Неумолимая жизнь Барабанова
ModernLib.Net / Ефремов Андрей Петрович / Неумолимая жизнь Барабанова - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 4)
Дети тем временем покружились в четырех стенах и мало помалу стали исчезать. Аня оказалась рядом со мной незаметно, и я едва успел сложить на лице своем любезное внимание. – Вы все соврали? – спросила она, взглядывая исподлобья. – Зайцы не могут есть порох. А иначе этот ваш предок Парамон садист и больше ничего. – Я набрал в грудь воздуху, но, слава Богу, не успел сказать никаких глупостей. Анюта вдруг подалась ко мне и быстро проговорила: – Не надо вам в Эрмитаж. Рыцарское железо – неприличные глупости. Кнопфу нравится, мальчишкам нравится. Дрянь. Лучше всего ходить по улицам. – Где-то за тридевять винтовых лестниц прокричали Анину фамилию. Она склонила голову к плечу, шагнула назад. – И по дворам, – сказала она. – А про орхидею я не скажу. – Погоди, – сказал я, – Постой. Мы с тобой пойдем вместе. Анюта затрясла головой, точно в волосы ей залетела пчела. – Нет! – проговорила она. – Нет. Нет. Нет. А вы погуляйте от моего имени. Раз Анатолий не сможет, то вы. Вы успеете.
Дома я заварил остатки кофе и стал думать о сегодняшнем дне. Самым удивительным во всех этих сценах было родившееся вдруг твердое убеждение, что все вокруг давным-давно договорились и после этого приняли меня в свою игру. Теперь я мог уходить, приходить, пропадать, находиться – игра шла с моим участием. Кто-то там включил часы, и игровое время отстукивало минуты и моему вранью, и сломанной орхидее… Кстати, Анюта сказала, что я успею. Я слизнул с ложки сладкую кофейную гущу, придвинул к себе телефон и навертел номер «Коллоквиума». – Мария Эвальдовна, – сказал я, – голова моя лопается, руки трясутся. Скажите, душа моя, что-нибудь ласковое. – Писатель вы мой, – сказала Манюнечка, – я вас люблю. Глаза у меня зачесались. – Любовь, Манюнечка, чувство сложное, – сказал я строго. – Сегодня люблю, а завтра является налоговый какой-нибудь инспектор, и – прости. Пауза была долгой. – Дурак, – сказала Манюнечка, и добавила, – вы. Больно мне этот инспектор нужен. Я хромых усатых боюсь. А у него еще на пальцах наколка. Фу! Мы проговорили минут десять. Обида и ревность взаимно извели друг друга, моя ненаглядная звонко поцеловала решетку телефонной трубки, и тем кончилось. Снова я извлек из кармана лоскут бумаги с цифрами и принялся разглядывать собственную уродливую скоропись. Не было сомнений, что смысл в этих цифрах таился. Ясно было и то, странная девочка чего-то ждет от меня – «погуляйте от моего имени». Оставалась самая малость – связать размашистую цифирь с предложением прогуляться. Похоже, в лице Кнопфа меня и в самом деле встретила судьба. «Итак, начнем с конца, – как говорил один пропойца-литературовед, – чтобы знать, стоит ли читать начало». Две точки, которые Аня изобразила кулачками, явно отделяли финал. 7.40 – время, 7.40 – сумма, 7.40 – пресловутый танец, 7.40 – номер дома и квартиры. Сумму отбрасываем, наш путь лежит не в магазины. Номер дома и квартиры правдоподобно, но без улицы лишено смысла. Пресловутый танец – очевидная глупость. Вот! Как раз для первой семерки седьмая линия В.О. Но тогда время прогулки расплывается, как бензин по луже. Да и далек Васильевский остров от владений господина Кафтанова. Тут я подумал, что будь на моем месте другой, он непременно принялся бы расспрашивать Аню, но я-то знал, чем кончаются такие расспросы. Нет, лучше уж я так… Начнем снова. Если место моей прогулки далеко от школы, то я не берусь его определить, и все теряет смысл. Значит оно у самой школы. (Я тут же вспомнил анекдот про дурака, который, потерявши рубль в темном переулке, ищет его под фонарем). И значит, семь либо семь сорок это