ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
ПУСТЫРИ
Это случилось зимой восемьдесят первого года в Рузского района селе Пустыри, а точнее – в прилегающем к нему заповеднике. По рекомендации Бори Губенко ехал я наниматься в помощники к местному егерю Гавриле Степановичу Обрубкову, коему приятель мой приходился двоюродным племянником. Как вскоре оказалось, академический отпуск, взятый мною более для творческих нужд, обернулся тяжким испытанием, из которого я вышел не с достоинством и не без потерь.
Был я тогда молод, хорош собой и умен, как умны почти все студенты четвертого гуманитарного курса, еще не клюнутые жареным петухом в мягкую оконечность хребтовой части. К прочим достоинствам, я сочинял стихи и характер имел преязвитель-ный, что и до сей поры типично для разочарованных жизнью поколений. Разумеется, в двадцать три года чувствительным и тонким натурам уже положено иметь хоть однажды разбитое сердце. Мое было расколото вдребезги. Впрочем, сердца, как с возрастом я убедился на разнообразных бытовых примерах, склеиваются легче и прочнее, нежели фаянсовая посуда. Но тогда я думал иначе. Внезапно оборвавшийся по причине моей собственной горячности бурный роман с младшим редактором сельскохозяйственного издательства «Колос» требовал продолжения хотя бы на ниве литературы. Неудивительно, что жанр я избрал наиболее отвечающий моему расположению духа – антиутопию. Антиутопии были к тому же актуальны. Как и все передовые умы эпохи, в злоключениях своих я винил общественное устройство. Надобно было являться полным невежей и профаном, чтобы не связать поражение на любовном фронте с прогнившей системой тоталитарного режима. Поражения на фронтах – извечное следствие прогнивших систем. Так утверждают диалектики.
Название антиутопии мною было придумано загодя: «Над пропастью во лжи». Мне казалось это весьма остроумным. Губенко, предложивший «Осень матриарха», подвергся с моей стороны нещадному осмеянию. В «литературной войне» восьмидесятых между американским «континентальным Севером» и «Югом» я отдавал предпочтение северянам.
Так или иначе, дело оставалось за малым: сочинить собственно произведение, опубликовать его в диссидентском издательстве «Ардис», прославиться и быть с позором изгнанным за пределы исторической родины. О материальной стороне предприятия размышлял я меньше всего, потому Нобелевская премия занимала в моих планах последнее место. Заслуженное первое оставалось за младшим сельскохозяйственным редактором Сашенькой Арзумановой. Именно ей вскоре предстояло узнать, кого она отвергла столь неосмотрительно и беспечно. А стало быть, мне следовало торопиться.
Итак, в Дорохово я прибыл электричкой. Далее – пересел на рейсовый автобус. Автобус был захвачен тяжело груженными обитателями Подмосковья. В салоне его, помимо запаха прелой сырой одежды – на улице валил мокрый снег, – легко угадывался аромат вареных колбас, копченых окороков и кондитерских изделий. Так, после очередного успешного набега на столицу, возвращались по домам оседлые кочевники. Это были времена, когда из Тулы в Москву ездили за самоварами.
Я успел занять кресло над задним колесом у прохода, благо что на него никто особенно и не претендовал. Трястись мне предстояло, по утверждению Губенко, около двух часов. Но и данное обстоятельство я счел в свою пользу. Лучше было трястись в теплом салоне от естественных причин – а к ним относятся и все наши проселочные дороги, – чем на пустой остановке от холода.
Женщина-кондуктор в ушанке, похожая со своей кожаной сумкой, украшавшей плоскую грудь, на санитарную собаку из школьного учебника, обнесла пассажиров билетами. Мне достался «счастливый», и я автоматически сунул его за щеку, чем вызвал неудовольствие старушки в пуховом платке, придавленной у окна собственным неподъемным мешком. Оставить мешок в проходе ей, видимо, запрещала врожденная подозрительность.
Автобус завелся, прогрелся, встряхнулся и тронулся по наезженной колее.
По мере приближения к родным очагам салонный народ в прямом и переносном смысле оттаивал. Уже кое-где на свет явились граненые стаканы и эмалированные кружки. Уже вокруг зажурчали и зачавкали, и уже завязался среди знакомых и незнакомых обычный путевой разговор с матерком и хохотом.
