Днем беглецы в скалах прятались, ночью шли. Долго ли, коротко ли добрались до быстрого Аракса. Свиреп был в ту нору Хан-Аракс: высоко вздымал свои волны. Взяли они два пустых бурдюка, сунули в них одежду свою, надули их, привязали к поясу. Короче, перебрались через Аракс. Шли, шли, дошли до владений одного хана. Приходят к управителю. Он: что, мол, надо? Хотим хану послужить.
Сам хай был человек в годах, дома не жил, все больше охотой забавлялся. А жена его, молодая персиянин, блудлива была и мужем вертела, как хотела. Увидела она Махмуда, у нее слюнки потекли. И велела она управителю, чтобы женщину приставить коров доить, а парня во дворец прислуживать. Махмуд говорит, я прислуживать не обучен; я - пастух, только жена хана свое дело знает - ничего, говорит, научишься. И сама улыбается.
Приметила Кызъетер ту улыбочку, похолодела вся, но ни слова не молвила. А жена хана нарядила Махмуда, словно бекского сынка, и красив стал он в том наряде, как Юсиф Прекрасный, да и стать сразу другую обрел, и повадки, как у придворного...
... Жили они с Кызъетер в комнатушке, в той части дворца, что для слуг. Слугам, какие по хозяйству, в ханские покои и ходу нет, а Махмуд лишь в ханских покоях и находится. Только Кызъетер была гордая, ни разу не спросила, чем, мол, там ты при госпоже занимаешься?
Но приметила Кызъетер, что нет в любимом ее жара прежнего, не вьется он вокруг нее, затаила она это в себе и виду нисколько не показывала.
И вот как-то хан со свитой уехал на охоту, а Махмуд и говорит Кызъетер: я, мол, нынче ночевать не приду, во дворце останусь. "Зачем же так?" - спрашивает она. "У двери буду сторожить, где госпожа спит". - "Что ж это, кроме тебя во дворце слуг нету?" - "Да что ты пристала! Госпожа, может, никому так не доверяет, как мне!". - "Ну, раз доверяет, иди, сторожи!".
Сказала она так вроде тихо, спокойно, а сама вся дрожит, как листочек под ветром. Ночью нет ей, бедной, сна, встала она с одинокой своей постели, кругом вес спят, пробралась в покои ханские, к ханской опочивальне крадется. Только нет ее Махмуда настороже у двери. Отворила тихонько дверь - спит ее Махмуд сладким сном в обнимку с молодой персиянкой. Глядела, глядела она на спящих... Потом пришла в свою каморку, взяла Махмудов чабанский нож и вернулась в опочивальню ханскую. Сперва думала ханшу убить, да решила, нет, проснется он, помешает делу задуманному... И вонзила кинжал в грудь любимого. Открыл он свои глаза, сказать что-то хотел, да только простонал жалобно... А она кинжал вынула - да ханше по самую рукоятку в грудь! И пошла себе прочь из спальни... Видит, заперты ворота железные. Прислонила к ограде лестницу, перелезла наружу да сгинула. С той поры никто из людей ее не видывал...
Старый Мохнет затянулся, выпустил дым изо рта...
- Шла она, шла, и сама не знает, куда идет. Только вышел навстречу ей пророк Ильяс - а живет он столько лет, сколько мир наш стоит, - и сказал ей: "Нельзя тут тебе одной, женщине, зверь тебя задерет. Ты закрой глаза, а откроешь их, окажешься в своем селении". - "Не хочу я в свое селение!" - "А куда тебе желательно?" - "И сама не знаю. Не могу я больше видеть людей", "Ну тогда, - говорит ей пророк Йльяс, - твой был грех, твой и ответ будет". И исчез, как растаял в воздухе. А та, бедная, дальше идет. И вдруг видит: свадьба, да какая!... Сидит на золотом троне красавица - музыканты играют, пляшут танцовщицы... А на скатерти, что расстелена на ковре, все стоит, что твоей душеньке угодно...