время, и это – несомненно. Я поднял валявшийся на полу у стенки путеводитель, распахнул его на странице, где помещался план окрестностей Литейного и живо обнаружил, что в доме номер семь никаких встреч быть не могло. Оставалось, как говорил император французов «ввязаться в бой». В половине седьмого я был около школы и, благополучно избежав неловких встреч, пустился кружить по дворам. Петербургские дворы осенью хороши именно тем, что в них скверно. В конце концов, чахоточная слизь, покрывающая все, отваживает от гулянья даже детей. И в пространствах между брандмауэрами становится тихо. Тишина – великое благо. Итак, я переходил из одного двора в другой, словно шел по нескончаемой коммунальной квартире. Мне навстречу попались две-три развалюхи под вывесками «Кафе», танцевальный класс, откуда слышалось дробное топотание и полумертвая биллиардная. Без четверти семь я перескочил на другую сторону улицы и обнаружил, что в тамошних дворах жизнь носила отпечаток определенности. Во всяком случае гонимая слякотью публика не толклась, как мошкара у лампы, но по-муравьиному осмысленно двигалась. Это, конечно, не был людской поток, скорее – ручеек, но в его русло можно было ступить, и я это сделал. Дождик начался, но капли не долетали до земли, а сходились в клубы и качались над асфальтом. Потом движение оборвалось. «7.40.» было выставлено черными выпуклыми буквами на белом прямоугольнике, и походило это не то на остановившиеся электронные часы, не то на кусок автомобильного номера. Вход под вывеской был устроен попросту: свирепая пружина била дверью о косяк, и черные цифры вздрагивали. Я взглянул на часы – было без минуты семь – и вошел. «Заведение „7.40.“ работает до 7.40.» – уменьшенное подобие уличной вывески стояло на стойке. Украшений в заведении не было, и вызывающая стерильность евростандарта не ранила глаз. Впрочем, не было и грязи. Оставалось ждать, и я уселся за столик. Сигналы точного времени отзвучали за стойкой, дверь ударилась о косяк, и утренний пестроголовый вошел в заведение. Собственно, пестроголовость его была скрыта отличной и, кажется, очень дорогой кепкой. Кепку он снял не прежде, чем оглядел зал, но я-то узнал его сразу. Он подсел к столику, где два посетителя лет сорока молча тянули пиво. В заведении и вообще молчали и не засиживались. Усевшись, посетители словно впадали в оцепенение, которое кончалось вместе с напитком. Кое-кто читал, но и чтение здесь было ничем иным, как способом продлить оцепенение. Во всяком случае, мне не приходилось видеть в «семи сорока» человека, который перегибал бы газетные листы, перебираясь на следующую полосу. Здешние завсегдатаи предпочитали оберегать себя от неожиданностей. Тем временем, хозяин, худой еврей без возраста, пошептался с пестроголовым и подошел ко мне. «Есть пиво, – сказал он, – Кофе. Чай. Горячих блюд не подаем. Разве булочку с сосиской или горячий бутерброд». «Кофе, – сказал я. – Очень крепкий. Как можно крепче». Хозяин серьезно кивнул носом, забрал праздно стоявшее блюдечко и отошел. Едва он отошел, оказалось, что пестроголовый внимательно смотрит на меня. Нисколько не смущаясь тем, что я обнаружил его разглядыванья, он отпил из чашки и оглядел все столики. Теперь он был куда уверенней, чем в школьном вестибюле утром. Оценив посетителей, он встал, взял чашку с кофе и перешел ко мне. «Вы служите у Ксаверия недавно», – сказал пестроголовый. Я сделал глоток, кофе был ошеломляюще крепок. «Э, послушайте!» в неярких, серых с прозеленью глазах мелькнула тревога. – «Лучше скажите сразу, если вас прислал сюда Ксаверий». «Вы не поверите, – сказал я. Мне, грешным делом, очень понравилось то, что он встревожился. – Меня прислала Аня». «А!» – он несколько раз ударил в столик указательным пальцем. – «Так