Подскакивая на каждой колдобине, я предался сладким мечтам. Лавры Зиновьева и Синявского дразнили обоняние будущего триумфатора-утописта, и я уже мысленно примерял на свое чело образчик вечнозеленой культуры. За примеркой я чуть не позабыл расспросить аборигенов о конечном пункте моего путешествия. Автобус же останавливался только по требованию желающих сойти.
– Далеко ли до поворота на Пустыри? – Я тронул за плечо впереди сидящего мужчину в шерстяной шапочке, имевшей форму топорика.
– А тебе зачем? – обернувшись, насторожился мужчина с лицом, как оказалось, кирпичного цвета.
– Допустим, в гости еду, к подружке или к деду, – предложил я ему на выбор.
Вредная привычка к сочинительству стихов сказалась и здесь.
– Ну и дурак, – нахмурился, пропустив мимо ушей рифму, носитель шерстяного топорика.
С досадой он отвернулся к окну. Такой неожиданный вывод меня слегка озадачил. Но где-то мне надо было сходить, и я обратился к общественности:
– Товарищи! Кто подскажет, далеко ли до поворота на Пустыри?!
Пассажиры автобуса все как один дружно замолчали. На меня уставилось не менее двух десятков пар удивленных глаз. Примерно так смотрят на тяжело пьяного человека, справившего нужду под какой-нибудь мемориальной доской: с осуждением, состраданием и любопытством.
– А ты, милок, туда не езди, – после долгой неловкой паузы вдруг забормотала моя соседка, божий одуванчик в пуховом платке. – Ты лучше домой вертайся. Поезжай себе с Богом, а дедушке письмо отпиши: так, мол, и так… Болею, дескать. Зачем самому-то в пеклу прыгать? Да там уж, поди, и не осталось никого из живых-то! В Пустырях этих, прости Господи!
– Ты чего плетешь, выдра?! – вдруг осерчал красномордый мужчина.
– Я как лучше! – Старушка мелко перекрестилась. – Молоденький ведь! Небось, и с девкой не лежал!
– Вот и заткнись! – Красномордый снял топорик и вытер им вспотевший лоб. – Не слушай ее, паря! Водка есть?!
Слева от прохода я услыхал приглушенный спор двух крестьян в одинаковых телогрейках:
– Трепись, дубье!
– Мажем на три портвейна?! Это когда Тимоха Ребров из армии в шестьдесят восьмом вернулся! Кантемировец он был, Тимоха-то! На танке Прагу брал! У него и брат в сорок пятом брал! Такая семья у них: чуть что – сразу в Прагу!
Смущенный больше прежнего, я достал из рюкзака бутылку «Зверобоя». Ухватив ее поперек, мой красномордый собеседник цапнул зубами жестяное ухо и сорвал крышку резким круговым движением.
– Слухи, оно, конечно, разные ходят. – Выдув махом четверть содержимого, он утерся рукавом. – Примешь за компанию? Меня-то Виктором звать.
– Сергей! – Пожал я его мощную руку. Бутылка вернулась ко мне, и я, как того требовал местный обычай в лице Виктора, пригубил.
– Народ сам знаешь какой, – продолжал мой собеседник. – Ровно ребенок народ: жабу соломинкой надует и давай друг дружку пугать. Странностей, однако, там хватает. Это – есть. Хотя, с другой стороны, красное туда возят в сельпо. Я сам и вожу. Такое, брат. Ну, давай, что ли?!
Бутылка «Зверобоя» опять перекочевала в его натруженные лапы с широкими ногтями, да там и закончилась. Ничего ровным счетом не понимая, я все же силился извлечь из его бессвязного повествования хоть какую-нибудь полезную для себя информацию.
– Участковый Колька Плахин был. Я с ним в «Пролетарии» когда-то дрался по малолетству. – Упомянув отчего-то участкового в прошедшем времени, собеседник затих.
– А Обрубкова знаете? – поинтересовался я кстати. – Гаврилу Степановича? Егеря тамошнего! Обрубкова!
