– Когда его привезли, было поздно, клей схватился, – говорил Глотников. – Парень от боли был уже без сознания, а что я могу сделать? Вы же знаете, «БФ» застывает, как камень. Я даже пилой пробовал резать – не вышло!
– А где ж его этот, ну… – Загуба показал на пах покойника.
– Я ж говорю, клеем был залит, «БФ», – ответил ему Глотников.
– Клеем? – изумился Загуба.
– А зачем вы вырезали все? – спросил Степняк.
– Косая приказала, – сказал Глотников.
– И где же оно? Ну, то, что вырезали?
– Не знаю. Я в мусорное ведро бросил. На мусорке, наверно.
– А кто ему клеем залил? Сам, что ли? Или баба? – спросил Загуба. – От ревности, поди? Ну и бабы! – Вдруг задохнулся от шерлокхолмсовской догадки: – Неужто – Косая?!! Вот блядь! Он же ей в дети годится!
– Подожди, Микола! Остынь, – сказал Степняк и показал на трех старух в дальнем конце кладбища: – Приведи тех женщин, нам понятые нужны, чтоб акт составить.
Позже, после формального допроса Глотникова и Косой, Степняк еще час провозился в мусорных ящиках на задворках больницы, весь провонял там гнилыми окровавленными бинтами, тампонами и прочими больничными отбросами, но нашел-таки килограммовый кусок клея «БФ», грязный, облепленный зелеными мухами и червями, но хранящий в себе, как впаянный, половой орган и гениталии Виталия Сташевского.
Мысленно похвастав этой добычей перед женой («Ну, Васыль! Орел!» – скажет она) и в то же время усмехнувшись некоторой экстравагантности этого вещдока, Степняк обмыл окаменевший кусок клея, завернул в газету «Коммунист Краснодара» и спрятал в портфель.
Затем был долгий и нелегкий допрос продавщицы единственного в Качаловке хозяйственного магазина. Но и тут Степняка ждала удача: после «не знаю», «не помню» и «тут сто людей на дню заходит» продавщица достала толстую папку с накладными и квитанциями, и среди этих накладных Степняк уже сам обнаружил, что ровно неделю назад Щадов, главный бухгалтер колхоза «Заветы Ленина», купил
по перечислениюпять банок клея «БФ» общей стоимостью 4 рубля 48 копеек.
Эти 4 рубля 48 копеек почему-то особенно допекли Степняка. Все в этом преступлении было сделано нагло, грубо, почти открыто, но то, что даже орудие убийства – клей «БФ» – преступники купили не на свои, а на колхозные деньги, – именно это взбесило Степняка.
И когда вечером он – уже в Антоновке, в колхозе «Заветы Ленина» – допрашивал преступников, то не мог избавиться от подступающего к горлу чувства тошноты. Нет, его не стошнило на кладбище при виде изуродованного покойника. И его не тянуло в тошноту, когда он голыми руками рылся в гниющих больничных отбросах. Но сейчас, допрашивая этих
руководителей,этих
хозяевстраны, ему хотелось блевануть им прямо в их сытые, хорьковые, партийные ряшки.
Потому что даже на допросе они вели себя не как преступники, пойманные с поличным, а как хозяева, уверенные, что им все сойдет с рук. Конечно, ни председатель колхоза, ни парторг не сказали Степняку, сколько они платят наверх за свои руководящие должности. Но это он знал и без них, ведь он работал в угро. И там, меж своих, было известно, что
каждыйпредседатель колхоза ежегодно платит 200 тысяч рублей секретарю райкома, а тот, собирая
оброкв своем районе, должен половину отдать наверх, в обком партии. А сколько из обкома идет в Москву, в Кремль – этого никто не знал, хотя и пытались высчитать. Конечно, в других областях и ставки другие – где ниже, а где выше, – но в таких плодородных зонах, как Ставрополье, Кубань, Краснодар, даже место начальника районной милиции стоило сто двадцать тысяч…
Но одно дело было – знать, слышать не то догадки, не то правду, а другое – вот так, лицом к лицу увидеть, что этот
новый класс,это руководящее страной
быдло,купило себе индульгенцию даже на варварское убийство. В наглости своей они не отрицали и преднамеренный сговор, но говорили, что хотели не убить Сташевского, а только «поучить». И на это «поучить» нажимали старательно,
подсказываяСтепняку, как он должен повести их дело. Им и в голову не приходило, что он приехал сюда не для того, чтобы выгородить их и защитить от обвинений матери Сташевского, а по своему собственному почину – свершить правосудие!
