Криминальная Москва
ModernLib.Net / Детективы / Эдуард Хруцкий / Криминальная Москва - Чтение
(стр. 14)
Автор:
|
Эдуард Хруцкий |
Жанр:
|
Детективы |
-
Читать книгу полностью
(479 Кб)
- Скачать в формате fb2
(201 Кб)
- Скачать в формате doc
(209 Кб)
- Скачать в формате txt
(198 Кб)
- Скачать в формате html
(202 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16
|
|
- Повезло тебе, - засмеялся Виталий, - жди удачу. Значит, через три дня, там же? - На том же месте, - ответил я, - а удачу делим пополам. Я побежал к счастливому троллейбусу, а Виталий пошел к метро. Мы договорились встретиться через три дня у кафе "Красный мак" в Столешниковом... А встретились через сорок восемь лет в Доме кино. Через три дня Виталий не пришел в условленное место, не появился он и на улице Горького. По Бродвею пополз слушок, что его арестовали за какие-то стихи. Одновременно с ним исчезли еще два ярких бродвейских персонажа: Володька Усков и Володька Шорин по кличке "Барон". Они стали персонажами антисоветской пьесы, сочиненной Александром Гавриловичем, впоследствии литейщиком-интеллигентом. В "МК-воскресенье" я опубликовал очерк "Вечерние прогулки пятидесятых годов", где писал о том, что пропал с улицы Горького и сгинул в ГУЛАГе поэт Виталий Гармаш. А через некоторое время получил письмо от товарища своей молодости, мы встретились в Доме кино, и он рассказал мне свою трагическую историю. Как появился в его жизни человек по имени Володя, Виталий Гармаш не может сказать до сих пор. Он словно из небытия материализовался, где-то за ресторанным столом, потом они гуляли по ночной Москве и читали друг другу стихи. Сегодня, когда прошло почти полвека с тех непонятных времен, Виталий вспоминал, что почти ничего не знал о новом товарище, кроме того, что тот читал по памяти всего Есенина. Они гуляли по улице Горького, ходили в пивной бар на Пушкинской площади, любили заглянуть в "Коктейль-холл" и посидеть в "Авроре". Не поужинать, не выпить, а именно посидеть. Было в те годы такое ритуальное действо. Мы приходили в ресторан одетые во все самое лучшее, брали легкую закуску, сухое вино, слушали музыку, танцевали, трепались со знакомыми. Выпивка и еда нас мало интересовали, главным было, если ты пришел без барышни, наметить за чьим-то столом хорошенькую девушку и постараться пригласить ее танцевать. А дальше - как карта ляжет. Или умыкнуть ее из ресторана, или получить телефон. Иногда возникали так называемые "процессы", когда спутники дамы начинали выяснять отношения по формуле: "А ты кто такой?" - или "большие процессы", когда начиналась драка. Категорию ресторанных драчунов так и называли - "процессисты". Новый друг Виталия почему-то не любил наших базовых кабаков: "Авроры", "Метрополя", "Гранд-Отеля". Он предпочитал "Узбекистан", "Арагви", кафе "Арарат". Там, безусловно, вкусно кормили, но не было привычной компании. Много позже я узнал, что эти кабаки, славящие ся своей экзотической кухней, посещали дипломаты и иностранцы, живущие в Москве, поэтому эти точки общепита находились под постоянным контролем МГБ. Однажды Виталий с новым другом Володей решили посидеть. У "Авроры" стояла очередь, и надо было придумывать историю, что в зале ждут друзья, и совать деньги швейцару, поэтому решили идти в "Узбекистан". Сели, заказали, разговор не клеился, скучновато было в этом ресторане, да и оркестранты в декоративных халатах и тюбетейках играли какую-то тягучую узбекскую муру. К их столу подошел одетый во все заграничное, как опытным взглядом московского пижона отметил Виталий, высокий блондин. - Позвольте присесть с вами? - с легким акцентом спросил он. - Конечно, садитесь, - оживился Володя. Разговорились, выпили. Новый знакомый начал говорить о том, как приятно ему пообщаться с советскими молодыми людьми, достал удостоверение газеты "Нью-Йорк Таймс". Виталий прочел его фамилию - Андерсон. Они проговорили весь вечер об искусстве, литературе, поэзии. Прощаясь, договорились встретиться завтра, Андерсон пообещал принести поэтические сборники русских эмигрантских поэтов. Разве мог Виталий Гармаш тогда знать, что стихи тоже являются