Москва, 1970-е годы
В 1971 году журналист Виталий Блинов готовил для газеты «Неделя» беседу с известным артистом-телепатом Вольфом Григорьевичем Мессингом. Интервью пролежало почти два года, и в 1973 году главный редактор «Недели» Валентин Архангельский заверил Виталия, что материал стоит в номере, но нужно еще раз получить визу его собеседника. Все-таки прошло два года. И Блинов снова отправился к Мессингу. Эту встречу журналист запомнил на всю жизнь…
…Дверь ему открыл сам Мессинг, пожилой мужчина с улыбчивым, но утомленным лицом. Широкий лоб с глубоко врезавшимися морщинами, зачесанные назад темные, курчавые, с густой проседью волосы. Лицо не старое, но немногие морщины столь глубоки и рельефны, что невольно приходила мысль: этому человеку довелось пережить немало.
– Вольф Григорьевич, добрый вечер. Это я вам звонил час назад. Я Виталии Блинов.
– Могли бы этого и не говорить, – улыбнулся Мессинг. – Я знал, что вы мне позвоните, еще месяц назад.
– Простите, забыл, с кем имею дело…
Они прошли по освещенному короткому коридору и вошли в кабинет. Мессинг предложил гостю сесть в кожаное кресло неподалеку от письменного стола, заваленного множеством бумаг и газет, включил настольную, старинной бронзы лампу со стеклянным зеленым абажуром и сказал с мягкой улыбкой:
– Я даже могу назвать причину вашего визита. Вам нужно повторно завизировать интервью, которое я дал вам два года назад?
– Мне остается только развести руками… – удивленно произнес Виталий и действительно развел руками.
– Давайте интервью…
Журналист протянул свернутые в трубку листы. Мессинг взял их и, проглядывая, сел за стол, предложил:
– Хотите курить? Курите. Пепельница рядом с вами на столике.
Блинов вновь, не скрывая удивления, покачал головой, достал сигарету и щелкнул зажигалкой, прикуривая.
Мессинг быстро пробежал глазами строчку за строчкой, отложил один лист, потом другой… третий… Потом взял авторучку и сказал:
– Автограф оставляю. Только вы зря нервничаете. В последний момент нашу беседу снимут без объяснения причин, статью вы опубликуете лет через двадцать, если, конечно, останется такое издание, как «Неделя». А меня уже на этом свете не будет…
– Не понимаю, Вольф Григорьевич… впрочем, что я спрашиваю… просто невероятно… Почему интервью снимут? Мне главный сообщил, оно уже поставлено в номер. Почему его должны снять? – заволновался Виталий.
– Этого я сказать вам не могу, – расписываясь, ответил Мессинг.
– Странно, что вы этого не знаете…
– Знаю. Но говорить не хочется. Вас это не касается, поверьте… – Вольф Григорьевич поднял голову и с улыбкой потянул журналисту подписанные листы. – Хотите кофе?
…Он оказался прав, этот загадочный телепат… За два часа до подписания номера газеты в набор материал сняли по приказанию главного редактора без каких-либо объяснений. И опубликовали это интервью ровно через двадцать лет, как Мессинг и говорил. Опубликовали в «Неделе». Главный редактор Станислав Сергеев сказал Виталию, что это последний номер, еженедельник закрывают… Через год его открыли снова… А самого Вольфа Григорьевича уже давно не было в живых.
Виталий Блинов встречался с этим человеком не однажды и каждый раз во время разговора боялся смотреть ему в глаза. Его пугала глубина этих глаз… страшная, пугающая глубина бездонного омута…
Польша, конец 1939 года, через пару месяцев после вторжения германских войск
Вторжение германских войск в Польшу… Немецкие войска, не встречая сопротивления, переходят границу… Самолеты со свастикой на крыльях кружат над Варшавой, пикируют вниз. Сыплются бомбы… По улицам города в панике мечутся жители… Маршируют колонны немецкой пехоты. В строю – улыбающиеся, довольные солдаты… С грохотом движутся колонны танков с крестами на броне. На головном танке развевается штандарт с черной свастикой… Бредут понурые пленные – польские солдаты и офицеры…
…Вместе со своим многолетним импресарио Питером Цельмейстером и его помощником Левой Кобаком Мессинг почти сутки ехал по проселочным дорогам. Моросил мелкий ледяной дождь, шуршал по крыше кареты, копыта лошадей чавкали и хлюпали по непролазной грязи. Лева Кобак молча курил, Цельмейстер нервничал, то и дело смотрел на светящийся в полумраке циферблат часов. Вольф Мессинг дремал, прикрыв глаза, забившись в угол кареты, которую то и дело встряхивало и раскачивало из стороны в сторону.
