Начинаю подумывать о возвращении в Москву — все-таки там — Муля и Лиля, а здесь я совершенно почти одинок, а если уедут Дейчи и родственники Толстых — то и стану одинок окончательно. Такой переезд осуществить, конечно, очень трудно, но я попытаюсь сделать всё возможное. Уж очень надоело писательское общежитие, в котором я живу; надо переменить бы воздух.
Ну, Алечка, пора мне кончать. Что-то ты хотела написать о Лермонтове? Недавно мне пришлось втолковывать одной соседке почему Печорин — гениальный образ. Но я уверен, что ты не окажешься этой соседкой! — Хотя, впрочем, лучше было бы не соглашаться насчет Печорина, да быть вместе. Но, как говорится в приказе Сталина «будет и на нашей улице праздник!»
И этим я кончаю мое письмо.
Крепко целую и люблю.
Твой брат Мур.
<Приписка на полях:>
P. S. Только что получил твое письмо от 1/XII-42, вместе с поздравительной открыткой. Спасибо, Алечка! Хорошо, что ты меня не забываешь и я думаю, что мы больше поняли и узнали друг друга за последнее время, чем за всю нашу предыдущую жизнь. Мы вместе будет идти вперед.
1/I-43
Дорогая Алечка!
Пишу тебе в несколько приподнято-торжественном настроении, причиной которого служат два факта: во-первых, как-никак, сегодня — 1-й день наиновейшего из годов, а во-вторых я завтра должен призываться «на действительную» в Красную Армию. Совпадение начала нового года с началом новых событий в моей жизни, наличие чистой белой рубашки с монпарнасским зеленым галстуком и то, что сегодня — выходной день, — всё это и создает эдакое подобие разреженной атмосферы. Ну, не горные высоты, не Альпы какие-нибудь, но все-таки так, ничего, не плохо — момент интересен.
Вероятнее всего, что касается призыва, то меня, в качестве учащегося десятилетки, да еще выпускника, оставят «до особого распоряжения» — т. е. до окончания 10-го класса, когда и возьмут в армию. Но возможно также, что (если медкомиссия признает годным, конечно) сразу определят в какое-нибудь училище. Во всяком случае, извещу тебя своевременно о результатах моих военкоматских дел.
Новый Год только встретил один; встретил хорошо: без ложной торжественности, без шумихи. Выпил ровно столько, чтобы опьянеть без неприятных последствий; продукты были все те, о которых желал. Поражала — и приятно поражала — тишина: соседи по общежитию собрались вместе где-то в дальней комнате коридора, и моему поединку с мыслями, продуктами и книгой Жана Жионо «Радость» не мешало ничего. С одной стороны, было немного досадно, что во всем Ташкенте не нашлось ни одного человека, который бы меня пригласил на встречу Нового Года — я производил себе впечатление девушки, которую не пригласили танцевать; с другой — в сущности, мне по-настоящему приятно было бы встретить Новый Год только с тобой, папой и Мулей. Так что беда была невелика — и зато сегодня утром не болит голова, язык не кажется тяжелым, и я встал раньше других, и я тебе пишу письмо. И сегодня солнце. Так себя утешает вышеупомянутая девушка: «Да, но зато я понравлюсь человеку, в сто раз красивее всех тех болванов, которые были вчера на балу, и мое платье всё же заставило лопнуть от зависти многих франтих».
Все твои письма регулярно получаю; последнее было от 5/XII-42. Насчет Павлика я, по всем признакам, ошибся, и тот, кого я принял за него, по-видимому, не он.
Кончилась вторая четверть учебного года. Отметки мои — те же, что и раньше, безо всяких изменений.
