Андрей Ефремов
НЕУМОЛИМАЯ ЖИЗНЬ БАРАНОВА
Я потерялся, потерялся совсем. Спроси меня кто-нибудь, что я делал последние десять лет – ведь ей Богу же, наговорю вздора. Иной раз кажется, что старик держится за жизнь куда крепче меня. Что же касается моих деяний, то некоторое отношение к живой жизни имеет лишь Манечка Куус и ежедневное приготовление пищи. Но стряпаю я из рук вон. Будь старик поразборчивее… впрочем, у нас обоих нет выбора.
Жизнь без выбора – великое благо. Разве можно было хоть кого-нибудь сманить, скажем, в кругосветное путешествие, пока земля оставалась плоской? Насморочное состояние мозгов сужает мир до безопасных размеров. Честное слово, напишу это на двери. Но главное: Кнопф – орудие судьбы! Да это оскорбительно, наконец! Я тоже хорош – не видел человека лет двадцать и на двадцать первый год обойдешься. Зачем бежал, зачем кричал? Но – вру, прекрасно знаю, зачем. До этой встречи я и не думал, что с человеческим лицом случается такое. Я же ясно видел: не Кнопф. Но я его узнал в новом лице. Я тогда подумал, что Кнопф наконец-то дорос до своей фамилии. Надо было, надо было ему это сказать. Глядишь, и поссорились и расплевались бы тут же. Но земля уже перестала быть плоской, я попался на новое лицо Володьки Кнопфа.
В школе Кнопф носился со своей немецкостью, как с писаной торбой, хотя не только немцем, но и евреем-то, наверняка, не был. Он выговаривал свою фамилию, как выговаривают название мудреного механизма, и рыхлое лицо его при этом становилось влажным и розовым. Теперь, же двадцать лет спустя, зачатки твердости и регулярности разрослись и срослись, и как льдом оковали лицо Кнопфа. Хотя мне-то в тот день он как раз улыбался.
Мы забрались в его маленький, похожий на злого жука автомобиль и аккуратно двинулись вдоль университетской набережной. Мне, помню, ужасно хотелось, чтобы Кнопф сказал что-нибудь распространенное, что-нибудь кроме «привет». Отчего-то я был уверен, что вот он и заговорит с акцентом.
Мы миновали биржу, не спеша, перебрались на Петроградскую сторону, и Кнопф неожиданно сварливо сказал:
– Ума не приложу, что ты тут делаешь? – Никакого акцента у него, конечно, не было. Я же вместо того, чтобы достойно ответить грубияну и, наконец, разойтись с ним, пустился в путаные объяснения нашей совместной со стариком жизни. Извиняет меня одно – слишком долго не говорил я ни с кем просто так.
Мы продолжали свой неспешный путь, а Кнопф расспрашивал меня без снисхождения. Наконец, он остановил машину и сказал, что знает способ моего возрождения к новой жизни.
– Смени все, – сказал он, закуривая черную, длинную сигарету. – Остальное изменится само собой.
Наверное, я ответил ему недостаточно молодцевато. Кнопф посмотрел на меня с сожалением и распахнул коробочку с сигаретами. Мне не следовало этого делать, к тому же я не курю, но я не устоял. Боюсь только, что я слишком неуклюже копался в лакированной картонке.
Дома я почистил зубы и забыл о Кнопфе.
Назавтра мне позвонила Машенька Куус и сказала, что мной интересовались. Явился в издательство элегантный господин и, держа в руках последнюю отредактированную мною книгу, хвалил редактуру самым энергичным образом.
– Потом мы пили кофе и говорили о вас, – повинилась Машенька.
– Негодяй хватал вас за коленки, – сказал я мрачно. Машеньке нравится, когда я изображаю ревность, она захихикала, и разговор окончился благополучно. Но скажите на милость, какой ненормальный будет интересоваться редактором? Интеллектуальное извращенство. Плохо же было то, что от изумления я не спросил у Машеньки, когда будут платить. Сбила она меня.
Через неделю объявился Володька Кнопф. Я же точно помнил, что телефонами мы не обменивались.
– Чудак! – отщелкал в трубке Кнопф. – Сидишь в своей берлоге, как сыч, и думаешь, никто не найдет?
– Кнопф, – сказал я ему, – сычи не живут в берлогах. Что тебе? – Так и следовало разговаривать с ним с самого начала, но теперь уж было поздно. Он весело сказал, что хочет получить ничтожную справочку. При этом справочку Кнопф непременно хотел получить у меня дома. Не могу рассказать, как мне стало тошно, когда я понял, что Кнопф вот-вот приедет. С досады я пнул табуретку, и она отлетела с грохотом.
– Не суетись, – сказал Кнопф, – старому другу довольно будет чашечки кофе.
Убить меня мало! Ведь я же потащился в магазин за кофе. Это и называется – вить веревки.
Когда я вернулся, автомобиль-жук уже стоял у нашего подъезда. Я вспомнил, что не давал Кнопфу адреса и расстроился еще больше.
За два марша до своей двери я услышал, как Кнопф препирается со стариком.
– Я Кнопф, – толковал Кнопф. – Владимир Викторович Кнопф.
Про старика можно говорить, что угодно, но пока одна Машенька Куус сохранила душевное равновесие в разговоре с ним. Что бы он ни говорил ей, она только пуще хохочет. Кнопф хохотать не умел.
С минуту я наслаждался кнопфовым бубнением. Потом прошел разделявшие нас ступени, отодвинул его, вытащил из кармана похожий на острогу ключ и протолкнул его в скважину. Дверь отворилась. Взгляд старика некоторое время шарил по косяку, потом утвердился на мне, и осторожная осмысленность появилась в нем.
– К тебе приходила мадам, – сказал он. Кнопфа он еще не видел, но ощущал его присутствие и оттого был неспокоен. – Лезла, – сказал старик. – Я велел, чтобы позже…
В кухне Кнопф уселся на зыбкую табуретку.
– Нет слов, – сказал он. – Так жить нельзя. Сам же в дурку загремишь. Сдал бы ты его куда-нибудь…
Старик бесшумно возник в дверях, шевельнул разросшимися бровями и припечатал:
– Не велик барин. Сам дорогу найдет!
Кнопф бестолково задвигал руками по столу и принялся корчить рожи в окно. Старик запугал его с самого начала. Я бы с удовольствием полюбовался происходящим, не вмешиваясь, но Бог его ведает, до чего может дойти старик на просторе, а Кнопф мне нужен был живой. В конце концов, я имел право знать, зачем он меня домогался.
Я подошел к барометру и постучал по стеклу. Старик отвел взор от изнемогающего Кнопфа и уставился на меня.
– Давление падает, – сказал я значительно. – Это время надо переждать. Старик моргнул и с сожалением посмотрел на недоеденного гостя.
– Лягу. – сказал он. – Полежу. С давлением шутить не приходится. – Зашаркал прочь, обернулся и с вдруг неожиданной силою потряс в воздухе пальцем.
Пока я грел воду для кофе, Кнопф пришел в себя. Он выхлебал, что было в чашке, сказал, что кофе – дрянь и что жить в психушке может и интересно, но уж больно, как бы это сказать…
– Если хочешь знать, – оборвал я его, – это говорит о незаурядной крепости моего духа.
– Тебе он понадобится, твой дух, – сказал Кнопф зловеще. – Славянскую расхлябанность необходимо преодолевать без пустых сожалений.
Вот как! По-моему, он даже щелкнул зубами. Зря я не дал старику натешиться. Кнопф тем временем и сам почувствовал, что его занесло. Он взмахнул рукою, не то прощая мои слабости, не то отметая их.
– Я был у тебя в издательстве, – объявил он многозначительно и примолк. Может быть, мне следовало выразить изумление или восторг – не знаю. Я пил кофе. Кнопф надулся. Мой одноклассник явно готов был уйти, но отчего-то не мог. Будь я посообразительней, призадумался бы тогда же, но зрелище растерявшегося Володьки Кнопфа тешило меня несказанно. Между тем мой гость в ожидании желанной реплики начал снова:
– Я был у тебя в издательстве…
И тут меня осенило.
– Кнопф, разбойник, так это ты строил Машеньке куры?
Кнопф заалел.
– О тебе говорят много хорошего, – выцедил он. Вместо благодарности я обозвал его интеллектуалом-извращенцем, и это ему понравилось.
– Ты писатель, – сказал Кнопф с дружеской укоризной.
– Не тычь мне в лицо мои слабости! – разозлился я. – И потом – кто тебе позволил выведывать, разнюхивать, кадрить моих подружек, черт тебя дери! Ты хоть можешь сказать, о чем моя книга? Ну, так вот и забудь, что я писатель, пока не прочтешь ее.
Кнопф снова покраснел. Этот отроческий инстинкт сильно сбивал меня с толку, пока я не понял, что краска на щеках моего одноклассника сродни бурчанию в животе или потным ладоням у прочих людей. Не более того.
– Ты таишься, – принялся он снова скулить. – Не хочешь разделить с друзьями свой успех. Забыл, забыл, как, не щадя своей стипендии, праздновали окончание сессии…
Скулеж этот был Кнопфу удивительно к лицу. Все его презрительное джентльменство никуда не девалось, напротив – в устах обновленного Кнопфа оно приобретало благородный страдальческий оттенок.
– Брось, Володька, – махнул я рукой, – на мой гонорар нельзя купить даже дверцу для твоей тачки.
Он крутнул шеей и с сожалением уставился на меня.
– Себя надо уважать, – сказал он назидательно, и Бог знает что приготовлено было у него еще, но в кухню вошел старик. У себя в комнате он мучился из-за того, что не успел разглядеть Кнопфа в прихожей, а в кухне у нас светло. Изо всех сил глядя мимо Володьки, он обошел его, как обходят лужу, намочил под краном указательный палец и разгладил брови. Он оглядел Кнопфа со спины и сварливо сказал мне:
– Я ухожу гулять. Не вздумай расположиться со своей мадам у меня в комнате.
До Кнопфа, наконец, дошло, за кого его принимают. Он скрючился и обернулся к моему родителю. Глаза их встретились, и мне на минуту стало жалко Кнопфа.
Свою усыхающую хитрость старик комбинирует с нарастающим безумием. Как ему это удается – не постигаю.
– Кнопф, – окликнул я, – не стоит так убиваться. У старика пропасть фантазий, ему не уследить за всеми. Однажды он целую неделю держал меня за своего начальника штаба, который загремел под трибунал. Обошлось, как видишь.
Кнопф перестал корчиться, но зато понес какую-то чушь про чувство собственного достоинства, потом объявил, что мой общественный статус накладывает на меня обязательства, из которых отчетливо он смог объяснить одно: «одеваться, Александр, надо прилично. Не гопник же ты, в самом деле».
– …а денег-то и нет! – заключил он неожиданно, и, решив, видимо, что сказал достаточно, умолк. Одним словом, Кнопф вел себя по-дурацки. Я же из-за своего проклятого любопытства не выставил его вон. Что ж, зато теперь у меня есть время разобраться во всем, что случилось.
Не дождавшись от меня ответа, Владимир Викторович Кнопф решил, по-видимому, что пора переходить к делу, и грянул:
– И вот что я тебе, Александр, скажу: иди-ка ты к нам работать.
Я, честно говоря, ожидал чего угодно. Я бы даже не очень удивился, вздумай Кнопф дать мне денег. Однако приглашение на работу было настолько из ряду вон, что я невольно задумался: а нет ли тут какого-нибудь подвоха? Но взгляд моего одноклассника был прям и светел.
– Мерси, – сказал я, все еще подозревая недоразумение. – А не забыл ли ты, Владимир в пылу наших бесед, что я – писатель? Хорошо ли тебе вдолбила это обольстительная Маня Куус? – Потревоженная мыслью, кожа на лбу Кнопфа шевельнулась, но я не дал ему сказать. – Писатель, к твоему сведению, человек порченый. Писатель не может хранить верность жене, благодетелям, отчизне… Писатель с трудом хранит верность самому себе, да и тут норовит отколоть штуку. Ты глядишь в ясные писательские глаза, твоя душонка радуется благородной нищете его, ты уже видишь, как он незаметно и скромно несет свою ношу на чей-то там алтарь… Берегись, Кнопф! Только о себе способен думать этот потертый человечишко. О себе да о своей рукописи. Он возьмет любое жалованье и никогда не будет благодарен. Не связывался бы ты, Вовка, с писателями.
И тут я увидел, что Кнопф стоит. Оттопырив локоть и держа перед собой пустую чашку. В светлых глазах его при этом висела легкая дымка.
– О-о-о! – простонал он, потряхивая головой. – О-о-о! Ты нужен нам позарез, Александр! Ты нужен нам.
– Прекрати завывать, – потребовал я. – Старик может подумать что угодно. Хочешь с ним разбираться? Теперь давай вспомним. Когда-то я действительно был инженером, но с тех пор у меня в голове остался только закон Ома, да и то в превратном толковании. Как писатель я могу заинтересовать полторы тысячи человек в Питере, столько же в Москве, десятка два студентов в Новосибирске и одну растерянную вдову в Североморске. В толк не возьму, чего тебе надо, Кнопф?
Кнопф задвигал лопатками, точно собираясь взлететь, и с непристойной страстью сказал:
– Тебя.
– Слышал бы старик твои признания… Ну да ладно. Скажи мне, чем ты занимаешься?
Странная задумчивость разлилась по новому лицу Кнопфа. Он потупился и вздохнул.
– Смелее, – подбодрил я его, – не то мне придет в голову что-нибудь ужасное.
В глазах его вспыхнуло пламя.
– Учителем, – сказал Кнопф. – Я работаю учителем.
– Царица небесная! – воскликнул я глумливо и тут же устыдился. Губы у Кнопфа надулись, как в те времена, когда одноклассники не хотели признавать его немцем.
– Значит ты так? – проговорил он. Он даже засопел, как это делают мальчишки перед дракой. Деловые соображения, однако, взяли верх, Кнопф перестал сопеть и проговорил устало:
– Вот уж учу. Физкультуре.
– Не ври. – сказал я Кнопфу строго. – Доверчивых людей обманывать грешно.
Но недаром, недаром Кнопф оброс новым лицом! Он живо объяснил свой метод. Циничных подростков требовалось непрерывно ошеломлять.
– Беру кирпич и разрубаю ладонью!
Я немедленно объявил, что не стану рубить кирпичей, как бы дело ни повернулось. На это Кнопф еще раз показал возможности нового лица, и улыбка прямо-таки змеей проскользнула у него по губам.
– Хо-хо! – Негодяй так и сказал: «хо-хо». – Во первых, Шурик, кирпичами там есть кому заниматься, а во-вторых, за такие деньги многие не то что кирпич… Эх, да чего там…
Вот: это было последнее предупреждение. Я еще мог выставить его за дверь. Однако Кнопф не стал держать паузу.
– Ты будешь говорить, Шурик. Два часа в день. А за это… – Искуситель выхватил неведомо откуда лоснящийся прямоугольник визитки и, защемив его меж вытянутых пальцев, подержал у меня перед глазами. Бледными карандашными линиями среди дубовых, крытых золотом листьев вырисована была сумма. Пожалуй, и я бы не решился назвать ее вслух. Сомнений не было – на моем пути встретился соблазн.
Взгляд Кнопфа в который раз уже обегал кухню, умудряясь при этом ни на секунду не терять меня из виду. У меня же вызрела единственная мысль: «Будут знать!» И хоть я ни за что не смог бы объяснить, кого мне предстоит потрясти, но мысль набирала силу, так что в конце концов и Кнопф почуял ее.
– Едем? – не то спросил, не то скомандовал он.
В сумраке прихожей перемещался старик, ощупывая стены. Он наткнулся на Кнопфа, подержал его за рукав, помял в пальцах ткань и вдруг встревожился, принялся бороздить воздух свободной рукой. Я вытянул ладонь, поймал его пальцы, аккуратно стиснул их.
– Уходишь, – сказал старик сварливо и отпустил Кнопфа. – Я не буду ждать тебя. Так и знай!
Кнопф грохотал каблуками вниз по лестнице.
Даже и сейчас сердце мое обмирает сладостно, как возьмусь перебирать первые дни своего искушения. Не деньги, нет! Не сумма, начертанная Кнопфом на визитке, и тут же, кстати, изведенная пухлым ластиком – меня искушало ожидание необычайного. Разве это сказочное жалованье не было залогом дальнейших чудес? Деньги, которых я еще не держал в руках, уже обернулись зыблющимся комфортом Володькиного автомобиля, упоительным ароматом сигареты, которую я мусолил в пальцах, не решаясь раскурить, но главное – тонкая прозрачная пленочка, отделявшая меня от прочих, не известных Кнопфу людей. И ведь я не возлюбил своего немецкого друга (да Бог с ним в конце концов, если ему так хочется быть немцем!), и точно так же, как час назад, били в глаза суетливость его и вздорность, но вот: он был посланником. Где-то там ожидали именно меня, и это мое несомненное избранничество даже Кнопфу сообщало обаяние предвкушения. Клянусь! – попади мы тогда в аварию, или расстройся все из-за вмешательства иных сил, Кнопф был бы любим мною по самый край жизни – искренне и горячо.
Но мы добрались без приключений. По плоскому добротному фасаду между первым и вторым этажом вытянулись в ряд медальоны с загрязнившимися писательскими профилями. Мощные литературные носы словно стремились прорвать тонкие обводы медальонов и вернуть классикам свободу.
Внутри Кнопф поймал за плечо чистенького розового мальчика, который трусил по коридору.
– Что за движения! – сказал он. – Ты, Букашин, бежишь, как пенсионер за трамваем. Дыши увереннее, ставь ногу тверже. – Покосился на меня и отпустил Букашина. Мы прошли коридором, в котором плавали примерно те же запахи, что и машине у Кнопфа. У черной высокой двери он остановился.
– Смотри, сказал Кнопф, – ты любишь шутить. – И вдруг придвинул губы к самому моему уху. – Не все тебя поймут, как я… – Он толкнул дверь, и массивная створка отворилась с приятным чмоканьем.