Цельмеистер вдруг наклонился к Мессингу. спросил зло и настойчиво:
– Ты знал, что это будет? Скажи, пророк чертов?! Ты знал, что будет такое? Почему молчал?
– Нет, не знал… я видел только войну.. и говорил о ней… Нет, Питер, прости… не мог знать… – Мессинг закрыл глаза и добавил с болью, исказившей его лицо: – Такое мог знать только Господь Бог…
– Да на кой черт мне нужен такой Господь! – выругался Цельмеистер. – Я и раньше в него не верил, а теперь тем более!
Кучер, правивший парой лошадей, накрыв голову кулем из рогожи, постучал в стенку кареты и, когда дверца приоткрылась, сказал громко по-польски:
– Подъезжаем, Панове! А вдруг там немцы?
– Какие немцы?! – рявкнул Цельмеистер. – Что им делать в этой глухомани!
– Темно чего-то… огней не видать! – произнес кучер.
– Прячутся люди, не понимаешь, что ли? – зло прокричал Цельмеистер и захлопнул дверцу.
Карета въехала в местечко Гора-Кальвария. Действительно, дома по обе стороны улицы стояли черные, без единого огонька. Даже собаки не лаяли.
– Остановись! – открыв дверцу, крикнул Вольф, и кучер послушно натянул вожжи. Лошади встали.
Мессинг спрыгнул в грязь, не жалея лакированных ботинок, и зашагал в темноту.
– Ну куда ты, Вольф? Мы бы подъехали прямо к дому! – крикнул вслед Цельмеистер. – Охота по грязи шлепать?
Не услышав ответа, он махнул рукой, тоже спрыгнул в грязь и пошел вслед за Мессингом.
Из кареты молча высунулся Лева Кобак и тоже спрыгнул на дорогу. Покрутил головой, обернулся и сказал кучеру:
– Янек, поищи пока кого-нибудь. Должны же быть жители.
Кучер вздохнул, поправил куль из рогожи и потянул вожжи. Лошади медленно тронулись.
Они подошли к дому. Трухлявый, полусгнивший забор местами вовсе повалился, калитка была сорвана и валялась в стороне. А вот и яблоневый сад. Намокшие яблони низко опустили отяжелевшие от яблок ветви к самой земле. Вольф Мессинг пошел по тропинке, вдруг остановился, оглядывая яблоневый сад и почерневший от дождя дом в глубине сада. Память прошлого сдавила сердце. Вольф закрыл глаза, ладонями провел по мокрому от дождя лицу..
Старая Польша, 1911 год
Местечко Гоpa-Кальвария в Польше – место уж вовсе забытое Богом. Дороги – сплошное месиво грязи, где без сапог пройти немыслимо, по бокам этой широченной, разбитой десятком глубоких колей грунтовки стояли перекошенные в разные стороны, словно пьяные, домишки с подслеповатыми окошками и полусгнившими плетнями. На шестах сушились пустые горшки и кубаны, висело выстиранное тряпье – рубашки, кальсоны, юбки и портянки.
Но сейчас была ночь, и большущая луна, бледно-зеленая, словно лицо мертвеца, стояла в середине пустого, сизого цвета небосвода. Изредка взбрехивали собаки, начинали подвывать длинно и тоскливо, потом вновь наступала глубокая вековая тишина.
Волик спал на полу у печки на большом ватном матрасе вместе с братом и двумя сестрами, и укрывались они одним одеялом. Волик и сам не понял.