И спрашивает Кызъетер та красавица, что на троне сидит из чистого золота: "Как ты, смертный человек, оказалась здесь?" - "А ты кто есть? говорит Кызъетер. - Разве ты сама не смертная?". "Я... Царица Фей", отвечает та. И поведала ей Кызъетер обо всем, все поведала, что с ней приключилось. И спросила ее Царица Фей: "Охладилось ли сердце местью?" "Нет, горит оно, не охладилось. Пока есть на свете неверные, мести жаждет мое сердце израненное". И призвала тогда Царица Фей Слепого Дьявола и велела ему, чтоб с этого дня был он в подчинении у женщины.
И надела Кызъетер чарыки железные, и ходит по белу свету - месть творит неверным изменщикам, что бросают своих возлюбленных...
... Старый Мохнет замолчал. Впервые прозвучал в горах рассказ о Кызъетер и Махмуде, где правда была перевита с вымыслом, прозвучал, чтобы стать легендой и жить в веках и передаваться из уст в уста... Как горестно, как проникновенно звучал голос старика, какая тоска была в глазах его, когда, заканчивая повествование о Кызъетер, смотрел он вдаль, на притаившиеся в тумане вершины!... Кого видели там старые его глаза? Себя, молодого и сильного? Свою юную прекрасную возлюбленную? Или молодость безвозвратную, что прекраснее любой возлюбленной?...
И глубокая печаль, рожденная творением Мохнета, окутала меня, овладела моей душой, и я не мог понять, почему не в силах избавиться от нее?
Печаль эта долго жила во мне. Я слушал игру ашуга или исполнение мугама и медленно погружался в печаль, не пытаясь противостоять ей, не пытаясь понять, откуда она... И вечерами, когда зажигались огни или когда я видел кочующий караван, меня каждый раз охватывала эта огромная неизъяснимая, сладкая тоска.
Утром, когда всходило солнце, маки радостно сверкали навстречу его лучам, а когда солнце садилось и в вечерних сумерках на горы опускался туман, печаль туманом ложилась на землю, и маки, словно разочаровавшись во всем на свете, печально склоняли головки... Порой мне казалось, что и маки, и Ослиный родник, что весело журчит по разноцветным камешкам, - живые, все понимают, все чувствуют, лишь не умеют сказать... И эти, горы, и росистые травы, по которым босиком ходит Ка-раджа, и солнце, что грустно прощается с ним каждый вечер, - все они в отличие от людей сочувствуют мальчику. А Караджа, наверное, и не знает, что мать его Кызъетер, обиженная и презираемая людьми, стала сказкой, и как горы, что будут стоять, пока стоит мир, вечно будет жить среди людей и мстить вероломным изменщикам... Вот только пришла бы она хоть разок повидать Караджу!... Хоть тайком!... Он знал бы тогда, что мать жива, не страдал бы так, не прятался от людей...
Да, с того дня, как мать Караджи сбежала с пастухом Махмудом, мир словно окрасился в желтый цвет, цвет печали, и меня уже не тянуло ни кататься на "верблюдах", ни метать пращой камни, ни ставить силки на куропаток...
Лето кончилось. По утрам на траве серебрился иней. Туман не покидал вершины гор. Пастушьи тулупы, бурки всадников уже не снимались с плеч, по вечерам в кибитках разводили, огонь. И вот однажды под конец дня кибитки были разобраны, войлок скатан, деревянные опоры, тюки, бурдюки с сыром и маслом навьючены на верблюдов. Кони стояли оседланные, и как только народилась луна, кочевье двинулось вниз на равнину.
Мне очень хотелось ехать на верблюде, я с вечера попросил об этом маму, и Ахмедали предложил, чтоб я ехал с его женой.
Верблюд, на котором мы ехали, украшен был маленькими зеркальцами, разноцветными стеклышками, медными бубенчиками, а упряжь расшита была красным и бирюзовым бисером. Дедушка, папа, мама ехали верхом. Звон бубенцов на длинных верблюжьих шеях, когда те шли, покачиваясь в тишине освещенных луной предгорий, сливался в какую-то странную незнакомую музыку... "Ну как, не замерз?" - спрашивал Ахмедали, время от времени подъезжая к нашему верблюду. А молодая жена его улыбалась, освещенная лунным светом, и говорила: "Чего ж ему мерзнуть у тети на руках?"
