Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Письма М. И. Цветаевой

ModernLib.Net / Эфрон Георгий / Письма М. И. Цветаевой - Чтение (стр. 1)
Автор: Эфрон Георгий
Жанр:

 

 


ГЕОРГИЙ ЭФРОН
ПИСЬМА М. И. ЦВЕТАЕВОЙ

<Февраль — март 1940 г.><Голицыно>

      Маман!
      Я пошел гулять с Зелинским и Султаниазовым.
      Приду когда нужно (не поздно)
      Фррррр…рр
      Мур

<Лето 1940 г.> Москва

      Маманкин!
      Звонил Николай Николаевич. Он — в «Интернац<иональной> литературе».
      Я ушел за билетом на Утесова. Фррр
      Мур

<Лето 1940 г.>

      Маманкин!
      Позвонил Оболенской; — ее не было дома. Позвоню еще. Пока пошел в библиотеку обменивать книги. Фррр
      Мур

ГУРЕВИЧУ С. Д

26/III-42

      Дорогой Муля!
      Сегодня получил твою телеграмму; очень рад, что мы с тобою вновь вошли в контакт и знаем место пребывания друг друга.
      После того, как ты выехал из Москвы, я оставался на Мерзляковском переулке недели две. Но, видя что делать мне было ровным счетом нечего и следуя официальным предписаниям, я счел целесообразным эвакуироваться и 30-го октября я, получив соответствующий эвакуационный документ от Союза Писателей, выехал с эшелоном Союза в направлении Ташкента. Выехал не один, а в сопровождении знакомого поэта-переводчика А. С. Кочеткова (он написал пьесы «Коперник», «Надежду Дурову» и т. д.) и его жены.
      Путешествие наше было исключительно трудным и утомительным; в Куйбышеве, благодаря тому, что с нами ехали активные, разбитные академики, эшелону дали продовольствие и мы уж поехали, как пассажирский поезд, т. е. гораздо скорее, чем прежде. Всё же путешествие длилось свыше 3-х недель, и только 23-го ноября мы прибыли в Ташкент.
      Когда мы ехали, то казалось, что самое главное, основное — это доехать до Ташкента. Когда же мы прибыли в столицу Узбекистана, то основным вопросом стал вопрос о прописке. Из нашего вагона (вагона писателей) только Кочеткова и поэта-переводчика В. Державина оставили в Ташкенте (в качестве переводчиков, нужных людей); всех же остальных скоропалительно отправили в Самарканд и районы (Андижан, Наманган и т. д.).
      Исключительно длительная и сложная процедура с пропиской, документами, отысканием комнаты, ордерами и т. д., длилась свыше 2-х недель. Я получил разрешение на прописку в качестве члена семьи — племянника — Кочеткова. На 16-й день после приезда — 9-го декабря — я, наконец, прописался и стал ташкентским полноправным гражданином. Я считаю очень большим достижением тот факт, что мне удалось как-то закрепиться именно в Ташкенте; это — центр Ср<едней> Азии, как-никак — столица; здесь много писателей, академиков, музыкантов; отсюда и уехать можно будет гораздо скорее, в случае надобности.
      Прожив некоторое время на ул. Урицкого, тратя всё время на «познание» ташкентских возможностей, на выяснение, кто здесь живет и чем занимается, на отыскание источников питания и добывание каких-то продуктов, объединяясь с Кочетковым для преодоления жизненных трудностей, я не имел никакой возможности поступить в школу, тем более не зная, что будет завтра.
      Но к концу декабря всё как-то начало входить в колею; я переменил комнату и поселился в том же доме, что и Кочетков, на l-м этаже. Живу за ширмой; за койку с матрасом и подушкой, стулом, столом плачу 70 р. в месяц. Хозяева не мешают; я с ними уживаюсь. Живу я в самом «центре» Ташкента, в 2-х минутах ходьбы от Пушкинской улицы, где помещается Почтамт, Дом Академии Наук, Институт мировой литературы и т. д. Это самый лучший район Ташкента; во всяком случае самый культурный.