частью идеологической диверсии... Тот ноябрьский слякотный вечер он запомнил на всю последующую жизнь. Виталий, не торопясь, миновал кинотеатр "Центральный", прошагал мимо памятника Пушкину; у входа в ресторан ВТО поболтал пяток минут со знакомым джазистом Лешей Рыжим и подошел к Елисеевскому. - Слышь, друг, - обратился к нему невысокий коренастый человек в драповом полупальто. - Я приезжий, как к Центральному телеграфу пройти? улыбнулся он фиксатым ртом. - Да вот он, на другой стороне, видите, земной шар све... Виталий так и не успел докончить, ему внезапно умело вывернули руку. - Не дергайся, - угрожающе проговорил человек в модной серой кепке-букле. - МУР. Их затолкнули в небольшой автобус, стоящий у тротуара. В машине фиксатый дернулся, вырвал руку и вытащил из-за пазухи пистолет. Один из оперативников ударил его по руке, и оружие упало на пол. Щелкнули наручники. - Будешь дергаться, Хомяк, - сказал один из оперов, - я из тебя отбивную сделаю. Ехали недолго, по Пушкинской улице, к знаменитому "полтиннику" - 50-му отделению милиции. Это была славная точка. Именно сюда со всех центровых ресторанов свозили "процессистов", сюда доставляли задержанных "золотишников" из Столешникова и спекулянтов от многочисленных комиссионных. Виталий уже побывал здесь пару раз после кабацких скандалов, но все кончалось благополучно. Штрафовали и, несмотря на угрозы, писем в институт не посылали. В "полтиннике" работали в общем-то хорошие ребята, и начальник их, подполковник Иван Бугримов, был хоть и громогласен, но к молодежи относился снисходительно, не портил нам жизнь. Виталия отвели в кабинет, где муровский опер в две минуты разобрался, что парень никакого отношения к фиксатому не имеет. - Посиди в коридоре, мы тебя сейчас по ЦАБу пробьем - и гуляй. Виталий прождал в коридоре больше часа. Мимо него пробегали возбужденные люди в форме и в штатском, потом приехал какой-то важный чин в кожаном пальто. Гармаш понял, что сыщики поймали крупную птицу. В коридор вошел опер, занимавшийся им. - Ты все сидишь? - Сижу. - Подожди. - Он скрылся за дверью кабинета и снова появился с паспортом Виталия в руках. - Иди, ты свободен. Только теперь, студент, сначала документы спроси, а потом дорогу показывай. - А кто он? - Бандит, убийца и сволочь. Пойдем, я тебя выведу отсюда. Виталий вышел на улицу и подумал о том, что вполне может успеть в "Узбекистан". Он сделал первый шаг, и из "Победы", стоящей напротив отделения, вышли двое в одинаковых синих пальто и серых шляпах. - Гармаш? - спросил один. - Да. - Виталий Иванович? - Да. - МГБ, - человек в шляпе достал удостоверение.- Быстро в машину и не дергайся. - Что, ребята, - крикнул курящий у входа муровский опер, - опасного шпиона заловили?! Помощь не нужна? - Сами справимся, - буркнула шляпа. Все произошло настолько неожиданно, что Гармаш не успел испугаться. "Победа" въехала в раскрывшиеся железные ворота и остановилась у небольшой двери с глазком. Один из эмгэбэшников нажал звонок, и они вошли. Дверь захлопнулась. На долгие годы. Его вели коридорами, совсем обычными, как в любом учреждении, и люди на пути попадались, похожие на многочисленных советских служащих, они уступали дорогу, и на лицах у них не было любопытства, обычная рутинная скука. Его ввели в большой, ярко освещенный кабинет, в нем было пять человек в штатском. - А, Гармаш, - сказал хозяин кабинета, невысокий худенький человек. Он встал из-за стола, взял в руки тоненькую папку. - Конечно, МУР подгадил нам, но ничего, на тебя и твоих дружков вполне хватит. Во внутреннюю тюрьму его. - За что? - только и смог спросить Гармаш. - А ты не знаешь? К нам просто так не попадают. К нам привозят только контрреволюционеров. Уведите его. Потом Виталий узнал, что этот невысокий человек был полковник Герасимов, начальник особой следственной части УМГБ Москвы. - Все из карманов на стол... Так... Снять пиджак и рубашку... Так... Поднять руки... Рот открой... Да шире, слышишь?.. Так... Можешь захлопнуть... Снять брюки и трусы... Так... Раздвинуть ягодицы... Так... Одевайся... Опись готова... Подпиши... Ручка... Деньги... Записная