Мне было смешно, что, такая молодая, она называет себя "тетей", и я улыбался. От молодой женщины хорошо пахло парным молоком.
Кочевье не спеша двигалось по побитой, исхоженной дороге, вьющейся по склону горы, а я смотрел вниз, и мне казалось, что там, внизу.: тоже небо: огоньки, звездочки сияли в тесном ущелье. Звук бубенчиков, кусок звездного неба вверху, мерное покачивание верблюда, аромат парного молока, исходящий от молодой женщины, - я свернулся на тюке, положив голову ей на колени, все это навевало сон, убаюкивало, и казалось, что мы движемся так давно-давно... Куда мы едем?... Откуда?... И всегда будем так вот ехать, всегда будут эти два неба: вверху - и внизу, и звездочки вверху и внизу...
Бабушка Сакина, ехавшая на переднем верблюде, под этим звездным небом над, этим звездным ущельем, громким густым басом затянула вдруг баяты.
И ровесник ее Мустафаоглы отозвался ей с другого конца каравана:
Луна взошла лучистая.
Два верблюда у дверей,
Броситься бы в объятья любимой,
Вышел бы я весь в поту.
В глубокой тишине ночи звон бубенчиков, превращаясь в тихую песню, уносил меня в далекие дали, непостижимые, полные сладкой волшебной тайны, и в этих неведомых далях, в такой же вот лунно-звездной мгле я видел то Кызъетер, бредущую по степям, то Царицу Фей на золотом троне, прекрасную, как моя мама, и танцующих перед ней обнаженных красавиц... Видеть Кызъетер, убивающую жену хана, я не хотел, я отгонял от себя это видение, но зловещая картина неотступно маячила где-то рядом. И тут перед моим мысленным взором возник вдруг Караджа, и, подняв голову, я спросил:
- А где Караджа?
- Он там... - улыбнувшись, ответила мне жена Ахмедали. - С отарой идет.
- Пешком? - ужаснулся я.
- А чего ж такого?: - сказала она, улыбаясь спокойно и умиротворенно. - Пастухам помогает. За коровами, за телятами присматривает! Да ты спи, спи, малый. Положи головку!
Но я больше не положил голову ей на колени, я положил ее на тюк, и в голове моей была только одна мысль, одна картина перед глазами: Кызъетер, вонзающая кинжал в грудь изменника, и мне казалось, что горе уже не так давит Караджу, а сам он перестает быть жалким брошенным сиротой, становится сильным, ловким, отважным... Впервые я ощущал, сам того не понимая, конечно, как сладка месть, как она остужает раскаленное обидой сердце.
Внизу, в ущелье, наша семья отделилась от общего кочевья, и мы поехали в папино родное село Гюздек. Мама очень не хотела ехать, но папа настаивал. Дедушка Байрам и бабушка Фатьма вместе с остальными отправились дальше - в Курдобу.
... Мы поднялись на широкую веранду двухэтажного каменного дома, крытого красным железом, пахнуло ароматом свежеочищенных орехов, аромат был приятным и незнакомым. Новый приятный запах как бы вводил меня в новый мир.
Бабушка Халса, которой давно уже исполнилось восемьдесят, пушинкой вспорхнула на веранду. Была она в кофте, в длинной юбке, в переднике и босиком.
- Ах, вы, мои родные!... Ах, вы, мои хорошие!... - твердила она, целуя меня и сестренку.
- Бабушка, почему ты туфли не носишь? - спросил я, взглянув на ее босые ноги. - Папа же купил тебе.
- Ох, ты мой милый! - умилилась бабушка и, поправляя толстую шаль, которую носила на голове и зимой и летом, сказала виновато: - Не могу. Как туфли надену, дышать нечем!
Бабушка Халса была легкой и верткой, как птичка, и никогда не носила обуви, ступни у нее были как воловья кожа, а все потому, что с раннего утра успевала босиком обойти все село и собрать все новости. И никакие колючки не впивались ей в ноги.
Вслед за бабушкой пришел поздороваться с нами старший брат отца дядя Губат. потом жена его Шахханум.
