Телефон Алёши В 1-56-41. Обязательно установите с ним связь, и с Буровыми — чтобы помогли, пока я здесь: Д 1-77-90. Они помогут. 99 % «товарищей» по армии — выпущенные уголовники. Мат, воровство страшное, люди абсолютно опустились, голодают все, всё ношу с собой, иначе — украдут. Есть 2–3 симпатичных человека, но не они «делают погоду». Разговоры только о еде, тюрьмах и лагерях, о людях, роющихся в помойках за объедками; дикая спекуляция всем. Я 2 недели болею только потому, что заставляют ходить на работы несмотря на освобождение, заставляют, например, обувать ботинок на больную ногу и рыть — бессмысленно! — 10 м снега. Ругают — «интеллигент». Дураков и злодеев очень много; Вы бы содрогнулись, если бы слышали, как меня обзывают. «На дне». Отсюда все рвутся, патриоты этакие, на фронт — исключительно из-за питания (дураки, а?!) Телогрейку, бумажник «спёрли», а также — в пересылке — ту замечательную банку колбасы, которую Вы мне дали, когда я уезжал; такая досада! И здесь я — иностранец, но в Москве ко мне благожелательно относились, а здесь — я какое-то чужеродное тело. Чучело гороховое. Я не жалуюсь; это глупо и бесполезно. Я уверен в том, что в дальнейшем я вновь буду на своем месте, буду писать и жить достойно, что мне не удавалось до сих пор. У меня такое ощущение, что я всё время в грязи. Конечно, твержу Маллармэ, причем боюсь, что он пропадет. Дневник запрещено вести. Митька не в худшем, чем я, положении.
Наша судьба аналогична. Адрес Буровых: ул. Горького 25, кв. 77. Бегу на обед (!). Пусть приезжают почаще. Деньги очень нужны (хлеб и сахар можно покупать дешевле, чем в Москве.) Пусть Алёша и Буровы помогут; иначе они ничего не стоют. Они помогут. Целую крепко
Ваш Мур.
18/III-44 г
Дорогие Лиля и Зина!
«Доминус вобискум»
— в некотором роде, конечно, ибо в буквальном смысле это было бы немного слишком. Итак, продолжаю практику писания писем — пока есть бумага (-клочки-) и другие клочки — времени. Пишу без абзацев (очень этого не люблю, но экономия, экономия!) Продолжаю болеть. Да будет проклята зловредная пятка! Из-за нее я очень много настрадался, не столько из-за боли, сколько из-за обвинений в притворстве и вытекающем отсюда отношении. Лишь сегодня я попаду в санчасть; интересно, что мне там скажут. Здесь есть некоторые симпатичные люди: агитатор, художник, кое-кто из комсостава. Пока что, несмотря на неприспособленность, «непохожесть» и пр., не получал ни одного т<ак> н<азываемого> «наряда вне очереди» (ночью мыть полы), быть может, благодаря перманентной тихости и безответности и понимания справедливости — в данной обстановке — (и необходимости) некоторых требований. Я уверен, что с течением времени приобретутся необходимые автоматические привычки и рефлексы; пусть внутренне человек будет каким угодно, но внешне он сумеет — должен суметь — быть на определенном уровне, и только на этом уровне. Продолжаю «впитывание» стихов и прозы Маллармэ; и те и другая совершенно замечательны; о стихах это известно, но прозы никто, по-моему, толком не знает и не читал по-настоящему серьезно. Небывалая проза; я никогда — увы, впрочем! — ничем особенно не восторгался (в детстве еще как восторгался, но теперь…) — а вот на этот раз меня действительно пробрало. Иду на обед, допишу после.
Естественно, после обеда настроение несколько улучшилось. Увы! на короткое время, ибо пары насыщения рассеются очень скоро, и вместе с ними улепетнёт и соответствующее благодушие. Сейчас пойду в санчасть; наверное придется простоять долго в очереди; самое главное — что там скажут и дадут ли освобождение, а то надоело болтаться с кличкой симулянта; официальная бумажка донельзя нужна.
