Высокочтимый требовал, чтобы ему точно указали на злоумышленников, а посредник отвечал в том смысле, что такой ерундой должен заниматься именно Гупта, а их дело — вовремя почувствовать угрозу миропорядку. И еще он говорил о больших тратах на подготовку авгура и взращивание древа равновесия до рабочей зрелости. Многого из его слов я не понял, но одно стало ясно — сращенный вот уже в течение двух или трех декад наблюдает за световой рябью, которую создают светильники, зеркала и пауки, а рябь эта каким-то непостижимым образом имеет отношение ко мне и миропорядку, незыблемости которого будто бы я угрожаю…
Единственное, что я понял из этого разговора, так это то, что месяц или два назад, весьма важные лица заинтересовались неким человеком. И они уверены именно я и есть тот самый человек. Посредник взял у высокочтимого свиток, развернул и склонился к нему.
Потом они заговорили так тихо, что я уже ничего не слышал. Пару раз служитель обращался к сращенному, тот отвечал скрипом и гуканьем. Развернутый свиток в руке посредника свисал почти до пола. Я медленно и осторожно придвинулся к перилам, окружающим помост.
— Если сейчас обделаешься, то языком все вылижешь! — хрипло прошептал мне в ухо один из служителей.
Я дернулся в сторону от него, словно в испуге, а когда служитель отвернулся, то сделал еще один шажок к посреднику и Гупте. Отсюда была видна другая сторона свитка.
Там были изображения человека. Тщательно, как умеют это делать художники из сыска, был нарисован цветными красками голый мужчина — спереди, сзади и сбоку. Отдельно и крупно — голова. Я не каждый день поправляю бороду, глядясь в зеркало, но лицо узнал сразу. Мое лицо!
Это так поразило меня, что тогда я не обратил внимания на какую-то мелкую несообразность. Там что-то было не так с животом…
Наконец высокочтимый Гупта и посредник кивнули друг другу, и нас повели обратно. Когда мы сходили с помоста, сращенный даже не пошевелился, но я был уверен, что если я оглянусь, то мой взгляд уткнется в его глаза, мерцающие сотнями огоньков.
Восхождение было долгим. Высокочтимый шел медленно и несколько раз останавливался, чтобы отдышаться и дать отдых старческим ногам. Я же смотрел сквозь стекло на паутину. Она слой за слоем тянулась по всей башне. Мне стало понятно назначение светильников и зеркал: они направляли лучи света вниз, а стеклянные конусы сводили их к навесу из тонкого белого полотна. Стало быть, игра света и тени зависит от того, как пауки прядут свою пряжу, как дрогнут зеркала. Но что все это значило и для чего предназначалось — выше моего понимания! Все знают, что паутина;- символ тайной службы порядка, но все же удивительно было обнаружить в доме власти и силы такое скопище пауков!
Обратная дорога оказалась более короткой. Два перехода, подъемник, открытая галерея невысоко над каналом, еще один подъемник, двери, двери — и вот мы снова в комнате, откуда начали свое шествие. Из дыры появился соратник с охапкой нашей одежды в клешнях, вывалил ее на стол рядом с разложенными образцами и скрылся в отверстии.
Служители швырнули мне гиматий и засуетились вокруг Гупты, помогая ему переодеться. От рвения один из них, хриплоголосый, опрокинул бутыль с черной жижей и она, покатившись, чуть не упала на пол. Бутыль, к счастью, не треснула, только жижа вспенилась. Подняв бутыль, я водворил ее на место. Служители не обратили на меня внимания. Они были заняты высокочтимым, который ласковым голосом благодарил их за рвение. Маленький знак бегущего огня отцепился от его хитона, повис на кончике булавки, а потом упал на стол, рядом с моим жезлом-вымбовкой. Я раскрыл было рот, но смолчал — услуга хороша в должное время.
Старец не заметил потери. Он уселся на скамью, прикрыл глаза и спросил:
— Да, но где же тогда семья?