      В начале января я поступил в 9-й класс средней школы, имея за собой гандикап в 1/2 года потерянного учебного времени. Параллельно с напряженной учебой было необходимо неуклонно разыскивать всё новые и новые пути к отысканию возможностей устройства с питанием, отыскивать каких-то знакомых, бегать по городу целый день.
      Приехав в Ташкент, я немедленно наладил связь с Митькой, который находится в Ашхабаде (столица Туркменской ССР.) Он — студент Ашхабадского Пединститута (факультет языка и литературы). Судя по письмам — он всё такой же, совершенно не изменился. Живет он с бабушкой — очень больной, и дядей (доцент-историк Насонов), которого должны скоро призвать в армию. Рассматривая все пути устройства, я прозондировал и ашхабадские возможности, но вскоре убедился, что было бы глупо и нецелесообразно туда ехать. Во-первых, к Митьке приехал его кузен Миллер, во-вторых, вследствие предстоящего призыва его дяди положение (материальное) их крайне неустойчивое и мне помогать они не смогут, в-третьих, в Ашхабад попасть — неимоверно сложно и трудно, в-четвертых, Ашхабад — провинция по сравнению с Ташкентом и там мне не окажут такой помощи, как здесь, учитывая сколько здесь писателей и знаменитостей. В дальнейшем оказалось, что я абсолютно был прав.
      Между тем, время шло и шло. Я продолжал учиться, потея над проклятой математикой; я сильно похудел, но не терял надежды на улучшение моего положения; деньги были — оставалось еще от чистопольских ликвидаций.
      В начале февраля я пережил кошмарный период (как раз мне исполнилось 17 лет тогда). Производился набор в шк<олу> ФЗО; я уже прошел комиссию, которая признала меня годным; я был в холодном поту; я метался… но к счастью, всё миновало (пока что) и я занимался, как прежде, в школе.
      В течение февраля я питался в столовой, куда прикрепили Кочеткова, на его пропуск — тарелка супа в день, и 400 г хлеба по карточке. Такое положение долго не могло продолжаться, и физиологическая потребность увеличения пищи вывела меня из «башни из слоновой кости», где я пребывал, на путь усиления изыскания новых путей устройства.
      К этому времени, в Союзе Писателей открылась столовая — лучшая в Ташкенте. Почти каждый день конфеты, всегда суп и какое-нб. 2-ое, часто — мясо бывает, хлеб дают 200 г. Лафа, одним словом! Я, конечно, не смел и мечтать (там записано 100 человек, сама столовая называется «спецстоловой», представляешь себе — алтарь какой-то!) Впрочем, «форсирование» дверей Союза Писателей началось с того, что мне удалось, при содействии Кочеткова, записаться в библиотеку Союза. Так что «пища духовная» была обеспечена…
      Я пошел к Николаю Вирта (говорили, он может помочь). Он посоветовал мне поступить на работу грузчиком («молодой парень, как вы»… «работать, как мы когда-то») и сказал, что помочь ни в чем не может. Хорошо. Первое поражение, но носа я не повесил — не в моем стиле.
