разглаживал шляпу, редеющие кудри муслил - хорошился, словно жених. Ко двору Чакалкиных подъехали шагом. Много лет не бывал здесь Шелякин, а без него соседи отстроились, Андрей Калиманов и Некулаевы, и когда-то первый на хуторе высокий Чакалкина дом словно присел, сделался ниже. Во дворе под жидкой сенью еще голого, просторного вяза стоял гроб. Он был вроде мелковат для Романа, и Чакалкнн лежал на виду, в кителе с петлицами, носатый, нахмуренный, но без привычной фуражки с лакированным козырьком. Вокруг сидели бабы, родня в черных платках. Просторный двор был пуст, и потому приехавшие оказались на. виду. Женика это не смутило. На правах своего он подошел к покойному, что-то даже поправил в гробу, с бабами перемолвился. Шелякин, как во двор вошел, увидел дочь и поспешил к ней. Дочь была броваста и голубоглаза - в отца. Теперь она сидела на крыльце, нянчила ребенка, белоголового мальчика. Шелякин, смущенно улыбаясь, тронул атласную детскую ручонку своим толстым жестким пальцем. Дочь не заругалась, и мальчишка не испугался Шелякина, а что-то залепетал, засмеялся, цепко ухватил палец деда. - Толомонит, - удивленно проговорил Шелякин. - Хорошее дите, круглое, прям бурсачка. Дочь улыбнулась ребенку и шелякинскому удивлению. И теперь до самой поры Шелякин держался подле дочери и внука. А Варечка Сисиха к гробу подойти решилась не сразу. Всю жизнь они р Полиной, законной женой, друг другу желали горького. При встречах, бывало, дрались. И приходила Полина с бадиком под Варечкины окна. Но все это было, было... Сегодняшний день помирил их легко и просто, как умеет мирить только человечья смерть. Варечка людям поклонилась, и ей ответили, дали место возле покойного. И теперь по законному нраву она заплакала и заголосила: Заборона ты моя, нецененая! Ты заступа моя нешатомая! Да закрылись твои вострые глазочки! Не гутарят сладимые губочки! Заколели твои теплые рученьки! О да с кем теперь говорить, кому ториться! Кому жалкие слова понесу!.. Резкий голос ее был слышен далеко, считай, на весь Хутор. А когда она захлебнулась в плаче, запричитала Полина: Два денечика без тебя словно год текут! День идет-идет, а ночь не загибается! И вся родня, весь хутор слушали, как прощаются с Романом вечные соперницы - полюбовница и жена. Выносить покойного должны были в два часа. Но припоздали из райцентра оркестр и тамошнее начальство. Стоял хорошей весенний полдень. Облака тянулись одно за другим, пушистые и высокие. Хоронить, по обычаю, собрались все. Мужики за двором курили. Чакалкин баз не привечал чужих, и теперь на него входить не хотели. Лишь бабы мыкались из кухни да в дом, готовились к выносу, и стряпня немалая шла для поминок. Толстые, косоглазые дочери Романа возле отца, считай, не сидели, доглядывая и охраняя дом от чужих. Среди баб суетился и Женик, крепко похмеленный. Он хозяйничал, командовал вслух, а Романовы дочери, глядя на него, меж собою злились: - Шабоня... приблудный шабоня... Чтоб тебя каламутная рода унесла... Доглядеть за ним надо, девки, доглядеть, а то... Недоговаривали, но знали, о чем речь. Где-то лежало, должно было лежать у отца потаенное - деньги, золото. В разные годы, но видели и Раиса, и Маня, и Лизавета, и жена Полина большой кожаный кисет, который не зря Роман хоронил. Кисет искали с того дня, как он слег. Искали в открытую и друг от друга таясь мать и дочери. Сладкую жизнь тот кисет обещал, и взять его в свои руки было бы счастьем довеку. Но где он? Перековали сундуки и комоды. Перевернули всякий хлам в сараях и котухах, но тщетно. Роман ничего не успел сказать и теперь уже не скажет. Отложенные на похороны триста рублей да еще тысячу сразу взяла Полина. А остальные... Об остальных думали все. И уж какую