это вы маячили за плечом у Аниты. Ваше счастье, что я тогда не мог добраться до вас!» «Считайте, что добрались», – сказал я. И тут ударила дверь, и в заведение ввалились мокрые милицейские. Приспособления для водворения порядка были разложены на столиках На свободных местах хозяин расставил кофе и плюшки, и опять стало тихо. Одна только рация хлопотала о чем-то. «Все удивительно кстати, – молвил пестроголовый, – но вряд ли этих ребят привели сюда вы. Вот что, скажите-ка мне, как вы расшифровали Анькину азбуку?» «Там нечего было расшифровывать», – пожал я плечами, – «Семь, семь сорок, остальное – чуть-чуть везения». «Верно, верно» – сказал собеседник. – «Когда Анька была маленькой, она не вылезала из больниц и со скуки придумала эту азбуку. После работы я приходил к ней под окна, и она на кулаках рассказывала все». – Пестроголовый послал улыбку в дальний угол. – «Теперь – ваша очередь. Для начала: где Анатолий, почему вместо него пришли вы?» «Семь сорок, – ответил я. – Нашему хозяину пора закрывать лавочку». Милиционеры с громом разобрали автоматы и ушли. – «Здесь много местечек», – сказал я, – «Пару-тройку могу показать. Скоротаете время». «Мы отлично посидим вдвоем», – сказал он, допивая кофе, – «Вы непременно расскажете мне все. Школа Ксаверия организована удивительно». «Вы педагог?» Пестроголовый расхохотался. «Еще какой! Даю частные уроки». К нам беззвучно подошел хозяин, и мы расплатились. При этом собеседник мой положил в плошку сумму, совершенно несоразмерную своему заказу. «Удачи, Наум!» – сказал он и потрепал хозяина по костлявому плечу. Мы вышли из заведения, прошли двор, миновали две-три сквозных парадных и оказались перед собором, в ограду которого впаяны сопряженные по три пушечные стволы. «Будете смеяться», – сказал пестроголовый. – «Когда я приехал навестить Анюту первый раз, подумал, что это артиллерийский музей». Мы перешли дорогу и остановились у входа в европеизированный подвальчик. «Ручаюсь, это одно из ваших местечек. Вы, питерские обожаете, чтобы вам меняли пепельницы и подавали ножи. Идем?» – Он подтолкнул меня к ступенькам, но я шагнул в сторону и встал у ограды. «Какого.?» – искренне изумился пестроголовый. – «Ты пришел к Науму, ты знаешь про Анюту, и ты думаешь, я тебя отпущу? Или тебя самого не разбирает узнать, как ты влип?» При этом собеседник мой чиркнул себя пальцем по горлу, и мне стало смешно. В это трудно поверить, но иногда я необычайно смешлив. К тому же мне с каждой минутой любопытнее становилось все, что касалось Ксаверия и школы. Мы миновали бамбуковую портьеру и уселись неподалеку от телевизора. Спутник мой расстегнулся и красиво забросил ногу на ногу, но стоило расположиться с удобствами мне, как торчавший с испода столешницы гвоздь подло впился в ногу. Тем временем толстая девушка в переднике потянулась было привернуть звук, но спутник мой отогнал ее движением ладони. «Мы услышим друг друга», – объяснил он, – «а прочие обойдутся». Я спросил, почему он так несуразно щедро расплатился за кофе. Пестроголовый вопросу не удивился. «Друг, – сказал он, – должен ведь кто-то платить за то, что сожрали милицейские. А мне с руки. Я могу купить сто таких Наумов. Но в том-то и штука, что он – один. Считай, что я спасаю редкий вид. К тому же у меня предчувствие, что Наум вернет мне все. С тех пор, как мы познакомились…» Тут я перебил его и сказал, что не худо бы познакомиться и нам. «Будь по-твоему», – качнул он пестрой прической и протянул над столиком широкую белую ладонь. – «Олег Заструга». «Отродясь не слыхивал такой фамилии». «У Анюты материна фамилия, а подробности тебе ни к чему». Тогда представился и я. Господин Заструга поиграл с моей фамилией. «Отец, – сказал он, – тут чего-то не то. Ксаверий не берет к себе с