- Нет, - говорю, - спасибо. Не интересуюсь. Мечтаю, знаете ли, умереть на родине.
- А почему? - живо спрашивает он. - Простите за нескромность, но что вас здесь удерживает?
Так ему прямо и скажи, что меня здесь держит.
- А как же! - говорю. - Сладкие воспоминания детства. Первый поцелуй в городском саду. Маменька, папенька. Как в первый раз пьян надрался в этом вот баре. Милый сердцу полицейский участок… - Тут я достаю из кармана свой засморканный носовой платок и прикладываю к глазам. - Нет, говорю. - Ни за что!
Он посмотрел, лизнул свой «бурбон» и задумчиво так говорит:
- Никак я вас, хармонтцев, не могу понять. Жизнь в городе тяжелая. Власть принадлежит военным организациям. Снабжение неважное. Под боком Зона, живете как на вулкане. В любой момент может либо эпидемия какая-нибудь разразиться, либо что-нибудь похуже… Я понимаю, старики. Им трудно сняться с насиженного места. Но вот вы… Сколько вам лет? Года двадцать два - двадцать три, не больше… Вы поймите, наше Бюро организация благотворительная, никакой корысти мы не извлекаем. Просто хочется, чтобы люди ушли с этого дьявольского места и включились бы в настоящую жизнь. Ведь мы обеспечиваем подъемные, трудоустройство на новом месте… молодым, таким, как вы, - обеспечиваем возможность учиться… Нет, не понимаю!
- А что, - говорю я, - никто не хочет уезжать?
- Да нет, не то чтобы никто… Некоторые соглашаются, особенно люди с семьями. Но вот молодежь, старики… Ну что вам в этом городе? Это же дыра, провинция…
И тут я ему выдал.
- Господин Алоиз Макно! - говорю. - Все правильно. Городишко наш дыра. Всегда дырой был и сейчас дыра. Только сейчас, - говорю, - это дыра в будущее. Через эту дыру мы такое в ваш паршивый мир накачаем, что все переменится. Жизнь будет другая, правильная, у каждого будет все, что надо. Вот вам и дыра. Через эту дыру знания идут. А когда знание будет, мы и богатыми всех сделаем, и к звездам полетим, и куда хочешь доберемся. Вот такая у нас здесь дыра…
На этом месте я оборвал, потому что заметил, что Эрнест смотрит на меня с огромным удивлением, и стало мне неловко. Я вообще не люблю чужие слова повторять, даже если эти слова мне, скажем, нравятся. Тем более что у меня это как-то коряво выходит. Когда Кирилл говорит, заслушаться можно, рот забываешь закрывать. А я вроде бы то же самое излагаю, но получается как-то не так. Может быть, потому, что Кирилл никогда Эрнесту под прилавок хабар не складывал. Ну ладно…
Тут мой Эрни спохватился и торопливо налил мне сразу пальцев на шесть: очухайся, мол, парень, что это с тобой сегодня? А востроносый господин Макно снова лизнул свой «бурбон» и говорит:
- Да, конечно… Вечные аккумуляторы, «синяя панацея»… Но вы и в самом деле верите, что будет так, как вы сказали?
- Это не ваша забота, во что я там на самом деле верю, - говорю я. Это я про город говорил. А про себя я так скажу: чего я у вас там, в Европе, не видел? Скуки вашей не видел? День вкалываешь, вечер телевизор смотришь, ночь пришла - к постылой бабе под одеяло, ублюдков плодить. Стачки ваши, демонстрации, политика раздолбанная… В гробу я вашу Европу видел, - говорю, - занюханную.
- Ну почему же обязательно Европа?…
- А, - говорю, - везде одно и то же, а в Антарктиде еще вдобавок холодно.
И ведь что удивительно: говорил я ему и всеми печенками верил в то, что говорил. И Зона наша, гадина, стервозная, убийца, во сто раз милее мне в этот момент была, чем все ихние Европы и Африки. И ведь пьян еще не был, а просто представилось мне на мгновение, как я, весь измочаленный, с работы возвращаюсь в стаде таких же кретинов, как меня в ихнем метро давят со всех сторон и как все мне обрыдло, и ничего мне не хочется.