Что касается мотивов преступления, то они поначалу не хотели вдаваться в подробности, хотя Степняк уже знал эти подробности от Клавдии Сташевской, матери покойного.
Прошлым летом Виталий Сташевский окончил Краснодарский сельскохозяйственный институт и с дипломом агронома вернулся в родную деревню. Председатель колхоза «Заветы Ленина» тут же назначил его главным агрономом, поскольку до этого в колхозе не было ни одного дипломированного специалиста. По случаю назначения был, конечно, вечерний сабантуй, колхозное начальство поднимало тосты за то, что теперь у них агроном с высшим образованием, и самое главное – свой, местный парень, которого они «знают с пеленок» и которого они «своими руками вывели в люди, пять лет ему колхозную стипендию платили».
Но буквально через несколько дней начались первые конфликты. Новый агроном замерил все колхозные поля, бахчи и сады и обнаружил, что в отчетных документах площадь активного земледелия занижена в три раза. Таким образом, урожаи, полученные на больших площадях, переводили (на бумаге) на меньшие площади и рапортовали в райком партии и в область о рекордных показателях. А поскольку подобные «сводки» положено отправлять наверх каждый месяц, наступило время и новому агроному ставить свою подпись под этой «липой».
Однако Сташевский отказался подписать липовые отчеты.
Так началась война между 27-летним агрономом и всем остальным руководством колхоза «Заветы Ленина», которое до его появления жило спокойно и воровало так, как все вокруг воруют.
Ни лесть, ни попытки подкупа, ни увещевания матери не могли сломить молодого Сташевского. «Я не буду
жить по лжи»,– сказал он странную для матери фразу, не подписал липовые документы, и они ушли «наверх» без его подписи. Афонин, председатель колхоза, написал сопроводительное письмо, в котором объяснил, что старший агроном колхоза тяжело болен и подписать сводки не может.
Тем бы дело и кончилось, если бы в это время не поспели ранние яблоки в садах, а на бахчах – дыни и арбузы, которые и были главным источником доходов колхозного начальства. Метод был прост: восемьдесят процентов того самого
рекордногоурожая, о котором рапортовали для получения наград, списывали теперь как потерю от стихийных бедствий – ливневых дождей, налетов колорадского жука, саранчи, быстрого гниения из-за отсутствия складов и т.д. Вслед за этим тонны отборных, но списанных как гниль яблок и дынь грузили в полученные за взятку вагоны и везли в Сибирь, в заполярные Дудинку, Норильск и Воркуту, где цена яблок на черном рынке доходила до 10 рублей за килограмм. За год только яблоки приносили руководителям колхозов до миллиона рублей чистоганом.
Но теперь, когда в колхозе появился агроном, составлять акты о гибели урожая от ливневых дождей и нашествия саранчи должен был он – и никто другой! Больше того – его подпись должна была стоять первой, и именно от этой подписи вдруг стали зависеть миллионные доходы
святой троицы –Афонина, Щадова и парторга Курзина.
Целый месяц председатель колхоза и его компания искали пути к сердцу молодого правдолюбца. Целый месяц они обхаживали его, уговаривали, обещали напрямую и через мать огромные деньги за один только росчерк его пера. Сташевский оставался неподкупным. И его нечем было шантажировать – он не пил, не гулял на гулянках и даже не волочился за девками. А вместо этого раз или два раза в месяц уезжал в Краснодар – говорил, что в библиотеку, но даже мать понимала: к своей городской пассии. В библиотеку разве нужно ботинки чистить?