Семья дяди Губата, в том числе и Бахлул - сын от первой жены, жили на первом этаже, а комнаты верхнего этажа, чистые и нарядно убранные, держали для гостей. В одной только сушились коконы.
Дядя Губат был простой крестьянин в чарыках, высокий и широкоплечий. Бабушка Халса овдовела, когда дети были совсем маленькие, и выучить смогла только моего отца.
Мама не больно жаловала родню мужа, по бабушка Халса была ей по душе. Ей нравилось, что старушка такая живая, бойкая, так весело говорит и за час может обежать все село. Н мама всегда улыбалась, разговаривая с бабушкой Халсой. А когда бабушка приезжала в гости, обязательно готовила долму, это была любимая бабушкина еда. Папа тоже был приветлив с матерью, и все равно старушка у нас не задерживалась. Побудет денька три-четыре - "Ну, я поехала!". Папа покупал, ей отрез на платье, туфли, брал обещание, что мать станет их носить, та, обещала, но все равно никогда не обувала туфель. Бабушка Халса не знала ни сказок, ни легенд, как бабушка Фатьма, никогда не говорила ни о прошлом, ни о будущем. Зато сегодняшние события, во всяком случае в пределах своей деревни, были ей известны досконально.
КАК НИСА КОРОТКАЯ ЗАСТАВИЛА
СОРОК ЧЕЛОВЕК ПЕРЕБИТЬ ДРУГ ДРУГА
Примерно в версте от села за длинным косогором расположились сады жителей Гюней Гюздека. Участки, довольно большие, не отделялись один от другого, - никаких оград не было, и я всегда дивился, как они различают свои густые, словно лес, сады, как не запутаются в них. Но они не путались, никто никогда не дотронулся до чужого дерева. Старики говорили, что сады эти заложил мой прапрадед, Ахмед-годжа. Был он родом из Эрзерума, а зачем прибыл из столь далеких краев, никому не было известно.
Больше всего в садах было винограда. Мощные, - толщиной в руку лозы обвивались вокруг высоких яблонь, сливовых и абрикосовых деревьев и вверху так густо переплетались широкими своими листьями, что ни один луч света не проникал на землю, и земля всегда покрыта была свежей травой.
Вскоре после того, как мы приехали, начался сбор винограда. Дядя Губат и его взрослый сын влезали на деревья с длинной палкой, раздвоенной на конце, с ее помощью срывали тяжелые гроздья и опускали их вниз в лукошки. Женщины перекладывали виноград из лукошек в корзины, корзины грузили на большие арбы-четырехкодки и везли в село.
Но интереснее всего было видеть, как дядя Губат давит виноград. Высоко подвернув штаны и чисто вымыв ноги, он влезал на навес, где на особой цыновке из прутьев лежал виноград, и начинал давить и месить его. Он давил виноград, сок стекал в подставленные под навесом тазы, тазы наполнялись, их уносили и ставили на огонь, чтоб варить на медленном огне - получался бекмез. На нитку нанизывали ядрышки грецких орехов, опускали в бекмез, еще немного варили. Потом высушивали - получалось вкуснейшее лакомство. Варили с бекмезом сливы ила абрикосы - получался ирчал, что-то вроде нашего варенья. Сбор винограда, варка бекмеза, ирчала - было самое лучшее, самое веселое время в году.
И вот, посреди этого веселого оживления, вдруг разнеслась весть, что Вели из рода Велим зарезал в саду Джаби из рода Эфенди. И тотчас все вздыбилось, перемешалось... Мужчины из рода Эфенди, нашего рода, похватали оружие и вышли на деревенскую площадь. Дядя Губат вымыл ноги, оделся и тоже вышел на площадь. Только под вечер стало известно, что убийство произошло из-за Айны. Айна была первой красавицей в селе, я с Бахлулом, бегая иногда к кягризу, встречал там ее, приходившую за водой, и каждый раз обмирал от восторга. Дядина соседка, веселая, говорливая молодуха, подсмеивалась надо мной: "Гляди-ка, Айна, никак этот городской парнишка глаз на тебя положил..."