Во всех твоих письмах сквозит неподдельная горечь по поводу утраты семьи, дома, чего-то солидного, настоящего. У меня в этом отношении совершенно такое же чувство, что и у тебя. Но лишь теперь я понял, какое колоссальное положительное значение имела в моей жизни семья. Вплоть до самой смерти мамы я враждебно относился к семье, к понятию семьи. Не имея опыта жизни бессемейной, я видел лишь отрицательные стороны семейной жизни, по ним судил — и осуждал. Мне казалось, что семья тормозила мое развитие и восхождение, а на деле она была не тормозом, а двигателем. И теперь я тщетно жалею, скорблю о доме, уюте, близких и вижу, как тяжко я ошибался. Но уж поздно. Впрочем, нечего впадать в замогильный тон — ведь сегодня воскресение, солнце, Новый Год «и прочая и прочая».
Недавно, с целью проверки истинных знаний учащихся, у нас в классе устроили сочинение, которого никто не ожидал. После проверки (а проверял Гор. Отдел Наробраза) я получил свое сочинение (тема: «Жизнеутверждающее начало в ранних романтических произведениях Максима Горького».) Я был весьма польщен: «Автор обнаружил превосходное знакомство с историей русской литературы конца XIX-го — начала XX-го вв.»… «Безукоризненно владеет письменной речью»… «Безупречный стиль» — подобные фразы пестрили в конце моей импровизации на жизнеутверждающие темы.
Впервые познакомился с творчеством двух первоклассных писателей: Ш. Л. Филиппа и Жана Жионо. И конечно мечтаю читать эти книги не в переводе (сколько теряется!), а в оригинале.
Ну, Алечка, пора кончать. Пусть этот Новый Год станет годом победы, годом нашей встречи, годом решающим в нашей жизни.
Крепко обнимаю. Твой брат
Мур
8/I-43
Дорогая Алечка!
Итак, судьба моя решена. Десятого числа я должен явиться с вещами в военкомат: я мобилизован на трудовой фронт (ввиду моих обстоятельств, в военное училище меня, как других десятиклассников, не взяли). По-видимому, буду работать на заводе (я так думаю), где, конечно, неизвестно.
Начинается для меня новая, неведомая жизнь, и перелом в моем существовании будет не менее глубок и радикален, чем тот, который пришлось испытать тебе; вообще, вероятно, моя дальнейшая судьба будет схожа с твоей, и низовка настигла и меня тоже.
Я не горюю; конечно, хотел пойти в военное училище и обжаловал решение призывной комиссии, но ничего не вышло — очевидно, моя статья не позволяет мне идти на фронт, и потому прежнее решение — о мобилизации в Трудармию, подтвердили. Конечно, мне будет очень тяжело; не знаю, смогу ли вынести физически предстоящие испытания; готов ко всему.
По крайней мере, последние дни я провел хорошо; кое-что продав из ставших ненужными вещей, замечательно питался, был на двух школьных вечеринках, и успел освоиться с мыслью о предстоящем. Стоит — тьфу-тьфу! — замечательная погода, и это очень улучшает настроение.
Работать буду в тылу, не на фронте — это совершенно точно известно. Таким образом, если мы с тобой не свалимся от болезни какой-нибудь, то теперь уверены в том, что увидимся. И это — очень хорошо.
Я написал Мульке большое письмо, которое вместе с моими дневниками, шубой и прочим, переправлю в Москву через Лидию Григорьевну, которая скоро туда отправится в командировку.
Прощай, музыка, литература, школа! Но всё еще будет вновь, и скорее, чем мы думаем.
Буду писать, как только смогу. Пожелай сил и счастья.
Целую крепко. Твой брат Мур
P. S. На ул. Маркса уж больше не пиши.
27/I-43 г
Алечка дорогая!