Между тем положение руководства колхоза становилось тупиковым – тонны яблок, готовых к отправке в Сибирь, действительно начали гнить на железнодорожной станции, но не могли двинуться в путь без подписи Сташевского.
– Да он что – жид, что ли? Или жидовских книг начитался в городе? – негодовали в правлении колхоза. – Так мы его под жидка и укоротим!
Никто, конечно, этой угрозе не верил – тем более что Сташевский был потомственным русаком, это все знали, до войны тут полдеревни было Сташевских. Но уперся он в своем «жить не по лжи» с жидовским, как решил Афонин, упрямством, и пришлось-таки отправить все яблоки в Краснодар, сдать государству на плодоовощную базу. Сташевский победил и с гордо поднятой головой ходил теперь по деревне. Он не знал, правдолюбец, что его победу запишут не на счет его вермонтского учителя, о котором тут никто и не слышал, а на счет «жидов», на которых веками привыкли валить все необычное – от жульничества до честности. Но главное, о чем не знал Сташевский: что в тот же день, когда двести тонн сладчайшего
апорта, белого ранетаи
антоновкиприбыли в Краснодар, они тут же «сгнили» под росчерком пера руководителей краснодарской базы, а назавтра укатили в Сибирь – в тех же вагонах, в которых прибыли из Антоновки.
Только Афонину, Щадову и Курзину пришлось доход от этой сделки разделить с руководством той базы. «Идиотская» честность и «жидовское» упрямство молодого агронома принесли им первые серьезные убытки.
Но они затаились до весны. А к весне, когда стало ясно, что ни спровадить Сташевского из колхоза, ни женить на ком-нибудь из своих, ни подловить на какой-нибудь ошибке не удается, вдруг сама собой открылась и причина столь непонятной честности Сташевского. Кто-то из колхозников встретил его в краснодарском кинотеатре с его городской пассией и ясно опознал в ней жидовку. Да и как не опознать, когда она со скрипкой была! Кто же, кроме жидов, у нас на скрипках играет?
Так подтвердилось, откуда у этого Сташевского его жидовское упрямство «жить не по лжи».
…В тот день в колхозе была очередная свадьба, и Афонин приказал молодоженам любым способом уговорить Сташевского на эту свадьбу прийти. Виталий пришел. Вечером на свадьбе Щадов и парторг Курзин произносили тосты «за мир и дружбу между отцами и детьми, между руководством колхоза и нашим молодым и талантливым агрономом Виталием Сташевским!». Но после трех первых тостов в стакане захмелевшего от шампанского Виталия было уже не шампанское, а
ерш –смесь пива и водки, и именно «за мир и дружбу» его заставили этот ерш выпить. А когда Сташевский, захмелев, уснул во время танцев, председатель колхоза, парторг и бухгалтер, выпив еще один тост «за дружбу народов», сами, лично, на руках отнесли Сташевского домой. Да, все видели, как они унесли его со свадьбы – заботливо, как родного сына. Но никто не видел, как в ста метрах от дома Сташевских они остановились, опустили свою ношу на землю, расстегнули ему брюки и залили ему пах клеем «БФ», который предусмотрительный Щадов заранее купил в хозторге
по перечислениюи принес на свадьбу в своем служебном портфеле. Застегнув Сташевскому брюки, Афонин, Щадов и Курзин донесли его до дома и с рук на руки сдали матери – точнее, внесли в дом и уложили на кровать.