такими фамилиями. С твоей фамилией в пожарной команде хорошо». Я отпил из рюмки едкого коньяку и решил не рассказывать историю о капусте с порохом. «Ну, да Аллах с ней, с фамилией». – проговорил Заструга. Он оказался предусмотрительней меня, обнюхал коньяк и опустил рюмку. «Пункт первый, – сказал он. – Что Шура Барабанов знает про Анатолия? Почему Шура Барабанов пришел туда, куда должен явиться Анатолий? Пункт второй. Откуда Шура Барабанов взялся, и что он делает в школе у Кафтанова? Что ты преподаешь?» – спросил он с некоторым раздражением и все-таки выпил омерзительный коньяк. «Не знаю», – сказал я честно, и Заструга неожиданно легко принял это. «Верю, – сказал он. – Ксаверий еще не то отчебучит. Я думаю, ты у него вместо попа. Поначалу он попа сулил, да, видно, не срослось. Стало быть, ты. Ну, смотри…» Он с ненавистью покосился на рюмку и снова принялся расспрашивать. Нельзя сказать, чтобы это напоминало допрос, но я пришел сюда, чтобы разузнать хоть что-то о диковинном Ксаверии и его школе, а вместо того был осаждаем настойчивым Застругой. Заструга наверняка знал куда больше моего, но подозревал, усиленно подозревал, что и мне известно нечто важное. Мы кружили друг подле друга, как два боксера, у которых не хватает духу начать правильный бой. Наконец, я рассказал, что знал об Анатолии, и Заструга принялся въедливо выяснять, усат ли этот Анатолий, хром ли? Когда все замеченные мною приметы совпали, Олег Заструга с неожиданной яростью потребовал ответить, есть ли у Анатолия наколка на пальцах и что она изображает? Мне тут же вспомнился недавний разговор с Манечкой Куус о налоговом инспекторе, и я спросил своего упорного собеседника, не знает ли он за Анатолием склонности к мистификациям и переодеваниям. «Не юли!» – сказал мне на это Заструга. – «Ты говоришь, что про заведение Наума и про Анатолия узнал случайно. Бывает, отец. Но хоть убей меня, не поверю, что явился ты в „Семь сорок“ случайно. Знаешь, как с деньгами: случайно найти куш – поверю. А вот потратить случайно, это уж извини… Я ведь почему тебе не верю? Потому что ты не просто что-то узнал. Ты, черт настырный, узнал да и сразу шуровать начал». Я, было, принялся повторять, что Аня прислала меня, но Заструга поднял кулачище и, перемалывая ярость свою, проговорил, что не так Анюта проста, чтобы первому встречному… Ну, не говорить же мне ему было про короля Марка и Фею Моргану. Это вышло бы еще чище, чем с порохом и капустой. В конце концов, пестроголовый сам себя успокоил. Он достал толстую, как банан, сигару, потребовал себе коньяку. «Эй!» – сказал он буфетчице. – «Ты слышала, коньяку, а не керосину». Затем, сопя, выудил из кармана сверкающую гильотинку, снял с сигары целлофановую кожуру и усек ее скругленный кончик. Потом макнул сигару в коньяк, раскурил и сказал, что теперь я могу рассказать все без помех. «Какие помехи? – обозлился я. – Просто-напросто вы мне не верите. Вот я – да. Я готов выслушать вас, я страшно хочу выслушать вас… Скажите, Заструга, у Кафтанова в школу ученики и в самом деле набраны попарно?» «Откуда ты такой взялся?» – с какой-то странной брезгливостью отозвался Заструга. – «Будь ты олух, не нашел бы ты „Семь сорок“. А если уж нашел, как не поймешь, что молчать тебе нельзя? Ты вот что возьми в расчет…» Он пересел поближе и зачавкал сигарой. «Ты вот что…» – повторил он, поднося тоненькое газовое пламя к потухающему табаку. – «Ты уж пойми, что нет тебе резона со мной отмалчиваться. – Он перекосился, убирая зажигалку в карман, и колено крепко уперлось мне в ногу. – Нет резона». – повторил он. И тут я почувствовал, что-то отвратительно твердое, упершееся мне в живот. – «Погляди. – Сказал пестроголовыйю – Полюбопытствуй». Если бы я был богатый, я бы непременно купил себе