Кончаю. До свидания. Обнимаю крепко. Ваш Мур.
<Конец марта 1944>
Дорогая Лиля! Милая Зина!
Пишу Вам, так сказать, о с?мом свежем в моей новой судьбе. Вторично (даже — 3-й раз) я остаюсь здесь, в Алабино, на неопределенное время. Две недели тому назад, когда рота отправлялась в марш, я в последнюю минуту был выключен из списка из-за болезни и биографических данных. Командир роты написал рапорт по моему поводу; впоследствии я был вызван парторгом батальона и всё ему рассказал о себе, но от этого ничего не выяснилось и не прояснилось: он сочувственно всё выслушал, но никакого решения по моему поводу принято не было.
Пользуюсь тем, что, благодаря милому С. Шемшурину, письмо будет Вам передано в руки, чтобы наиболее полно написать обо всем. Кругом визг пилы и глубокомысленная болтовня плотников, так что письмо выйдет наверняка бессвязным; простите. Итак, жизнь мою в Алабине можно разделить на несколько периодов (нахожусь я тут уже с месяц). Первые две недели моего пребывания здесь я был здоров и ходил на занятия. Занятия — строевая подготовка, т. е. «направо», «налево», «кругом», в общем, топанье, тактика — ползать в снегу «в атаку», «в дозор», перебежки и т. д.; прошел саперную подготовку (мины, как минировать и разминировать местность; общие понятия по саперному делу.) Стрелял всего один раз на 200 м, на «пос.» (из 3-х патронов один попал в цель). На занятиях я очень быстро зарекомендовал себя с неважной стороны; на фоне наших здоровяков я выглядел весьма плохо, отставал, когда другие бежали, и отсутствие, действительное отсутствие физических сил определило мой окончательный неуспех на занятиях. Правда, нельзя сказать, что я — самый худший на занятиях, — но один из самых худших — абсолютно, как в школе по физкультуре и математике. Очень часто назначали наряд в баню за 3 км. Там я разгружал дезокамеру (я и еще 3 человека); обычно назначается суточный наряд; взвалишь кучу горячих шинелей, брюк и белья из дезокамеры (похожей на «душегубку») и тащишь в помещение. Голые люди набрасываются на тебя, разыскивают свои вещи и жалуются, что их еще нет, гам стоит невообразимый. В камерах вещи «прожариваются» 40 минут. В промежутках между разгрузками спишь. Кто колет дрова, кто носит эти дрова в котельню, кто просто спит на печке, кто… И так — сутки. Часто посылают на чистку дорог, за дровами; последнее — мой бич; я очень плохо пилю, и все ругаются по этому поводу, а как болят плечи под тяжестью толстых бревен! Однажды мы из бани тащили огромную корягу, так я просто не знаю, как я выдержал; помню только, что я энергично думал почему-то о Флобере (!) и шел в каком-то обмороке. Дрова — самое сильное физическое страдание всей моей жизни. В конце концов я заболел — почему-то заболела пятка (фу, как глупо звучит!), да так, что вот уж две недели, как я болею. 15-го рота должна была отправиться на Украину: ее уже обмундировали в новое; но зачёты показали, что знания по военному делу очень слабы, пришел новый приказ, роту раздели и начали вновь обучать. После 15-го очень сильно начали наседать по части дисциплины; ежедневны драмы с подъемом, когда нужно одеться в 4 минуты и идти без шинели на физзарядку; особенно канителят узбеки (т<ак> н<азываемые> «юлдаши»). Никому вставать не хочется, начальство кричит и угрожает… Некоторых заставляют вновь раздеваться и одеваться, дают «наряды вне очереди»: ночью мыть и «драить» полы, копать снег; это — меры наказания. Очень много начальства, которое никак не согласует своих приказов; трудно сообразить — кому же, все-таки, подчиниться. Каждый говорит, что надо выполнять только его приказание. Мое начальство: командир роты, командир взвода, парторг, старшина роты, пом. старшины роты, командир отделения, дежурный по роте, и это не считая батальонного и полкового начальства. Ротный старшина наш — просто зверь; говорит он только матом, ненавидит интеллигентов, заставляет мыть полы по 3 раза, угрожает избить и проломить голову. Мне он втиснул больную ногу в ботинок, сорвав шнурки; с освобождениями он не считается; абсолютно как Павел: «Марш в Сибирь», так и он: «Марш за дровами», и длинной чередой плетутся совершенно больные, негодные ни к чему люди — «доходяги» на местном арестантском наречии. Суп — «баланда», мясо и хлеб — «бацилльное» (!), очки — «рогачи» и т. п. 99 % роты — направленные из тюрем и лагерей уголовники, которым армия, фронт заменила приговор. Много больных, стариков, много страшных рож, каких можно увидеть лишь в паноптикуме, Mus?e Gr?vin.