Некоторое время, слышалось лишь слабое потрескивание светильников. Потом хриплый вдруг схватил меня за ухо и заорал:
— Отвечать, когда высокочтимый спрашивает! Гнев обуял меня, но что я мог против трех здоровенных служителей! Даже если угощу этого грубияна вымбовкой по темени, те двое быстро скрутят меня. Вот тогда уже не выбраться отсюда вовек.
Между тем Гупта открыл один глаз и укоризненно сказал:
— Не надо кричать, достойнейшие! Скажи, Таркос, где жена твоя и дети?
— Верю, что ничего с ними плохого не случилось, — ответил я, — но не знаю, где они и почему не встретили меня дома.
— Да, вот еще с домом тоже непонятно. — Гупта похрустел пальцами и вздохнул. — Если ты и впрямь Таркос, сын Эвтимена, что подтверждается многими, то почему в городской описи дом числится за тобой, а в квартальной управе дом обозначен как свободный для распределения?
— Этого не может быть, высокочтимый. — Голос мой дрожал, но я старался быть учтивым. — Дом получен отцом моим в наследное пользование…
— Так-то оно так, — задумчиво протянул Гупта. — Но в управе о тебе вообще слыхом не слыхивали, а соседи говорят разное. Тут явственное зло — но какое? Кто побудитель, в чем корысть, как воплощается? Почему авгур полагает, что ты имеешь отношение к деяниям Проклятого? Помоги нам искренним словом — и тебе нечего опасаться под дланью Высокого Дома.
Я ничего не ответил. Слова его были неясны, смысл темен, а страх мой велик. И при чем тут Проклятый со своими проклятыми деяниями — это же было три тысячи лет тому назад, если не больше!
— С позволения высокочтимого, надо отвести его к ментору на дознание, сказал хриплый служитель.
Гупта еле заметно поморщился, шевельнул седыми кустистыми бровями и качнул головой.
— К ментору так просто не ввалишься, — ответил он. — Сначала следует подать прошение, потом обоснование, дождаться своего череда…
— Так ведь сам Высокий Дом торопит! — неучтиво перебил хриплый.
Высокочтимый смерил его холодным взглядом, служитель осекся. Все долго молчали. Наконец Гупта изволил пояснить:
— Мы не знаем, достойнейшие, не будет ли истина убийственна для нас. Кто знает, как высоко угнездились злоумышленники и сколь они могучи.
Он опять замолчал, а потом неохотно добавил:
— Кто знает, может, они и в Высоком Доме.
Хриплый служитель выронил свиток.
— Что же делать, высокочтимый?
— Как говорил Сын Гончара, если нить твоей судьбы запуталась в клубок выбрось его на помойку. Все идет к тому, что этот клубок мы не распутаем. Так выбросим его, и дело с концом! Чем меньше фигур в чатуранге, тем проще играть.
Высокочтимый Гупта назидательно поднял палец и продолжил:
— Именно поэтому со злом неочевидным мы должны вести себя решительно и просто. Убьем Таркоса и посмотрим, что будет дальше. Возможно, клубок распутается сам собой.
Тут из меня весь страх вышел холодным потом, и пришла ярость. Добрейший старичок! Убить меня, потомственного механика, словно я какой-то никчемный грязеед из отстойных каст?! А как же догматы о непресекновении дыхания?
Хриплый служитель предложил удавить прямо здесь, на что другой сказал, что лучше утопить в канале. Удавить, а потом утопить, настаивал хриплый. Гупта с интересом прислушивался к их спору, а потом сказал, что негоже самим пресекать дыхание любой живой твари, вполне достаточно впихнуть злодея в один из нижних ходов и призвать некормленного соратника.
Мне стало дурно, когда я представил себе, как в темном и сыром лазу меня рвет на части своими когтистыми лапами голодный соратник, полагая, что перед ним дозволенная еда. В глазах помутилось, я ухватился за угол стола, чтобы не упасть, и опустился на скамью. Служители и Гупта не удостоили меня даже взглядом. Я оцепенело уставился в блик от светильника на стекле большой бутыли с черной жижей. Бутыль стояла на дальнем конце стола. Если жижа разольется, вдруг подумал я, высокочтимый будет очень удивлен. Вряд ли ему успели доложить о том, что это за черная вода. Потом я перевел взгляд на свой жезл, увидел рядом знак бегущего огня и зажал его в кулаке.