– Добро пожаловать, Александр Васильевич, – раздалось навстречу, и у левой стены кабинета явился мне маленький коренастый человечек. Он благосклонно смотрел на меня, а вокруг его головы разливалось многоцветное сияние. Я обернулся, но Кнопф, увы, исчез.
– Дело сделано, – проговорил сияющий человечек, – А Владимира Викторовича Кнопфа ждут дети. Не озирайтесь, я представлюсь вам.
Я понял, откуда сияние. По искусно сложенной из цветных булыжников горке рассыпался игрушечный водопад. Водяная пыль висела над ним, а невидимый светильник наполнял это облако играющим светом. Хозяин кабинета тем временем оставил сияющее облако и перешел к просторному замечательному столу. Он опустил маленькую белую ладонь на столешницу, подобную полированному граниту, склонил голову. Нет, человечком его, пожалуй, называть не стоило.
– Ксаверий Борисович Кафтанов. – затем обвел рукою кабинет и прибавил: – Директор этого всего. – Придвинул к себе папку, отвел блестящий затвор и вынул из нее два плотных белых листа.
– Взгляните, – сказал Ксаверий Борисович, – оцените наши усилия. – Темная столешница походила на омут, два листа бумаги подплыли ко мне. – Мы не совсем особенная школа, – проговорил Ксаверий. Я поднял глаза от бумаг. Он ревниво следил за мною!
Господи ты, Боже мой! Может быть, вся жизнь моя пошла бы иначе, подай мне кто-нибудь эти листки лет десять назад. Весь я, смешной, нескладный, обидчивый, злой, бессмысленно добрый, грешный без корысти, но не бездарный, нет, не бездарный ни в коем случае! – глядел из этих строчек. И хоть ни имя мое, ни фамилия не упоминались ни разу, спутать было нельзя. Несколько упоительных кулачных поединков под лестницей Дома писателей, запальчивые петиции, к подписанию которых я склонял кого ни попадя, сосуществование с престарелым родителем, две-три книги, тихонько вышедшие в свет, и смерть…
Я взглянул Ксаверию в глаза, и надо думать, взгляд мой выражал искреннее восхищение. Кафтанов коснулся лба.
– Поверьте, – сказал он, – вы первый, о ком написано так много. Треть страницы вмещает человеческую жизнь с легкостью. И уверяю – герои остаются довольны не меньше вашего. Полагаю, быть писателем и исписывать страницу за страницей нечеловечески трудно. А? – и он засмеялся радостно, точно сдал тяжелый экзамен. – Но скажите мне, не тревожит ли вас это исследование?
Лукавый Ксаверий! В тот день я не мог думать ни о чем, кроме суммы, что посулил мне Кнопф, ручаюсь – Кафтанов видел, как эти цифры прыгали у меня в глазах, и резвился. И тут я отчетливо понял, что моей нищете приходит конец. А иначе, с какой бы стати и Кнопф, и этот кабинет с водопадом, а главное – проворные глаза Ксаверия Кафтанова. Наконец томление стало таким острым, что не в силах выносить его, я сказал, указывая на листки:
– Вздумай вы напечатать это, литературе пришел бы конец.
Наши взгляды встретились, и я с замиранием сердца понял, что попал. Нужно было продолжать, не останавливаясь, и я на мгновение испугался. Но вдохновение восхищенного хама подхватило меня, и нужные слова нашлись.
– Вы спросили, не тревожит ли меня это исследование? Но как может тревожить рассказ о собственной жизни, в котором каждый твой шаг переложен столь многими смыслами, а каждое слово истолковано столь тонко и многозначно. Мало того, что в вашем, ну-у… исследовании человек предстает живым, он кажется поистине неисчерпаемым. Дайте десяти разным людям прочесть эти две страницы, и в воображении каждого возникнет свой герой. Каждый из моих двойников овладеет сознанием читателя, и уже не на бумаге, но в сокровенной глубине личности разрастется один из тех романов, семена которых разбросаны на этих страничках. – Здесь подлое вдохновение сделало паузу, после чего и голос мой зазвучал иначе, и слова пошли иные. – Восторги восторгами, – проговорил я, пощипывая бровь (жест, заимствованный мною у старика в пору его расчетливого жуирования между шестьюдесятью и семьюдесятью), – но меня как профессионала занимает вопрос: чья это рука?
Нынче, когда многое уже произошло, а многое должно вот-вот случиться, я говорю совершенно определенно: Ксаверий Кафтанов занимал свое место по праву! Моя не совсем глупая лесть была уместна, я видел, как расширялись его зрачки. Написанное на листках было его делом, и писательские разглагольствования не были Ксаверию безразличны, но ни движением, ни звуком он не выдал себя.
Да! Кафтанов был решительно на своем месте. Ангел ты или адское исчадие, готовность пройти до конца свой путь сама по себе дает опору как окружающим, так и противостоящим. В тот день я вступил в число окружающих Кафтанова.
Мы благополучно обошли вопрос об авторе моего жизнеописания, так что даже и оставшись безответным, он не повис бессильно в воздухе, но как изящный арабеск венчал мой ритуальный танец.
– Так вот школа, – молвил директор, опираясь о свой берег стола. Необычная школа. Удивительная школа. Пусть меня приговорят к позорному наказанию посреди школьного двора, если хоть где-нибудь есть такое же заведение.
Он внимательно поглядел на меня и, как видно, снова разглядел у меня в глазах проклятые цифры.
– О, не тревожьтесь, – сказал директор, – Кнопф просто не смел назвать большую сумму. – Он придвинул к себе лоснящийся прямоугольник бумаги и вывел на нем умопомрачительное число. Голос мой на некоторое время иссяк. Когда же гортань и небо увлажнились, я кое-как дал понять Кафтанову, что нобелевский комитет еще не обращался ко мне и что прочими писательскими регалиями я тоже пока не отмечен. Кафтанов совершенно серьезно сказал, что будущее неизвестно никому, и качнул бронзовый колокольчик с двуглавым орлом.
– Хотите верьте, хотите нет, – проговорил он. – Колокольчик из гимназии, где учился цесаревич.
– В Царском, против Орловских ворот, – сказал я машинально, и Ксаверий с удовольствие кивнул. Между тем оказалось, что звонил он недаром. В кабинет проник Кнопф с маленьким подносом.
– Алиса? – проговорил Ксаверий Борисович, глядя, как роняет Кнопф сухое печенье на бездонную полировку.
– Рыдает Анюта Бусыгина, – отрапортовал Кнопф.
– Что ж она все рыдает? – сдержанно удивился Ксаверий. Кнопф тем временем расставил между нами все, что было на подносе, и вышел.
– Рыдания эти… – сказал Ксаверий. – Не знаю, что бы я делал без Алисы.
– Психотерапевт? – поинтересовался я. Кафтанов отвел взгляд от чашки.
– В известном смысле… Впрочем… Да Господи, что это я! Вы у нас теперь психотерапевт, Александр Васильевич.
Нет, я не захлебнулся тяжелым маслянистым кофе. Мне кажется, что в тот момент я без сомнений и трепета принял бы императорский венец. Проклятая сумма загипнотизировала меня. Я не просто готов был продаться, я узнал эквивалент своих достоинств, и восторг охватил меня. Очень приятна была и одна коротенькая мыслишка: жалованье мое было куда больше, чем у Кнопфа.
Ксаверий Борисович тем временем следил, как управляюсь я с рассыпающимся печеньем. Но за столом меня оконфузить непросто, и он снова заговорил.
– Гардероб ваш… – сказал он, склоняя голову к плечу. – Вы теперь сможете купить почти все, что продается в этом городе…
Разговоры о моих одеждах – ненавижу! Все должно быть удобно, а я не виноват, что все становится удобно, когда его износишь наполовину. Болван Кнопф тоже имел наглость…
– …и я просто не смею ограничивать вас в выборе. Но вы бы меня крайне обязали, сохранив свой стиль хотя бы для занятий.
Вслед за этим Ксаверий Борисович объявил, что теперь мы отправимся смотреть школу.
Главное: я не люблю детей. Вернее сказать – я их ненавижу! Самые маленькие (их-то и называют ангелочками) непрерывно орут и превращают осмысленную взрослую жизнь в мешанину из дня и ночи. Я знаю, у меня была дочь… То есть, она есть. Ох, дочь моя…
Потом ребеночек становится на ножки и начинает хватать ручками. Чтобы сломать, заметьте. При этом некоторая часть его энергии уходит в вопли, но постепенно он целиком погружается в стихию разрушения. Книги, игрушки, мебель, посуда, обувь, папа с мамой, мирно спящая кошка, другой разрушитель и крикун, которого родили по соседству – все отдано на разграбление и поток. Но – погодите. Настоящее наказание начинается, когда в несовершеннолетних мозгах вызревают первые мысли. Мысли эти до крайности просты, но опасны. Теперь юная особь разрушает мир, используя законы природы и технические достижения. Иные растленные педагоги называют это процессом познания. Что ж, как видно, и у них динамит вместо мозга. К тому же в пору отрочества негодяи и негодяйки снова начинают шуметь. Деморализованные родители снабжают их подходящей электроникой. Мне кажется, человечество еще поставит памятник благодетелю, который найдет способ заключить эту орду в резервации. А чтобы не слишком страдала планета, я бы устроил эти резервации на высокогорных каменистых плато. Пустыня Гоби – что за местность!
Как прекрасен будет мир! О!
Мы с Кафтановым проходили коридорами, но детей я что-то не видел. Впрочем, скорее всего, Ксаверий показывал мне замысловато перестроенное школьное здание. Кабинеты, лаборатории, комнаты, комнатушки, лестнички, закрученные винтом… Где-то, конечно, они скрывались, но справедливости ради надо сказать, что ни шума, ни мерзкого запаха немытых детей не было и помину.
– Нам не хватает индивидуалистов, – говорил Ксаверий, – я, конечно, не про себялюбивых тупиц, настоящий индивидуалист это тот, кого не загонишь в стадо. Настоящему индивидуалисту тошно от того, что все доказывают теорему Пифагора одним и тем же способом. Настоящий индивидуалист рано или поздно найдет свое доказательство. Только не нужно, не нужно запрещать младенцу спать ногами на подушке, есть кашу левой рукой и каждый день ходить в ясли новым путем! – Ксаверий юркнул в какую-то дверцу и спустя мгновение выскочил из темного угла шагах в пяти передо мной. – Мелочь? Многие так и считают. Но если и внутри школы каждый ученик – стоит ему только захотеть – отыщет свою тропу, ручаюсь, какая-то заслоночка откроется в детской голове.
И тут коридор внезапно распахнулся, а шаги наши стали звучать глуше. Молодая дама в фиолетовом, обняв за плечи девочку лет четырнадцати в спортивном костюме, строго глядела на нас. Девочка, как видно, только что плакала. Она подносила к лицу ладонь, дама наклонялась к ней, и в узкой девочкиной ладони тут же оказывался душистый носовой платок. Аромат, распространяемый батистовым прямоугольником, я почувствовал сразу.
«Без сомнения, это Алиса». – успел подумать я про даму с платочком.
– Вот они – рыдания, – сказал Ксаверий.
– Никаких рыданий, – отрезала дама. При этом она цепко оглядела меня сквозь очки, но Ксаверий и не подумал представить нас друг другу. – Девичьи слезы, – пояснила она, и до меня снова долетело батистовое благоухание. – Мы отправляемся к Кнопфу, – проговорила дама твердо, и они двинулись к видневшейся в отдалении лестнице. Девочка оставалась беззвучной, и я заметил лишь ее удивительно легкую поступь. Да, первая встреча с детьми Кафтанова не насторожила меня никак.
Пространство, где властвовал детскими душами Владимир Кнопф, помещалось в подвале. Хотя подвалом это помещение можно было назвать лишь потому, что именно здесь прекращали свое движение всевозможные ступени, лестницы, трапики и трапы. Подобно карманному водопаду в кабинете Ксаверия, они стекались в изящную лоханочку гимнастического зала.
С удивлением и досадой обнаружил я, что Кнопф в этом подвале совершенно на своем месте. Он переходил от одного подростка к другому, касался их двигающихся, сокращающихся тел, и в детских движениях проступала вдруг совершенная законченность. Тут-то я и вспомнил: Кнопф учился на биофаке. Он обожал мучить на свой лад все живое. Даже у его раскормленной кошки стояла в глазах неизбывная тоска.
Не знаю, зачем я стал пересчитывать детей. Возможно это была бессознательная имитация заинтересованности: Ксаверий все-таки стоял рядом, а дети отныне должны были интересовать меня не на шутку. Их было тридцать. То есть я насчитал двадцать девять, но где-то брели по ступенькам Алиса в строгом фиолетовом и плачущая девочка. Они, кстати, задерживались, и пусть я стану учиться у Кнопфа, если Ксаверий не из-за этого держал меня здесь и чрезвычайно искусно демонстрировал директорскую озабоченность гимнастическим убранством. Иногда движением головы или взглядом подзывал Кнопфа, и тот, не медля, но и без унизительного проворства подходил к нам. Наблюдая их неспешные эволюции я вдруг ощутил странное облегчение. Словно предусмотренная судьбой неприятность утратила свою злокачественность. Нет, передвигавшиеся по залу дети, несмотря на свою стерильность, по-прежнему сулили опасности и подвохи, а их молчаливая сосредоточенность могла обмануть кого угодно, только не меня. Но все-таки облегчение было настолько явным, что даже уверенный Кнопф перестал вызывать раздражение. И тут же пришла ясность: передо мной были все дети. И по новому неспешный Кнопф, и Ксаверий Кафтанов, занятый не вполне понятным мне ожиданием принадлежали этим детям безраздельно. Да, я пускался в авантюру, ступал на минное поле, но мин на этом поле было меньше, чем ожидалось. Меня еще томило беспокойство, я еще пытался предвидеть грядущие беды, но не было привычного раздражения. Раздражение – сигнал. Раздражение означает, что душа разбудила мозг, и, Бог даст, этот складчатый студень сделает свое дело. Но здесь, среди канатов, брусьев и обтянутых кожей гимнастических коней душа моя оставалась в оцепенении. В этих дистиллированных детях не было ничего едкого. Они не совершали лишних движений, не хохотали визгливо, не кричали невпопад. Мальчики и девочки, разведенные в разные концы зала, не казались отлученными друг от друга злой волей Кнопфа – так было удобней, только и всего. Время от времени какой-нибудь из мальчиков оставлял свое место и переходил на девичий конец, чтобы, вовремя протянув руку, поддержать девочку. Мне, кстати, показалось, да нет – так оно и было: ни одна из девочек не просила о помощи. Потом я заметил, что мальчики подходили не к кому попало. У каждого из них была избранница, и только ей бывала протянута рука, и только ему доставалась улыбка юницы. И еще: в этом зале не было неуклюжих девочек.
Итак, я разглядывал всех и напускал на свой разум любопытство, чтобы разбудить его. Во всяком случае, я старался.
В противоположном конце зала отворилась дверь, и в сопровождении Алисы возникла девочка. Всеми своими незаконченными рукописями клянусь – над головой Ксаверия Кафтанова полыхнуло то же сияние, каким он изумил меня у своего водопада. Он тут же утратил интерес и к Кнопфу, и к мерно двигающимся под его присмотром детям.
– Ну что же, детей вы видели, – сказал он, следя, как фиолетовый силуэт Алисы исчезает в темном проеме.
Ксаверий Борисович, как старательный новобранец сделал поворот кругом и шагнул через порог. Я же задержался. Один из мальчиков отложил гантели, поднялся с наклонной скамьи, на которой безжалостно терзал свои мышцы, и скорым шагом подошел к девочке. Откровенно говоря, странность этого детского собрания была очевидна, и удивить меня было бы нелегко. Но когда мальчишка коснулся заплаканного личика ладонями и нежно поцеловал девочку в обе щеки, я остолбенел. Положим, дети бывают разными. Во всяком случае, есть много разных способов, которыми они могут привести меня в бешенство. Но сейчас этот уверенный в себе мальчишка без идиотских кривляний и ужимок действовал так, как не решился бы ни один из его сверстников, оскверняющих мир за пределами круга, в котором властвовал Ксаверий Кафтанов. Подросток не может быть нежным, он ранит окружающий мир то ли из пустой жестокости, то ли для того, чтобы память о нем оставалась хотя бы в шрамах. Все прочее нарушает законы природы. Но Ксаверий не повел и ухом. Он уже стремился дальше, и нежничанья этой пары не заинтересовали его. Кнопф, тот просто переждал ласки, причиняемые одним ребенком другому, и тут же под его присмотром девочка принялась разминаться. Прочие дети остались безмятежны. Я вышел вслед Кафтанову.
– Вы видели почти все, – сказал он, пока мы бок о бок поднимались по неширокой лестнице. – Кое-что удивило вас, но держались вы прекрасно. – Мы оказались в нешироком мрачноватом коридоре. Ксаверий протянул руку, коснулся выключателя, и все осветилось.
Поначалу я едва не испустил возглас. Что-нибудь вроде: «О!» или «Вот тебе и на!» Однако присутствие Ксаверия было благотворно. Я сдержал плебейский порыв и изумился молча. Было чему. Последний раз я видел доску Почета… Я заходил к Евгении в контору лет пятнадцать тому. Необъятная, обрамленная фанерными пилястрами плоскость простиралась за спинами охраны. Фотограф был искусен и лукав. Распластанные на доске лица равномерно ряд за рядом сводили взгляды к центру. Невидимые лучи сходились у застывшего взгляда, исходившего из центра доски. Я прошелся туда-сюда по метлахским плиткам, из простого любопытства пытаясь попасть в фокус, где сходились лучи. Господи! Я же до сих пор помню этот удар. Он пришелся в центр грудины, но не причинил мне боли. В голове у меня отдалось монотонное, унылое, но несомненно могучее пение. Не было никакой возможности различить отдельные голоса. Заунывный гимн проходил сквозь меня могучим мутным потоком, и, помню, кое-какие досадные мелочи смылись в тот день у меня из памяти.