- А вы что скажете? - обращается востроносый к Эрнесту.
- У меня дело, - веско отвечает Эрни. - Я вам не сопляк какой-нибудь! Я все свои деньги в это дело вложил. Ко мне иной раз сам комендант заходит, генерал, понял? Чего же я отсюда поеду?…
Господин Алоиз Макно принялся ему что-то втолковывать с цифрами, но я его уже не слушал. Хлебнул я как следует из бокала, выгреб из кармана кучу мелочи, слез с табуретки и первым делом запустил музыкальный автомат на полную катушку. Есть там одна такая песенка - «Не возвращайся, если не уверен». Очень она на меня хорошо действует после Зоны… Ну, автомат, значит, гремит и завывает, а я забрал свой бокал и пошел в угол к «однорукому бандиту» старые счеты сводить. И полетело время, как птичка… Просаживаю это я последний никель, и тут вваливаются под гостеприимные своды Ричард Нунан с Гуталином. Гуталин уже на бровях, вращает белками и ищет, кому бы дать в ухо, а Ричард Нунан нежно держит его под руку и отвлекает анекдотами. Хороша парочка! Гуталин здоровенный, черный, как офицерский сапог, курчавый, ручищи до колен, а Дик - маленький, кругленький, розовенький весь, благостный, только что не светится.
- А! - кричит Дик, увидев меня. - Вот и Рэд здесь! Иди к нам, Рэд!
- Пр-равильно! - ревет Гуталин. - Во всем городе есть только два человека - Рэд и я! Все остальные - свиньи, дети сатаны. Рэд! Ты тоже служишь сатане, но ты все-таки человек…
Я подхожу к ним со своим бокалом, Гуталин сгребает меня за куртку, сажает за столик и говорит:
- Садись, Рыжий! Садись, слуга сатаны! Люблю тебя. Поплачем о грехах человеческих. Горько восплачем!
- Восплачем, - говорю. - Глотнем слез греха.
- Ибо грядет день, - возвещает Гуталин. - Ибо взнуздан уже конь бледный, и уже вложил ногу в стремя всадник его. И тщетны молитвы продавшихся сатане. И спасутся только ополчившиеся на него. Вы, дети человеческие, сатаною прельщенные, сатанинскими игрушками играющие, сатанинских сокровищ взалкавшие, - вам говорю: слепые! Опомнитесь, сволочи, пока не поздно! Растопчите дьявольские бирюльки! - Тут он вдруг замолчал, словно забыл, как будет дальше. - А выпить мне здесь дадут? Спросил он уже другим голосом. - Или где это я?… Знаешь, Рыжий, опять меня с работы поперли. Агитатор, говорят. Я им объясняю: опомнитесь, сами, слепые, в пропасть валитесь и других слепцов за собой тянете! Смеются. Ну, я дал управляющему по харе и ушел. Посадят теперь. А за что?
Подошел Дик, поставил на стол бутылку.
- Сегодня я плач eq \o (у;ґ)! - крикнул я Эрнесту.
Дик на меня скосился.
- Все законно, - говорю. - Премию будем пропивать.
- В Зону ходили? - спрашивает Дик. - Что-нибудь вынесли?
- Полную «пустышку», - говорю я. - На алтарь науки. И полные штаны вдобавок. Ты разливать будешь или нет?
- «Пустышку»!… - горестно гудит Гуталин. - За какую-то «пустышку» жизнью своей рисковал! Жив остался, но в мир принес еще одно дьявольское изделие… А как ты можешь знать, Рыжий, сколько горя и греха…
- Засохни, Гуталин, - говорю я ему строго. - Пей и веселись, что я живой вернулся. За удачу, ребята!
Хорошо пошло за удачу. Гуталин совсем раскис, сидит, плачет, течет у него из глаз как из водопроводного крана. Ничего, я его знаю. Это у него стадия такая: обливаться слезами и проповедовать, что Зона, мол, есть дьявольский соблазн, выносить из нее ничего нельзя, а что уже вынесли, вернуть обратно и жить так, будто Зоны вовсе нет. Дьяволово, мол, дьяволу.