Один из служителей заметил, что я сижу, и велел встать.
Я вскочил, поддав снизу коленом по столешнице. Бутыль качнулась, немного сползла, а потом медленно накренилась и полетела на пол.
Негромко хрустнуло стекло, захлюпала, растекаясь, жидкость. Хриплый служитель обозвал меня неуклюжим мясом, а Гупта только укоризненно погрозил сухим пальцем. Я прижался к стене и осторожно стал продвигаться к двери. Черные ручейки весело бежали во все стороны. Вот один из них подобрался к резной ножке стола, и деревянная лапа вдруг исчезла, растворилась в жиже. Мне показалось, что стол сейчас перекосится, но пока он держался на трех ножках. Тут другой ручеек добежал до матерчатой обуви хрипатого служителя, и я понял, что ему сейчас не будет хватать ног.
Ко всему я был готов, и не было мне жаль человека готового убить меня невесть за что, так, на всякий случай. Но то, что я увидел, не забыть никогда.
Черная змейка словно нехотя коснулась его ноги, а потом со сдавленным криком служитель исчез, словно провалился в маслянистую лужу, мгновенно возникшую там, где он только что стоял. Жижа съела его так быстро, что двое других не сразу сообразили, что произошло. Правда, в следующий миг они вскочили на второй стол, и втащили туда высокочтимого Гупту. Я уже был в дверях, когда стол под ними начал быстро оседать. Один из служителей ухватился было за светильник, рожок сорвался с крепления, и огонь упал прямо в черную дрянь. Желтое коптящее пламя охватило комнату.
Я захлопнул дверь — крики стихли. Ноги сами повели в сторону переходов, ведущих к каналу. У подъемника меня остановил служитель, но я показал ему знак, впившийся иглой в мою ладонь, и тот отступил в сторону. Мысли путались, но одна была четкой — хорошо, что здесь на страже не было соратника, я не знаю условных звуков, а уж направлять их и вовсе не умею.
Вскоре я стоял на парапете галереи и вглядывался в темные волны подо мной. Не долго думая, я скинул гиматий и сполз в теплую воду. Сильное течение быстро отнесло меня в сторону мола, и вскоре огоньки, опоясывающие башню Сераписа, исчезли.
На берег я выбрался, когда сил бороться с волнами не оставалось. Скользя и оступаясь по водорослям и камням, я кое-как вскарабкался на большие, теплые от дневного жара валуны. Я забился в расщелину и закрыл глаза. И тут же вскочил от криков, внезапно раздавшихся над головой. «Выследили, сейчас схватят!» Эта мысль заставила присесть и обхватить затылок руками — иначе соратник, вынюхавший след, оторвет тебе голову. Я сидел в этой позе и ждал, когда появятся служители и поведут на расправу — теперь уже вполне заслуженную. Но не дождался: крики перешли в хохот, кто-то запел дурным голосом непристойную моряцкую песню о красотке и дельфине, женский радостный визг вторил певцу, а звон стекла подсказал, что наверху просто резвятся ночные гуляки, а вовсе не алчущие возмездия неумолимые служители Дома Лахезис.
Я перевел дыхание и поднял голову. Тени и сполохи подсказали мне, где идет веселье. А когда глаза привыкли к темноте, я увидел в нескольких шагах от меня Широкие каменные ступени, уходящие в воду. Меня вынесло прямо к городским купальням.
Ноги дрожали от усталости, но три десятка ступеней я преодолел быстро. Черные короба высоких зданий с редкими огоньками в окнах подсказали мне, что я вышел к Нижним улицам. Здесь, неподалеку, живет Варсак, сообразил я. Как-то раз я заскочил в неуютную комнатушку на четвертом ярусе. Найти его холостяцкое жилье будет нелегко, особенно если днем расхаживать в одной набедренной повязке. Но куда еще идти?