почему проснулся. Худенький мальчик лет десяти, он поднялся, откинув край одеяла, встал и медленно пошел через комнату, вытянув перед собой тонкие ручонки. Глаза у него были закрыты, и выражение лица – как у спящего человека. Волик медленно прошел по комнате к окну, открыл его и взобрался на подоконник. Постоял, обратив лицо к луне, большой и яркой, заливавшей землю зеленоватым светом. Мальчик протянул к ней руки. Он стоял на самом краю подоконника: одно неловкое движение – и он рухнет вниз, на завалину, откуда торчат острые колья. Но он стоял не двигаясь и тянул руки к луне.
Сзади тихо подошла мама Сара, осторожно обняла мальчика за плечи, другой рукой взяла под коленки и понесла обратно в постель, прижав к груди. Она уложила его на матрас на полу, рядом с братом и сестрами, села рядом и долго сидела неподвижно, лишь рука ее гладила мальчика по голове, словно успокаивая…
– Что это, ребе, я никак в толк не возьму? Неужели он лунатик? – с тревогой говорила Сара, глядя на раввина страдальческими глазами.
– Ну и что, если лунатик? – спокойно ответил раввин. – Мало ли чего бывает на свете, Сара? Лунатики тоже люди и даже очень хорошие люди, ничем не хуже нас. – Он улыбнулся.
– Ну почему он ходит? Стоит и руки к луне протягивает, будто молится, это же страшно, ребе.
– Что же тут страшного? Манера у них такая, Сара, по ночам ходить… Луна их притягивает.
– Кого это их? – со страхом спросила Сара.
– Лунатиков. Да ты не пугайся, Сара, среди евреев лунатики не новость.
– Мне-то каково с ним, ребе? – покачала головой Сара.
– А утром ты спрашивала у него, что он ночью делал?
– Спрашивала. Он ничего не помнит.
– И очень хорошо. И ты ему не напоминай. Лунатики воды боятся – ты ему перед окном воду в тазике на пол поставь. Он как в окно полезет, обязательно в тазик наступит и сразу очнется, – посоветовал раввин.
– Откуда ты знаешь, ребе?
– Сара, я так долго живу на свете и так много видел, – вздохнул раввин. – Меня трудно чем-то удивить. Разве что хорошей выпивкой и закуской.
– Да ты не больше меня живешь на свете, ребе.
– Я с Богом общаюсь, Сара, а это очень старит человека… человек хоть и мудреет, но очень быстро старится… Так что живи и радуйся, Сара… А ты в школу его определила?
– Так ведь далеко школа, ребе. Куда такому маленькому семь верст пешком… да еще через лес… через кладбище… Вот он и не хочет в школу.
– Надо, чтоб захотел, – сказал раввин и вдруг усмехнулся. – Хочешь, помогу?
– Всегда на твой совет и помощь надеемся, ребе. На кого же еще надеяться?
Польша, 1939 год, немецкая оккупация
– Вольф, ты оглох, что ли? – кричал Цельмейстер, стоя на крыльце дома. Входная дверь косо висела на одной петле.
– Что? Извини… Что там? – очнувшись, спросил Вольф Мессинг и пошел по тропинке к дому.
– Никого нет! – громко проговорил Цельмейстер – разбросанные вещи… побитая посуда… Они, наверное, уехали, Вольф.
– Куда они могли уехать? Им некуда ехать. – Мессинг поднялся на крыльцо и вошел в дом.
Действительно, в комнатах повсюду были разбросаны вещи, под ногами хрустели осколки посуды, дверцы от буфета валялись на полу, ящики выдвинуты и пусты.
Вольф стоял посреди комнаты, растерянно оглядывался, и вновь сердце защемило от воспоминаний…
Старая. Польша, 1911 год
Единственное, чего много было в Горе-Кальварии, – это солнца. Оно заливало убогое местечко жаркими лучами, и поэтому лопухи и крапива вдоль плетней и штакетников росли неистово, буйно, захватывая и пешеходные тропинки, и прополотые грядки с огурцами, помидорами и картошкой.