Я его люблю, Гуталина. Я вообще чудаков люблю. У него когда деньги есть, он у кого попало хабар скупает, не торгуясь, за сколько спросят, а потом ночью прет этот хабар обратно, в Зону, и там закапывает… Во ревет-то, господи! Ну ничего, он еще разойдется.
- А что это такое: полная «пустышка»? - спрашивает Дик. - Просто «пустышку» я знаю, а вот что такое полная? Первый раз слышу.
Я ему объяснил. Он головой покачал, губами почмокал.
- Да, - говорит. - Это интересно. Это, - говорит, - что-то новенькое. А с кем ты ходил? С русским?
- Да, - отвечаю. - С Кириллом и с Тендером. Знаешь, наш лаборант.
- Намучился с ними, наверное…
- Ничего подобного. Вполне прилично держались ребята. Особенно Кирилл. Прирожденный сталкер, - говорю. - Ему бы опыта побольше, торопливость с него эту ребячью сбить, я бы с ним каждый день в Зону ходил.
- И каждую ночь? - спрашивает он с пьяным смешком.
- Ты это брось, - говорю. - Шутки шутками…
- Знаю, - говорит он. - Шутки шутками, а за такое можно и схлопотать. Считай, что я тебе должен две плюхи…
- Кому две плюхи? - встрепенулся Гуталин. - Который здесь?
Схватили мы его за руки, еле усадили. Дик ему сигарету в зубы вставил и зажигалку поднес. Успокоили. А народу тем временем все прибавляется. Стойку уже облепили, многие столики заняты. Эрнест своих девок кликнул, бегают они, разносят кому что: кому пива, кому коктейлей, кому чистого. Я смотрю, последнее время в городе много незнакомых появилось, все больше какие-то молокососы в пестрых шарфах до полу. Я сказал об этом Дику. Дик кивнул.
- А как же, - говорит. - Начинается большое строительство. Институт три новых здания закладывает, а кроме того, Зону собираются стеной огородить от кладбища до старого ранчо. Хорошие времена для сталкеров кончаются…
- А когда они у сталкеров были? - говорю. А сам думаю: «Вот тебе и на, что еще за новости? Значит, теперь не подработаешь. Ну что ж, может, это и к лучшему, соблазна меньше. Буду ходить в Зону днем, как порядочный, - деньги, конечно, не те, но зато куда безопаснее: «галоша», спецкостюм, то-се, и на патрулей наплевать… Прожить можно и на зарплату, а выпивать буду на премиальные». И такая меня тоска взяла! Опять каждый грош считать: это можно себе позволить, это нельзя себе позволить, Гуте на любую тряпку копи, в бар не ходи, ходи в кино… И серо все, серо. Каждый день серо, и каждый вечер, и каждую ночь.
Сижу я так, думаю, а Дик над ухом гудит:
- Вчера в гостинице зашел я в бар принять ночной колпачок, сидят какие-то новые. Сразу они мне не понравились. Подсаживается один ко мне и заводит разговор издалека, дает понять, что он меня знает, знает, кто я, где работаю, и намекает, что готов хорошо оплачивать разнообразные услуги…
- Шпик, - говорю я. Не очень мне интересно было это, шпиков я здесь навидался и разговоров насчет услуг наслышался.
- Нет, милый мой, не шпик. Ты послушай. Я немножко с ним побеседовал, осторожно, конечно, дурачка такого состроил. Его интересуют кое-какие предметы в Зоне, и при этом предметы серьезные. Аккумуляторы, «зуда», «черные брызги» и прочая бижутерия ему не нужна. А на то, что ему нужно, он только намекал.
- Так что же ему нужно? - спрашиваю я.
- «Ведьмин студень», как я понял, - говорит Дик и странно как-то на меня смотрит.
- Ах, «ведьмин студень» ему нужен! - говорю я. - А «смерть-лампа» ему, случайно, не нужна?
- Я его тоже так спросил.
- Ну?
- Представь себе, нужна.
- Да? - говорю я. - Ну так пусть сам и добывает все это. Это же раз плюнуть! «Ведьмина студня» вон полные подвалы, бери ведро да зачерпывай. Похороны за свой счет.
Дик молчит, смотрит на меня исподлобья и даже не улыбается. Что за черт, нанять он меня хочет, что ли? И тут до меня дошло.