Рядом с парапетом что-то пекли на жаровне. Люди сидели прямо на уличных камнях. Булькало пиво, кто-то ворошил угли. Запах горячих лепешек вполз в мои ноздри и заставил желудок судорожно сжаться. Сколько времени я ничего не ел?
Прошлепав босыми ногами по гладким плитам, я подсел к жаровне. Увидев меня, певец поперхнулся, а одна из девиц хихикнула и что-то зашептала сидящему рядом широкоплечему мужчине. Не поднимая глаз, я негромко сказал:
— Не будет ли в тягость добрым людям присутствие бездомного путника?
На что широкоплечий ответил знакомым голосом:
— С каких это пор ты стал бездомным, Таркос? Даже в слабом мерцании углей было видно, что на лице Варсака написано крайнее удивление.
Триера шла быстро. Четыре гребных колеса вспенивали воду, белый след тянулся за нами, наверно, от самых Микен. Через день-полтора мы прибудем к африканским берегам. Я стоял у кормы и смотрел, как чайки падают вниз, выхватывая из мелких волн рыбешку. Редкие облака, подсвеченные закатным солнцем, висели далеко над горизонтом. Меня немного мутило, но не от морской болезни, а от неожиданного поворота в судьбе. Рядом пристроился Варсак. Он вцепился двумя руками в борт и отдавал рыбам ужин. Вот его-то корабельная болтанка не пощадила, впрочем, как и добрую половину новобранцев, отбывающих в лагерь гоплитов близ Гизы.
Всего два дня прошло с тех пор, как я встретил, голодный и мокрый, Варсака. Он сразу понял, что дело неладно, и увел меня к себе. Там я шепотом поведал, все время озираясь на дверь, о своих злоключениях. Я знал, что Варсак не примется тут же вязать меня и не бросится за стражей. Надеялся лишь на сочувствие, да и деться мне — чего уж там! — было некуда. Поесть, переночевать и уйти, пока соратники не взяли мой запах. Конечно, долго скрываться не удастся, но немного еще пожить хочется.
Варсак долго молчал, а потом сказал, что вряд ли меня будут искать. Сочтут, что сгорел в огне прожорливого земляного масла. И еще он сказал, что не ожидал от меня такой прыти и безрассудства. Не окажись эта черная жижа горючей, может, сожрала бы Европу и Азию, а потом и на Африку перекинулась. Уцелела бы разве что Антиопа, да и то вряд ли, если эта гадость воды не боится — добралась бы и до Зета с Калаидом.
После того как я перекусил хлебом, сыром и горстью маслин, Варсак потер лоб и сказал, что ему вот-вот надо отплывать в Гизу. И сюда сразу же кого-нибудь вселят. Так что здесь не отсидеться. Разве что…
Он искоса глянул на меня, хмыкнул. «Вот что, — сказал он тогда, — каждому гоплиту полагается что-то вроде оруженосца. Могу взять тебя с собой, только захочешь ли ты…» А когда я непонимающе развел руками, он пояснил, что оруженосец не только следит за доспехами, но и вообще является слугой. Человеку моего рода это унизительно, но ведь иначе могут заподозрить неладное.
Я настолько был поражен его великодушием, что сразу и не понял, о чем речь. Он подвергался смертельной опасности уже из-за того, что разговаривал со мной. Долг превыше жизни, семьи и дружбы — так нас учили с детства. Его долгом было немедленно сдать злодея службе порядка. Он преступил через долг ради дружбы, и надо ли упрекать его в том? Потом до меня дошел смысл его слов и стало немного не по себе. Быть слугой, добровольно перейти в нижнюю касту, даже притворно, — оскорбление деяниям предков. Но чем мне сейчас помогут славные предки, когда острые когти соратников, наверное, уже царапают ступени лестниц, а за ними торопятся служители с шипастыми кнутами, одним ударом сдирающими кожу со спины и живота…
И вот сейчас гоплит-новобранец и его оруженосец удаляются от Микен, где их ждал бесславный конец, навстречу подвигам и почестям, возможно, посмертным.
— Во имя Проклятого Морехода! — простонал Варсак, усевшись на палубу. Когда же кончатся мои мучения…
Я протянул ему флягу с пивом. Он позеленел и отвернулся. Немного погодя он все же глотнул немного, прислушался к желудку и, привалившись спиной к борту, закрыл глаза.