Все ненавидят интеллигентов и мстят; все думают так (примерно): до армии ты, интеллигент, нас не замечал, мы были для тебя ничто, а теперь ты — в нашей неограниченной власти, и мы тебе мстим, как только можем, унижаем и издеваемся над тобой. Старшина роты — что-то невообразимое; это хамство в кубе, злое, ликующее, торжествующее и безграничное хамство; просто удивительно. Воровство здесь совершенно небывалое; воруют всё, всё время, и даже воры друг у друга. В столовой стоит крик от спекуляции: меняют сахар на суп, продают хлеб и суп, делят, дают взятки поварам, ругаются почем зря, комбинируют всяческим образом, это Ташкент в кубе; ужасно противно и отвратительно. Опустились все страшно, да и некоторым опускаться нечего, они давно опустились. Проклятый военкомат, что направил меня на сборный пункт! Здесь собран какой-то поганый вшивый сброд; не все, конечно, но большинство. С 15-го я болею (пятка) и не хожу на занятия. Переписываю пьесу для агитатора, помогаю художникам, стараюсь не попадать на глаза старшине (остальное начальство — ничего), стараюсь побольше отдохнуть в тепле, почитать газеты, раз всё равно ходить нельзя. Сижу в клубе и занимаюсь перепиской, в умывальнике на досках. Научился беречь свое имущество, зорко слежу за мешком и ношу его всегда на себе; ложась спать, прячу ботинки, обмотки, шапку, рукавички и пояс кладу под голову вместе с мешком. Очень боюсь, что кто-нибудь украдет мешок, а с ним и Маллармэ пропадет — самое ценное. Здесь ведется интенсивная клубная работа, но, во-первых, я — строевой, и это мне мешает полностью включиться в эту работу, а, во-вторых, сам характер этой работы очень чужд мне и, по-видимому, я так и ограничусь перепиской и окрашиванием рамок, подобно какой-нибудь благородной девице, умеющей только рисовать в альбоме и петь романсы. Для работы в художественной самодеятельности мне не хватает оптимизма, легкости, бодрости, подвижности. Я «расцветаю» только в определенных условиях, а в прочих условиях я очень замкнут, не в пример, например, Але. Нога моя выздоравливает, и завтра-послезавтра, пожалуй, кончится мой сравнительный отдых и придется вновь напрягать все физические и моральные силы. Всё мое отделение отправляется, в составе большинства роты, на полтора месяца в Москву в жел-дор. батальон, на работу по выниманию противотанковых надолбов. Нестроевиков направляют на заводы в Москву (преимущественно, стариков). Приказы быстро и противоречиво сменяются; ничего не поймешь. Я не еду, остаюсь здесь; говорят, что там — тяжелая физическая работа. Но все с радостью отсюда уезжают — «лишь бы вырваться из этого ада». А я придерживаюсь мнения, что это — самообман, и нечего разъезжать попусту; может, в жел. — дор. бат’е еще хуже будет. Правда, там не будет старшины и муштры и занятий, но раз меня нет в списках, то лезть на рожон я не намерен; увидим. Много народа уехало в Наро-Фоминск таскать кирпичи; я остался здесь. Лишь бы только почаще приезжали; это имеет огромное значение; есть, что ждать, и этим живешь, надеждой, что придут и скажут: «К тебе приехали». Итак, я в таком же неопределенном положении, как и по-прежнему (т. е. как до призыва); судьба такая! Чувствую себя на дне; слава Богу, радуют победы. Жду, жду приездов. О необходимости установить связь с Буровыми и Алёшей я Вам уже писал.