Я убегал, смутившись, а наутро вместе с Бахлулом снова отправлялся к кягризу и дожидался, когда придет Айна. Я и понятия не имел, что значит "положить глаз", но мне было удивительно приятно смотреть на Айну. Бахлул показал мне и мужа Айны, коротышку Фаттаха с маленьким, как лесной орех, носиком. У Фаттаха была лавка, он торговал папиросами, спичками, конфетами в ярких обертках, керосином... Смотреть на него было противно, и я подбивал Бахлула кидать камнями в его лавку, "Ай-ай-ай! - сказал хозяин, как-то поймав нас. - Нехорошо! В дядину лавку - камнями!...".
Уже после убийства Джаби я из разговоров женщин узнал, что этот красивый, статный парень давно любил Айну, но родители девушки не отдали ему дочку, пристроили ее за денежного Фаттаха. И вскоре по деревне разнесся слух, что "Айна развлекается с Джаби". Вот тогда одна из почитаемых в роду старух Ниса Короткая и стала подбивать двоюродных братьев Фаттаха отомстить за честь рода. "Фаттах - человек без чести, только и знает подсмеиваться: А жена его валяется с Джаби в скирдах соломы!... Ходите, задрав нос, а весь род Эфенди над вами потешается!... Мужчины!... Папаху носят!...".
Вели отправился в сад, подстерег там Джаби и зарубил его остро отточенным секачом.
Через три дня после этого Джаббар Белоглазый ночью застрелил Вели через дымоход.
Джаббар Белоглазый был высокий, худой и страшный. Когда он в упор смотрел на человека, особенно если злился, белки глаз у него делались огромными, лицо зеленело. Джаббара прозвали Людоедом, и я боялся его. Он приходился нам родней, часто появлялся у нас, иногда папа называл его племянником, и хотя лицо у Джаббара при этом слегка смягчалось, он никогда не отвечал на папины шутки.
Вечером, когда брат Вели Бешир задавал корм скотине, Джаббар со своим братом Шахмаром вошли в хлев и зарубили его. Потом родственники Вели точным выстрелом издалека убили Шахмара, стоявшего в дверях собственного дома. С того дня никто из нас огня вечером в доме не зажигал.
А потом был осенний солнечный день, девушки и молодые женщины возвращались с поля, а я, стоя на веранде, смотрел на них, потому что Айна была с ними. Под мышкой у каждой был туго набитый мешок со съедобной травой; хлеб в этот год не уродился, и приходилось нажимать на травку. И вдруг я увидел: навстречу женщинам вышел Муртуз - высокий молодой парень, поднял к плечу ружье - и выстрелил. Айна, как подстреленная птица, молча упала на землю. Парень вынул, из ружья гильзу и не спеша пошел дальше, а женщины засуетились, заголосили... Бросив Айну распростертой на земле, они побежали в село и, не успел еще Муртуз перевалить за косогор, как Сардар, двоюродный брат Айны, выбежал из села, присел и, целясь с колена, два раза выстрелил в Муртуза. Тот обернулся, отстреливаясь, скрылся за косогором, и тут же все мужчины села выскочили на площадь.
И началась между двумя родами самая настоящая война. Кинжалы, пистолеты, вилы, камни - все пошло в ход. Один из папиных двоюродных братьев убил троих, четвертого ранил. Не прошло и трех дней, как Вахид из рода Вели сразил его метким выстрелом.
Бойня не прекращалась, потому что не было власти, чтобы пресечь ее. Отец почти не выходил из дому и всегда имел при себе пистолет. И тогда дедушка Байрам, услышавший про такие дела, прислал Кызылбашоглы Али с пятью вооруженными всадниками, чтобы доставить нас в город. Среди приехавших были Гаджи и Ахмедали. Как всегда, довольные, жизнерадостные, они весело перешучивались, словно кровавые события в Гюней Гюздеке были самым обычным делом. Зато Кызылбашоглы помалкивал и внимательно слушал рассказы отца о том, кто кого убил. Ахмедали и Гаджи подсмеивались над местными жителями, кочевник всегда свысока смотрят на оседлых крестьян, не считая их способными на решительные действия, на геройство. Обвешанные патронташами, с пистолетами на боку, они снисходительно поглядывали на гюздекцев, а те провожала их злобными взглядами.