- Подожди, - говорю. - Кто же это такой был? «Студень» запрещено даже в институте изучать…
- Правильно, - говорит Дик неторопливо, а сам все на меня смотрит. Исследования, представляющие потенциальную опасность для человечества. Понял теперь, кто это?
Ничего я не понимал.
- Пришельцы, что ли? - говорю.
Он расхохотался, похлопал меня по руке и говорит:
- Давай-ка лучше выпьем, простая ты душа!
- Давай, - говорю, но злюсь. Тоже мне нашли себе простую душу, сукины дети! - Эй, - говорю, - Гуталин! Хватит спать, давай выпьем.
Нет, спит Гуталин. Положил свою черную ряшку на черный столик и спит, руки до полу свесил. Выпили мы с Диком без Гуталина.
- Ну ладно, - говорю. - Простая я там душа или сложная, а про этого типа я бы тут же донес куда следует. Уж на что я не люблю полицию, а сам бы пошел и донес.
- Угу, - говорит Дик. - А тебя бы в полиции спросили: а почему, собственно, оный тип именно к вам обратился? А?
Я помотал головой:
- Все равно. Ты, толстый боров, в городе третий год, а в Зоне ни разу не был, «ведьмин студень» только в кино видел, а посмотрел бы ты его в натуре, да что он с человеком делает, ты бы тут же и обгадился. Это, милок, страшная штука, ее из Зоны выносить нельзя… Сам знаешь, сталкеры - люди грубые, им только капусту подавай, да побольше, но на такое даже покойный Слизняк не пошел бы. Стервятник Барбридж на такое не пойдет… Я даже представить себе боюсь, кому и для чего «ведьмин студень» может понадобиться…
- Что ж, - говорит Дик. - Все это правильно. Только мне, понимаешь, не хочется, чтобы в одно прекрасное утро нашли меня в постельке покончившего жизнь самоубийством. Я не сталкер, однако человек тоже грубый и деловой, и жить, понимаешь, люблю. Давно живу, привык уже…
Тут Эрнест вдруг заорал из-за стойки:
- Господин Нунан! Вас к телефону!
- Вот дьявол, - говорит Дик злобно. - Опять, наверное, рекламация. Везде найдут. Извини, - говорит, - Рэд.
Встает он и уходит к телефону. А я остаюсь с Гуталином и с бутылкой, и поскольку от Гуталина проку никакого нет, то принимаюсь я за бутылку вплотную. Черт бы побрал эту Зону, нигде от нее спасения нет. Куда ни пойдешь, с кем ни заговоришь - Зона, Зона, Зона… Хорошо, конечно, Кириллу рассуждать, что из Зоны проистечет вечный мир и благорастворение воздухов. Кирилл хороший парень, никто его дураком не назовет, наоборот, умница, но ведь он же о жизни ни черта не знает. Он же представить себе не может, сколько всякой сволочи крутится вокруг Зоны. Вот теперь, пожалуйста: «ведьмин студень» кому-то понадобился. Нет, Гуталин хоть и пропойца, хоть и психованный он на религиозной почве, но иногда подумаешь-подумаешь, да и скажешь: может, действительно оставить дьяволово дьяволу? Не тронь дерьмо…
Тут усаживается на место Дика какой-то сопляк в пестром шарфе.
- Господин Шухарт? - спрашивает.
- Ну? - говорю.
- Меня зовут Креон, - говорит. - Я с Мальты.
- Ну, - говорю. - И как там у вас на Мальте?
- У нас на Мальте неплохо, но я не об этом. Меня к вам направил Эрнест.
Так, думаю. Сволочь все-таки этот Эрнест. Ни жалости в нем нет, ничего. Вот сидит парнишка смугленький, чистенький, красавчик, не брился поди еще ни разу и девку еще ни разу не целовал, а Эрнесту все равно, ему бы только побольше народу в Зону загнать, один из трех с хабаром вернется - уже капуста…
- Ну и как поживает старина Эрнест? - спрашиваю.
Он оглянулся на стойку и говорит:
- По-моему, он неплохо поживает. Я бы с ним поменялся.
- А я бы нет, - говорю. - Выпить хочешь?
- Спасибо, я не пью.
- Ну закури, - говорю.