Крепко обнимаю и желаю сил и здоровья.
Ваш Мур.
<На отдельном листке:>
Нужны:
нитки, иголка
те две деревянных ложки, которые я забыл, или хотя бы одну.
преимущество денег — их почти невозможно украсть, а продукты приходится таскать на себе (иначе — украдут); когда ползаешь по снегу, то это очень неудобно. Но я «мужественно» всё таскаю на себе; нужно всё. Конечно, Буровы и Алёша помогут; может, Буровы, через Сельвинского, помогут в отношении какого-то изменения моей судьбы, потому что, все-таки, как я ни креплюсь, сейчас — кошмар. Вы, может, неприятно удивлены, что я так настаиваю на помощи мне и более частых посещениях, но Вам расскажут и письмо тоже даст понять.
13/IV-44 г
Дорогие Лиля и Зина!
Пишу всё из той же деревни Ушаково, в которую мы приехали из Алабино, и из которой мы должны уехать, вернее уплыть на катерах в какое-то Ерошино на лесозаготовки. Сейчас мы отдыхаем и ничего не делаем, — но зато и кормят в соответствии; хорошо еще, что за последнее барахло поменяли картошки. Погода значительно потеплела, лед тронулся, солнце; снега нигде нет; и это-то хоть хорошо, что не холодно. Вдоволь начитываюсь, пропитываюсь Маллармэ; когда-нибудь я буду первый специалист по Маллармэ, напишу о нем книгу, и это не мечты, потому что именно это является для меня реальной действительностью, тем миром, где я буду занимать первое место. — Сейчас же я занимаю одно из последних. Основное — черпать и черпать бодрость. Обычно ее хватает у меня часов до 3-х — 4-х дня; начиная с этого времени со мной начинает твориться неладное, и к вечеру я сижу скрючившись, в ознобе и схватившись руками за голову; меня охватывает какой-то непонятный страх всего и вся и я говорю отрывисто и боюсь двигаться с места. Не думайте, что я рисуюсь или «интересничаю» и не удивляйтесь, что пишу так откровенно о сугубо личном; я, наоборот, всегда удивляюсь тем Плюшкиным, которые, очевидно, так высоко ценят свои чувства, что ревниво их скрывают; по-моему, хотя бы в письмах надо стараться быть «одним куском». Мой организм продолжает выкидывать штучки — нога не заживает, зато заболел палец правой руки — нарывает и пухнет. Решительно не вижу, что я буду делать на этих самых лесозаготовках; норма — 6 кубометров в день на человека: свалить, распилить, срезать и сжечь сучки, сложить деревья в штабеля. Мило, да? Итак, я в Рязанской деревне. Сплошной курьез. Впрочем, курьез — не в окружающем, а во мне на фоне этого окружающего. Вообразите рододендрон на Аляске! — Впрочем, признаюсь, не знаю, где растут рододендроны. Что слышно про Алю, про Митьку? Я очень страдаю от оторванности от всех вас, от Москвы и книг. Говорят, что мы останемся на лесозаготовках на всё лето, а то и на целый год… Как только приедем на место и я узнаю точный адрес, куда писать — обязательно сообщу. Я нахожусь в подчинении Мос<ковского> Воен<ного> Округа; может быть Сельвинский поможет (сообщите Буровым.) Обнимаю.
Ваш Мур.
<Конец апреля 1944>
Дорогие Лиля и Зина!