Сумерки быстро перешли в ночь. Зазвонил колокол, призывая ко сну. Варсак кряхтя поднялся, я помог ему удержаться на ногах. Бросив напоследок взгляд на белые пятна чаек в темном небе, я вздохнул и сказал:
— Теперь, наверно, так и не узнаю, что сталось с женой и детьми…
— Разве ты женат? — удивился Варсак.
Глава вторая
Деяния Лаэртида
Служанкам теперь не узнать старую Эвриклею! Она словно выпрямилась и уже не ковыляет сгорбленная, по дому, а шествует важно, даже голос у нее не дребезжит, и слова выговаривает своим беззубым ртом на удивление ясно и понятно. Еще бы! Именно она первой узнала хозяина, если не считать, конечно, Телемаха, да и тот, как судачат, поначалу не признавал отца, пока тот ему не открылся. Да и мудрено ему было узнать: когда несравненный царь покинул Итаку, сын его был крохой неразумной. И еще шептались служанки совсем тихо о том, что не подсыпь старуха дурмана в вино женихам, еще неизвестно, чем кончилось бы великое избиение! Но языки, острые обычно, ныне сдерживал страх — двенадцать нерадивых служанок висят за северной башней, и птицы расклевывают их плоть.
Большие сборы — большие хлопоты. Перетаскивали на новый чернобокий корабль амфоры с водой и маслом, вкатывали короба с солониной и другими припасами, загоняли в подпалубную клеть кур и гусей, а с берега наблюдали за этой суетой неулыбчивые итакийцы — друзья и родственники погибших женихов, что в недобрый час задумали сватанье.
Хоть и согласились знатные люди острова отправить внезапно объявившегося царя в искупительное плавание, трудно было примириться с потерей цвета своих родов. Слабым утешением было для них и обещание Телемаха, оставшегося править взамен отца, прислушиваться к мудрости старейшин.
Мрачно смотрел на корабль Евпейт, чья голова была перевязана тряпкой. Его сын Антиной, краса и гордость семьи, первым пал от стрелы Одиссея. Злоба преисполняла сердце старика, но сил отомстить недостало. Бунт итакийцев жестоко подавил Лаэртид, некому было возглавить и повести обезумевших от горя отцов и братьев, а дождаться подмоги с Закинфа или лесистого Зема, где тоже оплакивали своих павших, терпения не хватило. Теперь надолго исчезнет ненавистный убийца, а когда придут корабли соседей, чтобы расквитаться с ним, мстить будет некому. Отбывает ныне Одиссей во имя исполнения пророчества слепого мертвеца Тиресия из Фив. Слабая надежда, что сгинет царь Итаки бесследно в пучине, сбудется проклятие морского бога, грела сердце Евпейта. Да и не только его одного… Немало золота посулил Евпейт одному из гребцов, если тот ему весть о кончине злодея доставит иль сам ее поторопит.
Нарекли корабль «Арейоном». Без прощальных напутствий и криков, благословляющих плавание, уходил он в море, никто из родных не пришел проводить Лаэртида, чтобы не гневить напрасно жителей Итаки. Лишь дряхлый отец смешался с толпой и, голову плащом накрыв, утирал свои слезы. Ветер раздул парус, а рулевое весло направлял седобородый плечистый Филотий. Мало кто из сведущих в мореходном деле согласился бы уйти с базилеем без надежды на скорое возвращение домой. Вот и пришлось старому пастуху забыть про коров, вспоминая кормчее искусство, может, и впрямь в молодые годы плавал он с лихими фокейцами, всякое говорили, да только кто сейчас попрекнет его этим!
В шестой день холодного Мемактериона, месяца бурь, уходил «Арейон» от родных берегов. Юный Полит, кутаясь в шерстяной плащ, пристроился среди якорных коробов, набитых камнями. Он с тоской смотрел на медленно исчезающий на горизонте родной остров и проклинал Эвриклею, что заставила племянника идти вместе с царем в это безумное плавание. Дурные предчувствия мучили юношу: в утро отплытия два ворона кружили над воротами, а старая ключница, споткнувшись, не к месту помянула о проклятии богов… Но нет, уговорила тетка напроситься к базилею, славу и почет сулила, да и место в дружине хорошее после возвращения найдется.
