Ван дер Верфф кивнул в знак согласия и затем кратко и решительно изложил своим друзьям то, что он намеревался сообщить принцу.
Перед его домом они расстались.
— Скажите государю, — сказал при прощании ван Гоут, — что мы готовы к самому худшему. Мы не поддадимся ему и будем мужественны.
Во время этой тирады Ян Дуза (Нордвик) измерял глазами своих товарищей, его губы дрожали, как всегда, когда его сердце охватывало сильное волнение, и на его умном лице светились радость и уверенность, когда он воскликнул:
— Мы трое это выдержим! Мы крепко стоим на ногах. Тиран может сломать нам шею, но он не согнет нас. Жизнь и кровь, все имение и достояние, все, что человеку дорого, мило и нужно, мы отдаем за высшее из всех благ.
— Да, — серьезно и громко сказал ван дер Верфф, и за ним с жаром повторил это городской секретарь:
— Да, да и в третий раз — да!
Одну минуту руки единомышленников крепко сжимали одна другую. Этот час связал их немой клятвой, и когда господин фон Нордвик направился в одну сторону, а ван Гоут в другую, то встречавшиеся с ними горожане думали, что их высокие фигуры еще более выросли за эти последние часы.
Бургомистр немедленно прошел в комнату своей жены, но ее там не было. Она вышла с его сестрой за ворота.
Служанка принесла в его комнату свечу; он прошел за нею, проверил замки своих пистолетов, опоясался старой шпагой, положил, что было нужно, в седельную сумку и стал, совершенно увлеченный своей задачей, с высоко поднятой головой задумчиво ходить взад и вперед по комнате.
Рыжий конь господина фон Нордвика стучал копытами о мостовую у ворот, и вечерняя звезда поднялась уже высоко над крышами. Вот заскрипела дверь.
Он сошел в вниз, но увидел не жену, а Адриана, возвращающегося домой. Тогда он поручил мальчику передать от него горячий привет матери и сказать ей, что ему было крайне необходимо по важнейшему делу отправиться к принцу.
Старая служанка уже вымыла и раздела Лизочку. Она принесла ему ребенка завернутым в одеяло. Он поцеловал маленькую головку, которая улыбалась ему из своей странной скорлупки, прижался губами ко лбу Адриана, велел ему еще раз поклониться матери и поскакал по дороге в Марендорп.
Когда бургомистр достиг Стефаниева монастыря, ему встретились у Рейнсбургских ворот две женщины. Он их не заметил, но младшая откинула на голове платок, посмотрела ему вслед и, крепко сжав руку своей спутницы, негромко воскликнула:
— Это был Питер!
Госпожа Варвара подняла голову и отвечала:
— Хорошо, что я не пуглива! Оставь только мою руку, Мария! Ты говоришь о том рыцаре, что едет там по улице святой Урсулы?
— Да, это Питер.
— Глупости, дитя. У Бурого ноги короче, чем у этого длинноногого верблюда. И к тому же в такое позднее время Питер никогда не выезжает за город!
— Но это был он! — уверенно заявила Мария.
— Сохрани нас, Господи! Ночью и липа похожа на бук. Если он сегодня не вернется домой, славно это будет!
Последние слова вырвались у госпожи Варвары против воли. До сих пор она благоразумно не подавала никакого вида, что догадывается о том, что между Марией и ее мужем не все ладно, и все-таки она отлично понимала, что происходит с ее молодой невесткой.
Это была умная и много испытавшая женщина, которая, разумеется, умела вполне оценить все значение своего брата для общего дела; она шла даже так далеко, что была уверена, что, кроме принца Оранского, ни один человек не был способен довести дело освобождения отечества до желанной цели, исключая Питера; но она чувствовала, что ее брат не прав по отношению к Марии, и так как Варвара была справедливой женщиной, то она молча стала на ее сторону против мужа, пренебрегающего своей женой.
