Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Неверная

ModernLib.Net / Современная проза / Ефимов Игорь Маркович / Неверная - Чтение (стр. 16)
Автор: Ефимов Игорь Маркович
Жанр: Современная проза

 

 


«Шел по набережной, вдруг остановился: да к чему же вся эта непрерывная, двухлетняя мука? Все равно ничему не поможешь! К черту, распрямись, забудь и не думай!.. А как не думать?.. Все боль, нежность. Особенно, когда слушаешь радио, что-нибудь прекрасное…»

«Она в Берлине… Чудовищно провел два года! И разорился от этой страшной и гадкой жизни… Радио, джазы, фокстроты. Очень мучит… Под радио хочется все простить».

«…Главное – тяжкое чувство обиды, подлого оскорбления – и собственного постыдного поведения. Собственно, уже два года болен душевно… душевно больной».

Федор Степун пытается образумить Бунина:

«Так называемая противоестественная любовь, как таковая, ни с гнусностью, ни с грязью ничего общего не имеет: бывает грязь естественных и бывает чистота противоестественных отношений. Что Вам тот мир, в который ушла Галина Николаевна, должен казаться таким, каким он Вам кажется, мне ясно. Ясно и то, что все Ваши безудержные словоизвержения по отношению к этому миру являются бунтом эротического самолюбия и жалости к себе (страшные силы)… Но прошу Вас в трезвую минуту подумать и умом и сердцем – не правильнее ли прекратить Вам Вашу борьбу против Марги? Ведь не хотите же Вы вогнать в гроб ту самую Галину Николаевну, на которую Вы потратили „девять лет великой любви и заботы"? Мне кажется, ей, как и Марге, сейчас бесконечно тяжело жить. Правда, не легче, чем Вам».

Дальше происходит что-то непостижимое. В дневниках Буниных почти нет записей за 1937 год. Все, что мы знаем: в этом году Зуров покинул виллу, а Вы с Маргой въехали в нее и прожили вместе с Буниными до 1942 года.

Как это могло произойти?

Бунин так любил Вас, что готов был довольствоваться Вашим присутствием рядом?

Вы с Маргой оказались без средств, и добрая Вера Николаевна потребовала приютить обеих?

Бунин надеялся снова завоевать Ваше сердце щедростью и благородством? Просто боялся одиночества? Подсознательно ощущал в Марге родственную душу, разделял с ней любовь к Вам?

Записи за 1938—1942 годы не дают ответа. С одной стороны, мы видим Ивана Алексеевича любезным хозяином, которому нравится быть в обществе двух прелестных дам. Вы все втроем ездите выбирать новую виллу. Он сопровождает вас к какой-то маркизе, которая устроила для Марги сольный концерт. Угощает на последние шведские деньги в ресторане «Пикадилли» в Каннах. Военным летом 1940 года вся семья отчаянно хлопочет, защищая Марту от интернирования (у нее немецкий паспорт). Начинается настоящий голод, и все обитатели виллы носятся по окрестностям, пытаясь добыть хотя бы несколько яиц, немного сыру, банку гороха, делятся друг с другом последним куском.

С другой стороны, мы видим, как часто Бунин тяготился Вашим присутствием под его кровом:

«…Как страшно одиноко живу! И как дико – три бабы на плечах!..»

«Что вышло из Г.! Какая тупость, какое бездушие, какая бессмысленная жизнь!..»

«Вдруг вспомнилось – „Бал писателей" в январе 1927 года, приревновала к Одоевцевой. Как была трогательна, детски прелестна! Возвращались на рассвете, ушла в бальных башмачках одна в свой отельчик…»

«Очень тосковал вчера перед сном. Дикая моя жизнь, дикие сожители. М., Г. – что-то невообразимое. Утром туман, дождь. Так холодно, что мерзнут руки».

«1941. Солнечное утро, безоблачное небо. Сейчас десять минут двенадцатого, а Г. и М. и Бахрах только что проснулись. И так почти каждый день. Замечательные мои нахлебники. Бесплатно содержу троих, четвертый, Зуров, платит в сутки 10 франков».