ночь, считай, не спали, боясь проглядеть друг друга. Рая и Маня подозревали Лизавету. Она при отце жила. Да и мать найдет - не скажет, Глядели, день и ночь друг за дружкой глядели, а уж поганого Сиська ненавидели реей душой и ждали лишь конца похорон, чтобы выставить его с треском. А пока он шнырял, нужен был за ним глаз да глаз. Прибыл автобус из районного центра с медными трубами и людьми. - Налить, налить музыкантам, - засуетился Женик. - Так положено. Налили музыкантам, с ними за компанию а сам выпил. Выпил для храбрости, потому что наступало его время. Он, выпил и словно отрезвел. Голова стала работать четко, заглядывая наперед. Покойника подняли на полотенцах и понесли. - Куда? Куда понесли?!! - закричала Чакалиха и заголосила: Ой да зачалась твоя последняя дороженька! Ой да уносят тебя на чужих руках! И, обрывая ее истошный глас, у ворот разом ударил оркестр, оглушая и забирая власть. Теперь приказывал он: как идти и когда голосить и отдавать прощание. А Женик в это время оттянул в сторону мать и прошептал ей твердо и горячо: - Из хутора выйдем - в обморок упади. 3-запомни. Варечка глянула в его бешеные глаза и обмерла. - Гляди... не пр-рощу... - прошептал он, отходя, И Варечка со страхом поняла, что надо делать веленое, иначе беда. Последнее у нее оставалось, последний в жизни дар - Женик. Она любила его без памяти и боялась. Сразу как-то ушла в сторону Романова смерть и собственная жизнь, в голове лишь одно вертелось: а где конец хутора, где? возле Архипа? или у амбаров? Она оглянулась на сына, но тот уже был поодаль. На полотенцах, в мелковатом гробу покойный Чакалкин плыл над глинистой прибитой дорогой, сложив руки. Густые брови его грозно топорщились, словно сердился он и кому-то грозил. Но грех ему было серчать, грех. Все делали как положено: красную подушечку несли впереди с двумя медалями, два железных венка из района, громко, на всю округу играл оркестр. Четыре трубы да еще барабан с тарелками, словно гром, громыхали: бум, бум, бум! Варечка, как Женик велел, ей, дошла до амбара и с крикам пала на землю. Пала и обмерла. Побрызгали на нее водой, в амбарную тень унесли. Похоронное шествие двинулось дальше, оставляя несчастную Варечку, а с нею и Женика. Недолге посидев возле матери и убедившись, что люди ушли, Женик проговорил: - Ладно, полежи здесь, а потом за плотину уходи. - А помин? - спросила Варечка. - Помянем без них. Уходи скорее. И Женик помчался назад к хутору. Все уже было обдумано и решено. Конечно, о печной трубе говорил ему отец и показывал глазами вверх. Там он схоронил наследство и отдал ему, единственному сыну, а не этим дурам косоглазым, которые с деньгами и обойтись-то не смогут, спрячут в чулок - и все дела. Нужно было успеть сделать все до той поры, когда вернутся с кладбища. Ведь потом - Женик это точно знал, - потом его выгонят и на порог никогда не пустят. Рая, Маня и Лизавета - дочери Романа, - как и положено, вместе с матерью шли впереди других за гробом. Сисихин обморок они видели, косясь неприязненно на ненавистную бабу, которая и здесь показывает себя. Варечку унесли и о ней забыли, и лишь потом, когда свернули на кладбищенскую дорогу, а до кладбища было уже рукой подать, Лизавете пришло на ум нехорошее. Она оглянулась, поискала глазами Женика и не нашла. А ведь он здесь, все время здесь на глазах крутился. - Сиська нету, - негромко сказала она сестрам. - Это Варечка придурилась. Рая и Маня тоже стали оглядываться, но Женика нигде, не было. Лизавету жаром осыпало, и виделось ей, как он, поганый, хозяйничает сейчас в доме, ищет. И вдруг найдет? Докажи потом. Нельзя, конечно, нельзя было сейчас уходить от покойного. Нельзя, и люди осудят. Но разве отдавать кровное, свое, свое