Давно Вам не писал — по причине отсутствия бумаги и незнания местонахождения почты; впрочем, до сих пор не знаю, существовала ли таковая. Выехала наша группа из Москвы, вернее, из Алабино, 3-го числа. 10-го мы были в Сасово. До 16-го мы находились в деревне Ушаково, под Сасовом, в ожидании катера. 16-го мы тронулись в путь. 19-го, после сорокакилометрового марша, мы пришли на место назначения — в с. Нарма. Первое, что нам сообщили, было предупреждение о «некоторых особенностях Нармы», сводящихся к тому, что значительная часть населения давала отрицательную реакцию Вассермана (знаете, что за реакция?) Два дня там поработали (я ничего не делал, так как нарывал палец и я получил освобождение.) Потом приехали нам на смену 30 человек нестроевых — и мы пошли обратно. На сей раз едем быстро, пассажирским поездом, и проделаем в 12 часов путь, пройденный в 7 дней. Рассказать интересного — масса; в Москве постараюсь позвонить; так или иначе, очень прошу Вас, чтобы кто-нибудь приехал в Алабино поскорее — мало ли куда я могу попасть после водворения в часть, а своим хочется побольше сообщить. Очень Вас прошу вот еще о чем: узнайте у Алёши (тел. В 1-56-41), что слышно о Митьке, где он, можно ли писать ему. Есть ли письма от Раечки? Вероятно, скоро поедем на юг. Я написал вступление к исследованию о Маллармэ; я всё глубже его понимаю и знаю наизусть чуть ли не всё его творчество; я задумал написать работу о современной французской литературе, основываясь на произведениях 25 писателей, и эссе о трех поэтах. Но это — на досуге. Как Аля? Как и что — Вы? Скоро напишу еще. Обнимаю. Ваш Мур.
5-го мая 1944 г
Дорогие Лиля и Зина!
Пользуюсь случаем, что дорвался до чернил, и пишу Вам письмо. Вернувшись из Рязанской области, я угодил прямо в маршевую роту, и в настоящее время ежедневно хожу на занятия. Нога у меня почти прошла, но устаю я очень, благодаря незакаленности, а, главное, недостатку необходимых калорий. Не читаю ничего — только твержу наизусть любимые стихи и поэмы Маллармэ, и не перестаю ими восхищаться. Сколько пробуду здесь — сказать трудно; я думаю, что дней через 10–12 мы отсюда уедем; может быть, впрочем, что и останемся до конца месяца. По-прежнему пристально слежу за событиями; газет читать не успеваю; это стало лакомым блюдом. Живу со дня на день, причем настроение меняется по несколько раз в день, так что в итоге очень трудно сказать, как мне все-таки живется и как я всё это принимаю и ощущаю. Погода всё налаживается и никак толком не может наладиться — всё время дует надоедливый холодный ветер, а мы по летней форме уже без рукавичек и шапок-ушанок, а я всё время стараюсь беречь руки, вроде пианиста; почему-то очень боюсь, что как-нибудь их поврежу и не смогу писать; как когда-то в Ташкенте я мрачно острил, что «я всё продал, кроме своего пробора», так и здесь я тешусь тем, что, вымыв руки, смотрю на них с уважением и опаской. Это глупо и не по-мужски — скажут мне; вполне возможно, скажу я, — но у каждого свои отрицательные стороны. Живу в ожидании — весьма тщетном — чьего-нибудь приезда и глазею с завистью на счастливчиков, калякающих с приехавшими москвичами. Хорошо то, что дело идет к лету и будет тепло; это очень утешает. Получил открытку от Аси, на которую тотчас же ответил; в ней она пишет, между прочим, что «планы мои окончательно рухнули и я остаюсь здесь». Что слышно про Алю? Неужели ничего не слышно? Как живете Вы? Так же ли много занимаетесь с ученицами и учениками, и так же ли беспокоитесь о них и волнуетесь за их успехи? Какие театральные московские новости? В отношении кино знаю лишь, что выпущены на экраны цветной английский и новый американский фильмы и очень досадую, что не могу их посмотреть. Всё так же жажду в Библиотеку Иностр<анной> Литературы, всё так же мечтаю многое прочесть и перечесть; всё это будет, будет обязательно, иначе всё было бы бессмысленно. Всё же надеюсь, что ко мне приедут; это необходимо во всех отношениях.
До свидания. Обнимаю.
Ваш Мур.
18/V-44 г
Дорогие Лиля и Зина!