книжка... Часы... Все на месте... Шнурки вынули, галстук и брючный ремень изъяли. Оперативников в шляпах не было, конвоировали сержанты-сверхсрочники в шерстяных зеленых гимнастерках с голубыми погонами МГБ. Ночь в боксе. В каменном мешке, стоя. Затекли ноги, появилось чувство страха. Не от того, что происходит, а от неизвестности. От непонятной тоненькой папки, от слов "контрреволюция", от ощущения своего бессилия. Он все же задремал, стоя, как лошадь, и разбудил его шум открываемой двери. - Смотри, спал, - удивился надзиратель. - Пошли. Ноги затекли, но с каждым шагом они вновь наливались силой. Коридор. Дверь. Лестница вниз. Снова дверь. За ней вторая, решетчатая. Коридор. Железные двери. - Стоять! Лицом к стене! Лязгнул замок. - Заходи. Камера три на пять. Кровать. Параша. Стол. Табуретка. Дверь захлопнулась. Через час принесли завтрак, кашу из неведомой крупы, кусок черного хлеба, кружку якобы чая и два куска сахара. Страна, строящая социализм, не собиралась сытно кормить своих врагов. При шмоне ему оставили сигареты. Две мятые пачки "Дуката", одна полная - десять штук, вторая початая - шесть. Виталий понял первую заповедь - курево надо экономить. Неделю его не вызывали на допрос. Неделю он ел вонючий тресковый суп на обед и непонятную кашу на ужин. Неделю он надеялся, что тот невысокий худенький человек во всем разберется и выпустит его. И эта одиночка и яркий, днем и ночью, слепящий свет здоровенной лампы останутся в прошлом. Однажды дверь открылась и надзиратель скомандовал: - На выход. И опять коридоры, двери и команда стоять. Сержант постучал и доложил: - Арестованный для допроса доставлен. Обычная комната, стол, шкаф, стулья. За столом - молодой человек, в аккуратном бостоновом костюме. - Здравствуйте, Виталий Иванович. Садитесь. Я - ваш следователь капитан Жарков. Он сел. - Хотите курить? Берите мои папиросы. Я знаю, что сигареты у вас кончились. Но в тюрьме есть ларек, при обыске у вас изъяли сто двадцать рублей, на них вы можете покупать папиросы в тюремном ларьке. Сначала давайте запишем ваши установочные данные. Итак, фамилия, имя, отчество, год и место рождения. - Но я же ни в чем не виноват. - Невиновных к нам не привозят. А моя задача - разобраться объективно в этой непростой ситуации. И начался первый, многочасовой допрос. - При обыске в вашей квартире мы обнаружили два ствола, вальтер и браунинг. Это ваше оружие? Следователь положил на стол два пистолета. - Это именное оружие моих родителей. Матери и отца. Вы же видите, на рукоятках еще остались следы наградных пластин. - Значит, не ваше. Так и запишем. Ну а теперь перейдем к вашей активной контрреволюционной деятельности. Первый допрос закончился ничем. Виталий не смог убедить следователя, что все происходящее - чудовищная ошибка, а Жарков не получил вожделенной подписи под протоколом. Следующий допрос начался с вопросов: - Вы знаете Ускова? - Да. - Шорина? - Да. - Левина? - Да. Далее следовало перечисление еще десяти неизвестных фамилий. - Этих не знаю. - Знаете, только не хотите говорить. - Не знаю. И снова в камеру. Два шага до одной стены, два - до другой. Виталий сочинял стихи. Пытался навсегда запомнить их. И они откладывались в памяти, врезались навечно, потом в лагере он запишет их на бумаге. Вопросы, вопросы, вопросы, Зачем, почему и в связи, Кружатся допросов колеса Вокруг лубянской оси. Вопросы, как гвозди Голгофы, Пробили все ночи и дни, И даже лубянские профи Не знают ответа на них. Но в этом Виталий Гармаш ошибался. Офицеры особой следственной части точно знали ответы на все вопросы. И они решили их подсказать двадцатилетнему несмышленышу. Однажды, когда он заснул, его разбудили и повели на допрос. На этот раз Жарков не жал на него. Расспрашивал о жизни, об увлечениях. Читал его стихи, изъятые при обыске. - Ты каких поэтов любишь? - спросил он. - Блока, Есенина, Ахматову... - Вот видишь, любишь поэтов-патриотов, а следствию помочь не хочешь. Жарков взглянул на часы. - Засиделись мы, подъем через сорок минут. Иди в камеру. Он пришел в камеру и провалился в темную пропасть сна. - Подъем! Подъем! Он