Вообрази, что мои мытарства, связанные с призывом, всё еще не окончились, и вот скоро уже месяц, как тянется это дело. Как тебе я писал, меня определили в Трудармию. Затратив немало ценного времени на то, чтобы убедиться в бесполезности что-либо предпринять со стороны Союза Писателей в плане изменения этого решения, благо Союз, не отказываясь решительно, всё же так ничего и не сделал, хотя помочь мне в этом деле мог, я решил действовать сам, и кое-куда написал. Через два дня меня вызвали и обещали дать соответствующие указания в военкомат. Но какие это указания — о том я так до сих пор не знаю. В военкомате ничего неизвестно, время идет, я названиваю по телефону и получаю неопределенные обещания (абсолютно как папа в Болшево, помнишь?), а между тем я всё еще определен туда же, ничего еще не изменилось и день отправки медленно (я получил 4 отсрочки!), но верно приближается и тревога моя возрастает пропорционально моему бессилию убедить тех, кто может помочь, сделать это возможно скорее и эффективнее. Если бы Алексей Николаевич был здесь, всё бы мигом было бы сделано; какая досада, что он сейчас — в Москве! Не везет мне очень. А всё могло так хорошо обойтись, и летом я был бы в Москве (так мне пишет его жена)! Завтра надо опять явиться. Буду держать в курсе дел. Крепко целую. Твой брат Мур.
12/II-43 г
Дорогая Лиля!
Получил Вашу открытку. Не писал я в последнее время потому, что совсем замотался с делами призыва — целый месяц, со 2-го января по 2-ое февраля, я мог отправиться каждый день в Трудармию. Только 2-го я узнал окончательно, что зачислен в резерв до особого распоряжения и, таким образом, могу продолжать заниматься в школе.
А 4-го числа я тяжело заболел рожистым воспалением — опять! — и той же ноги, что и в 1-й раз. Сейчас выздоравливаю, и 15-го думаю уже приступить к занятиям в школе. Все эти дни лежал и не выходил.
Очень беспокоит собственный несуразный аппетит, возвращающийся по мере выздоровления! Но ничего — как-нибудь переживем. А победы, победы какие! И жить становится легче и веселее.
Напишите про Кота — я о нем ничего не знаю. Не болейте; желаю Вам сил и здоровия. Не забудьте, что Людмила Ильинична не должна ничего знать о моей истории с хозяйкой. Она мне очень еще поможет. Целую крепко. Ваш Мур.
22/II-43 г
Алечка дорогая!
Сегодня опять удалось урвать кусочек времени — и вот я тебе пишу.
С каждым днем я всё более оправляюсь от последствий моей болезни, и если я еще и хожу с палочкой, то делаю это, так сказать, для очистки совести и потому что мне понравилось ходить с палкой — надо же себя чем-то тешить, время от времени. У меня чинный вид: темно-синяя фуражка, черное пальто, «шотландский» шарф, калоши, портфель, палочка… И я иду, медленно хлюпая по тающему снегу — и мне смешно, что у меня вид такого пай-мальчика. То ли было дело, когда я ходил в желтом плаще, рыжем костюме, блестящих башмаках и, облокотясь на буфет Концертного Зала им. Чайковского, обозревал медленно прогуливающихся меломанов! Теперь хочется сказать: «То-то было весело!» — А, между прочим, было прямо-таки скучновато, и эти концерты были скорее нечто вроде какой-то «светской обязанности» — «людей посмотреть и себя показать» и особенно последнее: делай скидку на юношеское тщеславие.
Теперь же я бываю почти исключительно в кино; как самое доступное удовольствие, оно меня больше всего устраивает; театр же я вообще не люблю, а концерты в Ташкенте осуществляются чересчур слабыми силами, чтобы на них тратиться. И исполняются-то в большинстве случаев слишком известные произведения, которые надоело слушать. Вот Фейнберг недавно исполнял III-й форт<епианн>ый концерт Рахманинова — это мне очень понравилось. Вообще же всему предпочитаю слушать концерты по радио (хорошему); в этом смысле я — вполне современный человек.
Недавно прочел в №№ 8 и 10 1 книгу «Изгнания» Л. Фейхтвангера; очень интересно и правдиво… но все-таки Арагон пишет лучше и Синклера и Фейхтвангера.
Если бы ты знала, как я мечтаю о Читальном Зале на Столешниковом пер. в Москве! Всё свободное время я проводил бы там, собирая материал, пополняя пробелы, систематизируя свои знания. Сколько еще надо прочесть!.. И как хочется избавиться от навязчивого гоголевского лейтмотива: «Скучно жить на свете, господа!»