На рассвете Виталий Сташевский очнулся из-за жуткой боли в паху. Клей, затвердев, как цемент, клещами сжимал ему гениталии. Виталий закричал, позвал мать. Мать бросилась к председателю колхоза за машиной, чтобы отвезти сына в больницу. Афонин не отказал. Наоборот, мельком взглянув на часы, сам пошел будить колхозного шофера. С того момента, как он, Щадов и Курзин вылили на пах Сташевского весь «БФ», прошло уже пять часов, и Афонин знал, что теперь этому
«жиду-правдолюбцу»уже ничего не поможет. Так оно и было – через два часа, не приходя в сознание, Сташевский умер на операционном столе, перед бессильным хирургом Владленом Плотниковым.
Но ни варварство преступников, ни их наглая уверенность в том, что районное начальство их покроет, не бесили Степняка так, как – почему-то – именно та мелочь, что, воруя
миллионы,они даже орудие преступления, клей «БФ», купили не за свои, а за колхозные 4 рубля 48 копеек. Это выводило Степняка из себя настолько, что он даже позабыл мысленно оценить всю ситуацию мудрыми Фаиниными глазами. Взяв у Загубы три пары наручников и служебный «газик», он, превышая скорость, вез теперь арестованных в Краснодар. В его портфеле лежали все улики, нужные для того, чтобы судить эту троицу за умышленное групповое убийство. И если он привезет их до восьми утра и, соблюдая все формальности, сдаст под стражу до начала рабочего дня в обкоме партии – как они отвертятся?
Синяя «Волга» ГАИ догнала его на Гагаринском проспекте, и фиксатый старлей Воронин, приятель Степняка, отмашкой полосатого жезла приказал ему остановиться. Василий отмахнулся – мол, ну тебя, я спешу. Но Воронин включил мигалки и сирену и сказал в мегафон:
– Водитель, остановитесь немедленно!
Василий сбросил ногу с газа, прижался к тротуару, к шарахнувшимся в разные стороны прохожим, и высунулся из кабины.
– Ты что, охерел? – весело сказал он подошедшему Воронину.
– Выйди из машины! – строго приказал Воронин.
– Не морочь голову, Стас! Я спешу!
– Степняк, за превышение скорости и езду в нетрезвом состоянии вы арестованы!
– Да ты что??? Рехнулся? У меня тут… – начал Степняк и вдруг при виде сразу трех подкативших сюда же «Волг» областного КГБ и милиции все понял.
Машина КГБ остановилась на противоположной стороне и стояла нейтрально, никто из нее не выходил – вели наблюдение. А из двух милицейских выскочили сразу четверо ментов и бегом побежали на помощь Воронину, держа правые руки на задницах, на кобурах.
– Будешь оказывать сопротивление или так выйдешь? – спросил Воронин.
– Так выйду. – Степняк нагнулся, хотел взять свой портфель, но Воронин сказал упреждающе:
– Выходи без ничего, руки на голову!
Потом была комедия с вытрезвителем, проверка дыхательной трубкой на пары алкоголя. Потом – анализ крови с той же целью найти алкоголь в его крови. А когда наконец Степняк пешком пришел в свое угро, то узнал, что по приказу начальника областной милиции полковника Рогулина руководители колхоза «Заветы Ленина» отправлены домой «до выяснения». Что начальник угро майор Кривонос срочной телеграммой вызван из Полтавы для проведения служебного расследования «о самочинных действиях следователя Степняка». И что следствие по делу о скоропостижной смерти Виталия Сташевского перешло в Управление Краснодарского областного комитета госбезопасности.
– А где мой портфель? – спросил Степняк у своего приятеля Воронина, арестовавшего его на Гагаринском проспекте.
– Какой портфель? – сказал Воронин.
– В «газике» был мой портфель с вещдоками…
Воронин сделал удивленные глаза:
– Не было там никакого портфеля. Ты его, наверно, потерял в дороге…
В тот вечер Василий Степняк пришел домой рано и сразу принялся точить во дворе, на точильном камне, старый германский штык, который достался ему от отца вмеcте с этим домом-хаткой.