пытался спать, сидя на табуретке. Но надзиратель регулярно будил его. Засыпал на ходу на прогулке, падал. Дни превращались в кошмары. Начался бред. Он видел на бородавчатых стенах камеры какие-то яркие картинки, похожие на абстрактных животных. Он уже не пугался, не думал ни о чем, все его существо заполнило одно желание - спать. И опять спасали стихи. Которые он бормотал словно в бреду: Каждый вечер полчаса под фонарями, Захлебнувшись болью на бегу, Сумасшедший с дикими глазами Мечется в асфальтовом кругу. Дребезжат, скрипят изгибы водостоков На карнизах. Стынут блики дня, Мечется в зубах у черных окон Человек, похожий на меня. На пятнадцатый день бессонницы, измученного, потерявшего ощущение реальности, его снова вызвал на допрос Жарков. Виталий практически не мог отвечать на вопросы, не слышал их, не понимал. - Подпиши! - кричал следователь. - Подпиши! - Подпиши! И он подписал. Тогда Виталий не знал, что подпись эта была чистой формальностью. И нужна была Жаркову только для отчета перед начальством. Приговор уже был подписан. Однажды, когда он шел с допроса, в коридоре столкнулся с двумя офицерами МГБ. Один из них посмотрел на Гармаша, улыбнулся и подмигнул ему. Это был тот самый корреспондент "Нью-Йорк Таймс" Андерсон. На заседание трибунала войск МГБ их привезли втроем: Володю Ускова, Володю Шорина и его. Заседание было предельно коротким. За подготовку террористического акта против товарищей Маленкова и Кагановича, за создание антисоветской организации, ставящей целью подрыв советской власти, им дали три статьи УК - 58-10, 58-4, 58-8 через семнадцатую статью УК. Общий срок - 25 лет исправительно-трудовых лагерей и пять лет "по рогам", то есть лишения избирательных прав. Все трое получили одинаково, несмотря на то что Володя Шорин, по кличке "Барон", смог вынести и бессонницу, и побои и ничего не подписал. Позже, когда они вернулись, Усков тщательно скрывал, что сидел как "враг народа", он говорил, что отбывал срок за грабеж с "мокрухой". И Володька Шорин, заядлый охотник и рыболов, сказал мне просто: - Знаешь, Эдик, ненавидел я их сильно, поэтому не боялся. Не сломили они меня. В день приговора Виталий смотрел на трех солидных полковников в глаженых мундирах и не мог понять: неужели эти умудренные жизнью, пожилые мужики всерьез воспринимают происходящее, губят жизнь трем двадцатилетним мальчишкам. Ему, студенту Экономического института, театральному осветителю Володе Шорину и не работающему Ускову. Оказывается, делали они это вполне серьезно. А дальше - два месяца в общей камере внутренней тюрьмы, потом этап, почему-то Владимирская спецтюрьма на одни сутки. И снова этап. В вагонной камере всего трое, несмотря на то что остальные камеры забиты под завязку. Террористов и убийц возили отдельно. Потом знаменитый Степлаг. И каторжный номер на спину и на грудь СЖЖ-902. Там Виталий встретил ребят, исчезнувших с Бродвея: Юру Киршона, сына знаменитого драматурга, и Алика Якулова, первого лауреата конкурса молодых скрипачей в Праге. Они тоже были очень опасны режиму. Студент Литинститута и выпускник консерватории. Всякое было в лагере. И ужасное и хорошее. Человек приспосабливается ко всему. Работа, БУР (барак усиленного режима), редкие письма и передачи. Я не буду повторяться, о лагерной жизни писали много. - Знаешь, как я узнал, что наступили перемены? - спросил Виталий меня. - Конечно, нет. - Я увидел, как майор, начальник оперчасти лагеря, выносит из кабинета вверх ногами портрет Берия. Вот тогда я понял, что начались перемены. В апреле 1955 года, Гармаш тогда находился в Лефортовской тюрьме, его вызвали и сказали: - Ваше дело пересмотрено, вы свободны. Он вышел в московский апрель, в солнце, в бушевание капели в лагерном комбинезоне со споротыми номерами. Жизнь развела нас, и мы не встретились раньше. Ивот мы сидим в баре Дома кино и Виталий рассказывает мне свою длинную печальную историю. Седой человек, в очках с толстыми стеклами, один из крупнейших наших специалистов-статистиков, а я все равно вижу стоящего у ресторана "Киев" молодого веселого московского парня. Жизнь не сломила его, человек