У Гришки Мессинга был большой яблоневый и вишневый сад, в котором с утра до темноты трудилась вся его семья, кроме самого Григория. Мать семейства Сара носила на коромысле ведра с водой. Босые ноги утопали в жидкой грязи выше щиколоток, ступали осторожно, тяжело. Она сворачивала с дороги и шла к дому, огибала палисадник и по тропинке входила в сад. Устало ставила ведра на землю и утирала пот с лица. Здесь было прохладней – широко раскинулись густые кроны старых яблонь и вишен. К ведрам бежали дети – Волька, Семка, Сонька и Бетька. Вольке десять лет, и он самый старший. В руках у ребятишек – большие жестяные лейки. Они окружили ведра и стали набирать в лейки воду. Мать осторожно наливала, поднимая ведро все выше и выше. Наконец ведра опустели, малышня разобрала свои лейки и медленно двинулась к яблоням и вишням, чтобы полить взрыхленную вокруг стволов землю.
А мать подняла коромысло с пустыми ведрами и вновь пошла к калитке месить босыми ногами черноземную грязь. Она подошла к колодезному срубу, поставила ведра на землю и начала крутить тяжелый деревянный барабан с металлической цепью, опуская пустое ведро вглубь, за водой.
Наполнив водой ведра, Сара зацепила их за крючки коромысла, подняла тяжелую ношу, уложила коромысло на плечи и, наклонив голову, пошла обратно к дому.
– Мама, я больше не могу! – закричал самый маленький Сенька. – У меня руки болят!
– И у меня болят! – подхватила Сонька.
– Я тоже устала, деточки мои! – ответила Сара, опуская ведра на землю. – Но если мы не будем поливать яблони и вишни, будет плохой урожай… У нас даже не хватит расплатиться за аренду этого проклятущего сада. Кто об этом должен думать, я или ваш проклятый папаша? Об чем такой папаша только думает? Об хлопнуть рюмку водки и об дать кому-нибудь по морде…
Григорий Мессинг сидел в шинке и был уже основательно пьян. По лысой голове и мясистому лицу стекали капли пота, жилетка расстегнута, рукава грязной рубахи завернуты по локти. Он сидел в компании двоих таких же людей. И одеты они были одинаково бедно, и пьяны тоже одинаково. В полутемном шинке стояли еще несколько столов, за которыми сидели такие же посетители. Тучи жирных мух жужжали над ними, над кусками вареной курятины, помидорами и солеными огурцами. Разговаривали все на смешанном польско-украинском диалекте, хотя мелькали в разговоре и русские слова.
– Тебе, Гришка, хорошо! У тебя сад вон какой! По осени урожай-то соберешь, продашь – вот и зиму, и весну с прибытком будешь.
– Э-э, Моня-балабоня! Твои слова да в жопу нашему раввину! Как я продам урожай, ка-ак?! Пока до Варшавы довезешь – сколько денег раздать надо? А где они у меня? Тут яблочко полушку стоит, а пока до Варшавы довезешь – оно и гривенник будет стоить! Уряднику дай, квартальному дай, городовому лапу позолоти! Да еще бандиты на базаре мзду свою требуют! А кто за гривенник покупать будет? И получается – себе в убыток торгуешь! А перекупщику разом урожай отдать – и вовсе без штанов останешься. А чем аренду платить? Уж два года в должниках хожу, будь она проклята – жизня эта! Э-э, да что там толковать-то!
– Душат нас, душат… – качал головой Моня. – На что завтра жить? А ведь я только и слышу от поляков и русских – вы сами во всем виноваты! Господи, ну почему во всем виноваты только евреи!
– Почему мы одни?
– А кто еще-то?
– Еще армяне во всем виноваты! И эти… как их?.. студенты! Поляки так говорят… – покачал головой Григорий.
– И эти… как их? Русские! – засмеялся Моня.
– А ты горилку не пей, вот и на завтра гроши будут, – засмеялся третий собутыльник. – А по мне – гори оно все огнем ясным! Будет день – будет пища! Господь не оставит…
Моня проворно схватил штоф из темного стекла и разлил по кружкам горилку. Чокнулись, выпили, шумно задышали, стали закусывать курятиной, грызли дольки чеснока, ели помидоры.
– Господи-и! – вдруг прошамкал с набитым ртом Григорий Мессинг и ударил кулаком в грудь. – Ну зачем ты уродил меня евреем?! За какие такие грехи моих предков?
– А ежли б он тебя негром уродил? – с ехидцей спросил Моня.