– Обрубкова-то?! – Красномордый Виктор вдруг засуетился. – Да ты пробирайся к выходу, паря! Проскочишь станцию! Эй, там! Галантерея крашеная! Ты, ты! Скажи шоферу, чтоб тормознул у Березовой!
И точно, деревня Березовая упоминалась моим товарищем Губенко в качестве ориентира.
Водрузив на плечо рюкзак с пожитками, состоявшими теперь из бутылки «Стрелецкой», словарей, шерстяных носок и полукруга копченой колбасы, я подхватил также футляр с пишущей машинкой, после чего устремился вдоль автобусного прохода, наступая на мешки и баулы сельских граждан.
– Чесноком бы натерся! – запричитала мне вслед набожная старушка. – Упаси тебя святые угодники! Темнеет на дворе-то!
Водитель притормозил у обочины. Подчиняясь гидравлическому приводу, передняя дверь еле приоткрылась, будто не хотела выпускать меня в опасные сумерки. Провожаемый гнетущим молчанием, я спрыгнул в сугроб.
Осмотрелся я, когда автобус уже отъехал. По одну сторону дороги простиралась заснеженная равнина, по другую – чернели стволы деревьев. За краем равнины едва различались огни Березовой.
Согласно полученным от Губенко инструкциям, топать мне предстояло километров пятнадцать, и все – через лес. Темнело быстро. Я заковылял по скрипучему снегу в заданном направлении.
Через полчаса ходьбы дорога передо мной была уже почти не видна. Впереди она и вовсе терялась за сплошной завесой лапника. То и дело спотыкаясь, я пустился рысью. Кто знает, что такое, будучи городским жителем, очутиться ночью посреди незнакомого безлюдного леса, меня поймет. Оловянная луна, похожая на отцовскую медаль «За отвагу», звала на подвиг. Лишь на мгновение я задержался, чтобы восстановить дыхание. Свободной перчаткой смахнул пот и прислушался в надежде различить хоть какие-то звуки. Ничего. Исчерпывающая тишина окружала меня плотным кольцом.
Поддавшись панике, я помчался во всю прыть, какую позволяли мне заплечный груз и пишущая машинка. Такого ужаса я не испытывал, пожалуй, с самого детства. Скрип снега под моими утепленными ботинками пугал сильнее, чем перспектива заблудиться. Мне мерещилось, что кто-то настигает меня и обходит сбоку. Воображаемая опасность, надо сознаться, и прежде страшила меня больше реальной, так что, когда в отдалении послышался волчий вой, я заметно успокоился. По крайней мере, я был не одинок. Тогда я еще не знал, что именно пустыревские псы горазды задавать подобный концерт.
«И не спрашивай, по ком звонит колокол, – подумал я, задыхаясь, – ибо это – не колокол!» Дальше я бежал безостановочно. Потом, когда передо мной наконец открылось чистое поле, распространявшееся еще километра на два до самых Пустырей, я окончательно выбился из сил. И это оказалось очень не ко времени. Стоило мне, завидев освещенные окна дома на околице, перейти на шаг, как позади я услыхал уже не воображаемое, а вполне осязаемое сопение. Я оборотился и вздрогнул.
Со стороны леса, чуть наискось, озаренное луной, мчалось мне наперерез какое-то чудовище. Скоро я рассмотрел в нем исполинского секача. Окруженный снежной пылью, он шел, очевидно, в атаку, и встреча с ним не сулила мне никакой выгоды.
Инстинктивно стряхнув с плеча рюкзак и бросив машинку, я на последнем дыхании запрыгал по глубоким сугробам к Пустырям, в которых одних видел свое спасение. Мне удалось ненамного опередить свирепого зверя, и он по инерции пронесся мимо, с треском ломая корку наста.
Должно быть, я выиграл какие-то секунды, пока мой упорный преследователь разворачивался. Я почти достиг ближайшего дома, отделенного от меня сплошным дощатым забором, прежде чем снова разобрал за собой тяжелый храп. Впрочем, одолеть этот высокий забор я все равно был не в состоянии. Ресурсы мои давно израсходовались. Я упал в сугроб, успев только обернуться к смерти лицом. Уже теряя сознание, я увидел над собой покрытое седой щетиной рыло с нацеленными в меня изогнутыми клыками, когда грянул выстрел.