все равно сильнее обстоятельств, хотя обстоятельства эти не всегда добры к нему. Кровавая оттепель На бывшей Пушкинской, а ныне Большой Дмитровке, из здания Совета Федерации густо повалили новые российские сенаторы, похожие на банщиков, вышедших прогуляться в выходной день. Охрана оттесняла прохожих с тротуара, опасаясь за бесценную жизнь областных паханов. Я подождал, когда власть влезет в свои иномарки, и пошел в сторону улицы Москвина, то бишь Петровского переулка, свернул в него и увидел настежь распахнутую дверь подъезда, в котором прожил пятнадцать лет, за вычетом достаточно долгой военной службы и работы на Севере и целине. Я вообще-то не склонен к посещению старых пепелищ. Прошло и кануло. Осталось в памяти собранием смешных и грустных историй. Но все же зашел в подъезд и удивился, увидев, как реставраторы отмыли стены, закрашенные, как я помню, казарменной зеленой краской, и появились на ней рисованые медальоны с виноградом, чашами и еще чем-то неразборчивым. Ремонт в подъезде шел по первому банному разряду, видимо, дом готовили под заселение для новых хозяев жизни. На дверях нашей коммуналки еще оставалась цифра 20, а под ней каким-то чудом сохранился частично список жильцов. "...цкий - 3 звонка" - все, что осталось от меня на этой двери. Я толкнул ее, и она поддалась со знакомым мерзким скрипом. В длинном коридоре два здоровенных мужика волокли какие-то мешки в сторону бывшей кухни. Из дверей комнаты, где когда-то проживал главный хранитель Музея искусств Андрей Александрович Губер, вышел персонаж с повадками бригадира и спросил меня просто и незатейливо: - Тебе чего, мужик? - Понимаешь, жил я здесь раньше. - Понял, - обрадовался бригадир, - решил зайти попрощаться. - Вроде того. - А где твоя комната? - Вот она, - показал я на дверь. - Иди, мужик, посмотри, мы там еще ничего не трогали. Пустая комната показалась мне большой и незнакомой. Два окна, выходящих на север, ниша, где когда-то стоял платяной шкаф, куча мусора в углу. Вот и все, что осталось от моей прежней жизни. Я поселился в этой комнате, когда мне было восемнадцать, и ушел из нее в тридцать три, ни минуты не сожалея об этом. Но все-таки жили в ней воспоминания, голоса ушедших друзей, лица веселых подруг. Здесь, вернувшись из командировки, писал я свои незатейливые очерки, здесь сочинил первый киносценарий и первую книгу. У этого подъезда зимой 57-го я вылез из такси, поднялся по ступенькам и открыл своим ключом дверь. Все, как в фильме "Жди меня", имевшем огромный успех у военной молодежи. Я повесил шинель на вешалку у двери и затащил в комнату два здоровых чемодана, которые у нас назывались "Великая Германия". На достаточно крупную сумму восточных марок, выданных мне при увольнении, я прилично прибарахлился. Я доставал пиджаки и брюки и вешал их в шкаф, когда в дверь моей комнаты постучали и вошел сосед, слесарь Сашка. - Ты приехал? - спросил он. - Как видишь. - В отпуск или совсем? - Вроде совсем. - Значит, в народное хозяйство, - щегольнул он эрудицией. - Именно. - Тогда отдай мне шинель. - А зачем она тебе? - Я из нее куртку сделаю, а то не в чем на работу ходить. - Бери. - А кителек тебе тоже не нужен? - Нужен. - Ну, ладно, - милостиво согласился он, - я пока шинель возьму. Я отстегнул погоны, бросил их в шкаф и отдал соседу шинель. Пока я разбирался с вещами и собирался отправиться на кухню за горячей водой для бритья, именно на кухню, так как в ванной комнате проживала семья из четырех человек местного слесаря-сантехника, ко мне в комнату ворвалась разгневанная мать слесаря Саши. И, словно видела меня только вчера вечером, заверещала: - Ты зачем ему шинель отдал, ирод?! - Так ему не в чем на работу ходить, Ольга Ионовна, - пытался оправдаться я. - Пропить ему нечего, - зарыдала почтенная старуха и удалилась, хлопнув дверью. Вечером, когда я одевался "во все дорогое", как любил говорить мой приятель Рудик Блинов, чтобы отбыть в кафе "Националь", где мои кореша уже накрыли поляну в честь моего возвращения к "мирной" жизни, хлопнула входная д верь, в коридоре повис пролетарский мат, в котором упоминались шпиндель, резец