– Да хоть китайцем! – рявкнул Григорий. – Хоть папуасом! У меня вон четверо голодных ртов есть просют! Как их прокормить, ка-ак?
Собутыльники рассмеялись, Моня стал вновь разливать по кружкам горилку. Рядом с шинкарем запела скрипка. Тощий, в белой рубашке и бархатной жилетке скрипач, согнувшись и улыбаясь, начал пиликать на старенькой скрипке знакомую мелодию «Семь сорок», и весь шинок встрепенулся. Бородатые и небритые, в картузах и камилавках, мужики заулыбались, начали в такт пристукивать по столам ладонями, а какой-то пожилой еврей вскочил и стал плясать. А скрипач все убыстрял мелодию, и танцор все быстрее перебирал ногами в стоптанных башмаках.
– Ле хаим, евреи! – крикнул пожилой еврей, крутя ладонью над головой, и тут же из-за столов выскочили еще трое и пустились в пляс.
В комнате горела керосиновая лампа, и язычок пламени колебался, облизывая закопченное стекло. Четверо мальцов сидели за столом, и перед каждым была маленькая тарелка. Еще на столе стояла глиняная миска с горкой моченых яблок и кубан с молоком.
Мама Сара большим ножом отрезала от темного каравая толстые ломти черного хлеба, ставила перед Воликом… перед Семой… перед Соней… перед Бетей. Потом налила из кубана молока в кружки.
– Ешьте, мои хорошие, ешьте… – едва слышно сказала мама Сара.
И дети быстро и одновременно схватили ломти хлеба и стали жадно есть. Брали из миски моченые яблоки, откусывали и то и другое и торопливо ели, ели, ели…
Мама Сара отрезала еще один ломоть хлеба, потоньше, и тоже стала медленно есть, откусывая то хлеб, то яблоко. Она ела и смотрела на детей, и в ее глазах медленно закипали слезы.
Волик ел хлеб с яблоком, запивал молоком, потом опустил обкусанный ломоть под стол, отломил корку и спрятал ее в карман коротких штанов.
– Ешьте, деточки, ешьте… – тихо повторила мама Сара и тяжело поднялась из-за стола, пошла к печке.
Следом за ней, взяв два яблока, из-за стола выскользнул Волик и быстро вышел из комнаты.
Польша, 1939 год, немецкая оккупация
– Я говорю, ехать обратно надо! – голос Цельмейстера вернул Мессинга к действительности. – Если дождь не прекратится, дороги так развезет, что мы не проедем. Никакие лошади не вытащат. Ты слышишь, Вольф?
– Слышу, слышу… не кричи… – поморщился Мессинг и пошел из дома.
– Разве я кричу? – удивился Цельмейстер. – Я громко говорю, чтобы до тебя дошло! До тебя же все, что я ни говорю, доходит, как до жирафа!
Они пошли по раскисшей тропинке через сад к калитке. Мессинг вдруг остановился, подошел к яблоне, поднял тяжелую, унизанную яблоками ветвь, уткнулся лицом в листву. Холодные капли воды покатились по липу. Казалось, Мессинг плачет. Он оторвал большое яблоко, холодное, мокрое, медленно надкусил его и так же медленно стал жевать.
Старая Польша, 1911 год
В полумраке мальчик обогнул дом и вышел к небольшому хлеву, отворил тяжелую створку ворот, ступил внутрь. Куры, сидевшие на шесте рядом с сеновалом, обеспокоенно заквохтали, заходили по жердочкам. За невысокой загородкой стояла корова и мерно жевала. Ее большущие, с лиловым отливом глаза ярко блестели в полумраке.
– Здравствуй, Розка… – тихо сказал Волик и погладил корову по длинной морде, почесал за ухом. Корова шумно вздохнула. Волик достал из кармана несколько хлебных корок и поднес одну на ладони. Корова ткнулась в ладонь мокрым большим носом, взяла корку, стала медленно жевать.
Волик вновь погладил корову по морде, тоже вздохнул и проговорил:
– Как жалко, Розка, что ты скоро умрешь… как жалко… – Он снова протянул ей корочку, и корова взяла ее. Волик поцеловал корову в морду возле огромного глаза, который, казалось, смотрел на него с благодарностью, повторил: – Как жалко…
За его спиной неслышно возникла фигура матери.