Нет, то, что я увидел здесь, могло показаться доской Почета только на переходе из сумрака в яркий свет. Искусство фотографа не насиловало детские взгляды, и ничто не мешало рассматривать лица. Обездвиженные, немые дети, пожалуй, даже радовали глаз. Ксаверий между тем молчал, словно приглашая к особенно пристальному рассматриванию. Однако его взгляд был опущен долу, чтобы своими перемещениями по доске не указать мне нечто скрытое в расположении лиц. Кафтанов снова экзаменовал меня.
Вот вопрос – на что я могу согласиться за неплаченное еще жалованье?
Но не буду на себя наговаривать. Не одни только грядущие платы заставили меня внимательно разглядывать это собрание лиц. В чередовании прямоугольников фотобумаги таился отчетливый, но из-за сложности с трудом уловимый ритм. Верхняя часть медленно раскручивающейся воронки – другое сравнение мне не пришло тогда в голову – и эта воронка начинала раскручиваться всякий раз, когда у очередного созерцателя просыпалось любопытство. Наживка, на которую клюнул я, оказалась проста. Я перетасовал, прикрыв глаза, отпечатавшиеся в памяти лица, и мальчишеские тотчас улетели с легким карточным шорохом. Полтора десятка девочек смотрели на меня, среди них не было и двух похожих, но иное сходство объединяло их. Я вгляделся так пристально, что едва не вызвал их к жизни из плоскостного фотографического бытия, и когда тайна их похожести вдруг открылась, едва не расхохотался прямо у школьного алтаря.
Все оказалось так просто, что я ощутил легкую судорогу скуки. Все девочки были из разряда первых красавиц класса. Этот тип славен тем, что школьные красотки совершенно лишены способности эволюционировать на пути прелести и обольщения. С получением аттестата жизнь обольстительных эфемерид заканчивается, и кем только они ни становятся… Да по большей части никем они и не становятся. Мне, порой, кажется, что природа отвела этим девочкам не слишком благодарную роль бессознательных наставниц будущих мужчин. Первые вожделения, робкие поползновения, ревность – все эти науки преподают они своим одноклассникам, чтобы те сдавали экзамены совсем другим прелестницам.
Ксаверий решил, что пора о себе напомнить. Он кашлянул в кулачок и заглянул мне в лицо. Однако лицо мое выражало такую заинтересованность, что прервать размышления директор не решился. Удивительно дело, следуя за Ксаверием, я все время видел себя со стороны, словно другая моя ипостась брела за мною по школе. Было бы очень обидно признать, что появление этого соглядатая связано с той суммой, которую сообщил мне Кафтанов в кабинете, но что ж тут поделаешь?
Тем временем молчание длилось, и я продолжал разглядывать лица, точно разыскивал что-то раз виденное, но затерявшееся.
Еще одно удивительное свойство первых красавиц – рядом с ними почти никогда не разглядишь остальных. А если этих остальных – всего одна? Да к тому же видел ты ее только зареванную. Вот так во время затянувшейся паузы я и отыскал Анюту Бусыгину, что рыдала под присмотром великолепной Алисы. И тут же весь этот пасьянс, как говорят в таких случаях, разошелся.
Закусивший губу отрок, который сосуществовал с изображением Анюты, был без сомнения тот, кто с привычной нежностью встречал ее заплаканную в гимнастическом зале. И все прочие пары, разбросанные по бархатистой поверхности стали ясны. Я же от изумления потерял контроль и хлопал глазами, уставясь на Ксаверия Кафтанова. Ксаверий Борисович встретил мой взгляд, и в карих глазах его затеплились огоньки. Мне еще не приходилось встречать человека, который понимал бы других, как Кафтанов. При этом покоящаяся мысль или тайный умысел, выношенный и отложенный до лучших времен, оставляли Ксаверия безмятежным, но быстрый поворот мысли, внезапная догадка или стремительный расчет – все это действовало на него, как ночной шорох на ловчего кота. Да он и был хищник. С тех самых пор, как я познакомился с ним, меня не оставляла уверенность в том, что мои мысли вдруг стали пахнуть. Этот аромат живущего мозга будоражил Ксаверия особенно сильно, если мысль бывала близка к осуществлению или же в движении своем овладевала всей силой хозяйского интеллекта. Собственные побуждения Кафтанова касались в основном гигиенической сферы, но он забывал и пить и есть, когда рядом с ним работало чье-то воображение. Несомненно – в Кафтанове пропадал политик.
– Какими странными путями приходят к нам люди, – проговорил Ксаверий Борисович, не отводя разогретого взгляда. – Вы и Кнопф – казалось бы, что общего? А вот поди ж ты! Я вижу, вы кое-что поняли в наших детях…
– Чертовщина! – сказал я с нерасчетливой откровенностью. – Я видел… мне почудилось… да этого не может быть! – О как я хотел в ту минуту, чтобы всемогущий Ксаверий отменил все мои пророческие видения. Но директор в ответ на мой лепет лишь тонко улыбнулся.
– Я очень рад, – сказал он, когда мы вернулись в кабинет, наполненный звуками падающей воды. – Вы поняли многое, и мне придется объяснять лишь то, что нельзя увидеть. Только чего же вы испугались, Александр Васильевич? Неужели того, что эти дети составляют пятнадцать пар и что их взаимное влечение несомненно?
– Они дети, – проговорил я назидательно и, честное слово, сам собою залюбовался. – Есть пределы, и преступать их… – Ксаверия, по моему, тоже проняло.
– Бог ты мой, – сказал Кафтанов. – Кнопф меня предупреждал, но я не думал, что это случается… с таким чувством. Впрочем, понимаю, избыток воображения, с ним запросто не сладишь. Вы увидели многое, но не успели понять, где кончается сделанное нами и где начинается придуманное вами. С чего, ну с чего вы взяли, что наши дети состоят друг с другом в несвойственных их возрасту отношениях? Благородно ли подозревать нас – положим вы знаете только меня и Кнопфа – так благородно ли, разумно ли подозревать коллегу Кнопфа в столь изощренной безнравственности?
– Кнопф – вне подозрений, – сказал я честно.
– Вот видите! – обрадовался Кафтанов. – Тогда я о главном. Дети танцуют, дети рисуют, дети берут производные, да мучают животных, наконец! Родители (из тех, что поумней, понятно) следят за детскими проказами и распихивают своих чад по танцклассам, студиям, спецшколам. И недаром! Глядишь, мальчуган еще штанов толком не застегнет, а уже математик. А другой на одной ноге крутится так, что смотреть страшно. Что же мы? – Ксаверий стремительно вернулся к столу, речь его стала спокойней уверенней. – Мы полагаем, что не с балетом и не с физикой строит человек свое счастье. То-то и оно, Александр Васильевич. Скажите, может быть, писательство приносит счастье?
Я подумал минутку и ответил, что мне счастливые писатели не попадались. Ксаверий этому ужасно обрадовался, он сказал, что и среди педагогов нет ни одного счастливого особенным педагогическим счастьем. Мы стали безжалостно перебирать всех своих знакомых, и оказалось, что, во-первых, используй мы свои связи с толком, жизни наши давно текли бы молоком и медом, а во-вторых, что никто из наших знакомцев не обрел счастье в трудах. Хотя среди них случались и симфонические дирижеры, и гинекологи, и нефтяной магнат. Был даже один полководец, чью фамилию, как я ни просил, Ксаверий назвать отказался. А по мне разумней было бы попридержать магната.
Когда же мы успокоились, Кафтанов сказал, что разделять свои убеждения и жить в согласии, это и есть счастье. Еще горячась и желая сказать Ксаверию приятное, я добавил, что сами по себе убеждения не значат ничего.
– Вот мы и договорились, – сказал Ксаверий радостно, – Найдите человеку человека, и задача – решена.
– Мать честная! – вскричал я. – Вы хотите сказать, что эти мальчики и девочки…
– Да! Да! – Ксаверий Борисович расцвел от моей догадливости. – Какой смысл изощрять разум, оставляя в одиночестве душу? Принято думать, что любовь семиклассника не стоит ничего, а кто проверил, кто изучил всесторонне его избранницу? Может статься, что в его усовершенствованной жизни уже не будет ничего подобного. И к чему тогда все науки? Искусство понимать друг друга, вот чем мы занимаемся здесь. При этом никакого насилия. Отроки выбирают себе подруг, не подозревая о нашей школе. Сердечная склонность – вот основа! Внимательные родители приходят в этот кабинет и получают подробнейшие инструкции. Степень склонности их сына должна быть установлена несомненно.
– Знаете, – сказал я, – в некоторых семьях случаются дочери…
– Мы смотрим на семью традиционно, – сказал Ксаверий. – Отрок выбирает, юноша покоряет, мужчина защищает и ведет!
Вдохновение просияло на лице Кафтанова, я же быстренько сообразил, что вся эта домостроевщина обозначает, между прочим, что о моей дочери здесь не знают ничего. Тем временем Ксаверий Борисович овладел собой, и карие глаза его стали сосредоточенны и остры. Ручаюсь – он учуял мои размышления.
– Спрашивайте, – сказал Кафтанов, – вам пора спрашивать.
Он выслушал меня и по-моему остался доволен.
– Внимание, – сказал Ксаверий. – пятнадцать пар, которые собрались здесь, пришли из мира, где детскую любовь скрывают, таят, а чаще – маскируют. При первой возможности юное существо начинает исступленно любить. Любить так, словно дата конца света уже определена…
Вздумай я отвечать ему, у нас получился бы интересный диспут, но я уже чувствовал необходимость отрабатывать жалованье и слушал терпеливо.
– Вот вы, – сказал Кафтанов, – вы помните свою любовь в седьмом классе? И как она закончилась?
– Как водится. Меня отлупили в школьном сортире. Избранница слишком ценила возвышенное и прекрасное, ее рыцарем не мог быть лупленый в сортире.
– Вы горевали? – участливо спросил Ксаверий.
– Ужасно.
– И все-таки вы сказали «как водится», – молвил Ксаверий. – Бессмысленная жестокость и тогда была для вас непреложным законом. Уверяю вас, нынешние дети точно так же не верят, что мир терпелив. Если бы я, Ксаверий Кафтанов мог хоть на полчаса отменить закон всемирного тяготения или доказать им, что биссектриса перестала делить угол пополам, они бы поверили, что я управлюсь и с теми законами, к которым они успели привыкнуть. Но – увы! – Ксаверий Борисович поник как бы в печали и перевел дух, а я подумал, что пламенная речь Кафтанова славно отрепетирована. Мысль эта, помнится, опечалила меня откровенным цинизмом, ведь Кафтанов и гневался и радовался совершенно искренне, а я, выходит, оказывался прожженным циником. Тут надо сказать, что первая же моя встреча с Ксаверием не то что бы перевернула мир, но многолетняя моя неприязнь к детскому народу приобрела какой-то вопросительный оттенок. Впрочем, мне кажется, что этот инкубатор женихов и невест мог привести в изумление многих, очень многих.
– Итак, – сказал Ксаверий Борисович, выдержав паузу, – что же придется делать вам? Я вижу, что вы уже догадались, но не хочу устраивать испытания. Скажу просто: вы, наконец, покажете детям, что усомниться можно во всем, к чему они привыкли в своей прежней жизни. Во всем – о чем трубят на всех углах. Колумб открыл Америку? Вздор, ленивый генуэзец выдумал все. Он добыл вахтенный журнал викингов…
– У викингов не было вахтенных журналов, – ляпнул я. Ксаверий принял это сообщение с интересом.
– А что у них было? – спросил он, но тут же махнул рукой. – Какая разница, впрочем… Потом вы принимаетесь за Шекспира и доказываете детям, что Шекспир всего лишь ширма, за которой таится лицо куда более значительное. Вы, наконец, беретесь за естественные науки и разворачиваете перед детьми череду грубых заблуждений и наивных ошибок. Вы развенчиваете все, до чего можете дотянуться.
Голова моя пошла кругом, я хлопнул ладонью по столу и сказал:
– Стоп!
Кафтанов умолк в изумлении, но несказанные слова еще несколько мгновений гнали рябь по его лицу.
– Как это стоп? – проговорил он наконец. – Отчего стоп?
– Да оттого, что все кончится в психушке. Я-то, положим, в психушку не попаду, писательский мозг, Ксаверий Борисович, и не такое выдержит. Однако за детей не поручусь.
Раздосадованный Ксаверий замахал на меня ладошкой и капризно выкрикнул:
– Прежде надо дослушать, дослушать! – Но тут же успокоился и сказал, что все это пустяки. Что всего-то и требуется объяснить детям, как многоразлично истолкование мира. – Ну, представьте, вас ожидает испытание: в полном мраке пройти по бревну над пропастью, на дне которой, как водится, острые камни. То есть вас об этом предупредили. Вы сами выбрали эту пропасть, это бревно, этот мрак. Но штука в том, что вы единственный из всех заранее запаслись неким миниатюрным приборчиком, и теперь мрак, в котором вы идете по своему зыбкому пути, – прозрачен. И что же вы видите? Да нет там, черт возьми, никаких острых камней! А обещанная пропасть не более, чем поросший лозою овраг.
Вы меня понимаете, Барабанов? Вы как и прочие вступили в борьбу потому, что были уверены – выигрыш стоит жизни. А может наоборот – жизнь без выигрыша пустышка? – Ксаверий Кафтанов хихикнул, но тут же спохватился. – Одним словом, Александр Васильевич, вы один знаете, что падение не смертельно, и что в случае чего вы к этому обрыву еще вернетесь, было бы желание. И все прочие бревна и бездонные пропасти к вашим услугам. Оцените преимущества, которые вы даете детям, Барабанов!
– Ксаверий Борисович, – сказал я как можно тверже. – Я мизантроп, и это мое свойство подходит вам как нельзя лучше. Но мизантроп еще не злодей. Пропасти, знаете ли, случаются и бездонные и с камнями…
– Нет, это мне нравится! – воскликнул Кафтанов. – Я приглашаю писателя, предлагаю ему побыть сказочником, а он мне толкует о злодействе. Вы вооружите детей на все случаи жизни, чтобы и самому… – Ксаверий замялся, – незатейливому ребенку стало ясно: жизнь многообразна, как меню в хорошем ресторане. У тебя расстраивается желудок от спаржи? Спроси себе баранью котлетку. А заодно уж помни, что и все прочие выбирают блюда на свой вкус. Уважай и терпи. – Кафтанов понизил голос и подался вперед, – незаменимо в семейной жизни.
Где-то я читал, что во время второй мировой войны сэр Уинстон Черчилль потребовал себе из Австралии живого утконоса. Судьба утконоса было печальна, но так оно и следует. И не в этом дело. А дело в том, что слушая Ксаверия, я решил, что мне в этом странном заведении выпало быть утконосом. Но именно тогда возмечтавший о бесполезном Ксаверий показался мне особенно симпатичен.
Еще минуту или две мы любезничали, завершая разговор, но стоило мне подняться, как оказалось, что служба моя началась, и уйти из школы раньше завтрашнего утра мне не удастся. Непонятным мне способом Ксаверий вызвал в кабинет Алису, поручил меня ей и уж тогда отпустил.
Алисе я внушил отвращение с первого взгляда. Уже в кабинете у Ксаверия она смотрела на меня, как на помоечного пса, который втерся в приличный дом. При этом ее неприязнь была бесстрастна. И я, было, решил, что дамочка не переносит мужчин вообще. Но нет, с забегавшими в ее светелку педагогами она была мила и даже бойко постреливала глазами из-за очков, представляя нас друг другу.
– Ветрущенко. – говорила она, обращая приветливый взор к аскетическому господину, – Николай Павлович. Физика. – Потом, качнув в мою сторону сверкающей волною каштановых волос. – Александр Васильевич, – и смотрела вопросительно, точно не она минуту назад вколотила в компьютер мою фамилию. После того, как ритуал повторился раз пять или шесть, пришел Кнопф.
– Кнопфу – мое почтение, – сказал я нахально.
– Привет, Барабан, – отозвался забывшийся Кнопф и получил от Алисы взгляд такой силы, что немедленно исчез, оставив по себе легкий аромат гимнастического зала. Быстрые Алисины пальцы защелкали клавиатурой, словно косточками несчастного Кнопфа, а я решил, что довольно мне сидеть болваном. Дело в том, что лет пятнадцать назад один редактор, веселый циник и бабник, научил меня замечательному средству против дамочек. «Мысленно, Шурик, мысленно, разнимаешь дамочку на части и каждую часть по очереди рассматриваешь так и сяк. Ну, словно хорошая хозяйка в мясной лавке. При этом, Шурик, о каждом фрагменте необходимо сказать пламенно и искренне. В уме. Хамить – упаси Бог! Лапать – ни в коем случае. Рожу при этом держи постную, все чувства – внутрь. Действует безотказно. На ком ни проверял, все как шелковые».
Я сидел, сложив руки на коленях, и смиренно отвечал на вопросы какой-то фрейдистской анкеты. Алиса отстучала очередной ответ, фыркнула и снова напустилась на клавиши. Но, как видно, мое занятие беспокоило ее все сильнее. Она, наконец, с чувством толкнулась носком туфельки, и крутящееся кресло развернуло ее ко мне. О! О! О! От такого гнева впору было бежать без оглядки. Но и похорошела Алиса от внезапного движения чувств необычайно. Она ударила кулачком по подлокотнику и прерывающимся от ярости голосом проговорила:
– Прекратите, негодный вы человек!
Я с готовностью умолк, но Алиса свирепо фыркнула и велела мне не валять дурака.
– Вы поняли! Вы все прекрасно поняли! – сказала она, подавшись вперед, и я чуть было не смягчился, так она была хороша. Дело, однако, требовалось завершить, и глядя в пылающее лицо, я проговорил про себя, что требовалось. Теперь уже слезы вскипели у нее на глазах.