А ведь всего декаду назад ничто не сулило бурных и кровавых событий, потрясших Итаку. Как всегда гуляли женихи, весело проедая и пропивая добро, нажитое годами. Ну, конечно, и к ним подвозили припасы с родных островов, не желая лицом в грязь ударить. Щедрой рукой рассыпали золото и серебро искатели царственного ложа, немало жителей обогатились, поставляя вино и еду в дом базилея. Казалось, так будет продолжаться долго, покуда наконец Пенелопа не смирится с мыслью о выборе, а старейшины не решат единодушно, кто из женихов самый достойный и, что важнее, уместный. Не разделись старейшины в своих пристрастиях, подогретых золотом женихов, давно бы принудили к браку строптивую мать Телемаха.
На глазах у Полита разыгралась жестокая бойня. Он помнил, как вдруг вечером взволнованно зашептались слуги, а бледный Телемах ходил по дому и доверенным людям неслышно отдавал приказы. Тихо скрипели двери, слабым звоном отзывалась медь щитов, что выносили из палаты, но женихи, сидящие в мегароне, были разогреты вином и похвалялись доблестью и богатством, не замечая вдруг ставших дерзкими слуг и опасливых взглядов служанок, что недоброе чуяли. Угрюмый старик, побирушка бездомный, сидел у порога и ждал подаяний. Тогда не привлек он внимания юноши. Эвриклея велела Политу вино подносить женихам, а сама указала, из какого пифоса черпать.
Он самого состязания не видел, но слышал, как криком и шумом свое недовольство женихи выражали, когда Пенелопа внесла лук Одиссея. А потом, поднявшись с рогом вина, он припал к оконцу в дверях и видел, как стрела пробила горло Антиноя, самого знатного из итакийцев, а потом рухнул Эвримах, пал Анфином, пронзенный копьем Телемаха… Кто-то пытался отбить нападение, но меч выпадал из руки. Многие, словно обезумев от страха, друг с другом сражались, а сын и отец, подобно лесорубам, шли сквозь них, оставляя просеки смерти.
Когда все было кончено, Одиссей утер пот со своего чела и спросил Телемаха:
— Сколько их было?
— Сто шестнадцать, — ответил Телемах. — И все они здесь. Вот ты и дома, отец!
А потом долго выносили тела, и кровь отмывали в палате. Слуги радостно приветствовали базилея. Но не все были рады, особенно те из служанок, что слишком ретиво гостям угождали. Полита совсем загоняли: то воды принести, то скребки оттереть от крови, а самое неприятное — мертвых на задний двор оттащить вместе с Эвмеем и Филотием. В ряд уложили тела, а потом сосчитал он, несколько раз сбиваясь со счета. То не хватало женихов, а то выходил излишек. К ночи велели ему отнести чистое одеяние в царские покои. Когда он передал служанке у дверей одежду, дверь приоткрытой осталась. Слышен ему был разговор между Одиссеем и Пенелопой. Голос царицы был холоден, словно и не была рада явлению мужа.
— Как же теперь нам смирить гнев итакийцев? — говорила она. — Двадцать из самых знатных родов ныне мертвы. Если восстанут все разом, много еще прольется крови…
В узкую щель видел Полит, как склонил голову Одиссей.
— Много, — согласился он. — Но еще больше ее прольется, если пойдет народ итакийский против воли моей и права. Пусть же узнают, что всякий, на добро мое покусившийся, ответит жизнью. Не для того я муки претерпевал столько лет, чтобы уступить трон без борьбы. Или жалеешь ты тех, кто мой дом разорял?