«Опять весь день думал и чувствовал: да что же это такое – жизнь Г. и М. у нас, их злоба к нам, их вечное затворничество у себя! И вот уже третий год так живут!»

Сердился, но и тосковал безмерно. Берберова навестила его в Париже в 1939 году:

«Мы сидели у Бунина в кабинете, и он рассказывал все с начала (и до конца) про свою любовь, которой он до сих пор мучается. К концу… он совсем расстроился, слезы текли у него из глаз, и он все повторял: „Я ничего не понимаю. Я – писатель, старый человек, и ничего не понимаю. Разве такое бывает? Нет, вы мне скажите, разве такое бывает?"»

Так что же это было? Что стояло за этим непостижимым, часто безрадостным гостеприимством?

Только сам Иван Алексеевич мог бы ответить на мой вопрос. Но станет ли он, захочет ли говорить?


Дорогой Иван Алексеевич!


Я знаю, как страстно Вы восставали – восстаете – против разговоров о личной жизни писателей, против размывания границы между судьбой персонажа и судьбой автора. Когда критики писали об автобиографических мотивах в «Жизни Арсеньева», Вы выражали решительный протест. При этом признавали, что, да, многое в романе автобиографично, но с трогательной наивностью требовали, чтобы критики не говорили об этом вслух! Однако мне так важно, так нужно узнать, что на самом деле произошло в Вашей семье в 1927, а потом и в 1937 году.

Какими словами уговорили Вы любимую и любящую Вас Веру Николаевну принять в свой дом любимую и любящую Вас Галину Кузнецову?

«Не могу без нее жить, погибну, покончу с собой»?

«Если не согласишься, я ухожу и ты меня больше не увидишь»?

«Мы можем и должны стать выше предрассудков своего времени, своей среды»?

Я не верю, что Вы опустились до примитивной лжи: «Она просто моя ученица, будет помогать перепечатывать мои рукописи». Не верю – в отличие от Одоевцевой, – что Вера Николаевна могла бы поддаться на такой обман. Каким-то образом Вам удалось не только создать семью из трех человек, но заставить весь обширный круг своих друзей и знакомых принять сложившееся положение как нормальное. Даже отправляясь в Стокгольм для получения Нобелевской премии, Вы с Верой Николаевной взяли Галину с собой и представляли ее корреспондентам то ли как доверенную сотрудницу, то ли как приемную дочь.

Не огорчайтесь, но многие мемуаристы отмечали Ваш невероятный эгоцентризм. Берберова, дневник 1945 года, Париж:

«8-го августа было мое рождение. С трудом достала полфунта чайной колбасы. В столовой накрыла на стол, нарезала двенадцать кусков серого хлеба и положила на них двенадцать ломтиков колбасы. Гости пришли в 8 часов и сначала посидели, как полагается, в моей комнате… Пока я разливала чай, гости перешли в столовую. Бунин вошел первым, оглядел бутерброды и, даже не слишком торопясь, съел один за другим все двенадцать кусков колбасы. Так что, когда остальные подошли к столу и сели… им достался только хлеб. Эти куски хлеба, разложенные на двух тарелках, выглядели несколько странно и стыдно».

Пусть Берберова предвзята, недобра. Но вот что пишет любящая Вас Галина Николаевна:

«Приехала кузина Веры Николаевны, Маня Брюан… Кажется, основное ее качество – спокойная уверенность в том, что мир вращается вокруг нее.

Они занятны рядом с И. А. Каждый эгоцентричен, и они невольно сталкиваются в этом, хотя бы это выражалось в куске курицы, или кисти винограда, или в самом удобном кресле. Она так же, как и он, любит все самое лучшее и считает, что оно сотворено для нее. И вот тут интересно, как он бранит в ней то, что есть в нем самом, и почти боится посягательства на свою тарелку, свою комнату…»

Но как совместить такой эгоцентризм с Вашей щедрой готовностью открывать двери своего дома целой толпе гостей и постояльцев, многие из которых были Вам явно в тягость? В том числе и в годы отчаянной нужды, холода, недоедания? А за укрывательство еврея Бахраха в годы немецкой оккупации – два немецких офицера жили прямо в Вашем доме! – можно было вообще угодить в концлагерь.