Со времени приезда из Рязанской области получил две Ваших открытки. Я прекрасно понимаю все трудности, испытываемые Вами в отношении помощи мне, и очень хорошо знаю, что и послать нечего, кроме того, что — не с кем. Если я Вам и писал «просьбы о помощи», то это было сделано сугубо «под непосредственным влиянием момента», и Вы не должны беспокоиться о том, что не удается ничего предпринять с этой самой помощью. Возможности — самые ограниченные, и я Вам, наверное, уже надоел, о чем прошу Вас извинения. Что ни Алёша, ни Муля ничего не сделают было ясно — или почти ясно — мне уже давно, и если я и старался, чтобы они мне помогли, то просто для очистки совести и опять-таки под влиянием этого проклятого «непосредственного влияния момента», к которому уже давно, в сущности, следует привыкнуть, и не завидовать другим, более удачливым в этом отношении. Мало ли что кому и кто привозил; зато у других нет Маллармэ и многого другого, что есть у меня, так что завидовать нечего. Еще раз извините, что беспокоил Вас. Если бы кто-либо, включая и Вас, написал бы мне упреки по поводу этих моих просьб, мотивируя эти упреки тем, что я ведь хорошо знаю Ваше положение и почти нулевые возможности, то я, возможно, и обиделся бы и разозлился; — таков у меня характер. Но я сам «дошел» до этих упреков и таким образом избавил, быть может, Вас от необходимости, в известной степени, наставить меня на путь истины, вернее, на путь сдержанности. Я ведь думал, что Алёша и Муля, все-таки, и может, Буровы, помогут — а так, конечно, и говорить нечего. В общем, простите, что надоедал, еще раз, и главное, не жалейте о том, что не смогли почти ничего сделать — мне самому бы не следовало поддаваться «непосредственному влиянию момента» и беспокоить Вас обо всем этом, но я почему-то привык действовать сразу, вслепую, не беспокоясь о последствиях и всецело поддаваясь желанию; жизнь, вероятно, научит меня и ждать, и молчать, и экономить и многому прочему, чему она меня еще не в силах была научить.
Это всё, мною написанное — так сказать, характера предварительного; — так сказать, расчет за старое. Новое же состоит в том, что примерно дня через два (максимум) я окончательно уеду отсюда на фронт: приспели сроки отправки. Конечно, по-видимому, до самой последней минуты (или, во всяком случае, до самого последнего времени) я не буду знать точно, состою ли я в списках, или остаюсь здесь. Но я лично думаю, что отправлюсь вместе с остальными. Будет, таким образом, новый поворотный пункт в моей пестрейшей биографии. По крайней мере, хорошо будет хоть то, что Вы, с Вашим добрым сердцем, перестанете беспокоиться об организации приездов ко мне; это будет бесспорно положительной стороной дела. Удивительно, все-таки, как «единодушно» все не пишут, все т<ак> н<азываемые> друзья: ни Рая, ни Муля, ни Алёша, ни Буровы, никто. Рая, вероятно, совсем завертелась в Ташкенте, да и надежды на пропуск, возможно, угасли; Муля вообще, вероятно, скис, да и совсем от нас отошел; Буровы раз написали; у них много дел и им не до меня; Алёша занят… Всё это наука мне, но наука нехорошая — негуманная, эгоистическая, воспитывающая сухого и жёсткого человека, рассчитывающего только на себя; ничего тут хорошего нет.
Пишу сравнительно пространно, потому что это письмо вполне может оказаться последним перед началом — неизвестно когда долженствующим наступить — уже другой серии писем.
Книгу Валери на русском яз. читал; там очень мало, да и скучновато всё это на русском; теряется соль языка, а у Валери это, всё-таки, необходимый придаток выражению мысли.
Еще вот что: не думайте, ради Бога, что я хоть минуту просил Вас или Зину приехать; я не был до такой степени дураком и свиньей!
До свидания; до новых писем. Привет Дм<итрию> Николаевичу.
Ваш Мур.
P.S. Получил две открытки от Аси, на которые ответил тотчас же.
3 июня 1944-го года
Дорогие Лиля и Зина!
Пишу Вам с фронта.
.