Я живу один с чужими людьми в общежитии, перебиваясь со дня на день в материальном отношении. Я хожу в 10-й класс средней школы, школы, которую я бесспорно перерос в области гуманитарной культуры и жизненного опыта. Непропорциональность моих переживаний и знаний с переживаниями и знаниями моих одноклассников порождает отсутствие общих интересов, а, следовательно, и отсутствие общей среды, которое ничем не компенсируется, кроме чтения и болтовни. Так как уж не раз доказывалась абсурдность построения каких-либо планов на будущее, мне не хочется лишний раз испытывать разочарование, и потому мечтать и представлять себе приятные перспективы является делом нелегким, и приходится довольствоваться скудным настоящим — погоней за едой, школой, чтением, болтовней. Иногда ощущение пустоты достигает такого предела, что самые обыденные явления представляются какой-то бессмыслицей, а слова режут как нож по стеклу. Остается надежда на победу, твои письма, вера в свою звезду, что эта звезда не подкачает: кто однажды был наверху — в моем возрасте — тот будет наверху и вновь, и уж культуры и личности испытаниям и неприятностям никак не отнять.
Я уверен, и твердо уверен в том, что буду писателем, но для этого надо неутомимо повышать свои знания, свой культурный уровень, изучать историю. Если обстоятельства — время — это позволят, то я в Москве серьёзно примусь за дело.
Ну, я кончаю. Пиши мне. Крепко обнимаю.
Твой брат Мур.
4/III-43 г
Алечка дорогая!
Получил недавно твое письмо от 22/I-43. <…>
Ты пишешь, что хвораешь, и мне очень больно за тебя, и так жалко, что я ничего не могу сделать, ничем не могу помочь. В смысле утешения, если в таковом нуждаешься, могу сообщить, что я тоже болею, и даже собираюсь лечь в больницу. Болею уже месяц, и всё — нога и это неотвязное рожистое воспаление, возобновляющееся с завидной регулярностью. Полежишь-полежишь, начнешь ходить; походишь-походишь, и опять начинаешь хромать, и, в конце концов, опять ложишься. Это очень мешает моим занятиям в школе; не знаю даже, удастся ли мне кончить десятый класс к лету, именно в связи с болезнью. Очень прошу тебя не беспокоиться: пишу тебе об этих обстоятельствах единственно с целью дать правильное представление о «текущем моменте» моей жизни, и также для того, чтобы ты не думала, что я живу, как сыр в масле в солнечном Ташкенте — ты работаешь, болеешь, а я снимаю сливки и горя мне мало. Нет, это не так, и мне тоже приходится много, много переносить тяжелых испытаний. Но я, как и ты, не жалуюсь, ибо это — бесполезное занятие, и конечно, когда-нибудь, как в моей, так и в твоей судьбе настанут коренные изменения к лучшему. Я не скажу, что за это говорит здравый смысл, потому что я не очень-то верю в этот самый здравый смысл; но всё же есть, несомненно, некая логика вещей и логика событий, которая и позволяет надеяться на будущее, не впадая, конечно, ни в какие розовые или золотые утопии.
Пишу тебе в постели, в своей полутемной комнате без окна и почти, следовательно, без воздуха, что и определяет мой цвет лица — увы, не совсем тождественный идеалу классической кинозвезды; помнишь — «до» и «после», и всему причиной был крем или мыло. А у меня только «до» и причина — ну, конечно же глотательно-желудочного характера!
Жду доктора. Доктора очень неохотно дают направления в больницу, а соседям очень хочется, чтобы я отправился в больницу, т. к. они страшно боятся заразиться рожей — еще, чего доброго, перейдет она на лицо, а ведь соседи — почти всё стареющие или уже постаревшие дамы, тем более трепещущие и опасающиеся за свою наружность и за свое здоровие! Я, впрочем, и сам не прочь лечь в больницу — как-никак «перемена декораций», но, обычно, когда, наконец, приходит доктор, то я нахожусь на стадии выздоровления, и доктор скептически смотрит…
Порою мне начинает казаться, что меня подвел Достоевский. Да, сам Федор Михайлович! Как раз в дни, предшествующие моему новому заболеванию, я занялся чтением его романа «Подросток». Вещь эта бредовая, ультра-напряженная — сплошная лихорадка! Вообще, когда я читаю что-либо Достоевского, то впечатление от прочитанного остается чрезвычайно глубокое; и на этот раз оно, пожалуй, тоже оказалось эффективным: озноб и почти 40° t°! Книгу я кончил; сегодня у меня 37°! Прямая зависимость!