- Извините, но я и не курю тоже.
- Черт тебя подери! - говорю я ему. - Так зачем тебе тогда деньги?
Он покраснел, перестал улыбаться и негромко так говорит:
- Наверное, - говорит, - это только меня касается, господин Шухарт, правда ведь?
- Что правда, то правда, - говорю я и наливаю себе на четыре пальца. В голове, надо сказать, уже немного шумит и в теле этакая приятная расслабленность: совсем отпустила Зона. - Сейчас я пьян, - говорю. Гуляю, как видишь. Ходил в Зону, вернулся живой и с деньгами. Это не часто бывает, чтобы живой, и уже совсем редко, чтобы с деньгами. Так что давай отложим серьезный разговор…
Тут он вскакивает, говорит «извините», и я вижу, что вернулся Дик. Стоит рядом со своим стулом, и по лицу его я понимаю: что-то случилось.
- Ну, - спрашиваю, - опять твои баллоны вакуум не держат?
- Да, - говорит он. - Опять…
Садится, наливает себе, подливает мне, и вижу я, что не в рекламации дело. На рекламации он, надо сказать, поплевывает, тот еще работничек!
- Давай, - говорит, - выпьем, Рэд. - И, не дожидаясь меня, опрокидывает залпом всю свою порцию и наливает новую. - Ты знаешь, говорит он, - Кирилл Панов умер.
Сквозь хмель я его не сразу понял. Умер там кто-то и умер.
- Что ж, - говорю, - выпьем за упокой души…
Он глянул на меня круглыми глазами, и только тогда я почувствовал, словно все у меня внутри оборвалось. Помнится, я встал, уперся в столешницу и смотрю на него сверху вниз.
- Кирилл?!. - А у самого перед глазами серебряная паутина, и снова я слышу, как она потрескивает, разрываясь. И через это жуткое потрескивание голос Дика доходит до меня как из другой комнаты:
- Разрыв сердца. В душевой его нашли, голого. Никто ничего не понимает. Про тебя спрашивали, я сказал, что ты в полном порядке…
- А чего тут не понимать? - говорю. - Зона…
- Ты сядь, - говорит мне Дик. - Сядь и выпей.
- Зона… - повторяю я и не могу остановиться. - Зона… Зона…
Ничего вокруг не вижу, кроме серебряной паутины. Весь бар запутался в паутине, люди двигаются, а паутина тихонько потрескивает, когда они ее задевают. А в центре Мальтиец стоит, лицо у него удивленное, детское, ничего не понимает.
- Малыш, - говорю я ему ласково. - Сколько тебе денег надо? Тысячи хватит? На! Бери, бери! - сую я ему деньги и уже кричу: - Иди к Эрнесту и скажи ему, что он сволочь и подонок, не бойся, скажи! Он же трус!… Скажи и сейчас же иди на станцию, купи себе билет и прямиком на свою Мальту! Нигде не задерживайся!…
Не помню, что я там еще кричал. Помню, оказался я перед стойкой, Эрнест поставил передо мной бокал освежающего и спрашивает:
- Ты сегодня вроде при деньгах?
- Да, - говорю, - при деньгах…
- Может, должок отдашь? Мне завтра налог платить.
И тут я вижу: в кулаке у меня пачка денег. Смотрю я на эту капусту зеленую и бормочу:
- Надо же, не взял, значит, Креон Мальтийский… Гордый, значит… Ну, все остальное судьба.
- Что это с тобой? - спрашивает друг Эрни. - Перебрал малость?
- Нет, - говорю. - Я, - говорю, - в полном порядке. Хоть сейчас в душ.
- Шел бы ты домой, - говорит друг Эрни. - Перебрал ты малость.
- Кирилл умер, - говорю я ему.
- Это который Кирилл? Шелудивый, что ли?
- Сам ты шелудивый, сволочь, - говорю я ему. - Из тысячи таких, как ты, одного Кирилла не сделать. Паскуда ты, - говорю. - Торгаш вонючий. Смертью ведь торгуешь, морда. Купил нас всех за зелененькие… Хочешь, сейчас всю твою лавочку разнесу?