– Пусть, – сказала она, приложив кончики пальцев к надбровьям, – пусть я позволила себе лишнее, но вы… Ах, как это нехорошо! Я же просто капризничала. Всякая женщина может капризничать… – Она повернулась к монитору, щелкнула клавишами, и все мои ответы исчезли с экрана. – Вздор, вздор, вздор, – проговорила Алиса. – К чему мне опрашивать вас, если Ксаверий и так все решил. Но имейте в виду, что я могу доставить массу хлопот. И я не хочу, чтобы то, что было, было еще раз. Будемте сдержаны. Где вы только выучились этой гадости!
Из маленького, скрытого в шве под коленом кармашка я выудил крохотный с дамский мизинец стилет. Я положил клинок перед Алисой. Глаза ее вспыхнули, она выдвинула лезвие из ножен. Таким дамочкам ничего не нужно объяснять. Бисерное клеймо «Toledo» было увидено и оценено.
– Вы начинаете с дежурства, – проговорила Алиса бархатным голосом и поднялась. В вестибюле против входных дверей она показала меня седому оплывшему охраннику. – Дети уехали? – спросила его Алиса. Охранник стукнул переплетом амбарной книги, показал ей запись.
– Кнопф увез детей в Эрмитаж, – проговорила Алиса.
– Кнопф – парень на все руки, – сказал я. Алиса чуть заметно улыбнулась и сказала, что Кнопф лоялен и расторопен.
– Вы тоже будете расторопны, – пообещала она, ступая на лестницу. Лестница эта свернутая спиралью вокруг гладкого металлического ствола, была завешена густой бородой традесканции, так что я замешкался и оказался у Алисы за спиной. Мы поднимались круто вверх, и я целомудренно любовался плешью охранника, поблескивавшей между ступеней. Когда до конца лестницы оставалось полтора оборота, он поднял голову, и глаза наши встретились. Охранник перевел взгляд выше, потом снова высмотрел меня в листве и неожиданно погрозил пальцем.
Сквозь люк, прорезанный в паркетном полу мы вышли на следующий этаж и оказались в небольшой квартирке. Три двери располагались полукругом, звук хлопочущей воды доносился из-за одной. Лицо Алисы мимолетно омрачилось.
– Здесь ночует дежурный педагог, – сказала она. За средней дверью оказался диван, жесткий даже с виду, крохотный столик с телефоном и стул.
Потом мы снова сошли к охраннику и снова поднялись на второй этаж обыкновенной школьной лестницей. Здесь, переходя от кабинета к кабинету, я попытался понять, каким образом выгорожены те апартаменты, в которых мы с Алисой побывали только что. Однако все перестройки были выполнены столь тщательно, что симметрия этажа казалась идеальной.
В противоположных концах коридора, перегибавшегося буквой «П», были убраны стены двух аудиторий, и с этих пространств две винтовые лестницы уходили выше. Я поставил ногу на пупырчатую железную ступеньку, но Алиса сказала, что лестницы ведут в спальни, и сейчас в отсутствие детей, туда нет ходу. Вот оно!
– Сколько времени существует школа? – спросил я, спускаясь. Алиса сдвинула очки и взглянула на меня поверх стекол.
– Забавно. – сказала она. – Ну скажем, шесть лет.
– Никогда ничего не слышал о вас. Положим, вам это и не требовалось. Как и мне. Не постигаю другого: при таких вольностях в школе порядок, как в крематории. Даже на этих чертовых стенах не написано не одного слова. Связываете вы их, что ли?
– Никто никого не связывает. А скажите-ка лучше, откуда у вас такое ироническое отношение к Кнопфу?
Для меня женщины с интуицией обольстительны не менее, чем для иных натуральные блондинки. Я молча следовал в двух шагах позади Алисы, любовался и размышлял. На полпути она обернулась, коротким властным движением подбородка указала мне место.
– Идите рядом, друг Кнопфа.
– Не будь Кнопфа, в мире воцарилась бы пауза. Что же касается иронии, это просто замаскированная благодарность. Не кидаться же мне ему на шею.
– Между прочим, он предупреждал, что вы, господин Барабанов, не любите детей.
– Низкий ему поклон. Свои неприглядные черты не следует скрывать.
Мы остановились около второй винтовой лестницы.
– Вы говорили что-то о вольностях, – напомнила Алиса. – К вашему сведению: там был вход в спальни мальчиков, здесь живут девочки.
– Конечно, – сказал я скучным голосом. – Детская порочность очевидна, и глупо было бы не принять меры.
Не удержался, черт…
Резиновый половик у дверей квартиры был сдвинут и сдвинут энергично. Скопившийся в резиновых складках прах стал виден и лежал серенькой волной. Это могло значить одно – стремительная Маня Куус дожидается меня.
В самом деле, Маня сидела в кухне, в боевой рубке нашего со стариком полузатопленного быта. Кстати сказать, она единственная, кто может уговорить старика открыть двери. Прочим папенька отвечает, что никого нет дома.
Итак, Манечка пила чай с сухариком, а старик шаркал вокруг. Временами он терял ее из виду и твердил свое, склоняясь к холодильнику. Манечка же из-за его спины смотрела на меня и хохотала.
Медленно, как орудийная башня, старик развернулся, разглядел меня в сумраке прихожей и сообщил, что заходила молодая дама. «И не одна» – добавил он, отыскивая взглядом мою гостью. На Маню это не произвело впечатления, и старик ушел к себе, вздыхая.
Ужасно люблю, когда барышня Куус заходит ко мне! Я стал сооружать завтрак на двоих. Маша удивительно компанейская девушка, она знает, каково наспех глотать куски под укоризненным взглядом собеседника. Но она вдруг сделалась грустна.
– Александр Васильевич, – проговорила она с печальным пафосом. – Я все знаю: вы ушли. Вы ушли насовсем. Ах… Теперь Пеклеванов все время будет пить мой чай и рассказывать гадости о своих женах.
Я рассеял щепотку соли над яичницей, подошел к барышне Куус и крепко поцеловал ее в щеку. Целовать Маню – одно удовольствие. Манины щеки упруги, прохладны и душисты. Я поцеловал ее еще раз.
– Яичница, – сказала Маня. – А тот, что приходил с костяным лицом… Ах. Он противный! Я знаю, это он вас сманил. В издательстве все грустят. Хоть вы у нас и не в штате, но все равно. Один негодяй Пеклеванов радуется. Он говорит, что раз вы теперь в частной школе, то деньги будете грести лопатой. «Уж теперь-то он мне как миленький долг вернет!» А еще говорит, что вы скрытый Гумперт. А при чем тут Гумперт? Вы же не ботанику преподавать будете.
Барышня Куус удивительное создание! Где еще найдется девушка, которая так непринужденно перепутает Гумбольдта с Гумпертом? Будь у меня свое издательство, сманил бы Манечку. Писатели рядом с Манечкой распускают хвосты и теряют бдительность. Однако каково? Уже и в издательстве знают, куда меня сманил Кнопф. Неудивительно, что Ксаверий собрал такое досье.
– Манечка, – сказал я, любуясь, как аппетитно и проворно убирает она яичницу, – Пеклеванов – благородный человек. Скоро год, как я должен ему сто долларов, а он молчит и терпит.
– Ах вы бедненький, бестолковый, – сказала барышня Куус, но тут же фарфоровые глаза ее потемнели. – Доллар-то растет, – заключила она свирепо. Вслед за этим выяснилось, что она принесла рукопись с корректорскими вопросами, и что вопросы эти нужно разрешить немедленно. «Напоследок, Александр Васильевич, чтобы никто ни словечка». Мы перешли в комнату, разложили исчерканную верстку на столе, и здесь в который раз произошло то, чему мы с Маней не перестаем удивляться.
Моя барышня повернулась ко мне той щекой, которую я не успел поцеловать в кухне, и я – приник. Минут через пять или десять свойственная возрасту осмотрительность взяла верх, я перевел дух и пролепетал:
– Маня… Верстка…
Моя чухонка ласково сказала «дурак» и сбросила то немногое, с чем не успел расправиться я.
Ох, погибель моя! Когда я впервые увидел барышню Куус без одежд, я, помнится, умилился до слез. Плоть ее светилась, как облако в солнечный день, а весела была так, словно и не было на земле грехопадения. Порой кажется, что и наши соединения для нее сродни детской беготне по теплому песку или купанию в медленной речке. Всего-то и разницы, что для одних забав Творец дал ноги, для других руки…
Мы опомнились, когда за дверью подал голос старик. Требовательно и зло кричал он в телефонную трубку:
– Ксению Павловну! Немедленно Ксению Павловну! Поищите на третьем этаже.
– Боже мой, – встрепенулась Маня, – кого это он?
– Маму, – сказал я.
Маня опечалилась, задумалась, опечалилась еще больше и принялась утешать меня. У Мани к утешению особая склонность и большой талант. Я знаю двух-трех мерзавцев, которые злоупотребили Маниной добротой. Теперь и они знают меня.
– Милый, – сказала барышня Куус, – миленький мой… Теперь к тебе нельзя будет зайти попросту. Ты будешь богатый и важный, ты наймешь своему папаше сиделку.
– Стоп, – сказал я. – Это тебе мерзавец Кнопф насвистел про мои богатства?
– Он не мерзавец, – горячо вступилась Маня, он мне свой телефон сказал.
Бываю дни, когда мне кажется, что взять Марию Эвальдовну в жены – мое предназначение. Ну, что-то вроде долга перед матерью природой. Но в этот раз накатило особенно сильно. Я думаю, дело в Кнопфе.
– Маня, – сказал я и поцеловал круглую коленку, – выходи за меня. Мне не нравится, что к тебе таскается черт знает кто. Теперь вот еще этот воспитатель юношества…
– Стой, стой. – затрясла Манечка разрушенной прической. – Погоди. Вот я какая дубина стоеросовая. К нам же вчера приходил налоговый дядечка по твою душу.
Странная получалась вещь. Вчера вечером в издательство «Коллоквиум» пришел налоговый инспектор и битый час плел свою интригу с единственной целью – выяснить у Марии Эвальдовны Куус подробности моего семейного положения. В ход были пущены некоторые обольщения. «Конфеты принес, пирожные принес, коньяку плоскую бутылочку».
– Маня, Маня, – сказал я, пирожные с незнакомыми мужчинами это черт знает что! Теперь я не удивлюсь, если окажется, что ты ела эклеры, сидя у него на коленях…
Глаза у барышни Куус сделались строгими, она отбросила простыню и села. Тут нашему серьезному разговору едва не пришел конец, но она обняла себя за плечи и строго сказала:
– Так вот вы как, Александр Васильевич! А я-то все пирожные от вашего имени в корректорскую отдала, а сама только капельку коньяку, да и то из вежливости.
Итак, обратный переход свершился, и мы с Маней снова на «вы». Замысловатое существо, это она придумало такое чередование, и – спасибо ей – ее «ты» для меня подобно внезапно открывшейся наготе. Ура вам, барышня Куус!
Тем временем, облачаясь, она рассказала, что инспектор допытывался, нет ли у меня детей, поскольку им-де учинили жестокую проверку по поводу всяких льгот.
– А я и не помню, – сказала Маня, защелкивая замочек между лопаток.
– Вы, мадемуазель, не не помните, вы не знаете, – строго заметил я. – Юным девицам ни к чему такие подробности из жизни пожилых вдовцов.
Евгения была прозорлива, и жизнь наша осталась непрозрачной для посторонних именно благодаря ей. Хотя иной раз кажется, удочери я Ольгу, и многое пошло бы иначе.
Маня лихо управилась с волосами, поймала свое отражение в стекле серванта, полюбовалась собою так и сяк.
– Он говорил, что если у кого дети, то все будет замечательно. А сколько ребеночку лет, не имеет значения. Александр Васильевич, а почему у вас нет детей?
– Мария Эвальдовна, – сказал я, – не тревожьтесь. Стоит вам выйти за меня, и в положенный срок сомнения развеются.
День был омерзительный. Злокачественная петербургская осень, когда даже дети своим существованием не оскорбляют природу, когда вся эта природа и без них осклизла и зловонна.
Перед школой под носатыми барельефами стояла Алиса.
– Я поджидаю Ксаверия, – сказала Алиса. – У вас сегодня первое занятие. Погода омерзительная. Идите, идите внутрь.
Я прошел мимо охранника, уселся у двери в Алисину светелку и задумался о странном ритуале встречания. Неподалеку по гулкому метлахскому полу расхаживал печальный человек. Странный то был человек. Уверенно и звучно ступал он, но на меня взглядывал с тревогой. Руки его были крупны и красивы, но совладать он с ними не мог: выхоленные пальцы то сходились в замок, то сворачивались в кулаки, то начинали прижиматься к ладони по одному, словно он считал шаги.
Вот что: больше всего он был похож на человека, которому назначили свидание и теперь опаздывают немилосердно. К тому же у него была удивительная седина. Седые волосы не подкрашивали густую и жесткую шевелюру, а выбрызгивались белыми хохлами по-сорочьи. Посидев под его взглядом минуты три, я убрался в дальний конец коридора и принялся наблюдать за Алисой сквозь узенькое окошко. Пока пестроголовый расхаживал, она предавалась своему странному ритуалу. Из-под широкого, как Исаакиевский купол зонтика Алиса всматривалась в перекресток, где светофоры дразнили автомобили красным. Наконец она что-то там разглядела и без спешки пошла к краю тротуара. Красный автомобиль остановился рядом с нею. Неожиданно величественный Ксаверий высился за рулем. Алиса чуть присела и, покачивая зонтиком в сторону школы принялась говорить. Ни с того, ни с сего в голову мне пришла мысль, что пока Алиса не сбудет с рук мотающегося по коридору джентльмена, Ксаверия мы в школе не увидим. И тут же в вестибюле раздались торопливые шаги, и давешняя моя знакомица, Аня Бусыгина подбежала к хохлатому посетителю.
– Ты здесь. Уже?
Мужчина судорожно вздохнул, несколько раз быстро поцеловал ее строгое личико, поднял девочку на руки и так сделал несколько шагов по вестибюлю. Потом он поставил ее на ноги, и Аня при этом придержала юбку и строго взглянула на меня. Посетитель напротив, позабыл о моем присутствии.
– Ни слова, ни слова, ни слова! – взял Анину ладонь, поцеловал ее. – Ну хоть бы смеху ради несколько слов на бумаге.
– Не люблю, – сказала девочка. – Я и маме…
Она отделила два пальца от отцовской пятерни и до конца разговора не выпустила их.
– Не любишь, – с горечью сказал он. А по мне так лучше совсем не писать, чем так. Мамаше своей по электронной почте пиши, вот что. Или тебе все равно?
Тут я впервые увидел, как улыбается Аня Бусыгина.
– Нет, – сказала она, – ты же знаешь, что нет.
– Тогда пиши, – неожиданно сварливо проговорил хохлатый и стал вырывать из Аниного кулака пальцы.
– Не злись, – сказала Аня, – ведь уйдешь же сейчас.
– Потому и злюсь. Но все-таки знаешь, твоя мамаша здорово придумала с этой подписью. Не будь этой бумаги, Алиса бы сегодня меня и на порог не пустила. Алиса, ух! – Он издал нечто среднее между смешком и фырканьем. – Вот придумал на свою голову. А как Сережа?
– А что Сережа? Ты хочешь знать, не обижаю ли я его? Или ты вообразил, что он меня может обидеть?
– Да Господи, я спросил. Просто спросил.
В руках у пестроголового откуда ни возьмись, появилась бумага. Бумага хрустнула, разворачиваясь, пестроголовый легонько коснулся документа пальцем.
– Тут.
С брезгливой гримаской Аня поставила подпись.
Минуты через три из школьных недр без зонтика и с пластмассовым корытцем, где тесно стояли дискетки вышла Алиса.
– Будем прощаться? – проговорила Алиса, ни к кому в особенности не обращаясь. Но отец и дочь тут же поднялись.
– Алиса!
– Да! – сказала Алиса, окидывая пришельца взором. – Я Алиса и я все знаю. Анюта!
Девочка неожиданно порывисто обняла пестроголового и исчезла. Вряд ли я ошибся, у обоих глаза были на мокром месте.
Алиса, не глядя, протянула в мою сторону корытце с дискетами.
– Спиридон, – произнесла она и решительно встряхнула ключами. – Посетителя проводить. С зонтиком. До машины. – И уже вонзая в скважину ключик. – Пишите. Дочь радуется вашим письмам.
Осыпанный дождем охранник Спиридон вернулся, поставил свой двуручный зонт в углу, и Алиса успокоилась.
– У закрытых школ свои законы, – молвила она, располагаясь у компьютера. Мне показалось, Алиса была рада даже моему присутствию. В этой скоротечной встрече было для нее что-то тягостное, тревожное, что-то опасное. Опасность, похоже, миновала, но несказанные слова томили ее.
– Через час у вас дебют. – Некоторое время щелканье клавиш одиноко рассыпалось в Алисиной комнатенке, потом она оторвалась от клавиатуры и с некоторой, как мне показалось, досадой проговорила:
– В толк не возьму, что вы им скажете?
Я нахально ответил, что не знаю и пригласил Алису послушать. Очаровательная дамочка свирепо фыркнула и снова напустилась на клавиши. И тут в дверь уверенно постучали.
– Оставайтесь, – шепнула Алиса, хотя я и не думал сниматься с места. – Не пожалеете. Да-да! – произнесла она отчетливо, и дверь отворилась и впустила ребенка в очках с невзрачной черной челочкой. Лет двенадцать было дитяти.
– Александр Васильевич Барабанов, – ваш новый педагог, – продекламировала Алиса. Тот немедленно повернулся ко мне и благовоспитанно оцепенел.
– Петр Лисовский-сын, – и направился к факсу. Факс присвистнул, ребенок заправил в него листок, и дело пошло. Плевать ему было, что на него таращатся, как на дрессированную мартышку. Из механизма тем временем выполз ответ, ребенок склонил продолговатую головенку, полюбовался росписью и тут же заслал бумагу еще куда-то.