Адрес полевой почты — тот же, с той только разницей, что мы перекочевали в другую деревню, и я теперь ночую на чердаке разрушенного дома; смешно: чердак остался цел, а низ провалился. Вообще же целы почти все деревянные здания, а каменные — все разрушены. Местность здесь похожа на придуманный в книжках с картинками пейзаж — домики и луга, ручьи и редкие деревца, холмы и поляны, и не веришь в правдоподобность этого пейзажа, этой «пересеченной местности», как бы нарочно созданной для войны. Погода беспрестанно меняется — то солнце, то дождь, и нередко и то и другое. В данное время «обитаю» — т. е. сплю — в километре от места работы (я работаю писарем) и за день много исхаживаю, возясь со списками, бумагами и прочей писарской писаниной. Работы много; надо быть аккуратным и прилежным, иначе легко запутаться и запутать других; пока что я со своей задачей справляюсь неплохо и намерен и впредь с ней справляться. Каждый день что-нибудь меняется, так что живу со дня на день, довольно, в сущности, беззаботно, как будто это и не я, или лишь часть моего я. Не читаю ничего, кроме газет. А в общем — всё это очень интересно и любопытно, и я не жалею о том, что сюда попал. Привет.
Ваш Мур.
<12 июня 1944>
Дорогие Лиля и Зина!
Пишу, сидя в штабе. В комнате соседней слышны звуки патефона, передающие какую-то унылую песню, вернее, заунывную. Сейчас прошел дождь, теперь — бледное солнце. Вчера я был на стрельбище, которое расположено в удивительно красивой местности, около разрушенной мельницы, на берегу прозрачной речки. Луга, луга и поляны… Мне эта зеленая и неприхотливая природа почему-то пришлась очень по душе; в ней нет ничего резкого и кричащего, и когда терпимая погода, то здешние места — замечательны для прогулки. Другое дело то, что сейчас не до прогулок. Но просто-напросто идти по здешним полям доставляет удовольствие.
Часто думаю о Москве, об Институте, который мне понравился,
а еще чаще все думы сливаются в одно безразличное впитывание всех извне идущих звуков, запахов и впечатлений (это — в свободное время).
На столе — истрепанная книга Стивенсона «О<стро>в сокровищ», которой увлекаются телефонистки и ординарцы.
Кстати, я подметил одну национальную особенность нашего веселья: оно не веселое в подлинном смысле этого слова. Элемент тоски и грусти присущ нашим песням, что не мешает общей бодрости нашего народа, а как-то своеобразно дополняет ее.
Писать свое хочется ужасно, но нет времени, нет бумаги… Успеется. Как только я начинаю остро ощущать недостаток в чем-либо, то я думаю о том, что придет время, когда мечты осуществятся, и они перестанут быть мечтами, станут в обыденную колею явлений, потеряют тем самым свой шарм и скоро начнут надоедать. И это-то и является несколько обескураживающим. Надо ведь мечтать о чем-то, а когда заранее предвидишь, что мечты превратятся в действительность, а последняя — в рутину, то становится не по себе.
Хотелось бы мне написать Вам детально о своих приключениях (всё это очень интересно!), но это еще успеется. Одно совершенно ясно теперь: всё идет к лучшему, война скоро кончится и немцы будут разбиты. Это знают все, весь мир желает этого, добивается этого, — и добьется.
Итак, пока, каков итог, каков баланс? Я всегда чувствовал потребность иногда подводить итоги — и особенно в критические моменты моей жизни. 3 месяца запасного полка, 2 недели фронта (…ну и 19 лет жизни!) Что дальше? Всегда все спрашивают «что дальше» и, конечно, никто не может ответить!
Сейчас пишу в лесу, сидя на гнилом пне. Лес — моя стихия, меня хлебом не корми, только бы в лес ходить. Хорошо в лесу, только опять-таки комары надоедают.
Скоро предстоят решающие бои и штурмы; пожелайте мне добрых успехов для участия в них.
Привет Алёше. Обнимаю.
Ваш Мур.
14/06-44 г
Дорогие Лиля и Зина!