— Нет, нет, — поспешно ответила Пенелопа. — Хотя и от многих была нам досада, но все же ты мог оставить одного или двух. Вот, скажем, Медон с лесистого Зема вовсе не торопил со свадьбой, напротив, он меня и надоумил с пряжей тянуть — целых три года дурачила я назойливых сватов. Он ведь немолод был, а руки моей искать велели ему домочадцы, лестно им было числиться в списке женихов родовитых. Он мне и о твоих подвигах рассказал, о том, что творил ты у врат Илиона…
— Жаль, что убил я Медона, — сказал Одиссей. — В битве не сразу поймешь, кто враг, а кто и пощады достоин. Да и было их больше сотни… Ладно, оставим это на утро.
— Хорошо, — сказала Пенелопа. — Только придвинь ложе к очагу, ночи холодными стали.
Одиссей рассмеялся.
— Ты что же, дура грудастая, все же меня не признала? Да я сам из цельного пня эту кровать вытесал, а корни оставил!
— О боги, это и впрямь ты! — вскричала Пенелопа и разрыдалась.
Полит осторожно попятился и чуть не полетел со ступенек крутых. А утром, когда все готовились к пиру в честь возвращения, стараясь не слышать вопли и плач, что до-стен доносились, ключница чуть не померла от испуга, когда из кладовой вывалился взъерошенный Медон, спьяну проспавший великую битву, и с криком: «Вина!»- наблевал ей в передник.
Про это узнав, Одиссей рассмеялся, хлопнул по плечу и, поймав его за руку, когда тот к стене летел от хлопка, сказал:
— Знаешь, Медон, все же я рад, что тебя не убил. А на это жених уцелевший сипло ответил:
— Если сейчас не нальешь мне вина, все же станешь убийцей…
Чайки совсем уже к волнам прижались, ветер усилился. Истаяла в сумраке Итака. Слезы чуть не навернулись на глаза, но тут позвали к ужину. Под навесом, что укрывал на носу корабля Одиссея и его спутников, раздавали холодное мясо, сыра кусок и полхлебца на каждого. Крепкие челюсти юноши быстро смололи незатейливую еду, а не в меру разбавленное вино помогло сухому хлебу проскочить в желудок. Медон опростал кратер одним могучим глотком и поморщился:
— В такую погоду нельзя разбавлять даже кносское, а что говорить о вашей кислятине слабой!
— Не смей хулить наше вино! — огрызнулся Арет-виночерпий, который в плавании этом был еще поваром, плотником, оружейным мастером и старшим над гребцами. — Разве насильно тебе, пьяница с Зема, с нами велели отбыть? Лучше бы ты вернулся в свой край.
Медон посмотрел на него мутным взглядом и негодующе погрозил пальцем:
— Нет, кашевар, не тебе меня пьяницей звать! И не ты мне указчик, с кем и куда мне плыть. Знатные мужи Итаки и родичи убитых с Закинфа и Зема мне поручили следить, чтобы все было как полагается. Когда мы вернемся, я расскажу о достойном искуплении отважного царя.
Одиссей с любопытством посмотрел на него.
— Скажи, Медон, ты и впрямь веришь, что мы благополучно вернемся и нас пощадят бури и чудища моря?
— Я много слышал о твоих подвигах, о Лаэртид, и уверен, что новые песни о плавании этом сложат аэды.
— А как же проклятие богов? — хмыкнул базилей.
— Лучше проклятие, чем скука, безвестность, унылая дней череда над свитками, полными чудных историй о воинах, подвигах, славе…
— Да ты, я смотрю, герой!
Засмеялся Арет, ухмыльнулись дружинники, даже Полит улыбнулся, но лицо отвернул, чтоб старшего возрастом не обидеть насмешкой. Медон не был похож на героя — взлохмаченная борода с заметной сединой, холеные пальцы бойца застольных сражений с вином и покатые плечи — просто удача, что его женихи не прибили в своих состязаниях кулачных. Да он и не скрывал телесной немощи, а по рассказам слуг, в годы жениховства донимал всех ученостью своей и непрошеными советами.
Тусклый огонек масляной плошки, что болталась над ними, еле освещал лица сидящих. Кто-то из дружинников уже дремал, прислонившись к борту, но многие были обеспокоены — ночью плыть и вдоль берега небезопасно, а тут вдруг в открытое море, где глазу не на чем остановиться!