И только я замахнулся как следует, вдруг меня хватают и тащат куда-то. А я уже ничего не соображаю и соображать не хочу. Ору чего-то, отбиваюсь, ногами кого-то бью, потом опомнился, сижу в туалетной, весь мокрый, морда разбита. Смотрю на себя в зеркало и не узнаю, и тик мне какой-то щеку сводит, никогда этого раньше не было. А из зала шум, трещит что-то, посуда бьется, девки визжат, и слышу - Гуталин ревет:
- Покайтесь, паразиты! Где Рыжий? Куда Рыжего дели, чертово семя?…
Полицейская сирена завывает. Как она завыла, тут у меня в мозгу все словно хрустальное сделалось. Все помню, все знаю, все понимаю. И в душе уже больше ничего нет, одна ледяная злоба. «Так, - думаю, - я тебе сейчас устрою вечерочек! Я тебе покажу, что такое сталкер, торгаш вонючий!» Вытащил я из часового карманчика «зуду», новенькую, ни разу не пользованную, пару раз сжал ее между пальцами для разгона, дверь в зал приоткрыл и бросил ее тихонько в плевательницу. А сам окошко в сортире распахнул и на улицу. Очень мне, конечно, хотелось посмотреть, как все это получится, но надо было убираться поскорее. Я эту «зуду» переношу плохо, у меня от нее кровь из носа идет.
Перебежал я через двор и слышу: заработала моя «зуда» на всю катушку. Сначала завыли и залаяли собаки по всему кварталу: они первыми «зуду» чуют. Потом завопил кто-то в кабаке, так что у меня даже уши заложило на расстоянии. Я так и представил себе, как там народишко заметался, - кто в меланхолию впал, кто в дикое буйство, кто от страха не знает, куда деваться… Страшная штука «зуда». Теперь у Эрнеста не скоро полный кабак наберется. Он, конечно, догадается про меня, да только мне наплевать… Все. Нет больше сталкера Рэда. Хватит с меня этого. Хватит мне самому на смерть ходить и других дураков этому делу обучать. Ошибся ты, Кирилл, дружок мой милый. Прости, да только, выходит, не ты прав, а Гуталин прав. Нечего здесь людям делать. Нет в Зоне добра.
Перелез я через забор и побрел потихоньку домой. Губы кусаю, плакать хочется, а не могу. Впереди пустота, ничего нет. Тоска, будни. «Кирилл, дружок мой единственный, как же это мы с тобой? Как же я теперь без тебя? Перспективы мне рисовал, про новый мир, про измененный мир… а теперь что? Заплачет по тебе кто-то в далекой России, а я вот и заплакать не могу. И ведь я во всем виноват, паразит, не кто-нибудь, а я! Как я, скотина, смел его в гараж вести, когда у него глаза к темноте не привыкли? Всю жизнь волком жил, всю жизнь об одном себе думал… И вот в кои-то веки вздумал облагодетельствовать, подарочек поднести. На кой черт я вообще ему про эту «пустышку» сказал?» И как вспомнил я об этом, взяло меня за глотку, хоть и вправду волком вой. Я, наверное, и завыл - люди от меня что-то шарахаться стали, а потом вдруг словно бы полегчало: смотрю - Гута идет.
Идет она мне навстречу, моя красавица, девочка моя, идет, ножками своими ладными переступает, юбочка над коленками колышется, из всех подворотен на нее глазеют, а она идет как по струночке, ни на кого не глядит, и почему-то я сразу понял, что это она меня ищет.
- Здравствуй, - говорю, - Гута. Куда это ты, - говорю, - направилась?
Она окинула меня взглядом, в момент все увидела, и морду у меня разбитую, и куртку мокрую, и кулаки в ссадинах, но ничего про это не сказала, а говорит только:
- Здравствуй, Рэд. А я как раз тебя ищу.
- Знаю, - говорю. - Пойдем ко мне.
Она молчит, отвернулась и в сторону смотрит. Ах, как у нее головка-то посажена, шейка какая, как у кобылки молоденькой, гордой, но покорной уже своему хозяину. Потом она говорит:
- Не знаю, Рэд. Может, ты со мной больше встречаться не захочешь.