      Тогда я уже был знаком с Ахматовой, которая деятельно за меня ратовала. Она написала изумительную поэму; пользуется необыкновенным почетом и уважением, часто выступает, вообще «возродилась». Я продолжал питаться супом. Я познакомился с одними артистами и некоторое время пользовался их хлебосольством. Ахматову всячески протежировал Ал. Толстой (и протежирует). Она через него начала действовать, чтобы меня включили в число «счастливцев» (посетителей столовой Писателей.) Это было неимоверно, сказочно сложно. Наконец, к 11-у марта всё как будто было в порядке и мне должны были выдать пропуск… Но тут директора Литфонда пришлось перевести на другую работу (уволили) и всё пришлось начинать сызнова. Всё это тянулось неимоверно долго. Сколько за меня людей говорило! Ахматова, Эфрос, Погодин, Улицкий, Шток… Наконец, соединенными усилиями пропуск в «алтарь» был получен. Только вчера меня внесли в «окончательные списки». С этим, по крайней мере, покончено. 1-ое и 2-ое обеспечены, столовая — за мной. Это огромное достижение. Сколько энергии на это потрачено, сколько хлопот!
      Но я на этом не остановился. Я уж был «заведен» — я стал добиваться своего. Благодаря содействию Абрама Эфроса (оказалось, он меня знал, когда мне было 2 года), мне удалось протиснуться в «бытовую комиссию» Союза Писателей, куда входят только писатели и несколько жучков. И я вчера получил мыло и зубной порошок. И сулят повидло и даже ширпотреб. Но я остаюсь здравым человеком и стараюсь добиться возможно большего. Ахматова и Липскеров говорили о моем тяжелом материальном положении с Пешковой — 1-ой женой Горького, которая воротит делами в Наркомпросе по вопросу о помощи эвакуированным детям. Попутно оказалось, что у меня есть одна — и на весь Советский Союз, впрочем — неблагожелательница, которая хотела воспротивиться оказанию мне помощи. Вчера я был в Наркомпросе и говорил с Пешковой и говорил, каких у меня нет вещей (я взял с собой очень мало; так пришлось) и что остается 50 р. Увидим, что сделает она; что-нибудь да из этого выйдет, увидим.
      Получается нелепо: были деньги, но ничего нельзя на них было приобрести, потому что все пути были закрыты. Теперь же и столовая и «спецснабжение» и быть может ботинки можно будет купить по этому спецснабжению… но денег нет, деньги иссякли! Я распродал всё, что мог, стараясь оставить необходимое. Но денег, денег нет. Кочетков бедствует. Слава богу, Ахматова иногда дает немного денег, Штоки 30 р. дали (милейшие люди; жаль, скоро уезжают), но на это не проживешь. А как досадно пропустить то же повидло по государственной цене, не пойти в столовую и т. д.! Как раз сейчас деньги стали нужны и необходимы. Лиля, по моей просьбе, продала в Москве некоторые мои вещи и прислала мне деньги, но когда это было! и они иссякли.
      Муля, помоги мне, пришли денег. Понимаешь — дожить до лета, до осени, вот что мне надо! Летом многое выяснится. Я трачу мало; во всем себе отказываю; живу спартанцем. Но деньги необходимы. Я жму всех знакомых. Я продал всё, что мог. Но деньги необходимы, именно сейчас. Я успешно учусь; несмотря на потерянные 1/2 года, окончил успешно 3-ю четверть без одной плохой отметки и отлично по четырем предметам: химии, истории, литературе и французскому. Основное — пережить как-то трудную пору.
      Так, Муля, помоги, чем можешь. Наладил ли ты связь
      с Алей? Всегда твой
      Мур
      Всегда помню о тебе и Москве.
      <На полях:>
      P. S. Узнал твой адрес от Льва Канторовича; он меня узнал в столовой Союза: «Помните, я был во время тревоги у Гуревича». Он шлет тебе привет. Кирсанов сообщил ему твой адрес, когда приехал сюда.