Между тем, по-видимому, московские перспективы становятся всё более и более конкретными. Собирают сведения о писателях-москвичах и их семьях, проживающих в Ташкенте, составляются списки, очень многие получают вызовы, и вся писательская братия совершенно определенно рассчитывает быть к лету в Москве. Я, конечно, очень рассчитываю на Толстых, благо А. Н. помогает мне из-за мамы, его жена — из-за личного расположения ко мне, теща А. Н. — из-за доброго сердца и указаний своей дочери. Эх, хотелось бы окончить 10-й класс и приехать в Москву с аттестатом, чтобы сразу поступить в ВУЗ. Не знаю, удастся ли это — опять-таки, болеешь, как идиот, и это всё портит.
Читал «Семью Тибо» Дю-Гара. Скучно. Жюль Ромэн в том же жанре длиннейшего романа пишет интереснее.
Эге-ге, что-то докторша не идет! Вот и лежи в бездельи. Да, я решительно выздоравливаю, потому что аппетит-таки возвращается, чорт бы его побрал!
Ну, Алечка, кончаю. Желаю всего, чего только можно желать — и даже еще больше того!
Обнимаю крепко. Твой брат Мур.
25/III-43 г
Алечка дорогая!
Денька два-три тому назад получил твое письмо от 2/III-43. Спешу сообщить, что посланные тобою 100 рублей давно получил, о чем, кажется, писал тебе в одном из предыдущих писем. Еще раз пользуюсь случаем, чтобы поблагодарить тебя за твою помощь, и, пожалуйста, не думай, что сто рублей для меня мало; по ташкентским тарифам это — пять венских булочек, или двести грамм масла среднего качества, или кило шестьсот-семьсот хлеба. А в данное время вышеназванные блага — это «не фунт изюма».
Сегодня — первый день весенних каникул, которые должны длиться до первого апреля. Что-то даже не верится, что будет семь свободных дней, и я подозреваю, что в одну прекрасную минуту придет повесточка, приглашающая отправиться в колхоз на работы или на какое-либо строительство. Но я уже твердо решил непоколебимо сидеть дома, ибо такие экспедиции окончатся для меня совершенно ясно: драные ботинки, которые не заменишь, и очередное рожистое воспаление, которое неминуемо произойдет от инфекции через нарывы и царапины. Нет, как говорят французы, — это «очень мало для меня».
Удовлетворительно, несмотря на то, что пропустил, в связи с призывом, два месяца, окончил III-ю учебную четверть. Но будут ли испытания; когда произойдет выезд на работы и удастся ли мне получить аттестат за ср<еднюю> школу, и не пропадет ли зря этот год — всё это неизвестно.
Мои хлопоты о возвращении в Москву как будто вступили в новую, более благоприятную фазу: Людмила Ильинична недавно говорила по телефону из Москвы со своей мамашей (которая должна возвратиться в конце апреля) и, между прочим, сообщила о том, что она говорила в Союзе Писателей обо мне, и там ей сказали, что мой вызов в Москву возможен; нужно мое заявление, которое А. Н. апробирует и, возможно, дело будет в шляпе и будет послан вызов. Сегодня мое заявление отправляется в Москву к А. Н. для апробации и, если надо, и необходимой корректуры. Конечно, пока всё это — лишь слова, но есть надежда, что они претворятся в действие, думаю, что рука А. Н. сыграет здесь решающую роль.
Не знаю на каком году жизни, но, по моему мнению, в расцвете сил, скончался один наш знакомый; а именно журнал «Интернациональная литература». Очень жаль — это была большая отрада. И много оттуда можно было узнать. А теперь ссылаются на сложность обстановки.