– Че это ты? – спросила его Фаина с тем кокетством в голосе и в движении бедра, которое при других обстоятельствах заставляло Степняка бросить все, подхватить жену на руки и нести ее, весело болтающую ногами, в спальню, на кровать.
Но на этот раз он даже не повернул к ней головы. Наточив штык, он опробовал острие на ногте большого пальца, потом подошел к сараю, ногой откинул кочергу-подпорку, а левой рукой – крючок на двери.
– Васыль! – встревоженно крикнула ему Фаина.
Он не слышал. Он нагнулся к поросенку, который розовым пятачком доверчиво ткнулся ему в ноги, взял его крепко за левую ножку и опрокинул на бочок так быстро, что изумленный поросенок даже не успел взвизгнуть. А в следующую секунду острый штык уже вошел в нежную поросячью шейку, но, видно, в последний миг у Степняка екнуло сердце и дрогнула рука – поросенок завизжал так, как визжат все недорезанные свиньи.
Конечно, испуганная Фаина уже бежала через двор и, конечно, из соседних хат повысовывались любопытные соседи. Мол, кто ж это режет свиней в апреле?
Но Степняк не дал поросенку визжать дольше трех секунд. Злясь на свою оплошность, он с излишней даже силой рванул штык так, что одним движением отделил голову поросенка от туловища, и, не поворачиваясь к застывшей в двери жене, поднял эту тушку за заднюю ножку и дал крови стечь в корытце с остатками кукурузных початков.
– Ты шо – сдурел? – сказала Фаина.
Степняк и на это не сказал ни слова, а вышел из сарая во двор, затопил там кирпичную печь и стал тут же, на садовом столике, разделывать поросенка.
Через час на кухне он в полном одиночестве доел нежное мясо с жаренных на углях поросячьих ребер, молча выпил полный стакан киевской «Перцовки», утер усы и губы и позвал жену:
– Фаина!
Она не отозвалась, сидя, обиженная, в соседней комнате у телевизора.
– Я кому сказал – поди сюда! – негромко, но властно приказал Степняк из кухни.
Она появилась в двери, демонстрируя свою обиду заострившимся в официальности лицом, отсутствием изгиба в бедрах и туго, в узел подобранной копной своих пышных волос.
– Все, Фаина Марковна! – усмехнулся Степняк, совершенно игнорируя ее обиженный вид. – Завязал твой Васыль со свининой. Перехожу на твою фамилию. Буду Васыль Шварц. Звучит? – И завершил, посерьезнев: – Значит, так, Фаинка. Заказывай вызов от своих родичей.
– Какой вызов, Вася? От каких родичей? – не поняла она.
– От
израильских! Она посмотрела на него изумленно:
– Ты шо, сдурел?
Он взял с полки второй стакан и налил себе до краев, а ей – до половины.
– Пей! Такую страну коммунистам бросаем – рай!
Теперь Фаина испугалась всерьез, уже без позы:
– Вася, шо ты задумал? Я никуда не поеду!
– Поедешь…
Он поднял на жену свои синие глаза, и она увидела в них такую жесткость, что разом обмякла и села на краешек стула. А он коротко, в минуту, рассказал ей всю историю.
– Вася, – произнесла она тихо, когда он умолк, – нас же не выпустят! Сгноят…
Он допил свою водку, поставил стакан. И сказал, не закусывая:
– Может, и сгноят… Но это ты сделала из меня следователя. Пока я
чуркойбыл – кому я мешал? А теперь… Если я не уеду – они и мою штуку клеем зальют. Я ведь тоже под их дудку больше плясать не буду. Так что выбирай, душа моя. Или я тут без этой штуки, или…
Фаина смотрела на него в ужасе.
– Между прочим, – сказал он, – девушка у этого Сташевского действительно еврейка. Шульман фамилия. И как вы из нас самых лучших выбираете?