такой револьвер. С таким револьвером… Злодей Заструга вдавил коротенькое дуло мне в аппендикс, и тут, полагаю, со страху (что уж теперь стесняться) и от неожиданности в животе у меня разразилась вулканическая музыка. Собеседник в изумлении уставился на меня, и дульце чуть отъехало от брюха. «Виноват, – сказал я. – Виноват». – И тут же, сильно дернув ногой вверх, наколол руку с револьвером на гвоздь. Этим арсенал моих боевых искусств исчерпывался, и будь на месте Заструги опытный боец, у которого не потеют ладони, и пальцы не дрожат, ни черта бы у меня не вышло! Однако мы сидели, придвинувшись друг к другу, как голубки. Заструга шипел от боли и тряс поврежденной рукой, а на полу между нами лежал короткоствольный шестизарядный. Буфетчица медленно отвела глаза от телеэкрана. – Что-то у вас упало, – сказала она. И добавила: – посуду не побейте. И тут я наступил на револьвер и сдвинул его на свою сторону. Обалдевший от своей неудачи Заструга не сразу понял, что произошло. Он повозил туда-сюда ногой по полу, поднял ко мне посеревшее лицо и одними губами изобразил: – Верни. Отдай. – Возьми. – ответил я ему таким же манером. – Киллер недоделанный. – Сейчас я нагнусь, – свирепо прошипел пестроголовый, – и откушу тебе ногу. Я взял со стола вилку и сказал, что засажу ему в шею все четыре зуба, если он только сунется под стол. Заструга попытался лягнуть меня, но я ждал этого, и свободной ногой удачно заехал ему по лодыжке. – Возьми чего-нибудь поесть-попить, – велел я пестроголовому, когда он поуспокоился. – Сидим за пустым столом. Подозрительно. – Отдай! – с силой сказал Заструга, когда буфетчица отошла. – Я без него, как без рук. – Я тебе отдай, а ты мне в брюхо стволом? Нет уж. Теперь моя воля. Вот так и я перешел с ним на «ты». Но поистине удивительно было, что прижатый к полу револьвер и в самом деле работал на меня. Я спросил Застругу: – Анюта – дочь? Оказалось дочь, но не родная. – Имей в виду, я за нее такое сделать могу… – Знаю, – сказал я, – знаю. Отвечай быстро, почему с дочкой не наговорился? Почему она будто в заключении, а вместо нее хромой, усатый… – Маткин берег! – непонятно выругался Заструга. – Это ж не объяснить. Это же самому нужно отцом… Я же ее увижу и за первые сутки не одного дельного слова не скажу. Буду ее мороженым кормить, за пальчики трогать, потом поведу ее какой-нибудь цветок выбирать. А было бы время, я бы ее у знакомых спать уложил. Уложил бы спать, а сам слушал, как она дышит… Нет уж, чего мне себя даром мучить, когда времени у гулькин нос – с комариный хвост, а так Анатолий передал бы все, что требуется. – А бумагу подписать, это что нельзя было отложить? Ну, до той поры, когда времени на все хватит. – Не выдумывай, – сказал пестроголовый, – не зли меня. Я шевельнул ногой, постучал по полу револьверным дулом. – Фу! – выдохнул Заструга. – И что ты ко мне прицепился? Что за наказание такое? Честно говоря, на минуту мне стало стыдно. Я загонял в угол сильного, уверенного человека только потому, что нечто мне удалось увидеть, чуть-чуть услышать и кое о чем догадаться. Но нет, было еще что-то важное, что заставило меня разыскивать заведение «Семь сорок», плести истории по короля Марка и Парамона Барабанова… Ксаверий Кафтанов с его школой и приговоренными к супружеству детьми – вот что это было. И я, оказавшийся ни с того, ни с сего фрагментом Кафтановских замыслов. И была еще девочка, которая не любит писать писем, которая отчего-то поверила мне и велела идти сюда. – Ну, хватит, – сказал я. – Хочешь верь, хочешь нет, но меня прислала Анюта. Ты ничего не хочешь ей передать? – Я ломаю переносицу с одного удара. Сказано было искренне, а значило это скорее всего, что я правильно спросил. – Если ты такой же боксер, как и стрелок, я