– Ты что тут делаешь? А ну спать быстро. Что ты тут бормочешь? Чего тебе жалко?
– Розу нашу жалко… Она умрет скоро, – тихо сказал Волик и вновь обнял шею коровы и сунул ей последнюю корочку.
Животное благодарно вздохнуло, принялось медленно двигать мощной челюстью, глядя на мальчика понимающим взглядом.
– Кто умрет? – всполошилась мама Сара. – Розка умрет? Кто тебе сказал эту гадость?! Соседи, да? Небось Мойша Губерман сказал? У этого старого пьяницы одни пакости на уме! О, Господи праведный, за что ты наказал меня?! Таким мужем и такими детьми! – Сара схватила Волика за руку и потащила из хлева, ругаясь на ходу. – Один в шинке последние гроши пропивает, другой пророком заделался! Розка умрет, тьфу, чтоб тебя! Да если Розка умрет, мы все с голоду подохнем! Что ты вздумал предсказывать, сволочи кусок! Что тебе в башку всякая дрянь лезет! Не-ет, это не Розка, это я скоро умру! Боженька заберет меня к себе, и избавлюсь я от этих мук! От этой нищеты! От пьяницы мужа! От детей-дураков! Если Розка умрет, я тебя до смерти прибью, Волик, заруби это себе на носу! Прибью! До смерти!
Бедный Волик молчал, тащился за матерью, морщился от боли, и слезы катились по его щекам.
А ночью Волик снова проснулся. Он встал с матраса с закрытыми глазами и медленно пошел через комнату к окну. Он шел медленно, вытянув перед собой руки. У стены под окном мать поставила небольшое деревянное корыто с водой. И Волик, подойдя, ступил ногой в холодную воду и проснулся. Вздрогнул, открыв глаза, испуганно посмотрел вокруг себя.
Тут же за его спиной возникла мама, подняла его на руки, прижала к себе, стала целовать в щеки и глаза, шептала:
– Не пугайся, мой дорогой… не пугайся, мой хороший… все у нас замечательно… пойдем спать, золотце ты мое…
– А почему там вода? – спросил Волик сонным голосом.
– А ты испугался?
– Нет… просто я спал, и мне сон снился, а как попал в воду – сон сразу исчез…
– А что тебе снилось?
– Снилось, что я в поезде еду., а потом большой город снился… будто я в этом городе… и очень есть хочется…
– Глупости какие, мой родной… – мама уложила его рядом с братом на матрас. – Разве мы собираемся куда-нибудь ехать? Мы никуда не собираемся уезжать… Спи, золотце мое, спи спокойно… пусть тебе только хорошие сны снятся… – Она присела рядом на полу и гладила Волика по голове…
Утром Сара вымыла руки под рукомойником, перекинула через плечо чистое полотняное полотенце и пошла из дома в хлев.
Ребята и мрачный похмельный Григорий сидели за столом. Дети ели вареную картошку с мочеными яблоками, отец наливал из кувшина мутный рассол, пил из кружки и тяжко вздыхал.
Сара прошла к хлеву, открыла створку ворот и шагнула внутрь, громко приговаривая:
– Розочка, красавица ты наша! Кормилица ты наша! Радость ты наша ненаглядная! Я за молочком пришла. Дашь нам молочка. Розочка?
Сара прошла к загородке и оцепенела: Розки не было видно. Приглядевшись, она увидела, что корова лежит на боку, мордой к дверце, совершенно неподвижно.
– Роза… – прошептала Сара и кинулась к корове, открыв дверцу. Рухнула на колени, стала гладить морду коровы, шею, приговаривая: – Роза… Розочка… Господи, пресвятая Богородица! Да что это такое?! Померла! Померла-а-а!
Сара сорвалась на крик, вскочила и выбежала из хлева.
Перепуганно квохтали куры на насестах.
Раввин, Григорий Мессинг и его жена Сара молча рассматривали мертвую корову. Сзади переминались дети – Волик, Семка, Соня и Бетя.
– Как же так, ребе, ничем не болела и вдруг подохла? – удрученно спросил Григорий.