8/I-43

      Дорогой Муля!
      Пишу тебе большое, откровенное письмо, точная доставка которого для меня исключительно важна, ибо это письмо имеет, в известной степени, значение итога всей моей жизни за три с половиной года — начиная с 1939 г. Оно тебе многое объяснит и откроет, а я чувствую непреодолимую потребность в том, чтобы кто-то знал побольше обо мне — и это не эгоизм, а попытка обмануть кромешное собственное одиночество, абсолютную внутреннюю пустоту.
      Л. Г. <Бать>, которой поручено передать это письмо, выполнит это поручение, я уверен, с максимумом добросовестности.
      Ты уже знаешь по моим последним телеграммам, во-первых, о том, что я призываюсь на военную службу, во-вторых, — что я мобилизован на трудовой фронт и уже десятого должен явиться на сборный пункт с вещами. Пишу сперва лишь о фактах.
      Приказ о призыве граждан 1925 г. рождения появился еще 31-го декабря 1942 г. Прочитав его, я решил пойти в военкомат 2-го января нового года, из соображений чисто-символического характера: новый год, начинается новый, неведомый этап жизни. Утром 2-го января я отправился в военкомат. Сначала пришлось отвечать на анкетные вопросы призывной карточки. Я не счел возможным скрывать того факта, что отец и Аля — арестованы и что я жил до 1939 г. за границей. Был ли я прав, поступив таким образом, или, наоборот, об этом следовало умолчать? Я до сих пор не могу ответить на этот вопрос положительно или отрицательно. Я последовал собственной интуиции, быть может, — себе на погибель.
      Так или иначе, я дал ответы по всем графам анкеты, и в тот же день прошел медицинскую комиссию. Ты знаешь, как эти комиссии действуют сейчас, так что не буду распространяться об осмотре. Как я, впрочем, и ожидал, комиссия признала меня годным к строевой службе. Этим закончилось мое первое посещение военкомата, и в 7 час. вечера я возвратился домой, изрядно измотанный (военкомат помещается в Старом Городе, а трамваи не ходят.) Паспорт был у меня отобран, как и у других призывников, и было сказано явиться на следующее утро в 10 часов.
      На следующий день, 3-го числа, я вновь отправился в военкомат. Лишь часам к 5-ти, предварительно остригшись под машинку, я предстал перед призывной комиссией. До этого я успел увидеть то, что те, кто работает на оборонных заводах, получают отсрочку до 1-го июля; тех же, кто окончили 8 классов, направляют в различные военные училища. Каждому сообщали род войск, куда он определен.
      Председатель и члены призывной комиссии ознакомились с содержанием моей анкеты, задали несколько типичных вопросов (кто осужден, когда приехали в СССР и т. п.) и сказали, чтобы я ожидал решение комиссии; род войск, куда я определен, не сообщили.
      После трехчасового ожидания в чайхане призывники были собраны в большом зале военкомата, выстроены, и военком Октябрьского РВК, майор Коканбаев — толстый узбек в орденах — произнес соответствующую речь, сначала на русском, потом на узбекском языках. После этого началась раздача документов. Ремесленники, ФЗО-шники и рабочие с оборонных заводов получили обратно паспорта и приписные свидетельства с отсрочкой. Мне же, как и большинству остальных, вручили явочную карту на 10-ое число — «явиться остриженным, с вещами и в годной для носки одежде» и т. д. Я заметил, что все, получавшие эти явочные карты, зачислялись в две команды: № 1 (пехота) и № 2 (училища), а у меня в графе «и зачислен в команду №» было написано «тр». И тут кто-то сказал: «трудармия».
      Возвращаясь домой вместе с товарищем по классу (его определили в артучилище), я узнал от него, что «обязательную трудармию» называют более часто просто каторгой, что там занимаются тяжелой физической работой — строят железные дороги, роют каналы, работают на заводе и в поле, на комбинатах и новостройках. Туда зачисляются те лица, которые по каким-либо причинам не могут находиться в армии: нестроевики, лица, имеющие в семье заключенных, выходцы из Зап<адной> Украины, и даже заключенные; — в общем, всякий сброд. Кормят там очень плохо (об этом говорили все). Определенной формы трудармейцы не имеют. Впоследствии эти сведения подтвердились: из разных источников о трудармии говорили одно и то же, сводящееся к вышеупомянутой характеристике.