Я занялся интересным делом: переводом на русский язык книги Валери «Взгляды на Современный Мир». Я сразу взялся за самое трудное, ибо язык Валери и в оригинале труден. Делаю это я для практики перевода, собственного удовольствия и для того, чтобы как-то почтить эту исключительно умную и тонкую книгу и ее замечательного автора.
Говорят, МГУ к августу будет в Москве. Т. к. ИФЛИ слился с МГУ, то мое место — там. И, может быть, с Митькой опять встретимся в Москве. Здесь очень надоело.
Ну, Алечка, кончаю и обещаю чаще писать, благо — каникулы. Пожелай добра. Целую крепко.
Твой брат Мур.
28/III-43 г
Алечка дорогая!
Пишу тебе, так сказать, в каникулярном состоянии; — как уже писал тебе, весенние каникулы длятся с 25-го марта по 1-ое апреля. Признаться, я им рад: я не терплю точных наук, а они составляют 90 % обучения в 10-м классе. Мне очень и очень скучно в школе; я давно перерос ее интересы, и линия, по которой я пойду в самом недалеком будущем, настолько ясно очерчена, что вышеуказанные 90 % тяготят меня не только своею трудностью для усваивания, но также и полнейшей непригодностью; так что выходит так, что я просто теряю время ради бумажки: «аттестат за 10 классов»; на деле так оно и есть. И, держу пари, не получить мне этот аттестат: я так уж и вижу всю прелестную картину — директорша говорит мне: «Ну, собирайтесь»… (т. е. на работы), а я ей отвечаю, что не поеду по таким-то и таким-то причинам (о которых ниже)… Директорша — рыжая, флегматическая, плотная женщина; преподает химию — возразит совершенно спокойно: «Тогда не получите аттестата». Тут, бесспорно, с моей стороны последует тирада о необходимости гуманного отношения к людям и о том, что надо же уметь различать обыкновенных лодырей и лентяев от тех, кто действительно не может ехать. Всего вероятнее, химичка (у которой я едва вытянул на «пос») не будет вдаваться в эти «тонкости»… Впрочем всё это — «если бы во рту росли»… и т. п. Возможно что за меня постоит завуч (преподает математику) — постоит, конечно, не в силу моих успехов по ее предмету (тоже — «пос»), а потому, что когда я был в колхозе «Красный Хлопкороб» на сборе хлопка, то она смогла на опыте убедиться в моей малой сопротивляемости болезням и низкой выработке, тесно связанной как с этим свойством, так и с отсутствием талантов в отношении физического труда. И кроме того мы с ней вместе сетовали на отсутствие электроэнергии (был такой период в Ташкенте) и освещения — т. е. сетовала она, а я поддакивал, довольный тем, что отвлек от себя внимание путем этих поддакиваний. Постоит и литератор, и историчка — по понятным причинам: «такой культурный, знающий, толковый» и пр. и пр. Но что-то, все-таки, кажется мне, что не видать мне аттестата (точь-в-точь русская баба: «чует мое сердце, лопни мои глаза!»).
А не поеду я на Фархадстрой или в колхоз потому, во 1-х, что во время моего отсутствия может прийти вызов (поскольку заявление написано и послано в Москву, Толстой поддержит и всё больше и больше москвичей возвращаются восвояси), и это так, вероятнее всего, и будет, и рисковать не попасть в Москву из-за собственного отсутствия в Ташкенте я не могу. Основное — вернуться в Москву. Во 2-х, мне не в чем ехать: нет ни одежды, ни ботинок на смену, а я на опыте знаю, что там всё изнашивается буквально до нитки. А в 3-х, я там тотчас же, как по писанному, изволю заболеть рожистым воспалением, учитывая мое предрасположение к этой болезни.
Ну, довольно об этих мрачных материях: я не оптимист, но скорее фаталист, чем пессимист: авось всё устроится, а не устроится — ну и чорт с ним, с этим «всем».