Ах, черт возьми! Если все они тут такие, лучше удавиться. Лисовский-младший распрямил свои свитки, упрятал их в папочку, с достоинством дернул очкастенькой головкой Алисе и мне и ушел. Я не удержался, высунулся из-за двери и посмотрел ему вслед. Твердо и размеренно ступая, отрок удалялся. Неожиданно он застыл, отвел за плечо свою невзрачную папочку и с непостижимой ловкостью метнул ее в зияющую пустоту коридора. Отчетливо шурша, папка описала эллипс, и Лисовский-младший, вскинув левую руку, остановил ее.
– Никогда не подглядывайте за детьми, – сказала Алиса ворчливо.
– Алиса, друг мой, Алиса, – сказал я проникновенно, как мог. Алиса оставила компьютер и беспокойстве посмотрела на меня. – Скажите мне откровенно, неужели у этого ребенка тоже есть э-э… пара?
– Во-первых, Барабанов, – сказала она назидательно, – никогда и ни от кого в этих стенах не требуйте откровенности. Имейте в виду, в ответ могут потребовать вашу откровенность и очень настойчиво. Во-вторых, у Петра Лисовского есть, как вы выразились, пара. И без всяких «э-э». Петр Лисовский-младший будет замечательным супругом.
Через час по лесенке за спиной у охранника Спиридона я поднялся на третий этаж. Я совсем не думал о том, что стану говорить, отчего-то мне казалось куда более важным разыскать детей. Алиса попросту забыла назвать аудиторию, я же не захотел ее спрашивать. Капризы, полагаю.
Итак, я стоял в пустом, прохладном коридоре и слушал. Дети должны были шуметь. Им надлежало скандалить, глумиться над беззащитным толстяком, лгать во всеуслышание… Но тихо было в коридоре.
Итак, я стоял и разглядывал свое невнятное отражение в паркетных шашках, когда шорох, наконец, долетел до меня. Странно, но в этом шорохе было что-то от тихого звона. Я сделал несколько осторожных шагов и оказался в перекладине школьного коридора, перегибавшегося буквою «П». У окна, выходившего в закрытый двор, вполоборота ко мне стояла Аня Бусыгина, и передвигая горшки с цветами, производила тот самый звенящий шорох. Серенький уличный свет перемешивался с электрической белизною плафонов, и лицо ее казалось неестественно бледным. Темные, почти черные волосы скрывали щеку. Изогнутый блестящий край их походил на лезвие. Я приблизился еще. Девочка была так занята, что не видела меня.
Ну, конечно же! Там во дворе кто-то был и этот кто-то ждал. Я решил, было, что девочка откроет окно, но она не осмелилась. Лишь коснулась шпингалета и тут же отдернула руку. Потом поднялась на цыпочки и поводила ладонями над головой. Снизу ей, как видно, ответили, и Аня принялась выбрасывать пальцами на обеих руках числа. При этом она по детской старательности проговаривала знаки своего семафора.
– Семь, – говорила она, подавшись лицом к стеклу и вскинув над головой руки. Затем подняла кулаки и несколько раз прижала их к стеклу, точно хотела внушить что-то важное тому, внизу. Еще несколько комбинаций, и снова два поднятых кулака завершили серию. Помню, тогда я впервые заметил на Аниной руке серебряное колечко с малахитом.
Мне вдруг страшно захотелось глянуть вниз, хоть я был уверен, что знаю, кто там. Я придвинулся и взглянул ей через плечо. Так и есть. Давешний пестроголовый посетитель внимательно следил за манипуляциями в окне.
Руки у пестроголового были подняты, и как раз тогда, когда я увидел его, он мерно поднимал и опускал их, что означало, видимо, согласие или подтверждение. Вдруг вскинутые ладони застыли, и девочка стремительно обернулась. Увидев меня, она не проронила ни звука. Страха и смущения на ее лице я не заметил тоже. Гнев, какого мне не приходилось видеть ни разу, гнев высочайшей пробы пылал передо мной ледяным пламенем. Даю на отсечение левую руку, в тот миг я не удивился бы ни темнице, ни плахе.
Мало-помалу гнев сменился презрительным спокойствием.
– Вам не поверят. Ни одному слову.
– Это твой отец? Спиридон не даст ему уйти со двора.
– Ха. Спиридон. Ха!
Она быстро вытянула руку и надломила цветочный стебель, глядя мне в глаза.
– К тому же вы сломали орхидею. Алиса обожает орхидеи.
Я посмотрел вниз. Пестроголовый стоял посреди двора.
– Здесь строго.
И тут появился мальчик. Он обошел меня и стал рядом с Аней. Бешеные его глаза не сулили ничего доброго, но куда ему было до своей подруги.
– Вы не будете следить за ней, – проговорил он. Я посмотрел на странную пару, поднял левую ладонь и поклялся не следить ни за кем. Не знаю, поверили они мне тогда или нет, но тут все дети появились и закричали разом и устремились в класс, увлекая за собой таинственных детей. Я же еще задержался у окна. Внизу по безлюдному двору расхаживал охранник. Он подволакивал ногу, но даже и при этом держался по-звериному легко. Я принялся расставлять на подоконнике цветочные горшки, и охранник внизу тут же остановился. Он поднял голову. И я успел заметить толстые черные усы.
Я сказал:
– Будем учиться лжи.
Если детей больше трех, действовать надо решительно и беспощадно. К этому они во всяком случае не были готовы. Впрочем, была загвоздка: по именам я знал только двоих. Классного журнала на столе не было. А может быть, его здесь и не полагалось. И тогда я попросил поднять руки тех, кто знает мое имя.
Руки поднялись с готовностью, и оказалось, что паства не теряла времени даром.
– Э! – воскликнул вдруг мальчик с парты от окна, и присыпанное бледными веснушками лицо его порозовело. – Если учиться лжи, то вы – не Барабанов?
– Непременно учиться и непременно Барабанов. Мои предки не прощают вольностей со своей фамилией.
– Тогда предки, – сказал мальчуган требовательно, и одобрительный шум перекатился по классу. Мысль о педагоге-самозванце пришлась по сердцу всем.
– Извольте, – сказал я, – славный наш род возник при императоре Петре, когда барабанный мастер Парамон наловчился разводить зайцев для барабанных шкур. Швед Скалле, который делал барабаны для потешных полков, задумал погубить моего предка и подговорил Меньшикова устроить барабанное состязание. Преображенский полк стоял в трех верстах от Скалле с его барабанами, Семеновский на таком же расстоянии от Парамона. По выстрелу из мортиры полки начинали маршировать каждый к своему барабанщику, а заслышав дробь, должны были остановиться. Чем дальше от барабанщика остановится полк, тем лучше барабан.
– Класс! – сказал кто-то. – А кто стрелял из пушки?
– Из пушки стрелял царь, – ответил я строго. – Тут на кого попало положиться было нельзя. Но дело в том, что еще накануне ночью негодяй Скалле прокрался в амбар, где лежали барабаны Парамона, и облил их едучим составом. Теперь шкуры должны были полопаться, едва Парамон ударит в барабан. Но не тут-то было!
Я мельком взглянул на Аню Бусыгину. До меня только сейчас дошло, что все это говорится для нее. Но лицо ее было спокойно. Одно изумление становилось все заметнее в темных глазах. Не будь сломанной орхидеи…
– Но тщетно швед надеялся одолеть Парамона лукавством. Его барабан гремел, как гром Господень, а Семеновский полк встал от барабана на полверсты дальше Преображенского. Вот тогда-то царь Петр и повелел Парамону зваться Барабановым. Что касается Скалле, то он продал свои барабаны и стал учить дворянских детей танцам и благородным манерам. У него было поразительное чувство ритма.
Юный Лисовский, который все это записывал, оторвался от бумаги.
– Что-то тут не то, – сказал он. – Чего-то тут не хватает… Его нареченная перестала точить карандаши и посмотрела на младшего Петра с обожанием. – Ну, Петр, ну, барабаны, ну, швед… А почему шведская жидкость Парамону барабаны не разъела?
Нет, не зря у Петра Лисовского папочка послушно улетала и прилетала, нужно было выпутываться.
– Все просто, – провозгласил я. Все просто и в то же время таинственно. В нашей родовой легенде говорится, что Парамон Барабанов подсыпал своим зайцам в капусту порох. Отчего и шкуры становились прочными и гремучими. А тайна заключалась в том, как заставить зайцев жрать порох с капустой. Парамон Барабанов унес этот секрет в могилу.
Скептик Лисовский сказал решительно:
– Не было смысла. – Эти зайцы с порохом… Это же изобретение. А в могилу? Глупо.
– Сегодня у меня на все есть ответ, – сказал я. – Сын Парамона Феоктист втайне от отца пустил барабанную кожу на бубны, а бубны продал цыганам. Отец пришел в ярость – и вот результат.
Невесты с женихами в меру посмеялись. Потом снова подал голос веснушчатый.
– По моему, надувалово.
Он все-таки решил выжать ситуацию до последней капли. Что ж, это и требовалось.
– А как же я, Александр Васильевич Барабанов? Ведь я же есть. А капуста с порохом? Вы готовы поставить эксперимент на зайцах?
Лисовский побегал туда-сюда по бумаге карандашом и странное, очень странное выражение появилось на его личике.
– Порох, – молвил удивительный ребенок задумчиво. – В те времена порох был только дымный…
Мне стало не по себе, и я заговорил уверенней и громче.
– Пусть надувалово, как говорит молодой человек у окна. Но разве история Парамона Барабанова кому-нибудь мешает? Или может быть царствование Петра Великого милее вам без барабанных дел мастера?
– Так не было же его! – заговорил мне на радость спутник Анюты Бусыгиной. Уже и в глаза ему можно было смотреть без опаски.
–
ПочемуПарамона не было – вот вопрос? – проговорил я, останавливаясь у Аниной и его парты. Под рукой у мальчика лежала тетрадь. Сергей Крестов – вот что было на обложке. – Да, почему? – повторил я. Прежде всего, я выпустил этого Парамона с его барабанами, как таракана из спичечного коробка. Минуту назад не было никого, и вдруг – на тебе! Исторические личности так не являются, это каждый дурак знает.
Тут я обнаружил, что в глазах Анюты нет и следа недавнего изумления. Она слушала меня так, словно я говорил о нашем ближайшем будущем, о том, что произойдет едва ли не завтра. Я успел подивиться этому лишь мимоходом, как вдруг у меня в памяти восстали цифры, которые девочка выбрасывала на пальцах перед окном. Их явление было так настойчиво, что я замолчал, вернулся к столу и на клоке бумаги записал их. Класс между тем ждал.
– К тому же вы почувствовали, что во всей этой истории с барабанами есть у меня какой-то свой интерес. Это подозрительно, и скорее всего я выдумал и Парамона, и коварного шведа… И стоит вам сейчас закричать хором: «Ты лжешь, негодный Барабанов!», как сразу не станет ни Скалле, ни Парамона. Останется ровное пустое место, а на нем я – Барабанов. И если вас не смущает массовое уничтожение лиц и событий – действуйте.
– Ерунда, – сказал мальчик, сидевший передо мной и покосился на девочку рядом. Ее хорошенькая мордочка была поднята ко мне, глаза же опущены. – Что есть, то и есть. А больше ничего нет. Вот я трогаю парту – она есть. Можно твердить, как попка: «парты нет, парты нет». Но она от этого никуда не денется.
– Дело за малым, – сказал я. – Потрогать Парамона или убедиться, что он дух бесплотный.
И тут глаза заблестели у всей стаи. Все-таки, все-таки, все-таки! – в этом инкубаторе счастливого супружества учили, не шутя. Ай да Ксаверий!
Веснушчатый мальчик у окна поднялся, тусклый петербургский воздух обтек его подобно дождевым струям.
– И все будет по-нашему? – обратился он ко мне из своего свинцового сияния. Я же молчал. И тогда он, оглядев четырнадцать пар, сказал им: – Все будет по-нашему.
– Со мной, – добавил я. Меня вдруг взяла досада, что это «по-нашему» произнес не Сергей. – Слышите, со мной! Я же клянусь оставить неприкосновенными законы Ньютона, таблицу Меделеева и следствие из теоремы Пифагора. Да хранит их Господь! К тому же нет никакого толку тревожить мироздание и подкапываться под его законы. Нет в них ни добра, ни зла.
Вот так люди и договариваются до костра и дыбы. Медный гул вдохновения раскатился в сырых небесах – игра удалась. Но я взглянул на Лисовского, и совесть запустила в меня одну из своих игл. Мальчик лихорадочно писал. Увы, я не мог сказать ему, что история с порохом и капустой всего-навсего шутка. Я уже не владел ей.
– Напоследок, – сказал я, – вот вам история о том, как правда оказалась бессмысленным злом, а ложь утешила всех.
И тут выяснилось удивительное. Мои дети знали о существовании не только Ланселота и Гвиневеры, но и Тристрама с Изольдой. При этом, правда, мне пришлось толковать им о несчастном короле Марке, ведь он, бедняга, скорее всего, не вписался в идеологию Ксаверия. Надеюсь, что и я не развалил ее…
– Итак, злобное сердце Феи Морганы не давало ей покоя. День и ночь думала она, как бы ей досадить благородным рыцарям, ведь они все, как один ненавидели Моргану за ее черное колдовство, и никто не хотел служить ей, как это было принято между рыцарями и другими дамами. Скажем просто: колдунье Моргане было до смерти завидно, тем более, что она приходилась сестрой благородному королю Артуру и вовсе не была уродкой.
Поколдовав однажды от души, Фея Моргана наделила волшебной силой рог, из которого пьют на пиру и в дороге. Теперь из этого рога могла напиться только та дама, которая никогда не изменяла мужу.
Тут паства заерзала. Супружеские измены в идеологию Ксаверия Кафтанова не входили также. Я поспешил дальше.
– «Дело сделано», – сказала себе Моргана, – «Посмотрим, что из этого получится?» И с тем она пустила этот рог по свету. Ей, конечно, хотелось удружить своему брату, пресветлому королю Артуру, но в дело вмешался один из странствующих рыцарей, что в изобилии сновали тогда по дорогам. Рог угодил во дворец короля Марка.
Случайно, совершенно случайно я взглянул в сторону Сергея. Его легкое мальчишеское тело, оставаясь за партой, несомненным образом обозначило охотничью стойку. Он выронил Анину ладонь, а в глазах его раскручивалась карусель, великая травля набирала силу. Я вспомнил надломленный стебель орхидеи, но только на миг. Отчего-то спешить надо было и мне.
– Хотел бы я знать, что сделает каждый из вас, окажись он на месте Марка? – сполохи легкого беспокойства опять пробежали по лицам. – Но лучше не задумываться об этом, навряд ли у Ксаверия Борисовича припрятан волшебный рог.
Ну, так вот, король Марк не устоял. Он собрал сто благородных дам, которые себе на беду мешкали при дворе, не исключая супруги своей Изольды, и приказал им всем немедленно пить из волшебного рога. Интересно, почему это король ни с кем не посоветовался? Ведь Марк любил покалякать со своими баронами… А может, он боялся, что его отговорят?
Как бы там ни было, дамы отведали вина из рога. Но лишь четыре из них напились, не облившись. «Увы, – сказал тут король Марк, – это нам страшное оскорбление».
Еще бы! При этом заметьте, он почему-то не сказал, что в несчастном роге нет никакого волшебства, и что вся история с Феей Морганой – грубая провокация. Похоже, у бедного короля просто не было выбора. И Марк решает сжечь на костре всех. Потому что если разобраться, и в самом деле – позор.
Я прервался, чтобы перевести дух, и тут же одна из дев голосом сладким, как карамель, втолковала мне, что маленькая дверь в стене между доской и окном скрывает все необходимое для педагога. Я потянул на себя замечательно плотно пригнанную дверцу и обнаружил за ней пузатый сифон. Сифон был исправен, стакан чист, и я с удовольствием, хотя может быть, слишком поспешно, напился. Несколько капель одна за другой упали с подбородка на рубашку. «На костер!» – немедленно сказал кто-то. Чего-то в этом роде я и ожидал. Я оторвался от стакана, и раздался голос Сергея.
– Это просто. Они боятся мужей, боятся короля, тут у кого хочешь задрожат руки.
– Тогда почему костер? К чему такие крайности? Разве король не понимает, какого страху он нагнал на бедных дам?
Тут Сергей с досады сказал словцо, а я хоть и сделал вид, что не расслышал грубость, все-таки минутную паузу выдержал. Увы, Анюта не повела и бровью. Наука мне, наука!
Тогда я подошел к телевизору, укрепленному на подвижной консоли между окон, включил его и выбрал новости. Тотчас через экран пошли чьи-то танки, и кургузые солдаты зашагали по обочине шоссе. Диктор стремительно перемомол несколько географических названий, и картинка сменилась. Я выключил аппарат.
– Вы можете доказать мне, что именно это происходит именно там? А я утверждаю, что все это было на Карельском перешейке. Или вот еще лучше: компьютерная импровизация. Высокоорганизованная электроника без устали комбинирует танки, автомобили, джунгли, поп-звезды, водопады, вулканы, совещания… Остается выбирать нужное и ткать день за днем этот превосходный гобелен. Но тогда получается, что леди Моргана по сей день не оставила своего занятия. Только король Марк знал, что она есть и не сомневался в ее силах, а мы с вами неслыханно упрямы.
– Есть люди, которые были на войне, – запальчиво сказал Сергей. – Есть люди, которые видели. Чертовы вулканы трясут землю. Из них льется огонь.
Но кто бы мне сказал, почему им так дорога эта мешанина из убогих, убитых, одетых, голых, торжествующих, военных, гражданских, футбольных? А они уже натопорщивались, глядя на меня. Не стоило дальше громоздить одно на другое.