Живым людям было порой нелегко рядом с Вами, но как доставалось от Вас собратьям по перу – это просится в отдельную книгу. Ваши близкие порой пугались ярости, с которой Вы обрушивались на признанных классиков русской литературы.

Бальмонта, Сологуба, Вячеслава Иванова, Белого иначе как кретинами и сумасшедшими не называли. Про стихи Зинаиды Гиппиус говорили, что в них она «мошенничает загадочностью». Про «Мертвые души» – «очень талантливый шарж, не больше». Алданова обзывали журналистом, про Набокова-Сирина – «мимикрия таланта». Про Бабеля – «очень способный и удивительный мерзавец. Все цветисто и часто гнусно до нужника». Все символисты, футуристы, имажинисты были для Вас прохвостами и бездарностями. Но хуже всех был Блок – «лакей с лютней». Берберова вспоминает, как она, будучи у Вас в гостях с Георгием Ивановым, сняла с полки томик стихов о Прекрасной Даме:

«Он был весь испещрен нецензурными ругательствами, такими словами, которые когда-то назывались заборными. Это был комментарий Бунина к первому тому Блока. Даже Георгий Иванов смутился. „Забудем это", – шепнула я ему».

Но как же можно было забыть Ваши нападки на писателей, ставших духовными поводырями нескольких поколений российских интеллигентов? Особенно досаждал Вам Достоевский. Вспоминает Бахрах:

«Он очень не любит Достоевского, не признает его. Достоевский ему органически чужд, и атмосфера романов Достоевского его угнетает. Сегодня он старался доказать мне, что в романах Достоевского все надумано, нет живых людей, одни только схемы, нет пейзажа.

– Ну, какой же это у Достоевского Петербург? Это, в лучшем случае, Лиговка, Обводный канал, Пятая рота, но разве это Петербург?..»

Запомнила и Галина Николаевна: «На днях вечером сидели в кабинете Ивана Алексеевича, и разговор зашел о Достоевском…

– Ну, вот и опять в который раз решился перечитать Бесов, подошел с полной готовностью в душе: ну, как же, мол, весь свет восхищается, а я чего-то, очевидно, недоглядел… Ну, вот дошел до половины, и опять то же самое! Чувствую, что меня дурачат… И нисколько не трогают! Бесконечные разговоры, и каждую минуту все в ожидании, и все между собой знакомы, и вечно собираются в одном месте, и вечно одна и та же героиня… И это уже двести страниц, а никаких бесов нет… Нет, плохо! Раздражает!»

А чего стоит короткая запись в Вашем собственном дневнике: «Не знаю, кого больше ненавижу как человека – Гоголя или Достоевского». Но при этом объявляли Гоголя своим литературным предтечей. Берберова:

«Характер у него был тяжелый, домашний деспотизм он переносил в литературу. Он не то что раздражался или сердился, он приходил в бешенство и ярость, когда кто-нибудь говорил, что он похож на Толстого или Лермонтова, или еще какую-нибудь глупость. Но сам возражал на это еще большей нелепицей:

– Я – от Гоголя. Никто ничего не понимает. Я из Гоголя вышел.

Окружающие испуганно и неловко молчали. Часто бешенство его переходило внезапно в комизм, в этом была одна из самых милых его черт:

– Убью! Задушу! Молчать! Из Гоголя я!» Вообще, Ваш дневник напоминает город после бомбежки – там и сям дыры, прожженные Вашей самоцензурой. В том, что осталось, четверть текста – сводки погоды и описания красот природы, другая четверть – политические и военные новости, третья – комментарии к прочитанным и перечитанным книгам, и только последняя четвертинка – собственные чувства, люди и отношения с ними.