НАСТЯ
Потолок я исследовал самым тщательным образом. В подобных обстоятельствах важно ничего не упустить. Даже если ноет бедро и башка трещит, не позволяя сосредоточиться на занятии. Тес, потемневший от копоти, местами был подточен жучком. Не знаю, что он хотел сообщить, но труд его пропал напрасно. Самый авторитетный специалист по мертвым языкам сдался бы, я уверен, разгадывая причудливые руны короеда. В левом верхнем углу паучок сушил муху на подоле кружевной паутинки. Муха, как успел я подметить, и так уже достаточно высохла. Верно, паучок был гурман и предпочитал мух какой-нибудь особенной засушки. А может, и не было давно никакого паучка. Я его, во всяком случае, не видел. Может, он отошел в туалет и сгинул там по недоразумению.
Про туалет я подумал не случайно. В сущности, мысль о нем витала в воздухе с тех пор, как я очнулся.
– Желаете в уборную? – прозвучал сбоку от меня участливый и вместе насмешливый голос.
Притворяться далее спящим, разглядывая сквозь прикрытые веки потолок обетованный и соображая, на каком я свете, больше не имело смысла. Я повернул голову, любопытствуя взглянуть на ясновидца. Перед кроватью на стуле сидела прямая худенькая девушка лет восемнадцати-двадцати. Ее прямота выражалась в собственно посадке, во взгляде и в самом вопросе. Она была привлекательна и даже более чем. Медно-рыжие волосы обрамляли высокий лоб, из-под которого меня изучали умные карие глаза. Лицо было бледным, но не болезненным, а такого оттенка, что свойствен почти всем рыжим от природы. Прямой нос с тонко очерченными ноздрями обращал на себя внимание прежде всего тем, что средь сельских обитателей такой нос отчего-то крайняя редкость, хотя в кино нашем колхозники часто встречаются именно с подобными изящными носами. Рот девушки был великоват, зато смеялась она, обнажая вместе оба ряда зубов, и они того стоили. Прямые и ровные, эти зубы вряд ли ведали о существовании стоматологов. Словом, девушка смутила меня вопреки моей репутации отъявленного нахала.
– Что вы здесь делаете? – спросил я отрывисто.
– С бабушкой живу, – отвечала незнакомка. – Она слепая. Но мы пока справляемся.
Только теперь я заметил у окна завернутую в клетчатый плед седую старуху. Старуха, постукивая спицами, вязала что-то шерстяное. Видел я ее лишь в профиль, но уже один этот профиль внушал робость и почтение. Подобные высокомерные профили украшают холсты придворных мастеров.
Свет падал из окна с почти задернутыми бархатными портьерами вишневой расцветки. Узкий луч пересекал горницу и угол укрывавшего меня стеганого одеяла в белоснежном конверте. В ногах моего ложа до потолка поднималась голландская печь с изразцами. Определенно, меблировка избы слабо напоминала привычный интерьер наших пейзан с его скамьями вдоль стен, столетниками на подоконниках и ретушированными фотоснимками родственников. Даже суровый лик Христа заключался в картинном багете вместо латунного или серебряного какого-нибудь оклада и выглядел иначе, нежели обыкновенные домашние образа.
– А что, уже утро? – Я шевельнулся, и мое бедро отозвалось пульсирующей болью.
– День, – уточнила рыжеволосая богиня. – Вы ранены. Вас зовут Сергеем. Ваша фамилия Гущин, и с вами вчера приключилась беда.
– Моя фамилия мне известна, – довольно грубо заметил я, опуская ноги с кровати. – Скажите что-нибудь новое.
– Уборная во дворе. – Она широко улыбнулась, протянув мне бархатный, совсем не крестьянский халат. – Валенки в сенях. Там и рукомойник. Полотенце то, что справа. Вы не спутаете: оно из вафельной материи. Меня зовут Настя. Настя Белявская.
– Неплохо. – Я накинул халат и, хромая, зашаркал к двери, обитой войлоком. – И – да: извините за вторжение.