— Скажи, о базилей, — спросил вдруг молодой дружинник, — правда ли, что боги тебе поведали тайну, как плыть в Океане безбрежном?
Молча смотрели все на царя, ждали, что он ответит. Достал Одиссей из котомки две вместе сведенные дощечки, а к ним привязал на веревке короткой грузило. Показал дощечки дружинникам и пояснил:
— Вот с этим подарком Калипсо всегда я найду путь от дома и к дому. А тайна богов — всего лишь умение плавать по звездам.
Молодой дружинник вздохнул облегченно и вскоре заснул, а за ним и другие. Арет собрал всю посуду, спрятал припасы, а Полит ложе походное застелил для Одиссея. На тонкой подстилке устроился юноша рядом и тоже пытался заснуть. В ночной тишине он услышал тихий голоса Медона:
— Но если плывем мы в Додону, где Зевса оракул эпирский, то верно ли кормчий направил корабль?
Сквозь храп и сопение спящих услышал Полит базилея:
— Ты прав, Медон, путь наш пока не к медным котлам Додоны. Решил я покамест зайти на Огигий, там мы переждем сезон бурь, и далее в путь.
Помолчал Медон, а потом спросил:
— А что нас там ждет?
Одиссей ответил сразу:
— Живет на Огигии мудрая нимфа — чистая телом Калипсо. Мне довелось там пожить, у нее научился я многому. А ждет нас радушный прием, тепло и прекрасная пища.
— Но песен о подвиге этом еще я не слышал! Я знаю, что ты осаждал Илион и как победили троянцев. О подвигах Агамемнона, Ахилла и прочих ахейских мужей я наслышан немало. Мне пели о трудных скитаниях твоих и о бедах жестоких. Верную Пенелопу я утешал тем, что пересказывал ей слова бродячих певцов, она же им верить боялась.
Рассмеялся еле слышно Одиссей.
— Ну, подвиги этого рода скорее присущи другому герою. Мне там было не до сражений, и Пенелопе об этом лучше не знать. С Огигия я и отплыл на Итаку, а песен, возможно, еще и сложить не успели — ты первый, кому рассказал я о жизни своей у Калипсо. Но ты удивил меня, я и не знал, что на каждый мой чих аэды с рапсодами дружно слагают поэмы. Ты мне как-нибудь расскажи, что они обо мне там напели.
Полит не расслышал, что ответил Медон, потому что он уже плыл среди сияющих волн, навстречу из пены морской вставал прекрасный остров, а шум волн, что бились о борт, отдавался в ушах прекрасной музыкой, словно тысячи кифаредов медленно перебирали золоченые струны…
* * *
На третий день плавания они увидели остров Огигий; Зеленым пятнышком появился он на горизонте. Радостно вскричал Одиссей, указывая спутникам своим на него, дружно ударили веслами гребцы и дружинники, ибо на веслах людей не хватало. Стоял на носу корабля Одиссей, не обращая внимания на мокрый холодный ветер, что раздувал одеяние. Полит отнес к нему плащ базилея пурпурный. А тут и Медон подошел, за веревки цепляясь.
— Смотри, смотри, любитель песен, — сказал Одиссей. — Скоро увидишь из белого мрамора дом несравненной Калипсо, дворец тот и сам словно песня.
Медон долго вглядывался в растущее пятнышко. Сквозь неясные контуры вот уже выступили горы, а скалы прибрежные в белопенной кайме оказались.
А суровое чело Лаэртида вдруг разгладилось, голос его задрожал, и стал он рассказывать, как сквозь колонны резные видны виноградников склоны, а на террасах просторных ряды бесконечные словно оживших статуй — нимф и сатиров, богов и титанов, стихий и людей знаменитых… Там и сады из растений диковинных произрастают на крышах, там и вода извергается в небо — падает вверх водопад! Ну а внутри, в палатах роскошных, ковры, а на них рукою умелой вытканы не только деяния людей и богов, но и волшебные узоры, при одном взгляде на которые хочется петь или в пляс веселый пуститься…