ОСЕНЬ В НАШЕМ САДУ
Когда мы вернулись домой, первым, кого мы увидели, был Иман-киши, с кувшином возвращавшийся с кягриза.
- Добро пожаловать! - сказал он, ласково улыбаясь.
Потом из нижней комнаты вышла тетя Кеклик в белом платье, поцеловала меня с сестренкой.
- Слава богу, вернулись целые-невредимые!
Мы с сестренкой сразу побежали в сад. Все казалось мне новым и незнакомым. Среди яркой листвы яблонь и айвы проглядывали зрелые плоды. Инжир на деревьях висел огромный - каждый величиной с блюдечко.
- Спасибо, Кеклик, - с удовлетворением сказал папа. - Ребята твои хорошо смотрели за садом.
- А как же! - по обыкновению громко сказала тетя Кеклик. - Уговор дороже денег. Ни одной поливки не пропустили.
Тетя Кеклик и четыре ее взрослых сына были бедны, но в их бедной жизни была для меня странная привлекательность - они жили весело, тетя Кеклик никогда не жаловалась, голос ее звучал бодро и уверенно. Сыновья немного подрабатывали, один вскапывал огород соседу, другой скупал поспевшие фрукты и вез их в город, Продавая на копейку дороже, другие тоже весь день были чем-то заняты, а вечером, рассевшись кружком на старом паласе, которым застлан был чистый земляной пол, с аппетитом ели лапшу или довгу, приготовленную матерью. Ни разу я не почувствовал, в них зависти к богатству, к нашей безбедной, обеспеченной жизни. Они, казалось, просто не думают об этом, не замечают разницы. Это делало легким общение с ними, я не ощущал между нами нравственной преграды. Младший сын тети Кеклик был года на три старше меня, иногда он вырезал мне арбу из арбузной корки, или еще как-нибудь забавлял; жизнь этой бедной семьи казалась мне намного привлекательнее нашей.
Иман-киши по-прежнему жил в своем вымышленном мире. Разнеся воду соседям, - он покупал в пекарне Теми-ра Медведя чурек, сдобренный яйцом и посыпанный маком, и шел домой.
Пообедав тем, что принесли ему мы пли соседи, он брал армянскую книгу с разорванными пожелтевшими листами, подносил ее к маленькому окошечку и начинал "читать". "Коран да пребудет Кораном, сын Земли, гикнув, взлетел на небо... Гюльбес заколдовал черных кур...".
Махтаб по-прежнему тайком бегала к Иману-киши. Иман-киши сажал ее на колено, улыбался и, набирая полную ложку, кормил ее из своей миски:
- Поешь, хохлаточка!.. Поешь, моя деточка...
НОЧНЫЕ СОБРАНИЯ В НАШЕМ ДОМЕ
"Свобода" все продолжалась. Теперь грабили уже средь бела дня прямо в центре города. Знатные уважаемые лица разъезжали только в сопровождении вооруженной охраны.
Приехал дедушка Байрам с бабушкой. Когда мы пришли к ним, дедушка раздраженно прохаживался по комнате, а бабушка Фатьма, пригорюнившись, сидела на своем топчане. Оказалось, что пока все были на эйлаге, дядя Нури распродал ковры и другие ценные вещи и исчез в неизвестном направлении.
Мама, как всегда, стала отчитывать бабушку Фатьму.
- Ты во всем виновата, одна ты! Скрывала от отца его проделки, деньгами его засыпала! Сколько ты ему в Шушу денег послала, а он со всякими подонками по кабакам шлялся!...
Бабушка Фатьма молча слушала ее, забыв про дымящуюся в руке папиросу, и тупо глядела в угол своими большими светлыми глазами, от взгляда которых теряли когда-то разум джигиты. Лицо ее не выражало ничего.
Папа и мама пытались узнать, где дядя Нури, но ни один человек не видел его. Дедушка Байрам в гневе не велел разыскивать сына. А бабушка Фатьма день и ночь молилась за своего Нури и делала подношения городским сеидам.