Долго они шли рядом молча. Наконец вдова остановилась и сказала:
— Может быть, принц потребовал Питера к себе! В такое время и после таких ударов все возможно. Может быть, пожалуй, что ты и не разглядела!
— Это точно был он! — ответила решительно Мария.
— Бедняга! — продолжала Варвара. — Тяжела для него будет такая скачка! Много чести, много и тяжести! У тебя нет никакой причины вешать голову: завтра или послезавтра твой муж опять вернется. А я, посмотри на меня, Мария, твердо и прямо, я прохожу свою жизнь и весело делаю то, что должна делать; щеки мои румяны, ем я с аппетитом, а ведь я должна отказываться от самого дорогого. Вот уже десять лет, как я несу свое вдовство, мою Гретхен сосватали у меня на сторону, а Вильгельма я сама послала на море к гёзам. Всякий час может унести его у меня, так как его жизнь сплошная опасность. Что есть у вдовы, кроме ее единственного сына? А я и им пожертвовала для всеобщего дела. Это будет потяжелее, чем отпустить мужа в годовщину свадьбы на несколько часов. Ведь, наверное, он делает это не для своего удовольствия!
— Вот мы и дома! — сказала Мария и ударила молотком. Траутхен открыла дверь, и еще на пороге Варвара спросила у нее:
— Дома господин?
Как она и ожидала, ответ был отрицательный. Адриан передал поклоны отца, Траутхен принесла ужин, но разговор не клеился и не переходил за пределы «да» и «нет».
Быстро проговорив про себя молитву, Мария поднялась и сказала, обращаясь к Варваре:
— У меня болит голова. Мне хотелось бы лечь в постель.
— Иди с Богом! — ответила вдова. — Я лягу в соседней комнате и оставлю дверь открытой. В темноте да тишине приходят черные мысли!
Мария горячо поцеловала свою золовку и легла спать, однако заснуть не могла и беспокойно переворачивалась с боку на бок до самой полуночи.
Услышав в соседней комнате покашливание Варвары, она приподнялась и спросила:
— Сестрица, ты спишь?
— Нет, дитя. Что, тебе нездоровится?
— Нет; но мне так страшно, меня мучают тяжелые мысли.
Варвара сейчас же зажгла ночник, внесла его в спальню и присела на край постели.
Сердце ее сжалось болью, когда она взглянула на юное, прелестное существо, одиноко и печально лежавшее на широкой постели и мучившееся горькой тоской, которая не давала ей заснуть.
Никогда еще она не видела Марию такой дивнопрекрасной. Как ангел печали лежала она в своей белой ночной одежде на белых подушках.
Варвара не могла удержаться, чтобы не отстранить рукой волосы с ее лба и не поцеловать ее слегка зарумянившиеся щеки.
Мария с благодарностью взглянула в ее маленькие светлоголубые глаза и сказала умоляющим голосом:
— Я бы хотела тебя спросить.
— Ну?
— Но ты должна сказать мне честно всю правду.
— Много требуешь!
— Я знаю, что ты справедлива, но все-таки есть…
— Ладно, давай без предисловий!
— Был ли Питер счастлив со своей первой женой?
— Да, дитя, он был счастлив.
— И ты знаешь это не только от него, но тебе говорила это и покойная Ева?
— Да, да, сестрица.
— А ты наверное не ошибаешься?
— Нет, в этом случае, конечно, нет! Но откуда у тебя такие мысли? «Предоставь умершим погребать своих мертвецов!» — говорится в Писании. Ну, повернись же и постарайся заснуть!
Варвара вернулась к себе в комнату, но прошло много часов, прежде чем Мария забылась желанным сном.
V
На следующее утро двое всадников в опрятных ливреях остановились перед большим домом на Дворянской улице, недалеко от рынка. Третий водил за поводья двух статных пегих коней. Конюх держал под уздцы длинногривого клеппера[17] в пестром уборе. На нем должен был ехать молодой негр, который стоял в дверях и удерживал на почтительном расстоянии уличных мальчишек, которые отваживались приблизиться к нему; для этого он страшно вращал глазами и скалил белые зубы.