– А теперь я скажу вам, как поступали те, для кого Фея Моргана была ничуть не менее реальна, чем колодец во дворе королевского замка или непутевая супруга короля. Сто баронов, я подчеркиваю – сто (потому что те четверо, у которых жены благополучно справились с рогом, наверняка остались посмотреть, чем все кончится), объявили Марку, что не согласны посылать своих жен на костер. Эти сто придумали замечательный выход. Они в один голос сказали Марку, что Фея Моргана отъявленная дрянь. Что эта колдунья только и думает, чем бы досадить благородным рыцарям, и что теперь ей не поздоровится, если кто-нибудь из баронов встретится с нею. И что бы вы думали? Король Марк немедленно простил несчастных дам, а бароны, чтобы не испытывать судьбу развезли их по замкам. – Тут мои пятнадцать баронов начали роптать. – Погодите, – сказал я, – вы еще не поняли, как бароны спасли короля Марка. – «Пусть колдует Моргана, – сказали они, – раз уж с этим нельзя ничего поделать. Но мы не хотим, чтобы наши жены горели в костре, а потому утверждаем: они добродетельны. Не то что сама Фея Моргана. Чего она только не подстраивала своему брату, благородному королю Артуру. Тьфу!»
Знаете, господа, я вертел эту историю так и сяк и не мог взять в толк, что произошло во дворце у короля Марка. Магия и колдовство были в тогдашнем мире такой силой, о которой не смел забывать никто. Моргана колдует, и тайные грехи становятся явными. Может быть грешницы оправдываются? Нет. То ли они и в самом деле грешницы, то ли знают, что с колдовством не поспоришь. Облилась? Не обессудь. Всех на костер. Но тут являются бароны и так далее… Так в чем же дело, спрашиваю я? Разве колдунья не знает истины?
– Колдунья знает истину по определению, – строго сказал Петр Лисовский.
А я-то думал, что он остался далеко позади с порохом и зайцами…
– Колдунья владеет уникальной технологией получения информации. – соседка, девочка белая, как булка, подала Петру заточенный карандаш, и он погрозил им классу. – Каждый средневековый дебил знал, что колдунья знает правду. Думаете эти тетки не оправдывались, потому что им было стыдно? Да ничего подобного! Просто знали они, что никто им не поверит.
– Стало быть, на костер? – спросил я, надеясь на ответ Лисовского, но участь несчастных дам не слишком занимала его. Он склонил очки к бумаге и строчил.
– Черт вас подери! – сказал я. – Если бы бароны размышляли так туго, гореть бы неверным женам ясным пламенем.
– Ой, да, – проговорила быстроглазая девочка, соседка веснушчатого у окна. Сладкое предвкушение ужасного было в ее голосе. – А вот с кого бы король начал? Нет, вы погодите, вы не гогочите. Жена у него изменница! Корону опозорила, в огонь ее. А вдруг что-то не так… – она повернулась к Лисовскому. – Ведь ты, Петька, хоть что-то да врешь про свою информацию. Не сожгли же никого. – добавила она с некоторым разочарованием. – И кто-то угрюмо сказал:
– Дураки.
– Дураки, – согласился я, – конечно, дураки.
– Можно было не жечь. – заговорил Сергей. – Можно было отправить куда-нибудь далеко. Чтобы знали.
– И самим отправиться вслед. – Какой грустный получился у нас разговор, и уже нельзя было остановить его. – Ребята, а что бы вы сказали, признайся нам бароны, что они просто любили своих жен. И король Марк тоже любил свою Изольду куда больше истины, больше всех истин, которые могли добыть все волшебники на тысячу миль вокруг. И дело не в том, верили они Моргане или нет. Уж наверное верили… Дело в том, что они верили себе. Ну, попросту говоря, эти бароны знали, что им не прожить без своих жен, а еще они знали, что не хотят жить по указке Морганы. Да здравствует Моргана, с которой может справиться только любовь!
Никак не вспомню, когда я последний раз говорил так много. Я снова достал сифон, напустил в стакан пузырей, напился и вместе с платком вытянул из кармана бумажный лоскут. «7:7.40» расползались по нему обрывающиеся каракули. Я поглядел вслед теснившимся в дверях ребятам. Аню еще можно было окликнуть, но эти цифры достались мне случайно, как выпадает при переезде мелкая вещица из кузова. Но вещицу можно вернуть, а выпалывать мысли в мозгу я еще не научился.
Последним у дверей оказался Лисовский. Его наперсница ступала позади, с восторгом глядя в макушку великого человека. Пара, однако, не успела выйти в коридор. Строевой голос Кнопфа раскатился по этажу, и сам Вовик Кнопф появился в дверях и объявил экскурсию в запасники Эрмитажа.
– Мы будем смотреть доспехи, – сказал Кнопф, надеясь воспламенить и мой интерес. И тут я увидел охранника, того самого, что хромал по двору. Он возник беззвучно, цепким взглядом окинул помещение и уверенно направился к Анюте. Теперь его хромота была куда заметней. Кнопф тут же послал мне прощальную улыбку и очутился рядом с Аней.
Кнопф удивительно усовершенствовался. Он словно выскочил перед охранником из-под паркетной шашки. И, будь на его месте человек, владеющий своим увечьем не так искусно, он, скорее всего, грянулся бы на пол.
– Анатолий, – проговорил Кнопф отчетливо и строго. – Вы остаетесь за Спиридона.
– Алиса… – начал было хромой Анатолий. Но голос Кнопфа заледенел. Он сказал, что в прерогативы охраны не входит толкование Алисиных слов. Он дождался, пока охранник двинется к лестнице и в спину ему сказал, чтобы тот не смел находиться на посту без трости. Потом, надув грудь, как шпрехшталмейстер на арене, он объявил детям обед, не успев выйти из роли, милостиво кивнул мне и удалился, подергивая плечами. Дивен был Кнопф.
Дети тем временем покружились в четырех стенах и мало помалу стали исчезать. Аня оказалась рядом со мной незаметно, и я едва успел сложить на лице своем любезное внимание.
– Вы все соврали? – спросила она, взглядывая исподлобья. – Зайцы не могут есть порох. А иначе этот ваш предок Парамон садист и больше ничего. – Я набрал в грудь воздуху, но, слава Богу, не успел сказать никаких глупостей. Анюта вдруг подалась ко мне и быстро проговорила:
– Не надо вам в Эрмитаж. Рыцарское железо – неприличные глупости. Кнопфу нравится, мальчишкам нравится. Дрянь. Лучше всего ходить по улицам. – Где-то за тридевять винтовых лестниц прокричали Анину фамилию. Она склонила голову к плечу, шагнула назад. – И по дворам, – сказала она. – А про орхидею я не скажу.
– Погоди, – сказал я, – Постой. Мы с тобой пойдем вместе.
Анюта затрясла головой, точно в волосы ей залетела пчела.
– Нет! – проговорила она. – Нет. Нет. Нет. А вы погуляйте от моего имени. Раз Анатолий не сможет, то вы. Вы успеете.
Дома я заварил остатки кофе и стал думать о сегодняшнем дне. Самым удивительным во всех этих сценах было родившееся вдруг твердое убеждение, что все вокруг давным-давно договорились и после этого приняли меня в свою игру. Теперь я мог уходить, приходить, пропадать, находиться – игра шла с моим участием. Кто-то там включил часы, и игровое время отстукивало минуты и моему вранью, и сломанной орхидее… Кстати, Анюта сказала, что я успею. Я слизнул с ложки сладкую кофейную гущу, придвинул к себе телефон и навертел номер «Коллоквиума».
– Мария Эвальдовна, – сказал я, – голова моя лопается, руки трясутся. Скажите, душа моя, что-нибудь ласковое.
– Писатель вы мой, – сказала Манюнечка, – я вас люблю.
Глаза у меня зачесались.
– Любовь, Манюнечка, чувство сложное, – сказал я строго. – Сегодня люблю, а завтра является налоговый какой-нибудь инспектор, и – прости.
Пауза была долгой.
– Дурак, – сказала Манюнечка, и добавила, – вы. Больно мне этот инспектор нужен. Я хромых усатых боюсь. А у него еще на пальцах наколка. Фу!
Мы проговорили минут десять. Обида и ревность взаимно извели друг друга, моя ненаглядная звонко поцеловала решетку телефонной трубки, и тем кончилось.
Снова я извлек из кармана лоскут бумаги с цифрами и принялся разглядывать собственную уродливую скоропись. Не было сомнений, что смысл в этих цифрах таился. Ясно было и то, странная девочка чего-то ждет от меня – «погуляйте от моего имени». Оставалась самая малость – связать размашистую цифирь с предложением прогуляться. Похоже, в лице Кнопфа меня и в самом деле встретила судьба.
«Итак, начнем с конца, – как говорил один пропойца-литературовед, – чтобы знать, стоит ли читать начало». Две точки, которые Аня изобразила кулачками, явно отделяли финал. 7.40 – время, 7.40 – сумма, 7.40 – пресловутый танец, 7.40 – номер дома и квартиры. Сумму отбрасываем, наш путь лежит не в магазины. Номер дома и квартиры правдоподобно, но без улицы лишено смысла. Пресловутый танец – очевидная глупость. Вот! Как раз для первой семерки седьмая линия В.О. Но тогда время прогулки расплывается, как бензин по луже. Да и далек Васильевский остров от владений господина Кафтанова. Тут я подумал, что будь на моем месте другой, он непременно принялся бы расспрашивать Аню, но я-то знал, чем кончаются такие расспросы. Нет, лучше уж я так…
Начнем снова. Если место моей прогулки далеко от школы, то я не берусь его определить, и все теряет смысл. Значит оно у самой школы. (Я тут же вспомнил анекдот про дурака, который, потерявши рубль в темном переулке, ищет его под фонарем). И значит, семь либо семь сорок это время, и это – несомненно. Я поднял валявшийся на полу у стенки путеводитель, распахнул его на странице, где помещался план окрестностей Литейного и живо обнаружил, что в доме номер семь никаких встреч быть не могло. Оставалось, как говорил император французов «ввязаться в бой».
В половине седьмого я был около школы и, благополучно избежав неловких встреч, пустился кружить по дворам. Петербургские дворы осенью хороши именно тем, что в них скверно. В конце концов, чахоточная слизь, покрывающая все, отваживает от гулянья даже детей. И в пространствах между брандмауэрами становится тихо. Тишина – великое благо.
Итак, я переходил из одного двора в другой, словно шел по нескончаемой коммунальной квартире. Мне навстречу попались две-три развалюхи под вывесками «Кафе», танцевальный класс, откуда слышалось дробное топотание и полумертвая биллиардная. Без четверти семь я перескочил на другую сторону улицы и обнаружил, что в тамошних дворах жизнь носила отпечаток определенности. Во всяком случае гонимая слякотью публика не толклась, как мошкара у лампы, но по-муравьиному осмысленно двигалась. Это, конечно, не был людской поток, скорее – ручеек, но в его русло можно было ступить, и я это сделал. Дождик начался, но капли не долетали до земли, а сходились в клубы и качались над асфальтом. Потом движение оборвалось.
«7.40.» было выставлено черными выпуклыми буквами на белом прямоугольнике, и походило это не то на остановившиеся электронные часы, не то на кусок автомобильного номера. Вход под вывеской был устроен попросту: свирепая пружина била дверью о косяк, и черные цифры вздрагивали. Я взглянул на часы – было без минуты семь – и вошел.
«Заведение „7.40.“ работает до 7.40.» – уменьшенное подобие уличной вывески стояло на стойке. Украшений в заведении не было, и вызывающая стерильность евростандарта не ранила глаз. Впрочем, не было и грязи.
Оставалось ждать, и я уселся за столик.
Сигналы точного времени отзвучали за стойкой, дверь ударилась о косяк, и утренний пестроголовый вошел в заведение. Собственно, пестроголовость его была скрыта отличной и, кажется, очень дорогой кепкой. Кепку он снял не прежде, чем оглядел зал, но я-то узнал его сразу. Он подсел к столику, где два посетителя лет сорока молча тянули пиво. В заведении и вообще молчали и не засиживались. Усевшись, посетители словно впадали в оцепенение, которое кончалось вместе с напитком. Кое-кто читал, но и чтение здесь было ничем иным, как способом продлить оцепенение. Во всяком случае, мне не приходилось видеть в «семи сорока» человека, который перегибал бы газетные листы, перебираясь на следующую полосу. Здешние завсегдатаи предпочитали оберегать себя от неожиданностей.
Тем временем, хозяин, худой еврей без возраста, пошептался с пестроголовым и подошел ко мне. «Есть пиво, – сказал он, – Кофе. Чай. Горячих блюд не подаем. Разве булочку с сосиской или горячий бутерброд». «Кофе, – сказал я. – Очень крепкий. Как можно крепче». Хозяин серьезно кивнул носом, забрал праздно стоявшее блюдечко и отошел. Едва он отошел, оказалось, что пестроголовый внимательно смотрит на меня. Нисколько не смущаясь тем, что я обнаружил его разглядыванья, он отпил из чашки и оглядел все столики. Теперь он был куда уверенней, чем в школьном вестибюле утром.
Оценив посетителей, он встал, взял чашку с кофе и перешел ко мне.
«Вы служите у Ксаверия недавно», – сказал пестроголовый. Я сделал глоток, кофе был ошеломляюще крепок. «Э, послушайте!» в неярких, серых с прозеленью глазах мелькнула тревога. – «Лучше скажите сразу, если вас прислал сюда Ксаверий».
«Вы не поверите, – сказал я. Мне, грешным делом, очень понравилось то, что он встревожился. – Меня прислала Аня».
«А!» – он несколько раз ударил в столик указательным пальцем. – «Так это вы маячили за плечом у Аниты. Ваше счастье, что я тогда не мог добраться до вас!»
«Считайте, что добрались», – сказал я. И тут ударила дверь, и в заведение ввалились мокрые милицейские. Приспособления для водворения порядка были разложены на столиках На свободных местах хозяин расставил кофе и плюшки, и опять стало тихо. Одна только рация хлопотала о чем-то.
«Все удивительно кстати, – молвил пестроголовый, – но вряд ли этих ребят привели сюда вы. Вот что, скажите-ка мне, как вы расшифровали Анькину азбуку?»
«Там нечего было расшифровывать», – пожал я плечами, – «Семь, семь сорок, остальное – чуть-чуть везения».
«Верно, верно» – сказал собеседник. – «Когда Анька была маленькой, она не вылезала из больниц и со скуки придумала эту азбуку. После работы я приходил к ней под окна, и она на кулаках рассказывала все». – Пестроголовый послал улыбку в дальний угол. – «Теперь – ваша очередь. Для начала: где Анатолий, почему вместо него пришли вы?»
«Семь сорок, – ответил я. – Нашему хозяину пора закрывать лавочку».
Милиционеры с громом разобрали автоматы и ушли. – «Здесь много местечек», – сказал я, – «Пару-тройку могу показать. Скоротаете время».
«Мы отлично посидим вдвоем», – сказал он, допивая кофе, – «Вы непременно расскажете мне все. Школа Ксаверия организована удивительно».
«Вы педагог?»
Пестроголовый расхохотался.
«Еще какой! Даю частные уроки».
К нам беззвучно подошел хозяин, и мы расплатились. При этом собеседник мой положил в плошку сумму, совершенно несоразмерную своему заказу.
«Удачи, Наум!» – сказал он и потрепал хозяина по костлявому плечу. Мы вышли из заведения, прошли двор, миновали две-три сквозных парадных и оказались перед собором, в ограду которого впаяны сопряженные по три пушечные стволы.
«Будете смеяться», – сказал пестроголовый. – «Когда я приехал навестить Анюту первый раз, подумал, что это артиллерийский музей».
Мы перешли дорогу и остановились у входа в европеизированный подвальчик.
«Ручаюсь, это одно из ваших местечек. Вы, питерские обожаете, чтобы вам меняли пепельницы и подавали ножи. Идем?» – Он подтолкнул меня к ступенькам, но я шагнул в сторону и встал у ограды. «Какого.?» – искренне изумился пестроголовый. – «Ты пришел к Науму, ты знаешь про Анюту, и ты думаешь, я тебя отпущу? Или тебя самого не разбирает узнать, как ты влип?» При этом собеседник мой чиркнул себя пальцем по горлу, и мне стало смешно.
В это трудно поверить, но иногда я необычайно смешлив. К тому же мне с каждой минутой любопытнее становилось все, что касалось Ксаверия и школы.
Мы миновали бамбуковую портьеру и уселись неподалеку от телевизора. Спутник мой расстегнулся и красиво забросил ногу на ногу, но стоило расположиться с удобствами мне, как торчавший с испода столешницы гвоздь подло впился в ногу. Тем временем толстая девушка в переднике потянулась было привернуть звук, но спутник мой отогнал ее движением ладони.
«Мы услышим друг друга», – объяснил он, – «а прочие обойдутся».
Я спросил, почему он так несуразно щедро расплатился за кофе. Пестроголовый вопросу не удивился.
«Друг, – сказал он, – должен ведь кто-то платить за то, что сожрали милицейские. А мне с руки. Я могу купить сто таких Наумов. Но в том-то и штука, что он – один. Считай, что я спасаю редкий вид. К тому же у меня предчувствие, что Наум вернет мне все. С тех пор, как мы познакомились…»
Тут я перебил его и сказал, что не худо бы познакомиться и нам.
«Будь по-твоему», – качнул он пестрой прической и протянул над столиком широкую белую ладонь. – «Олег Заструга».
«Отродясь не слыхивал такой фамилии».
«У Анюты материна фамилия, а подробности тебе ни к чему».
Тогда представился и я. Господин Заструга поиграл с моей фамилией.
«Отец, – сказал он, – тут чего-то не то. Ксаверий не берет к себе с такими фамилиями. С твоей фамилией в пожарной команде хорошо».