У меня сердце сразу сжалось: что еще? Но я спокойно ей так говорю:
- Что-то я тебя не понимаю, Гута. Ты меня извини, я сегодня маленько того, может, поэтому плохо соображаю… Почему это я вдруг с тобой не захочу встречаться?
Беру я ее под руку, и идем мы не спеша к моему дому, и все, кто только что на нее глазел, теперь торопливо рыла прячут. Я на этой улице всю жизнь живу, Рэда Рыжего здесь все прекрасно знают. А кто не знает, тот у меня быстро узнает, и он это чувствует.
- Мать велит аборт делать, - говорит вдруг Гута. - А я не хочу.
Я еще несколько шагов прошел, прежде чем понял, а Гута продолжает:
- Не хочу я никаких абортов, я ребенка хочу от тебя. А ты как угодно. Можешь на все четыре стороны, я тебя не держу.
Слушаю я ее, как она понемножку накаляется, сама себя заводит, слушаю и потихоньку балдею. Ничего толком сообразить не могу. В голове какая-то глупость вертится: одним человеком меньше - одним человеком больше.
- Она мне толкует, - говорит Гута, - ребенок, мол, от сталкера, чего тебе уродов плодить? Проходимец он, говорит, ни семьи у вас не будет, ничего. Сегодня он на воле, завтра - в тюрьме. А только мне все равно, я на все готова. Я и сама могу. Сама рожу, сама подниму, сама человеком сделаю. И без тебя обойдусь. Только ты ко мне больше не подходи, на порог не пущу…
- Гута, - говорю, - девочка моя! Да подожди ты… - А сам не могу, смех меня разбирает какой-то нервный, идиотский. - Ласточка моя, - говорю, - чего же ты меня гонишь, в самом деле?
Я хохочу как последний дурак, а она остановилась, уткнулась мне в грудь и ревет.
Айзек Азимов
НЕКРОЛОГ
За завтраком мой муж Ланселот всегда читал газету. Я его почти не видела. Длинное, худое, не от мира сего лицо с выражением постоянной досады и утомленной озадаченности возникало ненадолго передо мной, когда он выходил к завтраку, и тут же скрывалось за газетой, заботливо приготовленной для него на столе. И это все. Обычно он не здоровался.
Потом я видела только руку, которая появлялась из-за развернутого листа, чтобы взять вторую чашку кофе, в которую я аккуратно насыпала точное количество сахара - чайную ложку, не с верхом, но полную, ровно столько, сколько надо.
Я давно привыкла к этому и не обижалась. По крайней мере, позавтракать можно было спокойно.
Впрочем, в то утро спокойствие было нарушено: Ланселот неожиданно пролаял:
- Черт возьми! Этот болван Поль Фарберкоммер отдал концы. Удар.
Я с трудом припомнила фамилию. Ланселот как-то упоминал ее, и я поняла, что речь идет еще об одном физике-теоретике. Судя по раздражению моего мужа, он, видимо, пользовался в какой-то мере известностью. Наверное, один из тех, кто все же достиг успеха, всегда ускользавшего от Ланселота.
Он положил газету на стол и гневно уставился на меня.
- Почему, - зло спросил он, - почему в некрологах всегда пишут такую чушь?! Они сделали из него второго Эйнштейна, и это потому лишь, что его хватила кондрашка!…
Некрологи - это тема, которой я всегда стараюсь избегать в разговоре с мужем. Я даже не рискнула кивнуть в ответ.
Он швырнул газету и вышел, оставив недоеденное яйцо. Ко второй чашке кофе он даже не притронулся.
Я вздохнула. Что еще мне оставалось делать? Так было всегда.
Ланселот Стеббинс - вымышленное имя. Я часто теперь меняю фамилию и местожительство. Однако все дело как раз в том, что, назови я настоящее имя моего мужа, вам бы оно все равно ничего не сказало.
У Ланселота был талант в этом отношении - талант оставаться неизвестным. Его открытия неизменно кто-то предвосхищал, или они проходили незамеченными в тени еще большего открытия, которое обязательно случалось одновременно. На научных конференциях его доклады почти никто не слушал, потому что, как правило, в то же самое время на другой секции кто-то делал важное сообщение.
Естественно, все это сказалось на нем.