Похоже, Вы не любили вспоминать. В «Жизни Арсеньева» есть многозначительная фраза: «Воспоминания – нечто столь тяжкое, страшное, что существует даже молитва о спасении от них». Даже воспоминания о пережитом наслаждении красотой могли обернуться для Вас душевной болью, и Вы старались увернуться от них. Галина Кузнецова вспоминает слова, вырвавшиеся у Вас перед кустом роз:

«Я, например, всю жизнь отстранялся от любви к цветам. Чувствовал, что, если поддамся, буду мучеником. Ведь я вот просто взгляну на них и уже страдаю: что мне делать с их нежной, прелестной красотой? Что сказать о них? Ничего ведь все равно не выразишь! И, чуя это, душа сама отстраняется, у нее, как у этого кактуса, есть какие-то свои щупальца: она ловит то, что ей надо, и отстраняется от того, что бесполезно».

То же самое и при выборе книг для чтения:

«Давно заметила в И. А. такую черту: он просит дать что-нибудь почитать. Я выбираю ему какую-нибудь талантливую книгу и советую прочесть. Он берет ее и кладет к себе на стол у постели. Постепенно там нарастает горка таких книг. Он их не читает, а покупает себе где-нибудь на лотке какие-нибудь марсельские анекдоты, религиозные анекдоты 19-го века, какое-нибудь плохо написанное путешествие…

– Видишь ли, мне не нужны мудрые или талантливые книги. Когда я беру что попало, я роюсь себе впотьмах и что-то смутно нужное мне ищу, пытаюсь выразить какую-то французскую жизнь по какой-то одной черте… а когда мне дается уже готовая талантливая книга, где автор сует мне свою манеру видеть,– это мне мешает…»

Но правда ли это? Талантливые книги Толстого и Чехова вы были готовы перечитывать чуть не каждый год, они ничуть не мешали Вам, а воодушевляли. Впрочем, ловить Вас на противоречиях в словах и суждениях – слишком легкое занятие. Вся Ваша жизнь – это схватка противоречивых, обжигающих, непредсказуемых, разрушительных чувств. Вера Николаевна написала «Жизнь Бунина», но ее пером двигала любовь, и книга получилась монотонной, как какое-нибудь заказное житие. Настоящая «Жизнь Бунина», написанная талантливым романистом и покрывающая годы революции и эмиграции, могла бы оказаться поярче даже «Жизни Арсеньева».

В дневнике Галины Кузнецовой остались Ваши слова, видимо сказанные ей в поучение: «У здорового человека не может быть недовольства собой, жизнью, заглядыванья в будущее… А если это есть – беги и принимай валерьяну!»

Но в конце жизни, когда Ваш главный и вечный враг приблизился вплотную, Вы дали волю и этому чувству:

«1949, в ночь с 2 на 3 октября. Все одни и те же думы, воспоминания. И все то же отчаянье: как невозвратимо, непоправимо! Много было тяжелого, было и оскорбительное – как допустил себя до этого!

И сколько прекрасного, счастливого – и все кажется, что не ценил его. И как много пропустил, прозевал – тупо, идиотски! Ах, если бы воротить! А теперь уже ничего впереди – калека, и смерть почти на пороге».

А сколько противоречий в Ваших отношениях с Творцом! Почти все мемуаристы пишут о Вашем вызывающем, открытом атеизме. Но в дневниках там и тут – трогательные прорывы потаенной веры.

«Проснулся в 4 часа, вышел на балкон – такое божественное великолепие сини неба и крупных звезд, Ориона, Сириуса, что перекрестился на них…»

«…Как всегда, втайне болит сердце. Молился на собор (как каждое утро) – он виден далеко внизу – Божьей Матери и Маленькой [Святой] Терезе… Развернул Библию – погадать, что выйдет; вышло: „Вот Я на тебя, гордыня, говорит Господь, Господь Саваоф; ибо наступит день твой, время, когда Я посещу тебя" (Иер. 50, 31)».

Вера Николаевна с горечью писала в дневнике о засилье рационалистов в годы созревания вашего поколения:

«Как от нашего поколения закрывали все духовное. Позитивисты царствовали, владели душами и мыслями. От церкви закрывал и Лев Толстой. Владимира Соловьева читали немногие, о Константине Леонтьеве почти никто ничего не знал; в загоне были и славянофилы. Владел душами Герцен. А затем, с начала столетия, стали проникать социалисты, материалисты с Плехановым во главе».