Я отпил из рюмки едкого коньяку и решил не рассказывать историю о капусте с порохом. «Ну, да Аллах с ней, с фамилией». – проговорил Заструга. Он оказался предусмотрительней меня, обнюхал коньяк и опустил рюмку. «Пункт первый, – сказал он. – Что Шура Барабанов знает про Анатолия? Почему Шура Барабанов пришел туда, куда должен явиться Анатолий? Пункт второй. Откуда Шура Барабанов взялся, и что он делает в школе у Кафтанова? Что ты преподаешь?» – спросил он с некоторым раздражением и все-таки выпил омерзительный коньяк.
«Не знаю», – сказал я честно, и Заструга неожиданно легко принял это.
«Верю, – сказал он. – Ксаверий еще не то отчебучит. Я думаю, ты у него вместо попа. Поначалу он попа сулил, да, видно, не срослось. Стало быть, ты. Ну, смотри…» Он с ненавистью покосился на рюмку и снова принялся расспрашивать. Нельзя сказать, чтобы это напоминало допрос, но я пришел сюда, чтобы разузнать хоть что-то о диковинном Ксаверии и его школе, а вместо того был осаждаем настойчивым Застругой. Заструга наверняка знал куда больше моего, но подозревал, усиленно подозревал, что и мне известно нечто важное. Мы кружили друг подле друга, как два боксера, у которых не хватает духу начать правильный бой. Наконец, я рассказал, что знал об Анатолии, и Заструга принялся въедливо выяснять, усат ли этот Анатолий, хром ли? Когда все замеченные мною приметы совпали, Олег Заструга с неожиданной яростью потребовал ответить, есть ли у Анатолия наколка на пальцах и что она изображает? Мне тут же вспомнился недавний разговор с Манечкой Куус о налоговом инспекторе, и я спросил своего упорного собеседника, не знает ли он за Анатолием склонности к мистификациям и переодеваниям.
«Не юли!» – сказал мне на это Заструга. – «Ты говоришь, что про заведение Наума и про Анатолия узнал случайно. Бывает, отец. Но хоть убей меня, не поверю, что явился ты в „Семь сорок“ случайно. Знаешь, как с деньгами: случайно найти куш – поверю. А вот потратить случайно, это уж извини… Я ведь почему тебе не верю? Потому что ты не просто что-то узнал. Ты, черт настырный, узнал да и сразу шуровать начал».
Я, было, принялся повторять, что Аня прислала меня, но Заструга поднял кулачище и, перемалывая ярость свою, проговорил, что не так Анюта проста, чтобы первому встречному…
Ну, не говорить же мне ему было про короля Марка и Фею Моргану. Это вышло бы еще чище, чем с порохом и капустой.
В конце концов, пестроголовый сам себя успокоил. Он достал толстую, как банан, сигару, потребовал себе коньяку. «Эй!» – сказал он буфетчице. – «Ты слышала, коньяку, а не керосину». Затем, сопя, выудил из кармана сверкающую гильотинку, снял с сигары целлофановую кожуру и усек ее скругленный кончик. Потом макнул сигару в коньяк, раскурил и сказал, что теперь я могу рассказать все без помех.
«Какие помехи? – обозлился я. – Просто-напросто вы мне не верите. Вот я – да. Я готов выслушать вас, я страшно хочу выслушать вас… Скажите, Заструга, у Кафтанова в школу ученики и в самом деле набраны попарно?»
«Откуда ты такой взялся?» – с какой-то странной брезгливостью отозвался Заструга. – «Будь ты олух, не нашел бы ты „Семь сорок“. А если уж нашел, как не поймешь, что молчать тебе нельзя? Ты вот что возьми в расчет…»
Он пересел поближе и зачавкал сигарой. «Ты вот что…» – повторил он, поднося тоненькое газовое пламя к потухающему табаку. – «Ты уж пойми, что нет тебе резона со мной отмалчиваться. – Он перекосился, убирая зажигалку в карман, и колено крепко уперлось мне в ногу. – Нет резона». – повторил он.
И тут я почувствовал, что-то отвратительно твердое, упершееся мне в живот. – «Погляди. – Сказал пестроголовыйю – Полюбопытствуй».
Если бы я был богатый, я бы непременно купил себе такой револьвер. С таким револьвером… Злодей Заструга вдавил коротенькое дуло мне в аппендикс, и тут, полагаю, со страху (что уж теперь стесняться) и от неожиданности в животе у меня разразилась вулканическая музыка. Собеседник в изумлении уставился на меня, и дульце чуть отъехало от брюха. «Виноват, – сказал я. – Виноват». – И тут же, сильно дернув ногой вверх, наколол руку с револьвером на гвоздь.
Этим арсенал моих боевых искусств исчерпывался, и будь на месте Заструги опытный боец, у которого не потеют ладони, и пальцы не дрожат, ни черта бы у меня не вышло!
Однако мы сидели, придвинувшись друг к другу, как голубки. Заструга шипел от боли и тряс поврежденной рукой, а на полу между нами лежал короткоствольный шестизарядный. Буфетчица медленно отвела глаза от телеэкрана.
– Что-то у вас упало, – сказала она. И добавила: – посуду не побейте.
И тут я наступил на револьвер и сдвинул его на свою сторону. Обалдевший от своей неудачи Заструга не сразу понял, что произошло. Он повозил туда-сюда ногой по полу, поднял ко мне посеревшее лицо и одними губами изобразил:
– Верни. Отдай.
– Возьми. – ответил я ему таким же манером. – Киллер недоделанный.
– Сейчас я нагнусь, – свирепо прошипел пестроголовый, – и откушу тебе ногу.
Я взял со стола вилку и сказал, что засажу ему в шею все четыре зуба, если он только сунется под стол. Заструга попытался лягнуть меня, но я ждал этого, и свободной ногой удачно заехал ему по лодыжке.
– Возьми чего-нибудь поесть-попить, – велел я пестроголовому, когда он поуспокоился. – Сидим за пустым столом. Подозрительно.
– Отдай! – с силой сказал Заструга, когда буфетчица отошла. – Я без него, как без рук.
– Я тебе отдай, а ты мне в брюхо стволом? Нет уж. Теперь моя воля.
Вот так и я перешел с ним на «ты». Но поистине удивительно было, что прижатый к полу револьвер и в самом деле работал на меня. Я спросил Застругу:
– Анюта – дочь?
Оказалось дочь, но не родная.
– Имей в виду, я за нее такое сделать могу…
– Знаю, – сказал я, – знаю. Отвечай быстро, почему с дочкой не наговорился? Почему она будто в заключении, а вместо нее хромой, усатый…
– Маткин берег! – непонятно выругался Заструга. – Это ж не объяснить. Это же самому нужно отцом… Я же ее увижу и за первые сутки не одного дельного слова не скажу. Буду ее мороженым кормить, за пальчики трогать, потом поведу ее какой-нибудь цветок выбирать. А было бы время, я бы ее у знакомых спать уложил. Уложил бы спать, а сам слушал, как она дышит… Нет уж, чего мне себя даром мучить, когда времени у гулькин нос – с комариный хвост, а так Анатолий передал бы все, что требуется.
– А бумагу подписать, это что нельзя было отложить? Ну, до той поры, когда времени на все хватит.
– Не выдумывай, – сказал пестроголовый, – не зли меня.
Я шевельнул ногой, постучал по полу револьверным дулом.
– Фу! – выдохнул Заструга. – И что ты ко мне прицепился? Что за наказание такое?
Честно говоря, на минуту мне стало стыдно. Я загонял в угол сильного, уверенного человека только потому, что нечто мне удалось увидеть, чуть-чуть услышать и кое о чем догадаться. Но нет, было еще что-то важное, что заставило меня разыскивать заведение «Семь сорок», плести истории по короля Марка и Парамона Барабанова… Ксаверий Кафтанов с его школой и приговоренными к супружеству детьми – вот что это было. И я, оказавшийся ни с того, ни с сего фрагментом Кафтановских замыслов. И была еще девочка, которая не любит писать писем, которая отчего-то поверила мне и велела идти сюда.
– Ну, хватит, – сказал я. – Хочешь верь, хочешь нет, но меня прислала Анюта. Ты ничего не хочешь ей передать?
– Я ломаю переносицу с одного удара.
Сказано было искренне, а значило это скорее всего, что я правильно спросил.
– Если ты такой же боксер, как и стрелок, я не боюсь.
– Пристрелить тебя надо было во дворе, вот что.
– Ну, ну, – сказал я ободряюще. – Только имей в виду, Анатолий не придет. Кнопф поставил его на пост. А Анюте что-то непременно нужно узнать. Ага? – Собеседник мой вздохнул так, что кофе в чашке покрылся рябью. – Теперь объясни, почему этот Анатолий не может позвонить тебе по телефону, отправить факс? У Кафтанова есть факс.
И тут выражение лица у господина Заструги съехало, как съезжает декорация из пространства между кулис, уступая место иным картинам. Ну, скажем, цветущий сад сменяется бандитским притоном. Машенька Куус явилась моим мысленным очам, потому что новое лицо Заструги было куда страшней револьвера. Однако в виду явной опасности мое расхлябанное писательское сознание оживилось. В самом деле, трудно допустить, что Анюте или Анатолию запрещено звонить пестроголовому и утешать его. Стало быть, хозяин револьвера приехал сюда не для того, чтобы шушукаться в заведении у Наума.
– А ведь ты знал, что Анюту не выпустят с тобой в город, – проговорил я и отведал, наконец, коньяку. – Ты побыл в школе, и более не требовалось ничего. Не постигаю, правда, зачем Аня махала тебе кулаками в окошке?
Заструга зарычал. Собственно, это было не рычание, а тот рокот, который родится в груди у больших псов и предшествует настоящей ярости. И тут спасительное вдохновение посетило меня.
– Дружище Заструга, – проговорил я, ощущая сквозь подметку округлость барабана. – Удивительная догадка пришла мне на ум. А что если твоя Анетта, как бы это выразиться, девочка – наоборот? Все прочие безропотно воплощают доктрину Кафтанова, вызревают для супружеских радостей, а мадемуазель Бусыгина сама по себе. Посуди сам: Ксаверий ведет меня по этой площадке молодняка, рассказывает с восторгом о том, как мальчики девочек выбирают (я, кстати, верю, что Ксаверий все это сам придумал и собирается еще человечество осчастливить). И тут – Анюта. Думаешь, на нее глядя, можно поверить, что ее кто-то там выбрал, привез, поместил…
Свирепость, исходившая от Заструги, подобно скверному запаху, сошла мало-помалу на нет, и великая усталость зачернила глубокие складки на лбу его и щеках. Заструга тихонько выругался.
– Ты меня старше лет на пятнадцать, – сказал он, – а соображение у тебя… – и махнул рукой безнадежно. – А вот если бы я был не я, то лежать бы тебе сейчас где-нибудь в мусорном баке. – Заструга шумно завозился, отъехал от столика. – Говоришь, Кафтанов платит хорошо? А ты вот что, ты в случае чего имей в виду, что мои деньги получше будут.
С тем он и ушел. Сунул буфетчице деньги и сгинул. Лишь минуту спустя дошло до меня, что сижу я тут с недопитым коньяком и с револьвером под столом и пытаюсь понять, как быть. К стыду своему должен сознаться, что кроме револьвера мне поначалу ничего не лезло в голову. Желание скрыть его понадежней в кармане куртки вытеснило все прочее, и лишь одна мысль помимо этой удержалась в мозгу, жгла его немилосердно: «Кончатся патроны, что делать будем?»
Ресторанный бизнес в Голландии далек от процветания. Он подвержен сезонным конвульсиям, череда скандалов с отравленной провизией взрывает благолепие тамошних харчевен и крушит меню, соразмерные, как псалмы.
Ресторанный бизнес в Голландии это что-то вроде войны в колониях. Обыватель прочитывает сводки между яичницей и кофе, роняет смятую газету и внутренним оком инспектирует свое пищеварение. Иное дело тот, кто получает известия в конвертах, изгвазданных почтовыми штемпелями.
Дочкины письма лежат в распухшей коробке из-под зефира. Черт! Это тот самый зефир, который мы ели с ее Ван дер Бумом или как его… Несчастная коробка схвачена крест-накрест рыжими резинками, но не от того, что корреспонденция обильна. За два года на мою долю пришлось восемь писем и шесть открыток. Как же: два Рождества, два Новогодия, пара дней рождения. Рождественские открытки приходят в назначенные протестантам сроки, и я полагаю, что это Ван дер Бум дает сигнал моей ненаглядной. Полагаю также, что в этом нет ни злого умысла, ни экуменического промысла, просто парню понравился мой зефир, а существование православного Рождества дочь моя скрыла от своего нареченного. Кстати, вопрос: обвенчались эти ресторанные деятели или как? В коробке под резинками об этом ни слова. Когда из Голландии придет юбилейный десятый конверт, я, наконец, выброшу из коробки квитанции об уплате того-сего. А пока – пусть побудут вместе.
О дочке мне лучше всего думается в ненастье. Я тащусь под дождем и выстраиваю просторные, полные света палаты, где они с Бумом встречают меня, и какие-то перспективы блещут сквозь колоннады. Все несомненно идет к нашему объединению под сенью европейского благоденствия, но тут является старик. Он входит, как посланник подземного царства, с укором глядит на наши восторги, и светлые палаты рассыпаются. Они рассыпались уже столько раз, что я порой ощущаю, как тяжелы эти груды обломков. Как-то старик замешкался со своим явлением, и моя улыбка успела разгневать старушонку в пышечной, что таится позади костела святой Екатерины. Старушонка дожидалась своей плошечки с наструганной ботвой и взглядывала на меня очень неодобрительно. По-моему, она даже назвала меня придурком. Вполне заслуженно. Кстати, неизбежное явление старика в тот раз состоялось именно по этому слову.
Когда я вошел, старик выпытывал у барышни Куус, какое мне положено жалованье. По каким-то признакам он смекнул, что я переменил службу и мучился, подозревая меня во внезапном и неправедном обогащении.
Манечка подняла растопыренную ладонь и глядела из-за отцовского плеча так нежно и печально, что сердце у меня зашлось, и я на минутку прислонился к стене.
– …говорит, что ходит в библиотеку, – долдонил старик, – но мы-то с вами знаем, какие бываю библиотеки. Вот они, денежки, куда идут.
Манюнечкин взгляд преисполнился тепла и печали настолько, что даже старик развернулся на табуретке, высмотрел меня и проговорил:
– Заждались. Все толкуем, не случилось ли чего?
Мы стояли в прихожей, и Манечка прижималась к моей отсыревшей куртке. Потом она разомкнула молнию.
– Он все время говорит про деньги, – молвила барышня. – Уж я и так и этак, ничем его не собьешь.
– У ветерана чутье, – проговорил я в завитки над Машенькиным ухом. – Ксаверий выдал мне жалованье. Его размеры непостижимы. Знаете, барышня, я хочу купить вам что-нибудь вызывающе роскошное. Что вы скажете насчет белья, помрачающего разум?
Пока мы целовались, старик тихими стопами прокрался к себе в комнату и принялся там свистеть и ходить кругами.
Я высыпал свое жалованье на тахту. По моему Манюнечка испугалась. Эти деньги неловко было называть зарплатой. Он топорщились, расслаивались, издавали едва уловимый запах тлена. Я выхватил из шелестящей груды сколько выхватилось и сказал, что мы отправляемся кутить. Моя душенька извлекла у меня из кулака то, что казалось ей лишним, вернула это к остальным деньгам и все вместе затолкала в футляр с пишущей машинкой. Полагаю, что в тот миг души ее чухонских предков пролетели над нею тихими ангелами.
Однако в пределах выделенной суммы Машенька скаредничать не стала.
– Мы пойдем туда, где спокойно и прилично, – сказала моя подружка уверенно. – Мы пойдем к педикам, Александр Васильевич!
Боже правый! Барышня Куус и педики – в мою поседевшую башку такие комбинации едва вмещаются. Оказалось, однако, что нежная моя Манюнечка совершенно права. У педиков было дорого и пристойно. Мы сели подальше от динамиков и принялись пировать. В тот вечер Манюнечка была хороша несказанно, и если бы не специфика заведения, от соискателей бы не было отбою. Дело в том, что я куда больше гожусь на роль папаши барышни Куус, нежели ее обожателя.
Я заказал шампанского, а барышня, потупив очи, попросила ананасов и икры. Вот! Вот он потаенный темперамент! Я поцеловал барышнины пальчики, она же глянула на меня так, словно не мы с нею целовались час назад у меня в прихожей. Даже официант не посмел ничего сказать. Он лишь вильнул телом и ушел за добычей.
– Манечка, прелесть моя, откуда этот шик? Или на ваших хуторах селились опальные бароны? Или самому Маннергейму ваша прабабка подавала напиться?
– Нет. – сказала Манечка твердо. – Не было баронов. А вот дядя у меня – генерал. Иван Кузь.
Наверное, мое изумление было слишком явным, потому что барышня сказала, что в моем возрасте надо же понимать, что советский генерал не может зваться Юхан Куус. И мы с Манечкой выпили за генералов, и за Ксаверия Кафтанова, и за жалованье мое. Барышня Куус велела мне ни в коем случае не показывать заработанные деньги старику.
– Он помрет, – прошептала Манечка прижимаясь ко мне. – А так-то он у вас хороший.
Гомосексуалисты вели себя тихо, ледяное шампанское впивалось в небо, барышня Куус вдруг вспомнила, что сроду не пробовала устриц, и ей чуть было не принесли удивительное угощение. Все изгадил вихляющийся официант. Он так долго собирался с духом, что наши устрицы достались двум нежным юношам по соседству. А впрочем, не уверен – не до того нам было с Манечкой.
Однако через час я стал замечать, что моя подруга с раздражением вертит недопитый бокал и среди черных крупинок икры брезгливо выискивает что-то.
Насмешливая уверенность пристала мужчинам в таких случаях. Сведущие люди говорили мне также, что только последние идиоты вникают в причины женских капризов и печалей. Каюсь, каюсь, каюсь! Отчаяние мое при виде печальной барышни Куус сильнее доводов рассудка. Подозреваю, что в такие минуты бедная Манюнечка, глядя на меня, искренне раскаивается в своей слабости к иным из мужчин. Но в тот вечер я без труда преодолел душевную смуту. Битый час просидеть среди мужчин и никто! никто! даже искоса не взглянул – такое хоть кого выведет из себя.