и еще ряд предметов слесарной оснастки. Это вернулся сосед Сашка, видимо удачно продавший мою шинель. Мат прерывался криками Ольги Ионовны, женским плачем и звоном разбитой посуды. Я вышел в коридор, застегивая пальто, и увидел стоявшую у телефона соседку, интеллигентнейшую Раису Борисовну, жену Губера. Она прижала ладонь к щеке и сказала трагически: - И так каждый день. Когда же это кончится? - Проспится и затихнет, - ответил я. - Ой, - сказала соседка, - вы вернулись? Надолго? - Навсегда. - Слава Богу, может, вы его угомоните. Я открыл дверь, вышел на площадку и понял вдруг, что вернулся навсегда. Залогом тому стала моя щегольская шинель, пропитая слесарем Сашей. Я буду рассказывать в этом очерке о времени, которое тогда называли оттепелью. О том, как после сталинской диктатуры интеллигенция мечтала о социализме с человеческим лицом. Лик сей для меня загадочен и по нынешний день, хотя в те годы я в него свято верил. Я не буду поднимать архивы пленумов ЦК КПСС, в которых описывается борьба Хрущева с антипартийной группой. Пусть это делают историки. Много позже я узнал о событиях 57-го года, о сваре на пленуме и Президиуме ЦК КПСС непосредственно от людей, оставивших Хрущеву власть, маршала Жукова и генерала Серова. В том же году ходили разговоры, что Никита Хрущев в обмен на документы о репрессиях на Украине, где он был в те годы первым секретарем украинских большевиков, отдал хохлам Крым. Я же расскажу о том, что видел в те годы человек далекий от политики и любящий литературу, кино и журналистику. Самое ошеломляющее для меня заключалось в том, что вернулся я практически в другую страну. Я шел по улицам и замечал, что чего-то не хватает. И только через несколько дней понял, что исчезли плакаты с ликом Сталина. Раньше они торчали в витринах каждого магазина и были строго отобраны по тематике. Так, в Елисеевском красовался плакат, на котором седоусые колхозники вручали вождю плоды своего труда. Протягивали снопы пшеницы и корзины с фруктами. В магазинах игрушек Сталин ласково улыбался детям. А в книжном был самый серьезный плакат. Великий мыслитель склонился над столом с ручкой в руке, и все это на фоне монументального сталинского труда "Марксизм и вопросы языкознания". Портреты и скульптуры поверженного вождя стремительно исчезли с улиц и площадей всей необъятной Родины. Я помню единственное последствие исторического ХХ съезда партии, докатившееся до города Галле, расположенного в Восточной Германии. Ночью меня разбудил дежурный по роте и срывающимся от волнения голосом сообщил, что только что в казарму влетел капитан, пропагандист политотдела - была раньше такая должность в вооруженных силах, - и срывает со стены все изображения Сталина. Дежурный доложил, что на всякий случай он поднял отдыхающую смену дневальных и распечатал ружпарк. Я быстро оделся и, ошеломленный этим известием, выдвинулся, как пишут в боевых донесениях, в расположение своей роты. Войдя в ленинскую комнату, я увидел потного капитана Анацкого, который срезал последний портрет вождя со стенгазеты. - В чем дело? - спросил я. Капитан ошалело посмотрел на меня, потом на четверых громадных бойцов рядом со мной и сказал трагическим шепотом: - Сталин - враг народа, его разоблачили на съезде. Завтра все узнаете. Я попросил его остаться, позвонил в штаб, где меня немедленно соединили с замполитом части, который, как ни странно, бодрствовал в это неурочное для политработников время, и он достаточно резко приказал мне не препятствовать работе политаппарата. Дежурный по части, у которого я хотел прояснить обстановку, ответил мне с армейской простотой : - Да пошли они все... Ложись спать, завтра все узнаем. Армия была в те годы практически закрытым государственным институтом. Те, кто служил в Союзе, уходили вечерами в город, могли общаться с разными людьми, получать определенную информацию. Служба за границей полностью отрезала нас от любых новостей, даже письма из дома просматривались военной цензурой. Из всех докладов и решений ХХ съезда до нас донесли главное. Страна вступает в новый исторический этап, и ей хотят навредить