– Раз подохла, значит, чем-то болела – у Бога просто так никто не подыхает, – глубокомысленно изрек ребе.
– Ох, ребе, а мой Волик вчера сказал мне – Розка наша помрет… Как вам это нравится, ребе? – И Сара посмотрела на раввина.
– Мне это совсем не нравится, – ответил ребе. – Почему он так сказал?
– А вы сами у него спросите, ребе, – посоветовала мама Сара. – Это уже не первый раз с ним такое!
– Что? – не понял ребе.
– Предсказывает, – шепнула на ухо ребе Сара. – В мае месяце сказал соседу Мойше Губерману, что у них скоро сарай сгорит. И что вы думаете, ребе? Через неделю сарай сгорел до последней досточки. – Сара хихикнула. – А Мойша до сих пор говорит, что это мы спалили его курятник, который и приличным сараем назвать нельзя… А вот помните, цирк приезжал? Так этот паршивец за неделю вдруг меня спрашивает: мама, а ты поведешь меня посмотреть на послушных медведей и собачек? Я уж подумала, умом тронулся, какие собачки? Какие медведи? Где он тут у нас мог видеть медведей?
Ребе слушал трескотню Сары и смотрел на Велика мрачными черными глазами. Потом спросил:
– В синагогу детей водите? Талмуд читаете? Детям читаешь Талмуд? Что-то я не видел тебя, Сара, в синагоге с детьми!
– Хожу, ребе! Не сойти мне с этого места, хожу! – истово поклялась Сара.
– Но я вас там не видел ни разу, Сара, – уставился на нее ребе.
– Зато вы, ребе, часто моего мужа в шинке видите! – вспылила Сара. – Потому что пьянствуете с ним в этом проклятом шинке!
– Придержи язык, женщина! – грозно сдвинул лохматые черные брови раввин. – Знай свое место!
– У меня корова подохла! Хоть бы помолился за нас, ребе! Как мы жить теперь будем? Чем я детей накормлю? Конечно, разве тебя это интересует! Тебя больше интересует, сколько тебе денег принесут в синагогу! А потом ты в шинок пойдешь с моим обалдуем! Будете там горилку жрать и песни распевать!
– Тьфу! – сплюнул ребе и быстро пошел из хлева, на ходу обернулся, крикнул: – На месяц лишаю тебя посещения синагоги! – Пройдя несколько шагов, он снова обернулся и приказал: – Ну-ка, Волик, пойдем со мной.
Волик вышел из хлева, раввин обнял его за плечи, и они вместе пошли по тропинке к калитке.
– Ну-ка, скажи мне, пострел, а как ты узнал, что ваша Розка скоро умрет? Явление какое-то тебе было?
– Нет, не было… Я просто закрыл глаза и увидел нашу Розку мертвой, – ответил Волик.
– А почему ты увидел ее, а не что-нибудь другое? – допытывался раввин.
– Не знаю… я про нее всегда думал… я очень любил нашу Розу..
– Очень любил… – повторил негромко раввин, раздумывая. – И часто с тобой такое бывает? Ну, часто ты видишь будущее?
– Не знаю… Вот помните Мойшу Чертока? Все тогда думали, что он в реке утонул, а я подумал про него и увидел его на базаре в Варшаве, он там картошкой торговал.
– Помню Мойшу Чертока, помню… – пробормотал раввин.
– Я тогда сказал, что он живой, так все надо мной стали смеяться. А он к Новому году сам пришел. Помните, ребе?
– Помню, помню… А скажи мне, ты разве бывал на базаре в Варшаве?
– Нет, не бывал.
– А как же ты мог увидеть то, чего никогда не видел? Как ты узнал, что это Варшава?
– Не знаю… – растерянно ответил Волик.
– Ты не знаешь, и я не знаю… – вздохнул раввин.
Он открыл калитку, и они пошли по грязной улице, и рука раввина по-прежнему лежала на плече мальчика. За заборами брехали собаки, от низких, покосившихся домишек тянуло сыростью и навозом, доносились крикливые голоса, посреди изъезженной широченной дороги блестели длинные лужи. Ветер захолустья и нищеты гулял по местечку.