– Вторжение?! – Настя звонко рассмеялась. – Я еле дотащила вас до крыльца! Потом я стала тянуть вас в дом, но вы цеплялись обеими руками за ступеньки. Если это, по-вашему, называется вторжение, тогда ну что же… Вы – самый благовоспитанный молодой человек из всех, кого я встречала!
– Не надейтесь! – возразил я по вечной своей привычке возражать.
На улице меня встретила ворчанием здоровенная псина. Ее лохматая морда вываливалась из будки, и не совсем было ясно, как все остальное там помещается. Псина, впрочем, ограничилась устным предупреждением, благоразумно оставшись в своем скворечнике. При температуре минус тридцать я ее понимал: «мы – не моржи, моржи – не мы».
Туалетная постройка находилась в глубине двора у высокой поленницы, накрытой листами толя. Допрыгав до кабины, похожей на самодельный лифт, я, как сумел, устроился внутри. Со стороны я, должно быть, напоминал мрачного танцора вприсядку, застывшего с выброшенной ногой. Заодно мне представилась возможность осмотреть перевязанное бедро. Бинт, щедро намотанный от паха до колена, предполагал нешуточное ранение. Несмотря на основательную толщину повязки, сквозь марлю проступало бурое пятно. Надо было сильно извернуться, чтобы его обнаружить. Видимо, секач успел-таки зацепить меня, прежде чем его завалила пуля подоспевшего снайпера.
В гостеприимный свой госпиталь я возвращался с настроением самым неопределенным. Мне приятно было осознавать, что я ранен почти в бою. Этим я выигрывал в глазах юной хозяйки, а выиграть мне хотелось. С другой стороны, перевязку, разумеется, производила она сама. Слепую старуху я сразу исключил. Сельский же врач, будь он хоть ветеринаром, обязательно привел бы меня в чувство и расспросил о моих обстоятельствах. Значит, прелестная хозяйка снимала с меня штаны и трусы, поскольку теперь я был облачен в теплые безразмерные кальсоны, стиранные и, стало быть, пользованные раньше. Это соображение заставило меня раскраснеться сильнее, чем того требовал жалящий мороз, и весьма задело мое самолюбие.
Когда я обмел валенки специальной метелкой из хвороста и ввалился в сени, моя сестра милосердия там меня уже дожидалась.
– Затеяли проверить, помою ли я руки после уборной? – поинтересовался я с порога. – Анастасия…
– Андреевна, – подсказала красавица, ничуть не обращая внимания на мой язвительный тон.
– Или что полотенцем не тем воспользуюсь?
– Нет. Совсем нет. Я только хотела вас просить наедине, чтобы вы при бабушке матом не бранились. Она этого не терпит.
– Я похож на хама? – Намылив лицо, я стал умываться ледяной водой из оловянного рукомойника. Мне всегда казалось, что это приспособление безымянный изобретатель скопировал с коровьего вымени.
– Идемте в комнату обедать, – уклончиво ответила Настя.
Задетый странной просьбой – а я вспоминаю все наши разговоры по сю пору! – с годами я только подивился ее обоснованности. Действительно, многие из моих вполне интеллигентных приятелей используют нецензурные выражения совершенно всуе, подчеркивая тем, быть может, свою публичную независимость от мещанских табу.
Обедали мы вдвоем. Старушка сидела, как и прежде, у окна, без устали орудуя спицами.
Крахмальную скатерть украшали полбуханки пористого черного хлеба, фарфоровая супница с романтической какой-то миниатюрой на боку, две глубокие тарелки, установленные в мелкие, и столовые приборы, выложенные по правилам сервировки подобно тому, как это делают в ресторациях.
– А вы тоже на сельскую барышню не тянете, Анастасия Андреевна. – Окинув взглядом угощение, я пристроился к столу.
Щи, впрочем, оказались самые что ни есть простые: со свининой, капустой и картофелем.
– Это не та ли свинья, что напала на меня вчера так неосмотрительно? – поинтересовался я, вооруженный ложкой.
– Не та, – отвечала девица. – На вас напал дикий вепрь. Вы не первый. Все местные знают, потому за околицу без ружья не ходят. Вам следует ружье завести. Лучше – двуствольное. Из него дважды можно выстрелить.