не боюсь. – Пристрелить тебя надо было во дворе, вот что. – Ну, ну, – сказал я ободряюще. – Только имей в виду, Анатолий не придет. Кнопф поставил его на пост. А Анюте что-то непременно нужно узнать. Ага? – Собеседник мой вздохнул так, что кофе в чашке покрылся рябью. – Теперь объясни, почему этот Анатолий не может позвонить тебе по телефону, отправить факс? У Кафтанова есть факс. И тут выражение лица у господина Заструги съехало, как съезжает декорация из пространства между кулис, уступая место иным картинам. Ну, скажем, цветущий сад сменяется бандитским притоном. Машенька Куус явилась моим мысленным очам, потому что новое лицо Заструги было куда страшней револьвера. Однако в виду явной опасности мое расхлябанное писательское сознание оживилось. В самом деле, трудно допустить, что Анюте или Анатолию запрещено звонить пестроголовому и утешать его. Стало быть, хозяин револьвера приехал сюда не для того, чтобы шушукаться в заведении у Наума. – А ведь ты знал, что Анюту не выпустят с тобой в город, – проговорил я и отведал, наконец, коньяку. – Ты побыл в школе, и более не требовалось ничего. Не постигаю, правда, зачем Аня махала тебе кулаками в окошке? Заструга зарычал. Собственно, это было не рычание, а тот рокот, который родится в груди у больших псов и предшествует настоящей ярости. И тут спасительное вдохновение посетило меня. – Дружище Заструга, – проговорил я, ощущая сквозь подметку округлость барабана. – Удивительная догадка пришла мне на ум. А что если твоя Анетта, как бы это выразиться, девочка – наоборот? Все прочие безропотно воплощают доктрину Кафтанова, вызревают для супружеских радостей, а мадемуазель Бусыгина сама по себе. Посуди сам: Ксаверий ведет меня по этой площадке молодняка, рассказывает с восторгом о том, как мальчики девочек выбирают (я, кстати, верю, что Ксаверий все это сам придумал и собирается еще человечество осчастливить). И тут – Анюта. Думаешь, на нее глядя, можно поверить, что ее кто-то там выбрал, привез, поместил… Свирепость, исходившая от Заструги, подобно скверному запаху, сошла мало-помалу на нет, и великая усталость зачернила глубокие складки на лбу его и щеках. Заструга тихонько выругался. – Ты меня старше лет на пятнадцать, – сказал он, – а соображение у тебя… – и махнул рукой безнадежно. – А вот если бы я был не я, то лежать бы тебе сейчас где-нибудь в мусорном баке. – Заструга шумно завозился, отъехал от столика. – Говоришь, Кафтанов платит хорошо? А ты вот что, ты в случае чего имей в виду, что мои деньги получше будут. С тем он и ушел. Сунул буфетчице деньги и сгинул. Лишь минуту спустя дошло до меня, что сижу я тут с недопитым коньяком и с револьвером под столом и пытаюсь понять, как быть. К стыду своему должен сознаться, что кроме револьвера мне поначалу ничего не лезло в голову. Желание скрыть его понадежней в кармане куртки вытеснило все прочее, и лишь одна мысль помимо этой удержалась в мозгу, жгла его немилосердно: «Кончатся патроны, что делать будем?»
Ресторанный бизнес в Голландии далек от процветания. Он подвержен сезонным конвульсиям, череда скандалов с отравленной провизией взрывает благолепие тамошних харчевен и крушит меню, соразмерные, как псалмы. Ресторанный бизнес в Голландии это что-то вроде войны в колониях. Обыватель прочитывает сводки между яичницей и кофе, роняет смятую газету и внутренним оком инспектирует свое пищеварение. Иное дело тот, кто получает известия в конвертах, изгвазданных почтовыми штемпелями. Дочкины письма лежат в распухшей коробке из-под зефира. Черт! Это тот самый зефир, который мы ели с ее Ван дер Бумом или как его… Несчастная коробка схвачена крест-накрест рыжими резинками, но не от того, что корреспонденция обильна. За два года на мою долю пришлось восемь писем и