      Понятно, всё это меня испугало и огорчило. 4-го числа я снова был в военкомате и добился вторичного разговора с призывной комиссией. Я захватил с собою свидетельство о рождении, справки Союза писателей об эвакуации из Москвы, профбилет Марины Ивановны — всё документы, свидетельствующие о том, что я — действительно советский человек и в Ташкенте очутился не случайно. Я сказал комиссии, что не моя вина, что я родился и жил за границей и что у меня арестованы близкие, говорил, что хочу поступить в артучилище и защищать родину. Члены комиссии выслушали всё, что я им сообщил, и тут один из них сказал мне: «Вы говорите, что хотите защищать родину. В училище мы вас направить не можем никак; эта возможность исключена. Что бы вы сказали, если бы мы вам предложили пойти просто в армию?» Я сообразил, что все-таки лучше быть рядовым в тылу, чем рядовым на фронте, и ответил уклончиво, что я бы хотел в училище, а дело решает комиссия. Посовещавшись минут 10, комиссия вызвала меня и сообщила: «Решение призывной комиссии остается прежним». Вот и всё.
      Возможно, что надо было пойти обжаловать это решение в облвоенкомат, возможно, что надо было хлопотать через Союз Писателей — или попытаться хлопотать. Но я этого не сделал — не сделал потому, что совершенно не был уверен в целесообразности этих попыток и не захотел ради пустых хождений портить себе остающиеся дни.
      Вся ужасная моя трагедия заключается в том, что в эти ответственнейшие, решающие дни моей жизни я был совершенно и окончательно одинок. Около меня не нашлось ни одного человека, голос которого был бы достаточно авторитетен, чтобы я внял ему без колебаний, чтобы те советы, которые мне этот человек дал бы были мною восприняты как безусловно бесспорные и послужили руководством. Около меня не нашлось ни одного человека, который, взяв меня за обе руки, внятно произнес бы мне: «Жизнь — впереди, война — кончится; не горюй, ничто не вечно, трудности закалят тебя, всё идет к лучшему; терпение, терпение, всё для тебя впереди, всё еще будет». Ты видишь, я знаю эти слова; они мне были очень нужны, но никто их не произнес, и вокруг меня был тот же человеческий хаос, что и вокруг Марины Ивановны в месяцы отъезда из Москвы и жизни в Татарии. Так же и в области материальной: в советах по этому поводу царила полная разноголосица; я не знал, кому поверить, не знал, кто более прав, не знал, и это очень грустно, что брать с собой, что продавать и покупать, не знал, что делать. Я был один с сознанием, что мне предстоит нечто очень страшное и незаслуженное, один с сознанием того, что произошло нечто неотвратимое.
      Я думал о том, что с моим отъездом нашу семью окончательно раскассировали, окончательно с ней расправились, и меня, роковым образом, постигло то, чего я так боялся, ненавидел и старался избежать: злая, чуждая, оскаленная «низовка» — низовка тяжелого труда, дикости, грубости, низовка страшной отдаленности от всего того, что я любил и чем жил. Прощай, музыка, прощай, литература, прощай, образование: завод, полевые работы, грубость и вонь, грязь и глупость — вот теперь мой удел. И я даже не знаю, так ли я собрался в дорогу, как надо, не знаю, смогу ли писать, куда пошлют — и на что. Если бы ты был около меня, то всё было бы по-иному, тебе я поверил бы, тебя бы послушался; ты — мой друг, и тебя в эти подлинно трагические для меня дни, тебя-то мне очень недоставало. Итак, круг завершен — Сережа сослан неизвестно куда, Марина Ивановна покончила жизнь самоубийством, Аля осуждена на 8 лет, я призван на трудовой фронт. Неумолимая машина рока добралась и до меня. И это не fatum произведений Чайковского — величавый, тревожный, ищущий и взывающий, а Петрушка с дубиной, бессмысленный и злой, это мотив Прокофьева, это узбек с выпученными глазами, это теплушка, едущая неизвестно куда и на что, это, наконец, я сам, дошедший до того, что начал думать, будто бы всё, что на меня обрушивается, — кара за какие-то мои грехи.
      Я ненавижу грязь — и уже вижу себя в разорванном, завшивленном ватнике, в дырявых башмаках, бывшими когда-то заграничными туфлями (подарок Толстых). Я ненавижу грубость — и уже вижу себя окруженным свиными рылами уголовников и шпаны. Я жду издевательств и насмешек; ибо сразу увидят, что я не похож на других, менее чем другие, приспособлен к различным трудностям, сразу увидят, что я слаб физически, сразу обнаружат тщательно скрываемое внутреннее превосходство — и всего этого не простят. Я ожидаю самого худшего. Но я не сдамся; меня сломит только болезнь, эпидемия. Основное — выжить, и если искать хорошую сторону случившегося, то шансы мои на смерть неизмеримо меньше, чем если бы я пошел по военной части; на фронт меня не допустят, снарядов, трупов я не увижу, и, по крайней мере, вот эта сторона жизни, страшная по-своему, будет мною избегнута. Я не трус, я этого не желал, я просился в артучилище, но так уж вышло, и так как все в один голос говорят об ужасах трудармии, то я хочу найти хорошую сторону медали, и гарантия от насильственной смерти и есть эта хорошая сторона.