С большим увлечением занимаюсь сейчас переводом Валери, его книги: «Взгляды на Соврем<енный> Мир». Перевод этот труден, потому что труден, как известно, язык Валери, но работа эта интересная и мне по душе. И вообще, я лишь теперь понял, что, вероятно, моей основной профессией будет профессия переводчика. Я это дело люблю и уважаю, оно меня будет кормить, а параллельно с этим я буду писать свое. И до поры до времени будет действовать переводчик, а потом появится Автор с большой буквы. И впоследствии будут уже писать: «приобрел известность также в качестве переводчика ряда произведений, написанных…» и т. д. и т. д. Наивные мечты, верно? А вдруг они осуществятся?! Такое сейчас времячко, что даже вот так может всё повернуть, что мечта возьмет — да и осуществится, чорт бы ее подрал! Да и мечты-то у меня, на первое время, — вполне разумные. Их предел… о, их предел, увы, самый труднодостигаемый, быть может, — никогда! Этот предел — спокойствие. Этот предел — уединение, возможность работать одному, чтобы никто не смел мешать и лезть со всякой белибердой. О Боже, сколько надо прочесть и перечесть, перевести, исследовать, подвергнуть критике, пересмотреть и низвергнуть, восстановить! И как всё это трудно осуществимо! В сущности, оттого я и стремлюсь в Москву, что там много книг, мне необходимых. Теперь я уже не могу откладывать: надо собирать материал, познавать максимум и не останавливаться в самоуспокоении. Никакого «благородного пыла» во мне нет; есть только сознание того, что если я как-либо смогу крепко утвердиться на земле, то это будет именно в области литературы, перевода, критики. Начну с перевода, как с самого нейтрального и непреходящего; а остальное подождет до поры до времячка.
После того как ты мне написала об Эренбурге, я констатировал, что еще не читал ничего, кроме его статей, и взялся за роман «Не переводя дыхания» (действие происходит в Сыктывкаре в 1934-м г., впрочем, ты, может, читала.) Я с тобой согласен — неважно, неокончено, слишком бегло, слишком много скачков, слишком всё упрощено, а ведь материал богатейший! Отдельные удачи, а в общем, — несерьезно, тема третируется, и книга о Котласе и лесах писалась в Париже в течение 2-х месяцев! (так и сказано в конце: Париж ноябрь 1934 — январь 1935 гг.!) А «Падение Парижа» не читал, хоть и хотелось: не достал. Сейчас читаю роман добротного Шеллера-Михайлова и хочу достать № 11 «Интерлита» — там роман Синклера: «Зубы Дракона» (он написал новую антифашистскую трилогию: «Конец мира», «Между двумя мирами», «Зубы дракона», действие происходит в 1913–1933 гг. в Европе и Америке; говорят, очень интересно; эх, если бы издали у нас все три романа!)
В Москве мой аппетит желудочный переключится на аппетит книжный: там не стоит продавец пирожков или конфет на каждом шагу, и жизненный импульс будет подхлестывать жажду познания, а не жадность к продуктам питания!
Ну, прощай, скоро напишу вновь. Целую крепко.
Твой брат Мур.
3/IV-43 г
Алечка дорогая!
Довольно давно не получал от тебя писем; впрочем, быть может, ты меня избаловала их изобилием, и теперь мне малейший перерыв кажется чувствительным.
В конце каникул я ничего не нашел лучшего, чем вновь… заболеть рожистым воспалением — в пятый раз, начиная с осени 1942-го г. Правда, на этот раз всё обошлось в три дня: пресловутый «покой» и глотание таблеток стрептоцида сделали свое дело. Прошу тебя не беспокоиться о моем здоровье; в сущности, всё это — пустяки, и если я тебе и пишу о них, так это для того, чтобы ты знала всю, или максимум всей моей жизни. Не пиши Муле, что я тебе сообщаю о моих физических невзгодах: он меня съест, т. к. подумает, что такие сообщения тревожат тебя и затрудняют и так уж не легкое существование твое; я же уверен, что наш уговор «правда прежде всего», единственно он, делает нашу переписку осмысленной в отношении содержания.