Папа с увлечением взялся за дела. У армянского священника, который уезжал из наших мест, он купил дорогую заграничную мебель, серебряную и золотую посуду, комнаты наши были теперь обставлены по-европейски. Все местные гачаки и разбойники из уважения к дедушке Байраму не трогали отца, и, пользуясь этим, отец с двумя компаньонами свободно переправлялся через Аракс и вел дела с иранскими купцами.
Молокане, боясь усиливавшейся "свободы", во множестве уезжали в Россию, и у одного из них отец купил бирюзового цвета дом в полтора этажа с большим ухоженным садом. Магазин его разрастался, отец пристроил к нему магазин тканей.
В последние дни в большой зале нашего дома стали собираться по вечерам гости. Приходил дедушка Байрам, кази Мирзали, мясник Мешади Курбан и другие уважаемые люди, Я вслушивался в разговоры о новом правительстве, недавно установившемся в Баку и называвшемся "мусават" - "равенство". Дедушка объяснил, что правительство это называется так потому, что всех людей хочет сделать равными. Хочет, чтобы правительство было выборным, чтоб выбирали его все на равных правах, чтоб правительство это было независимым и чтоб Азербайджан, не подчиняясь никакому другому государству, стал самостоятельным.
- И вы что ж, верите, что в учреждениях будет одинаковое уважение к кузнецу Мусе и, например, к Джаваду-ага? - спросил как-то мельник Махмуд.
- А почему бы и нет? - заносчиво ответил мясник Мешади Курбан. Джавад-ага такой же человек. Не с неба свалился!
- Так-то оно так... - уста Махмуд вздохнул. - Вот мы с тобой не беднее Джавада-ага, и народ нас, слава богу, уважает. А все равно - помяни мое слово, - в канцелярии почет будет бекам, а не тебе. Как ты был простои подданный, так им и останешься.
- Конечно, - глубокомысленно заметил дедушка Байрам, - возможно, что равенство установится не сразу. Такие перемены враз не осуществишь. Но если есть намерение ввести всеобщее равенство, рано или поздно оно будет введено.
- Пророк и сам был сторонником равенства, - назидательно произнес Кази Мирзали, докурив третью по счету толстую папиросу. - Святой Али не имел иного имущества, кроме единственного верблюда.
- Истинно! - согласился папа. - Причем, торговлю пророк считал праведным делом, он и сам занимался ею.
- Спета ихняя песенка! - с уверенностью заявил Мешади Гара, имея в виду беков. - Будущее принадлежит торговле!
Беки к нам в гости не приходили, в разговорах этих не участвовали. Но маму очень тянуло к ним, она вела дружбу с женщинами из бекских домов: с дочерью городского пристава Захрой-ханум, с Махбубой-ханум, дочерью владельца бань, с Бике-ханум и дочерью самого Джавада-ага. Мама любила ходить в гости к своим именитым подругам и нередко брала меня с собой. Обстановка у них была не богаче, и кормили у них не вкусней, чем у нас, но при всем том я не мог не ощущать, что и хозяйки, и их дети держали себя высокомерно по отношению к нам. Мальчишки моих лет, обращаясь друг к другу, говорили "бек". Я избегал сына Джавада-ага и предпочитал играть с сыном тети Кеклик или с племянником пекаря Темира Медведя. Мама была очень недовольна моей тягой к плебеям.
- В отцовскую родню пошел! - сквозь зубы цедила она. - Бабка Халса за всю жизнь пары туфель не износила. Да и дядюшка Губат чарыков не снимает!...
Она почему-то не понимала, не хотела понимать, что высокомерие бекских сынков обижает меня. И известие об установлении нового правительства, которое всех уравняет в правах, было почему-то не по душе маме. Думаю, она и сама не знала почему.
Прошла неделя-другая, и дедушку Байрама вызвали к губернатору, а когда он возвратился, то сказал, что новое правительство назначило его приставом в наш уезд. Губернатор сказал дедушке, что он достоин более высокого поста, но нужно покончить с кровной враждой в Гюней Гюздеке, и никто, кроме него, не может с этим справиться.
Участок, который поручили дедушке, был самым большим и самым беспокойным в уезде, а потому дедушке предоставили право самому набрать себе помощников. Конечно, дедушка взял Кызылбашоглы и еще несколько самых храбрых и преданных ему парней из своего рода.