— Куда они девались? — сказал один из всадников. — Дождь не заставит себя нынче долго ждать.
— Конечно, нет! — ответил другой. — Небо сегодня серо, как мой старый войлок. И только мы въедем в лес, дождь непременно начнется.
— И так уж моросит.
— Больше всего я не люблю такой сырой и холодной погоды.
— Застегни покрепче пистолетные кобуры. Чемодан за седлом у молодого господина лежит не совсем прямо. Так. Наполнила ли кухарка твою фляжку?
— Темным испанским. Я ее спрятал здесь.
— Ну, тогда можно отправляться. Если у человека мокро внутри, то ему и внешняя влага нипочем.
— Подведи коней к дверям. Я слышу шаги господина.
Всадник не ошибался. Раньше, чем его приятелям удалось заставить стоять на месте того жеребца, который был повыше, внизу послышались голоса его хозяина, господина Матенессе ван Вибисма, и его сына Николая.
Они дружески простились с молодой девушкой, у которой был более низкий голос, чем у мальчика подростка.
Когда старший ван Вибисма ухватился уже за гриву коня и занес ногу, чтобы перекинуть ее через луку, к нему подошла девушка, стоявшая до тех пор в прихожей. Она положила свою руку на руку Вибисмы и сказала:
— Еще слово, дядя, но только тебе одному.
Не выпуская из своей руки гривы коня, барон произнес с любезной улыбкой:
— Если только это не будет слишком тяжело для коня: тайна из прелестных уст имеет большой вес!
С этими словами он нагнул ухо к племяннице. Но та, казалось, вовсе не имела намерения говорить шепотом. Она не подошла к нему ближе и сказала, только слегка понизив голос, по-итальянски:
— Объяви, пожалуйста, отцу, что я здесь не останусь.
— Но, Хенрика…
— Скажи ему, что я не сделаю этого ни в коем случае.
— Кузина тебя не отпустит.
— Коротко и решительно: я здесь не останусь!
— Я исполню твое желание, если тебе угодно, но только в несколько смягченной форме.
— Как хочешь. Итак, скажи, что я поручила тебе просить его взять меня отсюда. Если он сам не может являться в это еретическое гнездо, за что я вовсе не хочу осуждать его, то он должен по крайней мере прислать мне лошадей или карету.
— А твои основания?
— Они так вески, что я не хочу еще более отягчать твой багаж. Отправляйтесь, иначе седло станет мокрое, прежде чем вы отъедете.
— Итак, я могу обещать Гогстратену?
— Нет, таких вещей нельзя писать, да и не нужно. Скажи отцу, что я не останусь у тети и хочу домой. Прощай, Ника! Высокие сапоги и зеленая суконная куртка идут тебе гораздо больше, чем шелковые тряпки.
Хенрика послала воздушный поцелуй юноше, который уже вскочил в седло, и поспешила в дом.
Ее дядя пожал плечами, вскочил на жеребца, завернулся плотнее в темный плащ, сделал знак Николаю подъехать к нему и поехал с ним вперед, в сопровождении слуг.
Пока дорога шла городом, они не обменялись ни одним словом; но перед воротами Вибисма сказал:
— Хенрике скучно в Лейдене, ей хотелось бы назад к отцу.
— Да, нелегко, должно быть, ужиться с тетей, — ответил юноша.
— Она стара и больна, и ее жизнь прошла невесело.
— Но ведь она была когда-то красива? От прежней красоты теперь немного осталось, но глаза ее до сих пор такие же, как на портрете, и притом она так богата!
— Богатство не делает счастливым.
— Почему же она все-таки осталась старой девой? Барон пожал плечами и ответил:
— Разумеется, здесь дело не в женихах, которыми она мало интересовалась.
— Почему же она тогда не пошла в монастырь?