шесть открыток. Как же: два Рождества, два Новогодия, пара дней рождения. Рождественские открытки приходят в назначенные протестантам сроки, и я полагаю, что это Ван дер Бум дает сигнал моей ненаглядной. Полагаю также, что в этом нет ни злого умысла, ни экуменического промысла, просто парню понравился мой зефир, а существование православного Рождества дочь моя скрыла от своего нареченного. Кстати, вопрос: обвенчались эти ресторанные деятели или как? В коробке под резинками об этом ни слова. Когда из Голландии придет юбилейный десятый конверт, я, наконец, выброшу из коробки квитанции об уплате того-сего. А пока – пусть побудут вместе. О дочке мне лучше всего думается в ненастье. Я тащусь под дождем и выстраиваю просторные, полные света палаты, где они с Бумом встречают меня, и какие-то перспективы блещут сквозь колоннады. Все несомненно идет к нашему объединению под сенью европейского благоденствия, но тут является старик. Он входит, как посланник подземного царства, с укором глядит на наши восторги, и светлые палаты рассыпаются. Они рассыпались уже столько раз, что я порой ощущаю, как тяжелы эти груды обломков. Как-то старик замешкался со своим явлением, и моя улыбка успела разгневать старушонку в пышечной, что таится позади костела святой Екатерины. Старушонка дожидалась своей плошечки с наструганной ботвой и взглядывала на меня очень неодобрительно. По-моему, она даже назвала меня придурком. Вполне заслуженно. Кстати, неизбежное явление старика в тот раз состоялось именно по этому слову. Когда я вошел, старик выпытывал у барышни Куус, какое мне положено жалованье. По каким-то признакам он смекнул, что я переменил службу и мучился, подозревая меня во внезапном и неправедном обогащении. Манечка подняла растопыренную ладонь и глядела из-за отцовского плеча так нежно и печально, что сердце у меня зашлось, и я на минутку прислонился к стене. – …говорит, что ходит в библиотеку, – долдонил старик, – но мы-то с вами знаем, какие бываю библиотеки. Вот они, денежки, куда идут. Манюнечкин взгляд преисполнился тепла и печали настолько, что даже старик развернулся на табуретке, высмотрел меня и проговорил: – Заждались. Все толкуем, не случилось ли чего? Мы стояли в прихожей, и Манечка прижималась к моей отсыревшей куртке. Потом она разомкнула молнию. – Он все время говорит про деньги, – молвила барышня. – Уж я и так и этак, ничем его не собьешь. – У ветерана чутье, – проговорил я в завитки над Машенькиным ухом. – Ксаверий выдал мне жалованье. Его размеры непостижимы. Знаете, барышня, я хочу купить вам что-нибудь вызывающе роскошное. Что вы скажете насчет белья, помрачающего разум? Пока мы целовались, старик тихими стопами прокрался к себе в комнату и принялся там свистеть и ходить кругами. Я высыпал свое жалованье на тахту. По моему Манюнечка испугалась. Эти деньги неловко было называть зарплатой. Он топорщились, расслаивались, издавали едва уловимый запах тлена. Я выхватил из шелестящей груды сколько выхватилось и сказал, что мы отправляемся кутить. Моя душенька извлекла у меня из кулака то, что казалось ей лишним, вернула это к остальным деньгам и все вместе затолкала в футляр с пишущей машинкой. Полагаю, что в тот миг души ее чухонских предков пролетели над нею тихими ангелами. Однако в пределах выделенной суммы Машенька скаредничать не стала. – Мы пойдем туда, где спокойно и прилично, – сказала моя подружка уверенно. – Мы пойдем к педикам, Александр Васильевич! Боже правый! Барышня Куус и педики – в мою поседевшую башку такие комбинации едва вмещаются. Оказалось, однако, что нежная моя Манюнечка совершенно права. У педиков было дорого и пристойно. Мы сели подальше от динамиков и принялись пировать. В тот вечер Манюнечка была хороша несказанно, и если бы не