Я сказал:
– Бог с ними, с педиками. Давайте уйдем. Рано или поздно кто-нибудь в оскорбительной форме пригласит меня танцевать, и вам придется защищать мое достоинство и честь.
Манечка звонко поцеловала меня, нежные юноши зашипели, и мы вышли.
Жилистый старикан в гардеробе долго хлопотал, расправляя что-то у барышни на плечах. Потом он дал Мане карамельку, и девочка моя развеселилась. Мое пальто старикан подавал, будто в нем был пуд весу, перекосившись на правую сторону и кряхтя от натуги. Притворщик! Не сомневаюсь, что он обшарил карманы. Я сунул ему в сухую ладонь десятку.
Дождь прекратился, вода висела в воздухе, и волны тумана ходили вокруг фонарей. Барышня Куус посмотрела вдоль блестящей, точно лаком залитой улицы.
– Какая сырость! Давайте погуляем, Александр Васильевич.
И тут я сообразил, что стоит нам пройти из одного переулка в другой и мы окажемся у Кафтановской школы.
– Мария Эвальдовна. – сказал я, – Шире шаг!
Мы беспрестанно целовались и когда дошли до школы, туман уже рассеялся, и в воздухе шныряли ледяные сквозняки. Манечка сказала, что школа чудо как хороша. Она так хороша, что мне следовало бы тут работать, даже если бы в ней учились сплошные педики.
– Педики, – заключила она неожиданно, – тоже люди.
Шампанское, шампанское…
Мы миновали фасад с едва различимыми носатыми барельефами, и я уже хотел показать Манюнечке окна Ксаверия, как вдруг из-за тяжелой парадной двери раздались звуки жестокой драки. Истошный крик, звуки разрушаемого стекла… Манечка замерла, вцепившись в мой рукав.
– Мы досмотрим, – проговорила она, вздрагивая, – и убежим дворами. – И тут же грохнула дверь, и на осветившиеся ступени школы выкатился Анатолий. Резко ударив о плиты тростью, он вскочил, и в ослепительном медицинском сиянии я увидел, что лицо его залито кровью. Кровь шла потоком, левая половина лица более походила на лаковую маску, но это, похоже, вовсе не тревожило Анатолия. Перехватив трость в правую руку, он прижал левую ладонь к свитеру под ребрами и, жадно хватая воздух – мы слышали скрежещущее дыхание! – стал спускаться. Рана его была жестока, в эти секунды на ступенях я не заметил даже хромоты. Всего раз Анатолий оступился, и в ругательстве, что вырвалось у него была такая тоска, что на сердце у меня стало темно и холодно. «Уйдем!» – попросила Манечка беззвучно, но вот уйти-то я и не мог.
Когда Анатолию оставалась одна ступень, дверь, теряя остатки стекол, распахнулась, и тучный охранник, который встретил меня в первый приход, возник на крыльце. До сих пор не знаю, отчего его звали Ректором. Что же касается сноровки, ему, по слухам, не было равных. На школьном крыльце, освещенном, как операционный стол, он без колебаний занял ту единственную точку, в которой электрическое сияние не столько освещало, сколько размывало его фигуру. Анатолия он, судя по всему, не успел заметить, тот уже скрылся за каменной боковиной крыльца, но дыхание раненого слышали даже мы с Манечкой.
Ректор взмахнул правой рукой, и из кулака его вылетела суставчатая, непристойно вздрагивающая пружина, увенчанная сверкающей сферой. Он легко сбежал вдоль боковины крыльца и, коротко, страшно вскрикнув, оказался лицом к лицу с Анатолием. Впрочем, Ректор не спешил начинать схватку, он лишь безостановочно двигался, держась к Анатолию боком. Онемевшая от ужаса Маня безжизненно повисла у меня на руке.
Тем временем Ректор принялся крестить пространство вокруг Анатолия страшным своим бичом, словно заключая того в магический круг. Сверкающая пружина секла вечерний холод, а Анатолий терял силы. Он все больше клонился вперед прямо под удары, а Ректор, чтобы не изувечить его, отступал шажок за шажком.
– Ой, нет, – сказала Манечка, – не такой уж он и раненый. – Она уже освоилась и только мертвой хваткой держала меня повыше локтя.
Ректор на секунду замер, и холодный пот прошиб меня. Он услышал Маню.
– Эй, – заорал Ректор и принялся крестить воздух еще свирепей. – Эй! – крикнул он громче, словно призывая подмогу, и, наконец, обернулся в нашу сторону. Мы не успели заметить, как Анатолий нанес удар. Раздался ужасный хряск, и Ректор повалился, как мешок. Черная трость жутким бивнем торчала у него изо рта. Не сдерживая стона, Анатолий нагнулся, с трудом освободил свое оружие, и тут хлопнула дверь. Крыльцо осталось пустым. Как видно, это была одна из тех неприметных дверок, которые так любил Ксаверий. Анатолий не стал медлить и, ударяя тростью в асфальт, двинулся на нас. И тут появились еще двое. Первым делом они кинулись к Ректору, но в тот же миг, разом выпрямившись и развернувшись, оказались за спиной у Анатолия.
Теперь он стоял в двух шагах от нас, а те двое медлили. Наверное, они ждали, когда Анатолий упадет. Он и в самом деле качнулся вперед, но вместо того, чтобы упасть, ловко подобрал трость и хотел перехватить ее для драки. Трости он не удержал, и она со звоном откатилась к ногам охранника. Это был Спиридон.
– Ну и все, – сказал тот, – и нечего…
Анатолий качнулся, словно пытаясь удержаться на ногах, переступил, качнулся снова, и я понял, что эта пауза для меня. Я вынул из кармана револьвер и бросил его Анатолию.
Вряд ли они поняли, что случилось. Анатолий вынул летящий револьвер из воздуха, медленно повернулся и дважды выстрелил. Обе пули пришлись в Спиридона, второй пустился бежать, но Анатолий выстрелил еще раз, и охранник темной грудой упал рядом с Ректором.
Анатолий медленно повалился вперед. Я подхватил его, он уперся мне в плечо, устоял, выпрямился. Я подобрал трость и сунул ее Анатолию в руки. Трость была тяжела нечеловечески.
– Что тут поделаешь? – выговорил Анатолий. – Проныры видели все. Вы тут осторожнее… – сказал он, исчезая в ближайшей подворотне и жутко улыбаясь половиной лица.
Кнопф явился, как указательный палец, прохрустел стеклами на крыльце, сбежал по ступеням и ничему не удивился.
– Вот история, – сказал он, подергивая лицом. – Представляю, как ругался бы бедняга Ректор. И этим двум балбесам говорено было, было говорено!.. – Тут он разглядел барышню. – Ты, Барабан, молодец. Могу поспорить, он таскал вас к педикам.
Не будь Манечка так потрясена, она бы за это «таскал» устроила Кнопфу выволочку. Кнопф присел, оглядел убитых и с восхищением сказал:
– Обоих балбесов в сердце. Но в Спиридона стрелял дважды. Зачем? Нервы, Барабан, нервы. Он въехал Ректору в пасть своей штуковиной и переломил шею. Тут разнервничаешься. Постой, – он прекратил сыщицкие манипуляции и уставился на меня, напряженно соображая. – Что ты здесь делаешь?
Манечка искоса следила за мной.
– Гуляем, сказал я, – удивляясь своему спокойствию. – Я простодушен, Володька. По мне, школа, где платят такое жалованье, уже достопримечательность. Ergo, я показываю Марии Эвальдовне достопримечательность после ужина с шампанским.
– Мария Эвальдовна, – сказал Кнопф, доверительно понижая голос. – Я – Кнопф.
Ручаюсь, он уже внес Манечку с ее гулким отчеством в какие-то свои иерархии. В дальнем конце улицы побежали по асфальту карнавальные блики милицейских огней.
– Ступайте, – сказал Кнопф. – Марии Эвальдовне вряд ли… Но твой адрес… – Лицо его костенело на глазах.
Мы с барышней Куус молча дошли до первого переулка и свернули. Она вдруг выпустила мою руку, уткнулась мне в плечо и горько-горько заплакала. Я стоял неподвижно, редкие прохожие обходили нас, словно и не было никакой стрельбы, а Манечка все плакала и плакала, пока слезы у нее не кончились.
– Всех, всех, всех! – повторяла девочка моя и дергала подбородком, будто пыталась что-то проглотить. Наконец, в нежном ее горле разошлись все клубки и комки, барышня Куус вздохнула судорожно и произнесла:
– Александр Васильевич, этот, который всех перебил… Это он из налоговой службы. – Она подняла мокрые глаза, вгляделась мне в лицо, точно отыскивая что-то. – Он и вас, он и вас убьет! – проговорила Маня и снова зарыдала. Горько, Безудержно.
«Александр Васильевич, – говорит мне иногда барышня Куус, – я вами так горжусь, так горжусь!» Чаще всего моя девочка решается на признания во время очередного гриппозного поветрия, когда я лежу простертый болезнью, а Манюнечка врачует меня самозабвенно. Иной раз она объясняет свою гордость: «вы добрый и красивый». Кто бы мог подумать, что эта любовь окажется взаимной…
Однако в тот раз я впервые подумал, что у барышни Куус и в самом деле появился повод для законной гордости. Едва ли минуло полчаса, как на наших глазах один тяжелораненый человек с моей помощью сноровисто и бесповоротно уложил троих и ушел. И вот после всего этого ужаса я не только не потерял способности оценивать и взвешивать, но и занялся этим не на шутку. Манечка еще всхлипывала, а я уж толковал ей о нравственной деградации. Я говорил, что дубина Кнопф не способен ценить человеческую жизнь, что Анатолий куда как не прост, и что нет никакой уверенности в том, что он преступник.
Бедная моя девочка ничего этого не слышала, и за это я благодарен ей более всего. Мы дошли до ее дома, вздрагивающими губами она прижалась к моим и, уже оторвавшись, сказала быстро и словно в забытьи:
– Ах, как плохо, Александр Васильевич, как плохо. Вы меня целовали, а в кармане у вас пистолет… Может быть убежим?
На моей памяти барышня Куус собиралась в побег третий раз. Но сегодня я не стал поднимать ее на смех. Я спросил:
– Куда?
Манечка в ответ расплакалась, я стал ее утешать, и идея побега заглохла. Кроме того надо было расходиться. У дома барышни Куус мне нельзя задерживаться. Родители Мани мягкосердечны и легковерны. Однажды на издательском междусобойчике в их квартире я по-приятельски за кухонным столом выпил водки с папашей Эвальдом. Он дружелюбно молчал, я отечески похваливал Машеньку. Хотел бы я знать, кому понадобилось раскрыть Эвальду Карловичу глаза?
– …и ни разу не дали выстрелить!
– Маня, Маня, – сказал я, – ну подумай, мы бы с тобой стреляли, тешились, а чем бы стал стрелять Анатолий?
Глаза ее снова наполнились слезами, и мы простояли под неохватным тополем еще минут пятнадцать.
Почему целый месяц я носил револьвер при себе? Я носил его сначала в удобном кармане осенней куртки; потом, когда водяной прах, повисший над городом, осыпался наждачным снегом, я переложил его в тесный карман тяжелого пальто, и когда вода опять потекла по улицам, я не стал переодеваться.
Иной раз, вернувшись домой, я шел в кухню, оставляя грязные следы, с грохотом выкладывал револьвер на кухонный стол, касался его, и таинственная сила, исходившая от ловко скроенного металла, перетекала мне в пальцы. На людях я боялся опустить руку в карман, где лежал он, притаившись, как зверь в норе. Я бы не удержался и вытащил его на свет.
Кстати о стрельбе: не будь в барабане патронов, этот предмет не имел бы надо мною такой власти. С каждым выстрелом из него уходила бы жизнь. Нет, ни о каких потешных стрельбах и речи быть не могло.
Переход от Васильевского острова закончился, я вышел на платформу Гостиного и с неповоротливой толпой стек в переход. В изогнутом туннеле молодой человек продавал муравейник в прозрачном ящике. Я остановился, он тут же открыл заслоночку и всыпал муравьям сухих блестящих хвоинок. Так и есть! Я приметил эту плоскую кожаную кепочку в соседнем вагоне сквозь стеклянную дверь, и вот она маячила поблизости. Мне теперь мания преследования была бы в самый раз. Я оставил повелителя муравьев, быстро миновал переход и остановился перед раскладной витриной с очками. Кожаная кепка зазевалась в переходе минуты на полторы. Черный лоснящийся блинчик выплыл из туннеля и причалил к газетному киоску. Мой поезд зашумел, подходя к станции. «Ну, – сказал я оправам, которые таращились на меня прекрасными пустыми глазницами, – глупостей не бывает в самый раз. Глупостей бывает только мало. Тьфу!» И побежал к своему поезду.
Петербургская зима страдает осложнениями тяжелой осени. Иной раз климатические обмороки тянутся вплоть до Нового года, и это, пожалуй, единственное, в чем можно упрекнуть наш климат.
Нет, в самом деле, я люблю это место. Петербургский климат тем и хорош, что его склизкая мерзость не обрушивается подобно стихийному бедствию, но с настойчивостью тихого коммунального алкоголика точит ваше житье. Полагаю, что лет через сто пятьдесят петербургский тип оформится совершенно. Мир изумится! А впрочем, изумляться-то будет некому: вряд ли кто-нибудь выживет… Что ж, значит я люблю это место еще крепче и, покуда хватит сил, буду ходить под этими дождями.
У дверей парадного стоял старик. Он что-то нащупывал в луже наконечником трости и давил с увлечением. Поздно было для стариковских прогулок, слишком поздно. Я глядел сквозь мокрые веники кустов, и меня разбирала злость. Нас непременно посетила идея! Нас посетила идея о визите к давно скончавшимся родственникам, или о деньгах, которые нам должны там и тут, или о немедленном переезде в Ригу… Черт побери! Идеи старика стоят одна другой. Если, конечно, он попросту не потерял ключ от квартиры.
Я подошел к нему и строго спросил, что он тут делает. Старик мертвой хваткой вцепился мне в руку, и ледяной холод пробрал меня сквозь рукав. В волнении он принялся мутить лужу тростью.
– Приходили проверять документы, – выговорил он – Паспорт. Нарушения. Прописки нет. Меня выселят, а ты и рад. – Тут я увидел, что на ногах у старика сверкают галоши и испугался. Оказывается, в сегодняшнем дне еще оставалось место для страха.
Последние пять лет он надевает галоши, когда хочет припугнуть меня уходом из дому. Что ж, поначалу я пугался так, что за это мне простится многое. Но в тот раз напуган был старик. Он сказал, что рискнет пойти домой, если я пойду первым.
На площадке, пока я выуживал зацепившийся за подкладку ключ, старик прятался у меня за спиной. Наконец, ключ удалось выдрать из складок, и тут обнаружилось, что дверь не заперта. Я обернулся в ярости. Ссутулившись по-пингвиньи, старик таращился на свои галоши, точно их сияние укрепляло смущенный дух.
– Дверь, – сказал я отчетливым ледяным голосом. – Почему ты не запер дверь? – В ответ старик понес какую-то околесицу о документах, нарушениях и моих кознях. Я толкнул дверь и запустил его в квартиру.
Минуту или две мы толкались на половике. Наконец я запер дверь и разделся. Старик стоял у вешалки, пристраивал свою шапку. Потом он сдвинулся, и стал виден кухонный стол в мусоре и крошках. Черт с ними с крошками! У стола, закинув ногу на ногу, сидел нахохлившийся человек. Спокойно и с интересом наблюдал он эволюции старика у вешалки. Заметив меня, привстал и красиво склонил голову.
Возможно, я сказал что-то неподобающее, не вспомню. Стена слева вдруг резко придвинулась, больно ударила в голову. И я упал.
Очнулся от омерзения. Старик трогал меня за лицо и нес какую-то чушь насчет неправильного питания. Неизвестный подхватил меня под мышки и помог встать.
– Нам нужна женщина, – сказал старик, заглядывая в лицо пришельцу. – Многое наладится. – Пришелец опешил и отступил в кухню. Я вошел следом, придерживая ушибленное место. Мне пришло в голову, что было бы здорово усесться напротив и с грохотом выложить на стол револьвер. Просто выложить и терпеливо ждать, пока он заговорит. Поздний гость посмотрел на меня сочувственно и сказал:
– Ну и день выпал вам, Александр Васильевич. Такие дни, благодарение Богу, случаются не слишком часто.
В голове у меня началась музыка, я качнулся на табурете и глупо спросил:
– В метро – вы?
Он развел руками.
– Кто мог догадаться, что в такую погоду вы отправитесь пешком? Я потерял вас на выходе, занервничал и оказался у вас дома первым.
– Старик никому не открывает. У вас ключ?
– Я сказал, что пришел по поводу квартплаты.
Явиться в двенадцатом часу ночи для бесед о квартплате – да они со стариком нашли друг друга!
– Ваш отец сказал, что вы минуту назад вышли к соседям, и он тут же позовет вас.
– Ну, – сказал я, прикладывая медное донышко турки к голове, – мы встретились наконец. И что?
Мой гость перегнулся через стол.
– Анатолий не может оставаться у меня, – сказал он. И тут я его узнал.
Охранник, как положено, сидел на месте, стекла в двери были целехоньки, в вестибюле стояла прохладная тишина. Кнопф возник, когда я проходил Алисину светелку. На лице его лежала скорбь, он взял меня под руку и придержал.
– Дела, Александр, – сказал он сокрушенно, – дела… – и внезапно оживился. – Причем заметь, ты-то как ловко вывернулся. Тебя-то кто ни видел, всем каюк. – Мысль эта Кнопфу понравилась, он толкнул меня в бок. – Вот скажу я, что это ты всех угрохал, а тебе и крыть нечем.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.