– Слушай меня, мой мальчик, – вдруг заговорил раввин. – Господь дал тебе великий дар, и тебе будет тяжело жить с ним… Очень тяжело, но ты будешь жить и приносить большую пользу людям. Но ты… ты должен пообещать мне сейчас, что никогда, слышишь, никогда не будешь делать людям плохо… Обещаешь?
– Обещаю… – ответил Волик.
Или Господь тебя самого страшно за это накажет… Тебе нужно уезжать отсюда, мальчик. Какое у тебя будущее в этом нищем, убогом местечке? Тут ни у кого нет будущего. А сколько великих, знаменитых евреев вышли из таких местечек! Потому что не побоялись и сами пошли навстречу своей судьбе. Пойдешь в школу? – вдруг спросил раввин и, остановившись, погладил Волика по голове.
– Не хочу..
– Почему?
– Далеко ходить… через кладбище ходить боюсь…
– Э-эх ты, а ведь уже взрослый мальчик…
– А что мне школа? – Волик поднял на раввина черные глаза. – Я и так читать и писать умею.
– Кто же тебя научил? – удивился раввин.
– Сам научился…
– Ладно, несносный еврейский мальчик, тебя не переспоришь, ступай домой. Мама Сара уже беспокоится.
– Дождалась? – зло глянул на Сару муж. – Э-эх, дура женщина… – И Григорий махнул рукой и тоже пошел из хлева за раввином, ругаясь на ходу: – Это все лунатик твой напророчил, чтоб его черти забрали! Предсказатель! Зачем мне такой ребенок нужен, а? А если завтра дом сгорит? Или я помру?! На луну насмотрелся, маленький негодяй! Прибью!
Сара всхлипнула, концом платка утерла слезы в углах глаз и тихо завыла. Дети стояли в стороне, боясь подойти к матери, молча смотрели на нее печальными глазами.
Вечером, после изнурительной работы, они вновь сидели за столом при свете керосиновой лампы, ели вареную картошку с хлебом и огурцами и запивали пустым чаем. В дом ввалился отец, сильно навеселе. В руке у него был зеленый штоф с горилкой.
Он молча прошел к столу, плюхнулся на свободный стул, с глухим стуком поставил штоф, при этом совсем не обращая внимания на детей и жену. Вытащил из кармана жилетки мешочек и брякнул им об стол. В мешочке звякнули монеты.
– Вот и все, что осталось от нашей Розки…
Сара проворно взяла мешочек со стола.
– Сколько здесь? – Она высыпала монеты на ладонь, быстро пересчитала. – Как? Всего три рубля и два гривенника? Гриша, разве ты торговец? Ты просто кусок дурака!
– А за сколько, по-твоему, можно продать мясо коровы, которая не была забита, а померла неизвестно от чего, за сколько?
– Разве на эти деньги мы сможем купить телочку? – вместо ответа спросила Сара и сама себе ответила: – На эти деньги можно купить только полудохлую козу. Ты, наверное, пропил рублей пять? Признавайся, подлый пьянчужка? Вместе с ребе пропил, да?
– М-м-м! – громко замычал Григорий, встал, открыл застекленный буфет и достал оттуда граненый стограммовый лафитник, снова плюхнулся за стол и налил в лафитник водки.
– Ле хаим, евреи! – выдохнул он и махом выпил.
– Какой ты еврей? – вздохнула Сара и погладила Волика, который сидел к ней ближе всех, по головке. – Кацап паршивый! Или того хуже – хохол нахальный… упаси меня. Боже, от таких евреев. Позор, и больше ничего… ни продать, ни купить не умеет – разве это еврей?
– Цыц! – Григорий грохнул кулаком по столу, взял соленый огурец из миски и стал жевать. – Сколько денег в дом ни приноси, тебе все будет мало! Ненасытна алчность женская, сказал Соломон! Не могу я прокормить такую ораву! Вот его спроси, почему померла корова? – Отец ткнул пальцем в Волика. – Пусть он скажет! А что он завтра нам напророчит? Все помрем? Чтоб завтра же отправлялся в хедер!
– Я не хочу в хедер, – сказал Волик. – Там плохо… там розгами бьют.