Вы были всей душой преданы Толстому и Чехову – но ведь и они были убежденными богоборцами, пытавшимися заменить веру в Бога верой в Добро.

Поначалу Вы пытались следовать за ними, но окаянные дни большевизма разрушили безвозвратно Ваше – столь обязательное для русского интеллигента – народопоклонство.

Что же оставалось?

Эгоизм, безверие, страх смерти – это ли не прямая дорога к отчаянию, к мыслям о самоубийстве? Даже отдушина игры была закрыта для Вас – ни охота, ни карты, ни скачки Вас не занимали.

«В чем же он находил опору, что служило ему маячком, путеводным компасом?» – спрашивала я себя.

И в конце концов пришла к догадке, которую готова отстаивать и сегодня.

Говорят, у людей, ослепших в середине жизни, необычайно обостряются другие чувства: слух, обоняние. Так и у Вас: утратив в политических и военных бурях своего времени ориентиры Добра и Веры, сделавшись, по сути, этическим дальтоником, Вы утвердили своим жизненным компасом обостренное чувство чести.

Это оно подтолкнуло Вас в 1928 году публично напасть на могущественного Ромена Роллана, восславившего 10-ю годовщину советского режима, и потерять на этом важного союзника в борьбе за Нобелевскую премию.

Это оно заставляло Вас терпеть в своем доме толпу постояльцев, часто вызывавших только досаду и раздражение, – ибо прогнать гостя из дому казалось Вам недостойным поступком.

То же чувство чести подсказало Вам отказаться от хитрой сделки, придуманной Мережковским: заранее сговориться поделить Нобелевскую премию пополам, кто бы из двоих ни получил ее.

Это оно удержало Вас от соблазна поддаться на льстивые посулы советского посольства в послевоенные годы и – на волне патриотического победного подъема – принять советский паспорт.

И это оно – я верю – запретило Вам делать выбор между двумя любимыми женщинами и подсказало – вопреки всем запретам принятых моральных норм и правил – оставить обеих в своем доме, под своей крышей.

Даже мстительная Берберова (не за чайную ли колбасу?), которая клеймила Вас «конкретным цельным животным, способным создавать прекрасное в примитивных формах, готовых и уже существующих до него», не могла не признать за Вами «удивительное чувство языка… и полное отсутствие пошлости». А что же спасает пишущего от пошлости, как не чувство чести художника?

Но боюсь, что то же самое чувство чести не позволит Вам ответить правдиво на вопросы, с которых я начала этот разговор. Поэтому следователь по особо важным филологическим делам С. Денисьева признает свое поражение (не удалось «расколоть»!), кончает на этом допрос и отправляет папку с личным делом И. А. Бунина в пантеон русской литературной славы, где она втиснется на полку маленьким добавлением к сотням томов и статей, отмеченных штампом: «Хранить, доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит».

12. ЗАГОНЩИК

Додик ворвался в дом злой, возбужденный, размашистый.

– А не хочешь ли ты узнать, дорогая, где я провел сегодняшний день? Не хочешь ли узнать, откуда я сейчас явился не запылился?

– Очень хочу.

– Из полицейского участка – вот откуда! Я был арестован! Отведен под конвоем! А теперь спроси: за что?

– За что, дорогой, за что?

– За автомобильный номер. Кто-то сбил прохожего и удрал с места происшествия. И какой-то свидетель – о, слепая тетеря! – записал и сообщил им номер удравшего. И по нему они вышли на меня. Им, видите ли, надо было проверить, нет ли на моем автомобиле вмятин и следов крови. Теперь спроси: сколько времени длится такая проверка? Думаешь, полчаса? Час? Два? А пять – не хочешь? Пять часов просидеть в пустой комнате! Не имея ни книги, ни журнала! Ух как я зол! Нужны мне их извинения? На черта лысого они мне нужны! Есть в доме что-нибудь выпить? Остатки бурбона? Сейчас допью всю бутылку!..