– Спасибо за совет, – буркнул я. – Я как раз над этим работаю.
Однако Настя была не из тех, кого можно сбить.
– К тому же я нашла вашу машинку и саквояж. Они теперь под кроватью. – Грациозно зачерпнув половником щи, Настя налила мне добавки. – Интересно, вы что печатаете?
Назвав мой потрепанный рюкзак «саквояжем», она, конечно, отпустила ему комплимент.
– Самому интересно. – Посвящать ее в свои творческие планы я счел излишним и перевел разговор на более занимательную тему. – Но кто же мой спаситель? Кто ж так своевременно пальнул в моего злейшего врага?
– Вы смеетесь? – Настя заметно смутилась. Она взяла в руки нож, повертела его и бросила на стол.
– Вепрь был так рядом, и я не успела точно прицелиться. Но это – дробь на утку. И на вас оказался толстый пуховик. Так что все дробинки я из вашего бедра удалила, пока вы были в обмороке, а раны обработала перекисью.
Я чуть не подавился, услыхав это неожиданное признание.
– Так или иначе вы испугали его, Анастасия Андреевна, – проявил я запоздалое благородство. – Теперь моя жизнь по праву принадлежит вам. Да, вы его испугали. Обратили в бегство и тем спасли меня от верной погибели.
– Он очень умен. – Тут Настя как будто задумалась. – И очень стар. За ним давно охотятся все егеря, да без толку. Он нападает только на безоружных. А при виде ружья сразу пускается наутек.
– Однако я слышал, что кабаны в ярости очень отважны, – возразил я и на это.
– Весьма может быть, – согласилась хозяйка. – Но у старого убийцы остался всего один глаз. И он, поверьте, им дорожит.
– Откуда вам известно?
– Многие знают.
– Хотите убедить меня, что он соображает не хуже нас с вами?
Моя ирония снова не достигла цели.
– Вы себе льстите, – серьезно отозвалась Настя. – Лучше. Сильно лучше. Вот именно что как человек. И человек, знающий себе цену.
Я решил не дразнить и не обижать ее. В конце концов Настя выручила мою пишущую машинку, на которую я возлагал такие большие надежды и которую так малодушно бросил в минуту опасности.
После щей был самовар, сушки и каменная халва в хрустальной вазочке. Кроме того, мне было милостиво разрешено закурить.
– Так что же вы делаете в эдакой глухомани? – начал я светскую беседу. – Отчего вы, такая прелестная особа, пропадаете здесь? Разве есть в Пустырях достойное вашего ума и красоты поприще?
– Уходите! – Настя вдруг рассердилась. – Уходите, слышите! Вы к Обрубкову приехали, Гавриле Степановичу, вот и идите к нему! Студенческий ваш на каминной полке, а рекомендательное письмо он взял!
– Я расстроил вас? – огорчился я искренне.
– Идите же! – Настя решительно поднялась из-за стола, и глаза ее словно еще потемнели, а тон сделался холоден. – Я вас провожу до оврага!
Мне ничего не оставалось, как только собраться.
– Он его не выпустит, – произнесла вдруг тихо, но отчетливо слепая старуха.
Я вздрогнул от неожиданности. Это были первые ее слова, произнесенные за время моего пребывания в доме.
– Да! – ожесточенно повторила вязальщица, опуская на колени свое рукоделие. – Он не выпустит его отсюда!
– Бабушка! – вскричала Настя. – Как тебе не совестно! Я же просила!
– Поздно, – старуха уронила подбородок на грудь.
«Да, – прикинул я, надевая искалеченный в сражении пуховик, – бабуся, похоже, мало что слепая. С умом бабуся не дружит. Повезло девушке на родственников».
Или учитывая мое искреннее раскаяние, или взяв во внимание хромоту, в которой она была отчасти повинна, или же просто сменив гнев на милость, однако на улице Настя взяла меня под руку.
По обе стороны укатанной санями дороги тянулись дворы. Поселок словно вымер, что косвенно подтверждало досужие автобусные слухи. Ни единой живой души не встретили мы вплоть до самого оврага, рассекавшего Пустыри на две части. Только дымы, струившиеся над печными трубами, да свежий конский навоз между широкими следами полозьев говорили о том, что здесь еще кто-то обитал.