— Кто знает! Понять женское сердце еще труднее, чем твои греческие книги. Ты позже и сам в этом убедишься. О чем ты разговаривал с кузиной, когда я вошел?
— Видишь ли, — ответил мальчик и, взяв в рот уздечку, снял с левой руки перчатку. — Она надела мне на палец это кольцо!
— Благородный изумруд! Вообще она неохотно расстается с подобными вещами.
— Сначала она мне предложила другое кольцо и сказала, что она дарит его мне, чтобы загладить удар, который я получил вчера, как верный приверженец короля. Не смешно ли?
— Я думаю, больше чем смешно!
— И не в моем характере принимать подарки за синяки, поэтому я быстро отдернул руку и сказал, что ученики унесли домой и от меня кое-что на память и что в награду за это я мог бы, пожалуй, взять простое кольцо.
— Правильно, Ника, правильно!
— И она так сказала; спрятала маленькое колечко снова в ящик, отыскала это, и вот оно у меня на руке.
— Дорогая штука! — пробормотал барон и подумал про себя: «Этот подарок тоже хороший знак. Он и Гогстратены ее ближайшие наследники, и если глупая девочка не выдержит у нее, то может быть…»
Но он не успел додумать своих соображений, как юноша перебил его восклицанием:
— Вот уже начинается дождь. Не правда ли, эти испарения на лугу очень похожи на облака, упавшие с неба? Я замерзаю!
— Натяни же плащ!
— Какой дождь и изморось! Можно подумать, что опять настала зима. Вода в канавах кажется совершенно черной, а там… Взгляни-ка, что это такое?
На дороге была расположена корчма, а перед ней рос совершенно особняком очень высокий старый вяз. Его ствол, нагой, как мачта, возвышался прямо, словно свеча, и разветвлялся только на высоте дома. Весна не повесила еще ни одного листочка на ветви, но все-таки было на что взглянуть на обнаженной вершине дерева. К одной из веток был прикреплен небольшой флаг цветов Оранского дома, на другой же висела большая кукла, которую издали легко было принять за человека, одетого в черное, на третьей качалась старая шляпа, а на четвертой ветке торчал кусок белого картона, на котором большими черными буквами, которые дождь уже начинал стирать, было написано:
«Оранскому Божья помощь, испанцам смерть! Вот завет Питера Кватгелата!»
Это пестро разукрашенное дерево в сером и холодном тумане дождливого апрельского утра вовсе не производило приятного впечатления. Рядом с куклой, качавшейся от ветра в разные стороны, уселись на ветке вороны, принимая ее, вероятно, за повешенного человека. Должно быть, это были не слишком понятливые птицы, так как вот уже несколько лет, с тех самых пор как в Голландии водворились испанцы, места казни никогда не оставались пустыми. Вороны каркали, словно досадуя, но все-таки оставались на дереве, которое они, вероятно, принимали за виселицу. Прочее убранство дерева и мысль о ловком смельчаке, взобравшемся на такую высоту, чтобы подвесить куклу, резко и оскорбительно дисгармонировало с пародией на казнь.
Тем не менее Николай громко рассмеялся, увидя на вершине вяза все эти чудеса, и, указывая вверх пальцем, сказал:
— Вот так плоды там висят!
Но тотчас же у него пробежал мороз по спине: он увидел, что ворон сел на черную куклу и так сильно ударил в нее своим крепким клювом, что она тут же закачалась, как маятник, вместе с ним.
— Что значит эта чепуха? — спросил барон, обращаясь к ехавшему вслед за ними слуге, малому не из робкого десятка.
— Это как будто бы вывеска гостиницы, — ответил тот. — Вчера при свете солнца все выглядело довольно весело, но сегодня б-ррр… это просто ужас!
Глаза дворянина не были настолько зорки, чтобы прочесть надпись на доске. Когда Николай прочел ее ему, он выругался про себя. Затем снова обратился к слуге:
— И что же, эта дурацкая штука привлекает к ловкому хозяину гостей?