Стоят c 1-го апреля очень теплые дни, совсем ташкентские. Люди начинают одеваться легче, больше пьют морс у киосков, больше болтаются по улицам. У кино — большие скопления народа. Продают семечки, папиросы, конфеты. Я люблю ходить гулять к вечеру, часам к 7; мой обычный маршрут: улица Маркса, Сквер, улица Пушкинская и обратно. По улице Маркса я выхожу из дому около Совнаркома и памятника Ленину; по правую руку — широкая площадь, которую я пересекаю, когда иду в школу. Потом я миную ограду сада Дома Пионеров, кино «Хива», ряд магазинов (галантерейный, ювелирный, комиссионка, книжный, где я тщетно спрашиваю французские книги); перехожу налево и заглядываю в распределитель (если до 6 ч.); потом продолжаю идти по длинной улице Маркса, прохожу около Главунивермага, превращенного в какое-то общежитие, около Русского Театра им. Горького (сейчас там идут всякие патриотические пьесы: «Нашествие» Л. Леонова, за которую он получил 100.000 — Сталинскую премию 1-й степени, «Всегда с Вами» А. Ржешевского и пр.). Прохожу мимо бюллетеней УзТаг’а (последние известия), к которым жадно прилипаю, если за день не успел их прочесть. Много идет по улице студентов с книгами и котелками для обеда, компаний девиц, рабочих, женщин в платках; идут скучные профессора и работники Академии Наук, интеллигенты, несколько разложившиеся в Ташкенте и болтающие лишь о том, что им сегодня не удалось получить свеклу в распределителе. Впрочем, торопливо семенит какой-то совсем маленький чеховский интеллигентик в пенснэ; он судорожно сжимает в руке «Вестник Древней истории» и уж конечно интересуется он только древними дрязгами и ест как попало и что попало: в голове у него Шуйские и Сенеки, Русь и Византия, Греки и Римляне; в голове у него все те обыкновенные люди, которых отдаленность от нашей современности возвела в ранг Очень Интересных и Загадочных. Так и нас когда-нибудь будут изучать с охами и ахами. Прохожу мимо САГУ (Ср<едне>-Азиатского Гос. Университета) и выхожу на дорожку сквера. Гремит радио. На дорожке узбеки-продавцы продают папиросы, конфеты, семечки, бублики, пирожки с рисом. Привычным движением я потягиваю носом и прохожу прочь — что хорошо — или, наоборот, трачу последние гроши на какую-нибудь дрянь. Дорожка сквера выводит меня на Пушкинскую улицу — тоже длинную и «центральную». На углу — наркомат торговли, горком — напротив, дальше — распределитель, такой же как на ул. Маркса; потом Наркомпрос и Управление по Делам Искусств при СНК УзССР, дальше — аптека, гостиница, Первомайская улица, на одном конце которой — Союз Писателей и столовая, на другом — дом, где жили Толстые.
Непрерывным потоком движутся люди. Тут и солидные москвичи, и ленинградцы из консерватории, и командированные инженеры с Урала, и вульгарные одесситы, и ростовчане, киевляне и прочая и прочая. Это — глубочайший тыл, и это-то и неприятно ощущать: все говорят о жратве и только о ней и днями пропадают на базарах. Я прохожу мимо бывшей балетной школы им. Тамары Ханум, теперь — здание Академии Наук; захожу на Главпочтамт в смутной надежде, что «вдруг письмо, деньги от кого-нибудь»; потом поворачиваю назад, возвращаясь домой.
Ох, Алечка, как мне здесь надоело, как я задыхаюсь, как хочется переменить воздух, уехать в Москву, в город настоящей жизни, прочь от этих ежеминутных разговоров о сахарной свекле, пайках и прочей дряни! Люди здесь, ввиду большого изобилия продуктов и малого количества денег в собственных карманах, заняты всякими ухищрениями, проникнуты стремлением — как бы не прозевать, что выдают в распределителе. По крайней мере, я говорю так о тех, кого знаю — о средней интеллигенции. И я чувствую, что и я только об этом и думаю, и знаю, что это — по заражению от других.