Почти все избы, увиденные мной, были ветхие, большинство – покосившиеся. Серая палитра преобладала повсюду. Серые доски заборов, такие же серые бревна стен, серые скамейки у ворот и серые собаки, провожавшие нас дружным лаем. Даже гостиница для заезжих охотников, именуемая в простонародье, как я потом узнал, «отелем», представляла собой двухэтажную постройку из серого бетона. Исключение составляли, пожалуй, лишь фундамент сельпо, сложенный из красного кирпича, да высокий трехэтажный каменный дом на краю оврага. Белый, с черепичной крышей и резными наличниками, он возвышался над оградой, сваренной из чугунных прутьев, точно замок удельного князя.
– Барин? – Я кивнул на приметное здание.
– В своем роде. – На лице моей провожатой застыла надменная улыбка. – Среди Ребровых он, конечно, знатная фигура. Алексей Петрович Ребров-Белявский.
Я тотчас припомнил спор двух телогреечников из автобуса о Тимофее Реброве, взявшем Прагу на танке.
– И много их тут у вас?
– Кого?
– Ребровых.
– Чуть ли не все верхние Пустыри, – просветила меня спутница. – Половина или более того.
– Постойте-ка. – Я придержал ее и остановился сам. – Ведь вы Белявская, верно? Анастасия Белявская! Вторая, что ль, половина из Белявских состоит?
– Что вы хотите этим сказать? – Настя оглянулась по сторонам.
– Этим? – Я последовал ее примеру. – Этим сказать мне решительно нечего. Эти и так все знают.
– Вы здесь всего только день, а уже возомнили, – произнесла с досадой Настя. – Ну, вот что. Алексей Петрович самовольно взял нашу фамилию на паспорт. Вернее, он когда-то сватался к маме, еще до того, как…
Она, не докончив, устремилась вперед.
Дорога пошла под уклон. Через овраг был переброшен разбитый мостик с перилами. Под ним застыл ручей, скованный льдом. Вдоль берега, наклонившись ко льду, росли из снега редкие ивы и кустарники.
Сбежав на мостик, я осмотрелся.
– Там сельский погост. – Опережая вопросы, Настя показала варежкой на отшиб с подлеском, среди которого, однако, виднелись и мощные дубы, и березы.
Это деревенское кладбище на холме не отличалось от прочих ему подобных.
– Там, – варежка чуть сместилась в направлении соседнего взгорья, – библиотека и клуб. Я в библиотеке работаю. Если вы любите читать – заходите. Я запишу вас.
– Непременно запишусь. – По самонадеянности я расценил ее предложение как скрытый намек на нечто большее. – Завтра и запишусь.
Хороша она была, Анастасия Андреевна. Чудо как хороша! Так хороша, что младший редактор Сашенька Арзуманова перестала представляться мне даже видимостью потери.
– Странный все же мезон. – Я с любопытством рассмотрел деревянное строение с флигелями на крыльях, темневшее вдалеке.
Так прежде строились помещики среднего достатка: с претензиями на «Италию», какие были по средствам. Сам дом чаще ставился деревянный – протапливать его в суровые русские зимы было куда легче, да и лес был свой, – а фронтон с колоннами непременно из мрамора или же белого камня.
– Это не мезон, – рассмеялась Настя. – Это родовое гнездо моего дедушки, Михаилы Андреевича Белявского, здешнего последнего помещика и уездного ветеринара.
– Вот как? – Я посмотрел на нее с уважением. – Вот откуда у вас такая легкая рука в медицинской части!
Я стянул с ее руки варежку и поднес к губам тонкие пальцы.
– Не смейтесь! – Она вырвалась и быстро взбежала вверх по склону.
– Постой же, Настя! – невольно перешел я на «ты». – Разве ты бросишь меня здесь одного?! На скользком мосту и с огнестрельным ранением в мягкие ткани?!
– Дом Обрубкова – крайний! – Она обернулась и помахала мне на прощание. – Заведите себе ружье! Непременно заведите!
Дождавшись, пока она скроется из виду, я вздохнул и пошел трудоустраиваться.