Глава 3
Воздух улицы Архипова
Зачем израильским сионистам, задыхающимся в тисках жестокой экономической инфляции и не могущим обеспечить работой и жилищем своих собственных граждан, нужна еще и «привозная» молодежь? Израильским сионистам нужны не мы, а наши дети. Нужны как пушечное мясо для войн и беспрерывных кровавых налетов, без которых в Израиле не проходит и недели.
Цезарь Солодарь, ж-л «Молодая гвардия», Москва, 1978
Известно, что как национальность лица еврейского происхождения регистрируются и официально признаются только в СССР…
Евгений Евсеев, «Фашизм под голубой звездой», Москва, 1971
«Товарищи пассажиры! Наш поезд прибывает в столицу нашей Родины город-герой Москву. Вот уже восемь столетий Москва является историческим и культурным центром России, а с 1917 года – столицей советского государства и духовным центром всего прогрессивного человечества, оплотом мира во всем мире. Из маленькой деревни на берегу Москвы-реки, которую основал князь Юрий Долгорукий, Москва выросла в огромный город с населением в восемь миллионов человек. В Москве находятся руководители нашего государства, Центральный Комитет Коммунистической партии, Верховный Совет и другие правительственные учреждения…»
Борис Кацнельсон стоял в тамбуре общего вагона, в тесноте уже изготовившихся к выходу пассажиров. Сжимая в ногах свой маленький чемоданчик, он чувствовал, что от страха у него вспотели не только ладони и лицо, но даже колени. А в паху дрожит какая-то жилка и все подтягивается, подтягивается… Черт бы побрал это радио с его бодрым маршем и возвышенным голосом дикторши! Сейчас, под эту музыку, прямо на перроне его арестуют, схватят гэбэшники – заломят за спину руки, бросят в «черный ворон»…
И чем ближе подкатывал состав к вокзалу мимо каких-то складов, пакгаузов, клацая колесами на пересечениях путей, тем страшней становилось Борису. Почему-то там, дома, в Минусинске, миссия, с которой он отправлялся в Москву, казалась ему простой и нестрашной. Но по мере приближения к Москве маленький и щемящий душу страшок разлился, как вирус, по всему телу и знобил сердце и голову. Но куда ж теперь деться? Не бежать же по шпалам назад, в Минусинск! Впрочем, стоп! Есть путь к спасению!
Борис чуть присел (нагнуться в тесноте тамбура было уже невозможно), схватил ручку своего чемодана и, выставив вперед плечо, стал пропихиваться назад, в вагон.
– Куда ты прешь, падла! – сказал кто-то.
– Надо… извините…
При его весе под сто килограммов и росте метр семьдесят не так-то просто было протискиваться между забившими тамбур пассажирами с их чемоданами и рюкзаками. Но страх придал ему силы. Втягивая живот, напрягая шею, он буравил плечом пассажиров, перелез через какие-то чемоданы и сопливых детей и, оторвав пуговицу на своем пальто, все-таки достиг заветной двери с табличкой «ТУАЛЕТ». Сейчас он нырнет за эту дверь и там, в сортире, распорет подкладку своего пиджака, вытащит
список,порвет его на клочки и спустит в унитаз. А тогда – все, свобода! «Зачем вы приехали в Москву, Кацнельсон?» – «А просто так, посмотреть. У меня отпуск! Имею право!» И – выкуси! Никакой ГБ не страшен!
С этими мыслями он рванул металлическую ручку туалета, но… дверь не открылась.
– Приспичило? – насмешливо сказали рядом.
Борис молча и изо всех сил дергал ручку. Поезд – он чувствовал по стуку колес – уже замедлил ход.
– Что ты рвешься? Они еще в Ярославле сортиры закрывают! – сказали рядом.
Борис обмяк – все, пропал!
Тут откатилась дверь соседнего, служебного купе, из него вышла проводница, сказала громко:
– Москва! Освободите проход! Проход дайте!
Пассажиры, втягивая животы и груди, послушно вжались спинами в стены, и проводница, властно раздвигая их желтым проводницким флажком, пошла к выходу.