Как я бросилась его целовать-обнимать! Как жалела, сочувствовала, обхаживала! Как стремительно накрыла на стол, разогрела баранье рагу, открыла копченые устрицы. И сыра – сыра побольше моему кавказскому витязю! И как мне стыдно было за черных мух подозрения, круживших в моей голове два часа назад.


На следующий день я приехала в институт за час до своей лекции, хотела подготовиться. Не тут-то было. Секретарша на кафедре сказала, что меня просил зайти декан. Не откладывая. И при этом как-то странно посмотрела. Укоризненно? Недоверчиво? Сочувственно?

Наш декан – специалист по творчеству Льва Толстого. В борьбе за академические чины мало кому удается сразу взять курс на такую подоблачную вершину, как Толстой. Восхождение принято начинать с отрогов, с фигур помельче: Загоскин, Бенедиктов, Марлинский, Веневитинов. Но наш декан имел важное преимущество уже с аспирантских лет: он анализировал всю русскую литературу с позиций научного психоанализа.

Прославила его работа о первых двух годах жизни Льва Николаевича. В ней он доказывал, что все комплексы и все отклонения от нормы в сторону гениальности и в сторону невыносимости были заложены уже тогда, в младенчестве. И ключевой фигурой была мать Толстого и его отношения с ней. Это не важно, что мать умерла через полтора года после рождения Льва Николаевича. Ведь она за это время успела родить ему сестренку. Конечно, годовалый Левочка ревновал к новому ребенку, отнимавшему у него нежное внимание матери. Здесь, в этом эдиповом треугольнике, будущий писатель и получил тот опыт жгучей ревности, которую позднее он столь блистательно воплотил в таких фигурах, как Позднышев, Каренин, князь Андрей. Недаром он даже незадолго до смерти вспоминает в дневнике свою мать, просит ее обнять его, приласкать. Эта работа была удостоена ежегодной премии Общества славистов, проложила автору дорогу на академический ОЛИМП.

Декан встретил меня приветливо и в то же время смущенно. Глаза его раздваивались за стеклами сильных очков, губы сложились в какой-то бутончик-розанчик. На столе громоздилась стопка пакетов, папок с бумагами, книг с торчащими закладками.

«Неужели увольнение? – с тоской подумала я. – О господи, только бы не сейчас».

Декан нашел то, что искал, положил перед собой. Это был большой коричневый конверт, со штемпелем и с надписью крупными буквами: «Благодарим за подписку».

– Милая Светлана, – начал он. – Вы знаете меня – мы знаем друг друга – вот уже почти десять лет. И я всегда ценил и уважал вас как талантливого педагога и надежного, обязательного сотрудника. Но и вы – я надеюсь – могли заметить, что при всех моих недостатках – а у кого их нет? – одного порока я лишен начисто: ханжества. Тому, кто смолоду проникся идеями великого венского мыслителя, нет нужды хвататься по любому поводу за фиговые листочки стыдливости. Согласитесь?

– Безусловно, конечно… Не припомню, чтобы какие-нибудь табуированные темы, всплывавшие в разговоре, вас пугали, профессор…

– Вот-вот… И вся так называемая порнография меня ничуть не смущает и не отвращает. Гораздо опаснее прятать все сексуальное в темный чулан, как это делалось в дофрейдовские времена. Сознаюсь вам: и мы с женой не прочь иногда полистать на ночь такой вот журнальчик.

Он пощелкал ногтем по конверту, лежащему перед ним, затем продолжал:

– Я понимаю, что не всякий брачный союз включает в себя полное взаимопонимание и согласие в вопросах пола. Возможно, ваш супруг был воспитан в более строгих правилах, чем вы. Возможно, его либидо было оттеснено в подсознание гораздо дальше, чем ваше. И вам хочется – вам даже необходимо – время от времени давать разрядку своим задавленным фантазиям. Да, даже при помощи таких откровенных картинок и текстов, как в этом журнале. И вам хотелось бы сохранить свое невинное увлечение-отвлечение втайне от мужа. Но поверьте: оформить подписку на свой рабочий адрес – это не выход.