* * *
Двадцать пять лет назад, когда я выходила за него замуж, он был, конечно, завидный жених. Состоятельный, не нуждающийся ни в чем человек и одновременно хороший физик, честолюбивый и подающий большие надежды. И я тогда, думаю, была довольно хорошенькой. Но все это скоро кончилось. Осталась лишь замкнутость. И полная моя неспособность составить мужу блестящую пару в обществе. А это для жены честолюбивого, молодого и талантливого ученого просто необходимо.
Не исключено, что это сильно способствовало таланту Ланселота оставаться незамеченным. Будь у него жена другого типа, она сумела бы сделать его заметным, по крайней мере, в лучах собственного успеха в обществе.
Понял ли он это через какое-то время и из-за этого отдалился от меня после двух-трех умеренно счастливых лет? Или причина была другая? Порой мне казалось, что все дело во мне, и я горько корила себя.
Потом я поняла, что охладел он ко мне только от жажды славы, которая из-за неутоленности становилась непомерной. Он ушел с факультета и построил собственную лабораторию далеко за городом. «Земля там дешевле плюс уединение», - объяснил он мне.
Денежные проблемы нас не тревожили. В его области науки правительство не скупилось на щедрые ассигнования. И он всегда мог достать нужное количество средств. Кроме того, он тратил и наши деньги, не считаясь…
Я в свое время пыталась противиться. Я сказала:
- Ланселот, но ведь в этом нет необходимости. Разве тебе не хватает казенных денег? Разве тебя гонят с твоего места на факультете? Тебя с удовольствием оставили бы в университете. А все, что мне надо, - дети и нормальная жизнь…
Но в нем поселился сжигавший его бес, который сделал его бесчувственным ко всему на свете. Он рассерженно ответил мне:
- Есть вещи на свете, которые важнее всего этого. Меня должны признать в науке, должны понять, наконец, что я… э-а… настоящий ученый!
Тогда он еще не решался говорить о себе - гений. Все это не помогло. Невезенье продолжалось. Случай постоянно был против него. В лаборатории у него кипела работа. Он нанял себе помощников и отлично платил им. К себе он был безжалостен и работал как вол. И все напрасно.
Я надеялась, что однажды он бросит все, вернется в город, и у нас начнется наконец нормальная спокойная жизнь. Я ждала. Но всякий раз после поражения он начинал новую атаку, безуспешно пытаясь захватить бастионы славы и признания. И всякий раз он надеялся. И всякий раз терпел поражение. И в полном отчаянии отступал. И каждый раз всю злость он срывал на мне. Мир топтал его, он отыгрывался на мне. Я всегда была слишком нерешительной, но и я в конце концов стала думать, что мне надо уйти от него.
И все же…
В том году он готовился к очередной схватке. Последней. Так, во всяком случае, я думала. Он стал напряженней, жестче, суетливее. Таким я его раньше не видела. По временам он начинал вдруг бормотать себе что-то под нос или смеялся без причины коротким смешком. Бывало, по нескольку суток он не ел и не спал. Теперь даже лабораторные тетради он держал у себя в сейфе в спальне, как будто боялся своих собственных помощников.
И эта попытка, думала я обреченно, наверняка провалится. Но если так, то наверняка тогда случится и другое… В его возрасте он наконец поймет (ему придется понять), что последний шанс от него ускользнул. Он просто вынужден будет все бросить.
Я решила ждать, собрав все свое терпение.
Но этот некролог за завтраком свалился как снег на голову.
Дело в том, что как-то по такому же случаю я заметила, что, по крайней мере, в его собственном некрологе он может рассчитывать на какую-то долю признания…
Теперь я понимаю, что мое замечание было не слишком остроумным. Впрочем, мои замечания никогда и не претендовали на исключительно остроумные. Мне просто хотелось как-то развеселить его, вытащить из состояния уныния, когда, я знала это по опыту, он становился невыносим.
А может быть, в этом была и бессознательная насмешка. Не отрицаю этого. Он повернулся ко мне в бешенстве. Все его худое тело затряслось, брови судорожно сошлись над глубоко запавшими глазами, и он закричал:
- Я никогда не смогу прочитать свой собственный некролог. Никогда! Даже этого я лишен! - И в ярости плюнул в меня. Злобно плюнул прямо в меня.