счастье в поганые руки можно? Можно ли? Сквозь зубы проговорив сестрам: "Я за Жеником догляжу... А то он там..." - Лизавета отошла от гроба и, повернув быстро, почти бегом направилась назад в хутор. Она уходила и чуяла на себе недоуменные, осуждающие взгляды. И дочерин голос услышала: "Мама, куда?" Она все слышала, и чуяла, и кипела злобой: "Ну да... А там этот хорек... Не знай чего... Хозяйничает..." Рая и Маня поняли Лизавету и меж собой понимающе переглянулись. Но спустя минуту-другую иное пришло им в голову. "Поделют", - разом шепнули они друг другу, понимая, что Женик и Лизка могут вдвоем поделить отцовскую захоронку. Найдут, а им ни слова, и в воду концы. Рая и Маня почувствовали себя обойденными и обманутыми: они здесь вышагивают, а там... Разом, не сговариваясь, они отошли от матери, оставляя ее, и припустили к хутору. Немолодые, толстые, они бежали неловко и неуклюже, словно две барсучихи, но вперед и вперед - к хутору, к дому. Похороны остановились. Сама Чакалиха, ничего не понимая, недоуменным взглядом обвела толпу, и, не сыскав дочерей, ошалела. Что-то ударило ей в голову, и, все смешав, она закричала, заголосила: Ой не стучите, не стучите! Ой да чего же вы так колотите! Да большими гвоздями его забиваете! Ой да землю глудками не валите! Мою кукушку болезную не будите! А покойник был рядом. - Не валите, больно ему! - прокричала Чакалиха, тяжело оседая на дорогу. Кинулись к ней. Шелякин стоял оторопев, когда к нему подбежала дочь и, плача, проговорила: - Папа... Ступай их призови... Ступай, папа... Стыду... Слезы дочери комом стали в горле. Насупленный, злой, он быстро пошел по дороге вослед своей родне. А у кладбища не знали, что делать, гроб с покойником стоял одиноко. В беспамятстве лежала вдова. И тишина, такая недобрая тишина легла, что всем сделалось нехорошо. И приезжий из района махнул рукой музыкантам: играй. Хрипло запели трубы, ударил барабан: бум, бум, бум! Испуганное воронье поднялось с близкого обережья и сада и с криком закружилось над кладбищем, над музыкой, над оркестром. На опустевшее подворье Чакалкиных первым поспел, конечно, Женик. Ломик он загодя припас и теперь, поднявшись на чердак, стал разваливать трубу, кирпич за кирпичом. Кладка была мягкая, глинистая - спорилось дело, груда кирпичей росла, золотые пыльные лучи там и здесь рассекали полумрак чердака. Но не было того, что искал. Женик задумался лишь на минуту. Он спустился вниз, забежал в летнюю кухню, в пересохший рот плеснул стакан водки, вошел в дом. Печное чело было обшито белым железом, лишь в горницу выходила голая стена. Там надо было искать - в боровах, возле дымоходов. Женик начал достукивать кирпичи, но каждый из них звучал заманчиво, гулко. Надо было ломать. И побыстрее. Ударил в стену лом, брызнуло крошево, меловая, глинистая поплыла пыль. Глухо бухались кирпичина крашеный пол. За этой работой застала Женика Лизавета, - А-а... Вот ты чего творишь?! А я гляжу, ты на шильях... Вот тебя куда бог припутал! Милиция! Милиция! - севшим голосом прокричала она. - Посажу, посажу! Шабоня, найда поганая... Милиция! - взвизгнула она, норовя уцепить Женика за редкие кудри. Сисек хоть и невелик был, но ловок. Он смазал сестру локтем и попал прямо в нос, больно и сильно. Лизавета ахнула и обмерла. Женик продолжал ломать печку. А тут ворвались в дом Маня и Раечка. Запаленные, злые, они разом все поняли и кинулись на Сиська. Закружилась коловерть с кровью, натужным сипом и почти без слов. Опомнилась Лизавета, вскочила и, не утерев кровью омытого лица, схватила тяжелый литой ковш и полезла в бучу. В этот момент рухнула разваленная печь. Рухнула, и что-то зазвенело там в пыли, в глине, в кирпиче. Оставив драку, все четверо молча кинулись