– Какую подписку? – изумилась я.

Но он как будто не слышал.

– Поймите: журнал слишком велик, он не влезет в эти узкие щели, в эти почтовые отсеки, которые сляпал наш столяр для сотрудников кафедры. Он будет дожидаться вас на столе у секретарши, у всех на виду. Кто-нибудь захочет раскрыть, полистать. Уже на третьей странице увидит пирамиду из пяти голых тел – заманчиво. Как не попробовать! Студенты любопытны и догадливы, они наверняка знакомы и с названием, и с содержанием журнала. Для них узнать, что кто-то из преподавателей выписывает его прямо на кафедру, будет пикантной новостью, которая быстро разлетится по кампусу. Доползет и до родителей, и кто-нибудь из них обязательно захочет написать жалобу в ректорат. Нужно нам это? Хотим мы такого скандала?

– Я клянусь вам, профессор, – сказала я медленно и внятно, – что никогда подобными изданиями не интересовалась, никогда не выписывала их ни на домашний, ни на рабочий адрес.

– Но как же – вот ваша фамилия на конверте, адрес напечатан ясно и без ошибок. Ведь не станут же они присылать журнал задаром? Кто-то должен был оплатить подписку.

– Вот именно – «кто-нибудь». И даже – «кто угодно». Но так уж вышло, что это была не я.

– А кто же?

– У вас есть враги? Если кто-нибудь захотел бы насолить вам, подпортить репутацию – – что может быть лучше такого приемчика?

– Значит, это были не вы?.. Сознаюсь, это большое облегчение. А что же мы будем делать с журналом?

– В вашей мусорной корзине вполне хватит места для него. Или нет: дайте я сначала спишу их обратный адрес. Напишу им грозное письмо с требованием немедленно прекратить безобразничать. Подчеркну, что у нас в колледже много молодых людей моложе восемнадцати лет и они пойдут под суд за развращение несовершеннолетних.


Во время разговора я держалась молодцом, ничем не показала сжигавшей меня ярости. Но, выйдя из кабинета декана, ринулась в туалет, заперлась там в кабинке, зарылась лицом в платок, потом в пучок туалетной бумаги. Я снова чувствовала себя как зверь в капкане, как заарканенная телка. Какой негодяй, боже, какой негодяй! Он на все способен, на все, даже…

Только тут, только тут – о, недогадливая тупица! – меня осенило. Звонок в полицию – это же так просто! Ложный донос – проверенное средство. И твоего врага хватают, увозят, запирают. В недавние времена у нас, на бывшей родине, так избавлялись от неприятных соседей, от соперников по службе, от лишнего угла в любовном треугольнике.

У меня еще оставалось пять минут до начала лекции. Я быстро спустилась на первый этаж, к телефонам-автоматам. Набрала номер детектива Крескила.

– Да-да, конечно, я вас помню… Что-нибудь случилось?.. Хотите, чтобы мы приехали?.. Нет?.. Просто узнали имя человека?.. Того, кто получил деньги?..

– Нет. Того, кто позвонил в полицию. Того, кого вы расплывчато именовали информатором.

– Хорошо. Приезжайте. В два часа – вам удобно? Буду ждать.


Крескил стоял в коридоре, разговаривал с каким-то оборванцем. Пахло выпивкой, куревом, мочой. Сбежал из ночлежки, нашли под мостом? Или тоже – замаскированный информатор?

Увидев меня, детектив похлопал оборванца по плечу, поправил шерстяной колпак на его голове. Подтолкнул к выходу.

– Ну и как? – первым делом спросил он, когда мы уселись по обе стороны стола. – Доложил вам муж о задержании?

– Как только вошел в дом. Был в ярости, поносил вас последними словами. Действительно, сколько времени нужно на осмотр автомобиля?

– Теперь это занимает часы. Новая техника на всех фронтах. Слыхали про такое вещество: луминол? Мы опрыскиваем им место преступления, и тогда, в свете специальных ламп, становятся видны пятна крови, даже тщательно замытые. Но вы узнали что-то о звонившем. Каким образом?