— Да, господин, и, клянусь душой, вчера, когда еще не было всех этих воронов наверху, это выглядело чертовски смешно! Просто нельзя было смотреть без смеха. Пол-Лейдена стояло перед вывеской, и мы вышли вместе с толпой. Вот-то суматоха и шум были на лужайке под деревом! Волынки, гобои — гобои, волынки, скрипки просто не умолкали. При этом народ разошелся и ликовал так, что у меня до сих пор звон в ушах. Играли, танцам не было конца. Парни бросали в воздух подвязки в такт гудку; летели сюртуки, все ходили парами с девушками под руку, а в левой руке, высоко над головой, держали кружки пива, так что только пена брызгала. И так все кричали и веселились, будто бы каждый цветочек в траве превратился в золотой гульден. А сегодня, святой Флориан, — такой дождь!
— Он как раз подходит к тем предметам наверху! — воскликнул барон. — От такого ливня трут совсем отсыреет, иначе я вытащил бы пистолет и выстрелил бы в этого паршивого защитника свободы и в то пестрое чучело на дереве.
— А вон там танцевали! — заметил слуга, указывая на примятую траву.
— Народ совершенно сбесился! — воскликнул дворянин. — Сегодня танцы и ликование, а завтра ветер сбросит с дерева и флаг, и войлочное чучело, и вместо черной куклы они сами попадут на виселицу. Тише, конь! Град беспокоит животных! Отстегни чемодан, Геррат, и дай молодому человеку покрывало.
— Сейчас, господин! Не лучше ли будет, если вы войдете сюда, пока лошадь успокоится? Святой Флориан! Посмотрите-ка, какой кусок льда в гриве у вашего жеребца! Не меньше голубиного яйца! Под навесом уже стоят два коня, а пиво у Кватгелата не дурное!
Дворянин посмотрел вопросительно на сына.
— Войдем туда, — сказал тот, — мы приедем в Гаагу достаточно рано. Посмотри только на бедного Бальтазара, как он щелкает зубами. Хенрика говорит, что он крашен, но если бы она увидела, как хорошо на нем держится краска в такую погоду, она взяла бы свои слова назад.
Ван Вибисма повернул к дому обеспокоенного градом коня, от которого подымался пар и падали капли дождевой воды, и через несколько минут переступил со своим сыном через порог корчмы.
VI
При входе в большую и низкую общую комнату на путешественников пахнуло теплом и запахом пива и съестного. С двух сторон из маленьких окошечек, которые вряд ли заслуживали иное название, кроме как бортовых люков, лился скудный свет. Да и сама комната напоминала каюту корабля. Потолок и пол, столы и стулья были сделаны из одинакового темного дерева, которым были обиты и стены; по ним лепились постели, напоминавшие корабельные койки.
Хозяин встретил знатных гостей с униженным видом и с извинениями и провел их к камину, где пылали большие куски торфа. Тепло, исходившее от них, достигало сразу нескольких целей: оно согревало воздух, освещало часть комнаты, остававшуюся полутемной благодаря мрачной погоде, и было как раз на руку трем курицам, которые начинали поджариваться на тонком вертеле над огнем. Когда новые гости приблизились к очагу, старушка, поворачивавшая вертел, столкнула с колен кота и поднялась с места.
Хозяин бросил на скамейку одежды, которые были повешены для просушки на спинки двух стульев, а на их место развесил вымокшие плащи дворянина и его сына.
Пока старший Вибисма заказывал согревающий напиток для себя и своих людей, Николай подвел негра к камину.
Продрогший африканец уселся на корточки около золы и держал по очереди над пламенем то ноги, обутые в промокшие красные сафьяновые сапоги, то закоченевшие пальцы.