на звон и вновь покатились по кухне, ничего не видя. Шелякин ступил через порог и рявкнул: - Милиция! Р-разойдись!!! Хлестанул два полных ведра с водой в кучу сплетенных тел. - Стрелять буду! Стреляю! - грохнул он табуреткой. И тогда лишь опомнились все четверо, разом сели на пол. - Проводили покойника, детки желанные! - проорал Шелякин. - А ну выходи! Кнутом вас погоню к могилке! А ну выходи! Из дома вышли молча. - А ну наметом пошли! - скомандовал он. - Наметом! И все четверо затрусили тяжелой топотной рысью по дороге к амбарам, к кладбищу, куда звал их и дозваться не мог духовой оркестр, Лишь к вечеру собрался Шелякин домой. Все поминки пришлось провести: дочь не отпускала, да и сам он понимал, что не время уезжать. Вина он не пил, лишь цигарку смолил да ходил проведывать внука, безмятежно спавшего во флигеле в зыбке. Вечером, когда разошлась и разъехалась последняя родня, Шелякин тронулся в путь. Сисиха лежала в его телеге мертвецки пьяная. Женик убрался раньше. Дочь проводила до пруда. А за хутором Шелякин крикнул коням: - А ну, добрые!!! Лошади взяли дружно. И катились колеса, мерный перестук копыт отдавался в душе радостью, Оудоражил и словно пьянил. Встречный ветер холодил, разгоняя вечернюю духоту. День отгорел, а с утренней стороны наползала какая-то хмарь ли, туча, обещая ненастье. Он успел приехать, когда подошла к хутору вечерняя гроза. Она была первой и собралась не вдруг. Сначала потемнело вдали, и оттуда из черной хмари выплыла огромная туча. Молнии беззвучно вспыхивали, потом стал доходить гром. Туча шла медленно, словно нехотя. Какая-то необычная, страшная: с исподу синяя, а сверху багрово-седая, она тащилась коршуниным крылом через весь небосвод, волоча за собой сизое марево дождя. Откаркало, нахохлилось воронье; порывы ветра раз за разом пробегали по обережью, словно упреждая. Потемнело. Все ярче полыхали тихие сполохи во чреве тучи, на короткий миг освещая угрюмое недро. И ветвистые молнии, словно дразня, коротко вспыхивали там и здесь. И наконец пришла туча. Высокий тугой смерч вихляясь шел от далеких полей с пылью и свистом. По хутору он пронесся грохоча, что-то вздымая, и тихие сады склонились перед ним, осыпая бель лепестков. По обережью смерч закружил, ломая сухие вершины; старый тополь в тйрасовском саду рухнул вдруг, с тяжелым треском запружая речку. И словно взамен ему встало над миром огромное живое древо белого огня. От темной земли и до седой тучи оно на глазах ветвилось и множилось, освещая обмершую землю и далекую глубину небес из края в край. А потом рухнуло словно старый тополь. И треснула пополам земля. Одна за другой вставали высокие ветвистые молнии, словно сухие деревья, трепеща и разламываясь с треском и громовым рокотом. Но страшное было позади. Шелякинскую крышу не промочило, и он сидел под легким кровом, глядел, и слушал, и думал, что эту грозу не одна душа помянет нынче вместе с Романовым именем и нечистой силой. Что до него самого, то он в нечистую силу не верил. А сейчас, когда гроза утихала и ровный весенний дождь шумел над землей, думалось доброе. Думалось, что теперь можно будет ездить к дочери на Рубежный, ездить внука глядеть. А потом через время, когда пацан подрастет, он посадит его в трактор и прокатит. Мальчишки охочи до техники. И он научит внука водить машину, а сам будет рядом сидеть, поглядывая. А потом мысли его ушли еще дальше. Шелякин представлял Молькину семью, дом и детей вокруг. Конечно, она жила хорошо, дай ей бог. Она хорошо жила, но казалось Шелякину, хотелось ему, чтобы в глубине Молькиной души память о нем не уходила, Ночь проходит, а я у порога. Словно тополь у края села. Милый мой, ой какая дорога Далеко между нами легла.
Страницы: 1, 2
|