– Будьте добры… – пресекшимся голосом сказал ей Борис. – Откройте туалет, пожалуйста!
– Еще чего! В Москве просрешься! – бросила она на ходу, даже не повернув головы, и весь тамбур радостно хохотнул на эту «замечательную» шутку. И, словно с официальной подачи, подхватили:
– Держи штаны, парень!
– Не дыши!
– Откройте окно! Он счас такой аромат нам сделает!
– Нет, вы подумайте! В Москву въезжаем, в столицу! А он…
– Так ведь жид! Жиды – они всегда так! В самую душу и насрут! Им что столица, что…
Борис не реагировал на оскорбления. Он их просто не слышал. Прижатый к двери туалета, мокрый от пота и страха, с каким-то разом расплюснутым, как блин, лицом, он смотрел в окно и видел медленно плывущий перрон и фигуры встречающих. Сейчас его арестуют, сейчас…
Поезд замер.
– Желаем вам всего доброго! – воскликнул радиоголос, и тут же на полную громкость врубилась песня:
Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля.
Просыпается с рассветом
Вся советская земля!
Кипучая! Могучая!
Никем непобедимая!
Москва моя, страна моя –
Ты самая любимая!…
Под этот жизнерадостный марш еврейских композиторов братьев Покрасс пассажиры остервенело рванулись к выходу, словно тут, в Москве, их уже ждал коммунизм. Наступая Кацнельсону на ноги, ударяя его острыми углами чемоданов и толкая к двери:
– Ну, чо ты стал в проходе, итти твою жидовскую мать!
– Ты выходишь аль нет?
– Вот жидяра!…
Но у Бориса не было сил сделать к двери эти пять роковых шагов. А что касается антисемитских реплик, то они не трогали его сознание, он привык к ним за 24 года своей жизни, как лошадь привыкает к ударам хлыста. Даже у них, в Минусинске, последнюю пару лет можно такое услышать, чего раньше никогда не было слышно во всей Сибири. Хотя на весь Минусинский металлургический завод евреев – всего три десятка. Но ведь московские газеты приходят полным комплектом. И в газетах каждый день и со всех страниц: «Осторожно: сионизм!», «В сетях сионистов», «Новая диверсия сионистов», «Диссиденты – агенты Сиона», «Наемные израильские провокаторы» и так далее. А уж если в Москве начали кампанию по разоблачению «скрытых фашистов-сионистов», то могли ли отстать сибирские газеты, горкомы партии и районные КГБ? Книжные магазины и библиотеки заполнились брошюрами «Сионизм – враг молодежи», «Тайны сионизма», «Сионизм – иудаизм без маски» и тому подобное. Лекторы обкома и общества «Знание» каждую неделю выступали в заводских цехах с докладами на те же темы. И вся эта масса полузашифрованной антисемитской пропаганды заставляла 80 тысяч жителей Минусинска непроизвольно оглядываться по сторонам в поисках своих, сибирских, скрытых агентов фашизма-сионизма. Тридцать еврейских семей все чаще ловили на себе пристальные взгляды и слышали пьяную антисемитскую ругань. Впрочем, сигнала «бей жидов» из Москвы еще не было, а без руководящего указа Россия уже и картошку разучилась выкапывать. Однако образ Москвы как центра, где каждый день арестовывают, разоблачают и судят сионистов, жил, оказывается, в Кацнельсоне и вырос по мере приближения поезда к Ярославскому вокзалу. И теперь этот страх не давал ему выйти на перрон.
Только когда все пассажиры вышли и проводница, оглянувшись, сказала ему изумленно: «Ты еще тут? Я ж те русским языком сказала: не открою! Беги на вокзал, пока штаны сухие!» – только тогда Борис, побелев лицом, осторожно, как к пропасти, подошел к выходу из вагона, к ступеньке-сходне.
И не поверил своим глазам – перрон был пуст, никакие гэбэшники не ждали его, не набросились ни слева, ни справа. Лишь какой-то грузчик катил мимо клацающую колесиками тележку с чемоданами.