      Я выживу, Муля, но знай, что очень мне повредит этот удар судьбы, очень озлит, очень испортит. Всё, пожалуй, могло быть хорошо, но всё для меня с самого начала пошло плохо, ненормально. Мне чисто-объективно жаль себя. Я бы мог принести пользу, а выходит так, что обстоятельства объединяются против меня и упорно этому препятствуют и бросают в нелепейшие ситуации. Бог ведает, когда я вернусь из этой трудармии и, главное, в каком виде и состоянии. Не по мне такая жизнь. Я боюсь, что предстоящее испытание сильно меня покалечит физически, испортит морально.
      Впрочем, считаю, что предаваться чрезмерным ламентациям — недостойно и скучно. Кроме того, бессмысленно бередить свою рану — и тут подтверждается то, о чем я всегда говорил: что самый худший враг человека — это он сам; иными словами, очень многое в моей судьбе зависит от меня самого, от того настроения, которое я буду поддерживать или, наоборот, с которым буду бороться.
      Надо быть мужественным, но это — не всё. Переносить испытания — не так уж тяжело, но надо еще иметь веру во что-то, надо уметь надеяться, надо мечтать о будущем, и это-то мое слабое место. Я умею лишь вспоминать о прошлом, ибо лишь в нем я был счастлив, а настоящее, так сказать, подвело. Прошлое ушло безвозвратно; настоящее, хоть и понято, но, по-видимому, недостаточно, чтобы быть принятым и прочувствованным; будущее же для меня — лишь конгломерат пустых слов и понятий, лишенных конкретного содержания: да, всё будет лучше, но как, кому и когда лучше — знак вопросительный.
      Я вспоминаю Марину Ивановну в дни эвакуации из Москвы, ее предсмертные дни в Татарии. Она совсем потеряла голову, совсем потеряла волю; она была одно страдание. Я тогда совсем не понимал ее и злился на нее за такое внезапное превращение… Но как я ее понимаю теперь! Теперь я могу легко проследить возникновение и развитие внутренней мотивировки каждого ее слова, каждого поступка, включая самоубийство. Она тоже не видела будущего и тяготилась настоящим, и пойми, пойми, как давило ее прошлое, как гудело оно, как говорило! Я уверен, что всё последнее время существования М. И. было полно картинами и видениями этого прошлого; разлад всё усиливался; она понимала, что прошлое затоптано и его не вернуть, а веры в будущее, которая облегчила бы ей жизнь и оправдала испытания и несчастья, у нее не было.
      Мне кажется, что для нашей семьи эта проблема взаимосвязи трех величин: настоящего, прошлого, будущего, — основная проблема. Лишь тот избегает трагедии в жизни, у кого эти величины не находятся в борьбе и противодействии, у кого жизнь образует одно целое. У С<ергея> Я<ковлевича> всегда преобладало будущее; только им он и жил. У М<арины> И<вановны> всегда преобладало прошлое, многое ей застилавшее. Об Але не говорю — не знаю. Я же всегда хватался за настоящее, но в последние времена это настоящее стало сопротивляться, и прошлое начало наступление. И в том, что у каждого из членов нашей семьи преобладала одна из этих трех величин — в ущерб другим, в этом-то наша трагедия и причина нашей уязвимости, наших несчастий. У всех нас отсутствовала единая мера, которая бы измеряла явления всех трех величин. Вполне возможно, что такой меры вообще не существует, но мы это отсутствие осознали с особой силой.
      Очень хочется верить, несмотря ни на что, что мне удастся сохранить человеческий облик, что не всё окончательно потеряно. Если бы ты только знал, как я люблю цивилизацию и культуру, как дышу ими — и как ненавижу грубость и оскал невежества, как страдаю и мучаюсь от них.
      Дневники, книги, документы и шубу Л. Г. тебе передаст на сохранение. Часть вещей (кожпальто, пиджак) пришлось продать, чтобы снарядиться в дорогу и иметь свободные деньги на первое время, самое трудное. Знай, что я к тебе всегда очень хорошо относился и считаю тебя прекрасным человеком, прекрасных качеств и свойств. Если я тебе кажусь растерей, нытиком, не суди меня слишком строго; вспомни, что было и произошло и происходит со мной, как я жил и как буду жить; вспомни всё — и пойми, что быть другим я не мог.
      Итак, начинается новая жизнь. «С Новым Годом, с новым счастьем…» Насчет счастья не вышло. Что ж — пускай. Пожелай мне сил, не забывай обо мне и пойми меня. Не теряй меня из виду; ведь ты — единственный человек, к которому я могу обратиться за помощью, в случае надобности.
      Радуют наши победы. Хочется, чтобы де Голль взял власть в Африке. Остается сказать, как бретонские моряки перед выходом в море: «A Dieu vat». Дорогой Франции тоже плохо пришлось, и я себе не мыслю счастия без ее восстановления, возрождения. И последняя мысль моей свободной жизни будет о Франции, о Париже, которого не могу, как ни стараюсь, которого никак не могу забыть. Самое тяжелое — одинокие слезы, а все вокруг удивляются — какой ты черствый и непроницаемый.
      Прощай. Обнимаю. Прочти это письмо Лиле и Зине, обними их за меня. Авось поймут и простят — если есть, что прощать.
      Твой Мур.