Отец и сын уселись за стол, который служанка накрыла скатертью. Дворянину хотелось заставить хозяина, в высшей степени любезного, с лицом, изрытым оспой, низенького толстячка, одежда которого была совершенно такого же темного цвета, как и дерево в его комнате, рассказать о разукрашенном дереве. Но он оставил это намерение, так как за столом, находившимся на некотором расстоянии от него, сидели двое лейденских горожан, из которых один был ему хорошо известен, и ему не хотелось пускаться в разговоры в таком месте, как это.
Николай, тоже окинув взглядом комнату, подтолкнул отца и сказал вполголоса:
— Ты заметил там двух мужчин? Младший — он снимает теперь крышку с кружки — тот добрый человек, что освободил меня вчера от учеников и дал мне свой плащ.
— Это тот? — спросил дворянин. — Какой красивый молодой человек! Его можно принять за художника или что-нибудь в этом роде. Эй хозяин, кто этот господин с черными локонами и большими глазами, который разговаривает с учителем фехтования Аллертсоном?
— Это господин Вильгельм, если будет угодно вашей милости, младший сын старшего сборщика податей Корнелия, шпильман[18], или музыкант, как они себя называют.
— Вот-вот! — воскликнул барон. — Его отец мой старый лейденский знакомый. Это был славный, безукоризненный человек до той поры, пока мечта о свободе не вскружила людям головы. Да и у молодого такое славное лицо, что приятно смотреть: в нем есть что-то чистое, что-то… это трудно выразить. Как ты думаешь, Ника, не правда ли, он похож на нашего святого Севастьяна? Как думаешь, не подойти ли мне к нему и не поблагодарить его за услугу?
Барон не дождался ответа сына, к которому он любил обращаться как к равному, он поднялся, чтобы выразить музыканту свое дружеское расположение, но этому похвальному намерению представилось неожиданное препятствие.
Человек, которого барон назвал учителем фехтования Аллертсоном, вдруг заметил, что плащи «глипперов» висят у огня, тогда как его собственный плащ и плащ его друга брошены на скамью. Это показалось лейденцу оскорблением. В то время, когда дворянин поднялся, он с гневом отодвинул стул и, нагнувшись вперед всей верхней сильно развитой частью туловища, уперся руками о край противоположного стола; при этом он быстро поворачивался с воинственным выражением лица то к хозяину, то к дворянину. Наконец он закричал на всю комнату:
— Кватгелат!… Ты… ты… чтоб тебя! Кто тебе, паршивый льстец, кто тебе позволил бросить в угол наши плащи?
— Ваши, господин капитан, — бормотал хозяин, — были уже…
— Молчать, низкий льстец! — гремел тот так громко и с таким волнением, что седые усы на верхней губе его ходили ходуном, а длинная густая борода то подымалась, то опускалась.-Молчать, подлиза! Мы это лучше тебя знаем. Черт возьми, как не оказать почета таким знатным плащам! Ведь они скроены по-испански! Это так к лицу глипперам! Бросать в угол доброе голландское сукно! Ого-го, брат кривоножка! Мы зададим тебе баню!…
— Прошу вас, благороднейший господин капитан…
— Плевать мне на ваше «благороднейший», господин неблагороднейший! Архиплут! Кто раньше приходит, тот раньше и ест. Такое правило в Голландии, и в Голландии оно применялось уже к Адаму и Еве. Мотай на ус, ты, кривоногий! Если мой «благороднейший» плащ и плащ господина Вильгельма не будут висеть, пока я досчитаю до двадцати, на старом месте, то случится то, что тебе не понравится. Раз… два… три…
Хозяин бросил на дворянина тревожный вопросительный взгляд.
В ответ тот пожал плечами и надменно сказал:
— Вероятно, у огня найдется места больше, чем для двух плащей!
Кватгелат взял с лавки накидку лейденца и повесил ее на два стула, которые поспешно придвинул к камину.