– Когда вы сказали, что звонил информатор, я решила, что это был какой-то ваш платный агент. Так это или нет?

– Вообще-то нет. Звонил неизвестный. Был очень взволнован, говорил сбивчиво.

– Вы ведь записываете поступающие звонки? Дайте мне послушать пленку. Уверена, что я опознаю его по голосу.

Крескил пожевал в задумчивости свою лиловую губу, потом потянулся к ящику на стеллаже. Извлек кассету, проверил дату на ярлычке, вставил в магнитофон.

Голос Глеба как будто выныривал, задыхаясь, из шума машин, проезжавших мимо телефонной будки.

– Полиция?.. Это правда полиция?.. Мне не важно, какой участок… Я случайно подслушал разговор… В кафе «Венди»… Двое мужчин… Они говорили по-русски… Тихо, но я расслышал слово «пришить»… Это жаргон, означает «убить»… Они хотят убить какую-то женщину… Один высокий, восточного вида… Он дал другому коричневый конверт и сказал «аванс»… Опознать? Наверное, смогу… Свидетелем? Ни за что! Ни за какие деньги!.. Такие люди на все способны… Но я видел, как высокий садился в машину, уезжая… Она стояла прямо напротив окна… И я запомнил номер… Глеб играл великолепно. Испуг, растерянность, утрированный акцент. Какой актер пропадает! Он рассказывал мне, что в студенческие годы участвовал в самодеятельности, имел большой успех в роли Яго.

– Да, это он. Никаких сомнений. Его зовут…

Я стала рассказывать Крескилу, что происходит. Без подробностей, но главную суть. Да, с этим человеком у меня были отношения. Почти два года. А когда я решила порвать их, он начал меня преследовать. Сделал мою жизнь невыносимой. Я дрожу с утра до вечера. И не только за себя – за мужа, за сына Эта проделка со звонком в полицию – вы видите, на что он способен. Он умен, изобретателен. Я понимаю, что он постарается остаться в рамках закона, что его нелегко будет уличить, обвинить, арестовать. Но неужели нет никакой защиты? И конечно, я бы очень, очень не хотела, чтобы муж узнал о происходящем.

Крескил погладил взад-вперед фиолетовый череп, потянулся к телефону.

– Похоже, что ситуация меняется, – сказал он, снимая трубку. – Убийством пока не пахнет – значит, я должен передать ваше дело в другой отдел. Есть у нас один человек, он может вам помочь… Боб, хелло… Да, это Крескил… Не зайдешь ли ко мне на минутку? Тут у меня одна леди, у нее проблема по твоей части… Послать ее к тебе?.. Хорошо, сейчас она зайдет.

Повесил трубку и повернулся ко мне:

– Это направо по коридору, кабинет четырнадцать, сержант Дорелик. У него большой опыт в таких делах.

Он многим уже помог. Хотя, честно-то сказать, часто закон не на его стороне, а против него. Ему труднее, чем нам всем. Но он делает то, что может. Доверьтесь ему.


Роберт Дорелик встал мне навстречу, обошел стол, потряс мою ладонь, заграбастав ее обеими руками. Коротышка, с большой головой, вдавленной в плечи, как запавшая кнопка звонка. С седеющей шевелюрой, с улыбчивым оскалом вставных зубов, с настойчиво вопрошающим взглядом.

Уселись. Я повторила рассказ о своих бедах и страхах. Слушая, он кивал, делал записи в блокноте, иногда ронял вопросы – довольно неожиданные. «Какое образование имеет ваш бывший друг?.. Живы ли его мать и отец?.. Был ли он на военной службе?»

Когда я кончила, Дорелик вскочил, покружил по кабинету. Уставил на меня толстый палец с кольцом и спросил с искренним недоумением:

– Ну вот, вы ведь, наверное, даже не знаете, что ваша история – одна из двух миллионов. Да-да: два миллиона женщин в стране каждый год оказываются жертвами этой разновидности преступной деятельности, а общего закона против нее еще нет.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21