Борис оторвал руку от поручня вагона, ступил на перрон, сделал шаг, второй, третий и, словно заново рожденный, вдруг весело зашагал к освещенному утренним солнцем Ярославскому вокзалу. Его душа и ноги сами подстроились под гремевший из вагонов марш:
Холодок бежит за ворот,
Шум на улицах слышней,
С добрым утром, милый город,
Сердце Родины моей!
Он никогда не был в Москве, у него не было тут ни одного знакомого и даже адреса знакомого какого-нибудь знакомого, к которому можно прийти с этим списком. Поэтому на привокзальной площади, забитой такси, автобусами, лязгом трамваев, криками «наперсточников» и шумом многотысячной толпы, прибывшей сразу с трех глядящих на площадь вокзалов, Борис терпеливо отстоял двадцать минут в огромной очереди к будке с вывеской «МОСГОРСПРАВКА». А когда подошла его очередь, он уплатил дежурной пять копеек и сказал заветное слово, которое вез в себе от самого Минусинска:
– Синагога.
– Чаво? – не поняла дежурная, девка лет двадцати трех, завернутая в тулуп и три шерстяных платка и похожая на актрису Теличкину, которая в те годы во всех кинофильмах играла сельских молодок.
– Адрес мне. Синагоги, – зажато сказал Кацнельсон, снова потея от сознания, что вся очередь у него за спиной слышит его.
– А чаво это – «сига…»? – Дежурная даже не смогла вымолвить это слово.
– Ну, это… ну, это церковь такая… еврейская… – превозмогая себя, выдавил Кацнельсон.
– Да ты не знаешь, что ли? – весело объяснил дежурной какой-то мужик из очереди. – Это где жиды молятся!
– По религиям мы справок не даем! – заявила «Теличкина», враз посуровев своим комсомольско-румяным лицом. – Следующий!
– Подождите! – уперся Кацнельсон, ухватившись рукой за окошко. – Как же так?
– А так! У нас церквя отделены от государства! Отойдите от окна! Следующий! – приказала «Теличкина».
– Действительно! – возмутилась какая-то тетка рядом с Кацнельсоном. – Люди, понимаешь, со всей страны по делам в Москву приехали, а этот! Вали в свой Израиль, синагога! – и пышным бедром боднула Бориса в бок с такой силой, что он отлетел от окошка «Мосгорсправка».
– Скорей бы уже арабы им шеи свернули, – поддержала очередь.
– Гитлер их не добил, к сожалению…
– Ну вы подумайте, как обнаглели! Сионист несчастный!…
Борис в растерянности пошел прочь от «Мосгорсправки». Что ж ему делать теперь? Куда идти? Как узнать, где синагога?
– Эй, земеля! Тебе куда ехать? – остановил его громкий голос. Борис посмотрел в ту сторону, откуда звали.
С десяток таксишных «Волг» с «шашечками» стояли у тротуара. Возле машин курили водители, наметанным взглядом высматривая пассажиров «на дурика». Кацнельсон знал, что этим шоферам доверять нельзя, по русской провинции уже давно шла слава про московских таксистов, которые от Ленинградского вокзала до Казанского, то есть через площадь, везут несведущих провинциалов через всю Москву. Но теперь у Бориса не было выхода. Он шагнул к стоянке.
– Куда поедем, друг? – громко сказан один из таксишников, молодой, с наглыми цыганскими глазами.
– Мне это… мне…
– Ну рожай! Рожай! – подбодрил «цыган» под хохоток приятелей.
– Мне синагога нужна, – сказал Кацнельсон зажато, вполголоса.
– Двадцатник! – легко объявил «цыган». – Садись.
Борис знал, что это много, что его надувают «по-черному», но… он сел в машину. В конце концов он приехал сюда не только на свои деньги, и если разделить двадцать рублей на шестнадцать имен, которые в его
списке…