Гюней Гюздек не был центром уезда, но дедушка решил обосноваться именно там, считая, что только постоянное его присутствие сможет остановить резню.
...После свержения Николая, во времена "свободы" самый большой в городе дом, принадлежавший ранее богатому молоканину, купил помещик Наджаф-бек, высокий плечистый мужчина, не, расстававшийся с дубинкой красного дерева. Это была легендарная "дубинка Наджаф-бека". Если бек, уходя прогуляться, оставлял свою дубинку в какой-нибудь лавке, тем самым лавка эта и ее хозяин сразу же становились неприкосновенными. В период "свободы" Наджаф-бек был одним из хозяев города, за каждым из таких беков стояло целое племя, каждого сопровождал отряд вооруженных всадников. Эти самозванные хозяева продолжали распоряжаться в округе и после установления мусаватского правительства, мусаватистов же это, видимо, мало интересовало. Я слышал, как папины гости говорили, что Наджаф-бек, прохаживаясь по балкону своего нового дома, расположенного в самом центре города, громко восклицал: "Азербайджан какой-то придумали!... Азербайджан! Дай по нему разок дубинкой - вдребезги разлетится!..."
Думаю, что Наджаф-бек со своей дубинкой и понятия не имел, что такое Азербайджан и какое еще может быть азербайджанское правительство. Сказать по правде, царское правительство добилось того, что слово "Азербайджан" в Азербайджане никогда и не употребляли. Земля его была разделена на губернии и именовалась: "Гянджинская губерния", "Шамхорская губерния" и т. д. И не удивительно, что такие люди, как Наджаф-бек, влиятельные, но совершенно невежественные, понятия не имели, как называется их родина. Если же какого-нибудь крестьянина спрашивали, какой он национальности, он отвечал: "мусульманин".
Новое правительство много говорило об Азербайджане, о национальном единстве, и папины гости тоже часто произносили слова: "национальное освобождение", "национальное азербайджанское правительство", и произносились эти слова с воодушевлением. Именно тогда я впервые услыхал от отца слово "родина". Мне казалось, что слово это было всегда, всегда жило где-то, забытое всеми, а вот теперь всплыло на поверхность. Потом, когда я стал кое-что понимать, я часто возвращался мыслями к впечатлениям этого периода. И понял, что, раздробленный иноземными захватчиками на отдельные ханства, угнетаемый иранским шахом по ту сторону Аракса и царским правительством по эту, Азербайджан не осознавался моими соотечественниками как родина, они даже забыли его название, забыли, к какой нации принадлежат.
И вот теперь все оживилось, забурлило... Детей собирали в отряды и учили их патриотическим национальным песням. Я активно участвовал в одном из таких отрядов. Под руководством старших мальчиков, назначаемых командирами, мы ходили строем, - учились петь, приобретали солдатскую выправку. Но и в этих отрядах хвастливые и заносчивые бекские сынки оставались бекскимн сынками, я видел, что их больше привечают, больше им уделяют внимания. А я, как ни богат был мой отец, оставался гражданином второго сорта. Я злился на бекских сынков и на правительство обманувшее мои надежды. А папа, часто ездивший в Баку по торговым делам, в которых он так преуспел при мусаватистах, с увлечением рассказывал о пламенных речах вождя мусаватистов Магомета Эмина Расулзаде.
У мамы опять усилилась малярия. Приступы мучили ее каждый день. Гноились места уколов. Как только они немного зажили, Иван Сергеевич порекомендовал маме месяца на два поехать в село. Гюней Гюздек славился своим климатом и хорошей водой, а потому мама, я, сестренка Махтаб и Зинят отправились туда.
Дедушка Байрам с бабушкой Фатьмой жили в доме дяди Губата, а на службу дедушка ходил в "канцелярию" (иначе люди не называли этот дом), построенную еще при Николае.
Очень скоро мы все, и я в том числе, почувствовали, что жена дяди Губата (она была из рода Вели) не в восторге от того, что дедушка живет у них, да еще и мы приехали. Виду она не подавала, но, возможно, мама не без основания наказывала Зинят повнимательней следить за едой, как бы не подложили яду.