Учитель фехтования во все это время не переставал медленно считать. Когда он дошел до двадцати, хозяин уже окончил свое дело, но взволнованный капитан и здесь не оставил его в покое и продолжал:
— Теперь давай нам счет! Конечно, познакомиться с дождем и ветром не слишком хорошо, но я видывал общество еще и похуже. Хоть перед камином и найдется место для четырех плащей, а в Голландии для всех животных из Ноева ковчега — нет в ней места для испанцев и испанских единомышленников. Фу черт, у меня вся желчь поднялась! Пойдемте, господин Вильгельм, к нашим коням, иначе худо может все это кончиться!
При этом выпуклые глаза Аллертстона, которые и в обыкновенное время смотрели так проницательно, как будто хотели исследовать что-нибудь особенно замечательное, были гневно устремлены на дворянина и его сына. Но тот сделал вид, будто не слышал этих вызывающих слов, и когда учитель фехтования вышел из комнаты, он, выпрямившись во весь рост и без всякого смущения, подошел к музыканту, вежливо поклонился и учтиво поблагодарил за любезность, оказанную вчера его сыну.
— Право, вы ничем не обязаны мне, — ответил Вильгельм Корнелиуссон. — Я помог молодому дворянину потому, что это очень некрасиво выглядит, когда многие нападают на одного.
— Тогда позвольте мне похвалить этот образ мыслей, — возразил ему барон.
— Образ мыслей, — повторил музыкант с тонкой улыбкой и изобразил на столе несколько знаков.
Барон молча проследил движения пальцев, затем подошел к молодому человеку ближе и спросил:
— Неужели все, все теперь должно сводиться к политике?
— Да, — твердо ответил Вильгельм и быстрым движением повернулся лицом к Вибисме. — В такое время, да, двадцать раз — да. Вы напрасно заговорили со мной об образе мыслей, господин Матенессе!
— Каждый, — возразил ему дворянин, пожимая плечами, — каждый держится того мнения, какое ему нравится и наиболее понятно, каждый считает его правильным, но ведь нужно же уважать и мыслящих иначе.
— Нет, господин, — прервал его музыкант, — в такие дни у нас существует только один образ мыслей. В ком течет голландская кровь и кто думает иначе, нежели мы, с тем я не хочу иметь ничего общего, не хочу даже пить за одним столом. Простите, господин, мой товарищ, как вам, к сожалению, пришлось испытать, нетерпелив и не любит долго ждать.
Вильгельм, слегка поклонившись и послав рукой привет Николаю, подошел к камину, накинул на руку полувысохшие плащи, бросил на стол золотую монету, взял в руку покрытую клетку, в которой бились птицы, и вышел из комнаты.
Барон молча посмотрел ему вслед. Простые слова и вспышка молодого человека пробудили в нем болезненные ощущения. Он был убежден в своей правоте и тем не менее в эту минуту у него было такое чувство, словно какое-то пятно лежало на том деле, за которое стоял он.
Легче быть преследуемым, чем избегаемым. Вот почему на приветливом лице дворянина, когда он обернулся к сыну, было выражение глубокого огорчения.
Николай не расслышал ни одного слова органиста, но, когда он увидел, что музыкант, который всем существом своим особенно привлекал к себе его молодое сердце, отвернулся от его отца, словно от какого-то бесчестного человека, с которым не желает и встречаться, тогда его румяные щеки покрылись бледностью.
Слова, которые сказал ему вчера на прощание Ян Дуза, теперь особенно живо пришли ему в голову, и, когда барон снова сел против сына, мальчик поднял глаза и спросил нерешительно, но с трогательной искренностью и откровенным опасением в голосе:
— Отец, что это было? Отец, разве они совсем не правы, если хотят жить лучше по-голландски, чем по-испански?
Вибисма с изумлением и неудовольствием посмотрел на сына. Так как и в нем самом хоть на одно мгновение поколебалась уверенность, и, кроме того, повышенный тон часто оказывает нам добрую услугу там, где не является возможности или охоты спорить и доказывать, то он закричал с таким гневом, с каким уже много лет не обращался к подрастающему любимцу:
— Неужели и ты начинаешь клевать на приманку, на которую Оранский ловит разных дураков? Скажи-ка еще раз что-нибудь такое, и я тебе покажу, как нужно обращаться с такими молокососами! Хозяин, поди сюда! Что это за вздор у тебя на дереве?