Пишу, противу своей привычки, вечером — под рукой чернило, ручка, и никто особенно не мешает. Погода за день менялась раз десять; теперь же небо спокойно-синее, и настроение соответственно-ясное (старая история продолжается: как плохая, серая погода, так настроение понижается до чернейшей меланхолии; как улучшается барометр, так и внутренняя стрелка указывает на оптимизм. А здесь погода меняется часто…)
Сейчас произошел смешной эпизод, который я наблюдал из окна: увидели зайца и начали палить в него из автоматов и ружей и гоняться за ним (человек 15!) и всё же, кажется, так и не удалось его поймать.
Лишь здесь, на фронте, я увидел каких-то сверхъестественных здоровяков, каких-то румяных гигантов-молодцов из русских сказок, богатырей-силачей. Около нас живут разведчики, и они-то все на подбор — получают особое питание и особые льготы, но зато и профессия их опасная — доставлять «языков». Вообще всех этих молодцов трудно отличить друг от друга; редко где я видел столько людей, как две капли воды схожих между собой; это — действительно «масса».
Как живет Москва сейчас? Вероятно, приблизительно так же, как и когда я был там? Вероятно, всё идет своей колеей: магазины и карточки, работа и театры, кино и салюты… И Институт мой продолжает безмятежно работать. И всё преспокойно идет своим чередом, как говорится, ничтоже сумняшеся, и будет идти своим путем невзирая на смерти многих и многих. Дешевенькие рассуждения, впрочем! Такими рассуждениями, увы, всегда пробавляешься в трудные минуты; редко-редко выскочит что-нибудь свежее и оригинальное: так уж человек устроен, что в большинстве случаев мыслит он по шаблону, и вырваться из шаблонных рамок стоит ему колоссальных усилий.
Что мне написать Вам конкретно о себе? — То, что в боях я еще не участвовал, что сейчас я работаю по писарской части, но не знаю, будет ли это и впредь продолжаться, ибо всё беспрестанно, ежедневно и ежеминутно меняется.
Встаю в 7 часов, отбой — в 12 ночи, занимаются 10 часов в день, причем гораздо интенсивнее и плодотворнее, чем в запасном полку. Питание по качеству уступает алабинскому, по количеству — лучше. Передовая — близко; идет артперестрелка. Атмосфера, вообще говоря, грозовая, напряженная; чувствуется, что стоишь на пороге крупных сражений; всё к этому идет. Если мне доведется участвовать в наших ударах, то я пойду автоматчиком: я числюсь в автоматном отделении и ношу автомат. Роль автоматчиков почетна и несложна: они просто-напросто идут впереди и палят во врага из своего оружия на ближнем расстоянии (действуют во время атаки). Я совершенно спокойно смотрю на перспективу идти в атаку с автоматом, хотя мне никогда до сих пор не приходилось иметь дела ни с автоматами, ни с атаками. Помните стихи Мережковского «Парки»? Перечтите их, и Вы поймете, отчего я совершенно спокоен.
Вообще у Мережковского много превосходных стихов, просто замечательных, в духе Лермонтова; впрочем, Вы и сами, конечно, об них знаете.
Чрезвычайно радуют успехи союзников в Сев<ерной> Франции; Вы себе представляете, как, с каким захватывающим вниманием и интересом я читаю последние известия!
К вечеру на дорогах гудят американские грузовики, усиливается артперестрелка, и донимают комары. Воображаю, сколько будет здесь шума от артиллерии, когда начнутся решающие сражения! Вообще, настроение перед атакой, перед штурмом — совсем особое, именно предгрозовое, и мы все сейчас его переживаем, и люди торопятся заниматься, писать домой, играть на гармошке, смеяться и даже спать. Все чувствуют, что вот-вот «начнется»… Когда точно — никто не скажет, но что действительно скоро «начнется», это — факт.
Пора кончать; совсем темнеет и скоро спать пора ложиться.
Привет! Желаю Вам всего хорошего. Передайте привет Алёше. Что от Али?
До свидания
Ваш Мур.
15/VI-44 г
Милые Лиля и Зина!