ЭФРОН Е. Я. И З. Я

20/I/40

      Милая Лиля!
      Это пишет Мур — у меня к Вам большая просьба — достаньте мне пожалуйста через Журавлева билет в МХАТ — мне бы хотелось посмотреть или «На дне» или «Любовь Яровая», и позвоните мне пожалуйста в Голицыне (от 6 до 7 1/2 час. вечера) тел. 0–0 дом писателей — когда мне приезжать — если меня бы случайно не было — попросите передать. Я поступаю в школу 24-го и хотелось чтобы это было до. У нас пока всё хорошо — мама усиленно работает и шлет сердечный привет Вам, и Зине — я тоже. Мур.

11. IX.41

      Дорогая Лиля!
      Я думаю, что до Вас уже дошла весть о самоубийстве М. И., последовавшем 31-го числа в Елабуге. Причина самоубийства — очень тяжелое нервное состояние, безвыходность положения — невозможность работать по специальности, кроме того, М. И. очень тяжело переносила условия жизни в Елабуге — грязь, уродство, глупость. 31-го числа она повесилась. Она многократно мне говорила о своем намерении покончить с собой, как о лучшем решении, которое она смогла бы принять. Я ее вполне понимаю и оправдываю. Действительно, как она пишет мне в посмертном письме: «дальше было бы хуже». Дальше для нее был бы суррогат жизни, «влачение своего существования». Она похоронена на Елабужском кладбище. После похорон я забрал все вещи и переехал в г. Чистополь, где находится Асеев, детдом Литфонда и множество семей писателей Москвы. Ввиду безвыходности моего положения — в Чистополе мне нечего было делать, — я решил уехать в Москву, на страх и риск. Но накануне дня отъезда пришла телеграмма, от Литфонда, зачисляющая меня в Детдом литфонда. Кроме того, мне выдадут единовременное пособие. В Чистополе я распродал 90 % вещей М. И. — чтобы обеспечить себя какой-то суммой денег (М. И. так и писала в письме — чтобы я распродал все ее вещи). Итак, мне обеспечено жилье, питание, стирка, глажка и, главное, — учеба. Буду учиться в Чистопольской школе. Вещей на зиму у меня вовсе достаточно — в этом отношении я богач. Кроме того, у меня будет пособие и есть деньги от продажи вещей. Итак — обо мне не беспокойтесь: я полностью устроен и обеспечен. Теперь пишу о главном — для меня. Лиля, разыщите Митьку. Всеми силами старайтесь узнать, где он. Узнайте, в Москве ли он, какой его адрес. Пошлите кого-нибудь из знакомых в ИФЛИ (в Сокольниках) — может, там знают, где он (он зачислен в ИФЛИ). Если он в Москве, передайте ему приложенное здесь к нему письмо. Если в Москве его нет, узнайте куда он уехал. Его телефон В-1-97-51. Сделайте всё возможное, что в ваших силах, чтобы узнать где он, что с ним. Он мой единственный друг. Теперь читайте внимательно: как только узнаете, где он находится, немедленно шлите мне телеграмму, сообщающую, где он находится, что с ним, его адрес. Лиля, денег на это не жалейте: это единственное мое желание. Прошу его выполнить. Это — не прихоть. Мне важно это знать: судьбу друга. Телефон Мули-К-2-42-61. Итак, немедленно, когда узнаете что-нибудь о Митьке, шлите мне телеграмму. Очень прошу
      Вас об этом.
      Желаю всех благ, всего доброго.
      Целую крепко Вас и Зину.
      Ваш Мур.
      Адрес для телеграммы:
      Татарская А.С.С.Р.
      гор. Чистополь,
      ПОЧТА — до востребования
      ЭФРОНУ Г. С.
      <На полях:>
      P. S. Не пишите писем — не доходят, долго идут.
      <Приложено письмо к Д. В. Сеземану:>