— Это, господин, люди, лейденские дураки; это не я, ваша милость; это они виноваты во всей этой чепухе. Когда тут проходили солдаты, которые во время осады стояли в городе, они разубрали город таким гнусным образом. Я арендую эту корчму у старшего господина ван дер Доеса и не смею иметь собственное суждение, ведь надо же жить. Но, клянусь, что так же, как надеюсь умереть в блаженстве, я остаюсь верен королю Филиппу.
— До нового выступления лейденцев! — с горечью проговорил Вибисма. — Вы и во время осады содержали здесь корчму?
— Да, господин! Милостивые господа испанцы не могут пожаловаться на меня, и если услуги бедного человека не кажутся вам слишком ничтожными, то прошу вас, мой милостивый государь, располагать ими!
— Так, так! — пробормотал барон, внимательно взглянув на некрасивую фигуру хозяина, глаза которого смотрели на него с большим лукавством. Затем он повернулся к Николаю и сказал: — Посмотри, мой сын, в окно на дроздов; мне нужно поговорить с хозяином!
Юноша тотчас же поднялся, но вместо того чтобы любоваться на дроздов, он стал следить взором за теми двумя людьми, которые были полны такой горячей любви к свободе Голландии. Они ехали по дороге, ведущей в Дельфт, и при виде их перед его внутренним взором предстал образ цепей, которые тянут вниз, и той блестящей цепи, которую прислал его отцу в знак милости король Филипп. Невольно Николай обернулся к нему. Он, стоя, о чем-то горячо шептался с хозяином; он даже положил ему руку на плечо. Следовало ли ему так обращаться с человеком, которого он в глубине души не мог не презирать. Или, может быть, даже — юноша вздрогнул, потому что ему пришло в голову слово «изменник», которое крикнул ему в самые уши один из учеников в той ссоре около церкви.
Когда дождь несколько утих, путешественники покинули корчму. Дворянин позволил отвратительному трактирщику поцеловать у себя на прощание руку, но юноша не позволил ему даже прикоснуться к своей.
На дальнейшем пути в Гаагу отец и сын обменялись немногими словами.
Музыкант и учитель фехтования оказались на пути в Дельфт менее молчаливыми. Вильгельм скромно, как это подобает младшему, доказывал своему спутнику, что он чересчур сильно выразил свое нерасположение к дворянину.
— Верно, совершенно верно, — отвечал Аллертсон, которого друзья звали просто Аллертс, — совершенно верно. Кровь! Ох эта кровь! Вы и не догадываетесь, господин Вильгельм… Но не будем говорить об этом!
— Нет, нет, скажите, мейстер!
— Вы не будете обо мне думать лучше, если я скажу вам.
— Ну, будем тогда говорить о чем-нибудь другом.
— Нет, Вильгельм, мне нечего стыдиться, потому что меня никто не сочтет за трусливого зайца!
Музыкант рассмеялся и воскликнул:
— Вы — и трусливый заяц! Сколько испанцев отправил на тот свет клинок вашей шпаги?
— Больше ранил, господин, гораздо чаще ранил, чем убивал, — возразил Аллертсон. — Если бы сам черт меня вызвал, я бы спросил его: «Флерет[19], господин, или испанский кинжал?» Но есть один, перед которым я трепещу, и это мой лучший и в то же время мой худший друг, он такой же нидерландец, как вы, он, знайте это, тот самый человек, который едет подле вас. Да, господин, когда меня охватывает бешенство, когда у меня даже усы начинает подергивать, то у меня улетучивается и последняя капля разума так же быстро, как ваши голуби, когда вы даете им свободу. Вы не знаете меня, Вильгельм.
— Неужели, мейстер? Сколько же раз нужно видеть вас командующим или посещать ваши фехтовальные классы?