специфика заведения, от соискателей бы не было отбою. Дело в том, что я куда больше гожусь на роль папаши барышни Куус, нежели ее обожателя. Я заказал шампанского, а барышня, потупив очи, попросила ананасов и икры. Вот! Вот он потаенный темперамент! Я поцеловал барышнины пальчики, она же глянула на меня так, словно не мы с нею целовались час назад у меня в прихожей. Даже официант не посмел ничего сказать. Он лишь вильнул телом и ушел за добычей. – Манечка, прелесть моя, откуда этот шик? Или на ваших хуторах селились опальные бароны? Или самому Маннергейму ваша прабабка подавала напиться? – Нет. – сказала Манечка твердо. – Не было баронов. А вот дядя у меня – генерал. Иван Кузь. Наверное, мое изумление было слишком явным, потому что барышня сказала, что в моем возрасте надо же понимать, что советский генерал не может зваться Юхан Куус. И мы с Манечкой выпили за генералов, и за Ксаверия Кафтанова, и за жалованье мое. Барышня Куус велела мне ни в коем случае не показывать заработанные деньги старику. – Он помрет, – прошептала Манечка прижимаясь ко мне. – А так-то он у вас хороший. Гомосексуалисты вели себя тихо, ледяное шампанское впивалось в небо, барышня Куус вдруг вспомнила, что сроду не пробовала устриц, и ей чуть было не принесли удивительное угощение. Все изгадил вихляющийся официант. Он так долго собирался с духом, что наши устрицы достались двум нежным юношам по соседству. А впрочем, не уверен – не до того нам было с Манечкой. Однако через час я стал замечать, что моя подруга с раздражением вертит недопитый бокал и среди черных крупинок икры брезгливо выискивает что-то. Насмешливая уверенность пристала мужчинам в таких случаях. Сведущие люди говорили мне также, что только последние идиоты вникают в причины женских капризов и печалей. Каюсь, каюсь, каюсь! Отчаяние мое при виде печальной барышни Куус сильнее доводов рассудка. Подозреваю, что в такие минуты бедная Манюнечка, глядя на меня, искренне раскаивается в своей слабости к иным из мужчин. Но в тот вечер я без труда преодолел душевную смуту. Битый час просидеть среди мужчин и никто! никто! даже искоса не взглянул – такое хоть кого выведет из себя. Я сказал: – Бог с ними, с педиками. Давайте уйдем. Рано или поздно кто-нибудь в оскорбительной форме пригласит меня танцевать, и вам придется защищать мое достоинство и честь. Манечка звонко поцеловала меня, нежные юноши зашипели, и мы вышли. Жилистый старикан в гардеробе долго хлопотал, расправляя что-то у барышни на плечах. Потом он дал Мане карамельку, и девочка моя развеселилась. Мое пальто старикан подавал, будто в нем был пуд весу, перекосившись на правую сторону и кряхтя от натуги. Притворщик! Не сомневаюсь, что он обшарил карманы. Я сунул ему в сухую ладонь десятку. Дождь прекратился, вода висела в воздухе, и волны тумана ходили вокруг фонарей. Барышня Куус посмотрела вдоль блестящей, точно лаком залитой улицы. – Какая сырость! Давайте погуляем, Александр Васильевич. И тут я сообразил, что стоит нам пройти из одного переулка в другой и мы окажемся у Кафтановской школы. – Мария Эвальдовна. – сказал я, – Шире шаг! Мы беспрестанно целовались и когда дошли до школы, туман уже рассеялся, и в воздухе шныряли ледяные сквозняки. Манечка сказала, что школа чудо как хороша. Она так хороша, что мне следовало бы тут работать, даже если бы в ней учились сплошные педики. – Педики, – заключила она неожиданно, – тоже люди. Шампанское, шампанское… Мы миновали фасад с едва различимыми носатыми барельефами, и я уже хотел показать Манюнечке окна Ксаверия, как вдруг из-за тяжелой парадной двери раздались звуки жестокой драки. Истошный крик, звуки разрушаемого стекла… Манечка замерла, вцепившись в мой рукав.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|