11. IX-41

      Mon vieux Mitia!
      Je t'?cris pour t'annoncer que ma m?re s'est suicid?e — pendue — le 31 ao?t. Je n'ai pas l'intention de tra?ner la-dessus: ce qui est fait est fait. Tout ce que je peux te dire, c'est qu'elle a bien fait et qu'elle a eu raison de se suicider: c'?tait la meilleure solution, et je lui donne pleine et enti?re raison. Apr?s un voyage cauchemaresque, j'ai d?m?nag? ? Tchistopol, o? se trouvent beaucoup de familles d'?crivains ?vacu?s. Apr?s avoir v?cu quelque temps chez Ac?eff et vendu toutes les affaires de ma m?re (pour environ 2.000 roubles), je pris mon parti, quoi qu'il en co?te, malgr? les bombardements et tout, de venir habiter ? Moscou. Je rassemblai toutes mes affaires, me munis d'un sauf-conduit et me pr?parai ? partir par voie d'eau jusqu'? Gorky, quand le directeur du Detdom du Litfond me convoqua et me montra un t?l?gramme du Litfond de Moscou а son nom, lui adjoignant de m'inscrire а ce Detdom d'enfants des ?crivains de Moscou (il y en a de tous ?ges). J'aurai o? habiter, je serai «nourri, couchй, blanchi» et, surtout, j'?tudierai ? l'?cole en 9-me classe avec les autres enfants d'?crivains. Apr?s avoir m?rement r?fl?chi, je r?solus de rester, ?tant donn?, surtout, le fait que j'irai ? l'?cole, tandis qu'а Moscou — qui sait? Cette d?cision ne me fut par facile ? prendre — je voulais ?norm?ment te voir, te parler, voir Moscou et Moulia, etc., mais ce sacr? bon sens… Du reste, je crois qu'? ma place tu serais restй aussi. Maintenant je veux que tu saches une chose: quoi qu'il en soit des ?v?nements ? venir, viendra un jour o? je reviendrai ? Moscou. Tous mes efforts tendent ? cela. De Detdom quand cela se pourra, reviendra illico ? Moscou (il y a pas mal de «gosses c?l?bres»). Quand cela se pourra, je reviendrai а Moscou. De ton c?t?, fais tout ton possible pour ?tre ? Moscou, si tu pars, quand ce sera possible. Etant donn? cela, nous nous rencontrerons indubitablement. Je te prie fort de m'?crire ? Tchistopol un t?l?gramme o? tu diras o? tu habites: c'est tr?s important pour moi de ne pas te perdre de vue. Je t'en prie fort. Maintenant je te dis «au revouir, vieux». Quoi qu'il en soit, nous finirons bien par nous rencontrer. Esp?re en l'avenir — il est ? nous. Je te serre la pince Ton ami Mour.
      Адрес: Татарская А.С.С.Р.
      гор. Чистополь
      Почта — до востребования
      Эфрону Г. С.
      P.S. n'?cris pas de lettres — elles vont trop lentement.

3/IV.42

      Дорогие Лиля и Зина!
      Только что получил Вашу вторую открытку. Очень Вам благодарен за все те усилия, которые Вы приложили, чтобы наилучшим образом продать костюм; все 800 р.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10