поджигатели войны, поэтому надо усилить боеготовность частей и подразделений. Правда, меня мало интересовали партийные разборки, потому что шла подготовка к тактическим учениям, на которые должен приехать генерал-полковник Гречко. Оторванность от тех событий, которые так близко к сердцу принимались в стране, мое мировоззрение, оставшееся на уровне 53-го года, заставили меня по возвращении домой заново постигать сложную науку московской жизни. Тогда я еще не мог понять, что время стремительно и переменчиво. Я уезжал из одной Москвы, а вернулся совсем в другую. Годы, которые я не видел города, изменили его дух и быт до неузнаваемости. Оттепель. Странное слово, перенесенное из романа Ильи Эренбурга на человеческие и общественные отношения. Странное слово. Странное время. Москва заговорила, правда, еще боязливо, с оглядкой. На кухнях, в редакциях, в заводских курилках. Ах, этот свежий ветер! Пьянящий и обманный. Через несколько лет для многих из нас он обернется горем. Дорого заплатило мое поколение за этот в общем-то эфемерный глоток свободы. Но все-таки этот глоток люди сделали, почувствовали вкус свободы. И в этом главная заслуга ХХ съезда и политической линии Хрущева. Я приходил в компании, слушал, о чем спорят люди, и мне становилось не по себе. Раньше за это немедленно волокли на Лубянку, где выписывали путевку на продолжительный отдых в "солнечную" Коми. Люди говорили об ужасах сталинских репрессий, о том, как член Президиума ЦК КПСС Екатерина Фурцева пробовала прекратить выступления возмущенных тяжелой жизнью рабочих московских заводов, осуждали наше вторжение в Венгрию. Они осуждали солдат, не имея никакого представления о том, что такое приказ и воинский долг, о том, что армия живет по другим законам и исповедует другие ценности. Однажды Валера Осипов, тогда уже знаменитый московский журналист, спецкор "Комсомолки", приволок меня в какую-то огромную квартиру на Таганке, где собирались художники, молодые журналисты, поэты. Много пили, много спорили, читали стихи. Мне особенно запомнились вирши, которые прочел Саша Рыбаков, молоденький студент журфака МГУ. Я не помню их все, не помню фамилию автора, хотя Саша называл ее. В память врезалось одно четверостишие, удивительно точно определявшее время, в которое мы жили тогда. О романтика! Синий дым! В Будапеште советские танки, Сколько крови и сколько воды Уплывет в подземелья Лубянки. В этой последней строчке я почувствовал некое предупреждение, которое посылал всем нам неизвестный поэт. Но ощущение это было коротким и стремительным, как вспышка зажженной спички в темной комнате, о которой не стоит долго вспоминать. Все это придет позже. А пока в Москве свершилось три культурных события. Гастроли Ива Монтана, пьеса Николая Эрдмана "Мандат" на сцене Театра киноактера и роман Владимира Дудинцева "Не хлебом единым". Приезд французского шансонье в страну победившего социализма был похож, как писали в свое время Илья Ильф и Евгений Петров, "на приезд государя-императора в город Кострому". Таких сенсационных гастролей не было в Москве больше никогда. Они были обставлены на государственном уровне. Руководству страны приезд Ива Монтана и его знаменитой жены Симоны Синьоре был необходим, чтобы хоть как-то повлиять на общественное мнение Запада после подавления венгерской революции. Монтан, человек близкий к самой могучей в Европе- французской компартии, должен был доказать миру, что никакого железного занавеса не существует, что общество наше открыто и справедливо, что советский социализм - оптимальное государственное устройство. Визит французского шансонье был обставлен по-царски. Ему были отданы лучшие залы. Наш шансонье Марк Бернес исполнял по радио песню, посвященную французскому гостю, "Когда поет далекий друг". Срочно была издана книжка Ива Монтана "Солнцем полна голова". Наверно, после похорон Сталина Москва не знала такого столпотворения. На сцену выходил киноактер, которого мы знали по нескольким фильмам, шедшим в нашем прокате. Особенной популярностью пользовалась лента "Плата за страх".
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16
|