Девушка не могла больше следить за связью речей, но в ее ушах раздавались все те же имена, и хотя она не понимала, в чем состояло дело, этот спор раздражал ее, так как его шум нарушал спокойствие больного.
Спор прекратился только тогда, когда вернулась сиделка; так как, едва она узнала, до какой степени громкие голоса ее единоверцев болезненно действуют на пациента, она тотчас энергически вступилась за него, и в доме воцарилась прежняя тишина.
Ее звали диаконицей Катериной. Она скоро вернулась к постели больного.
Андреас последовал за нею вместе с врачом, мужчиною среднего роста, который при несколько неуклюжем теле имел умную, хорошо сформированную, но лысую голову, только с боков окаймленную волосами. Как его проницательные глаза метали быстрые взгляды, чтобы тотчас же обратиться в другую сторону, так точно было что-то порывистое и в каждом из его движений, в которых серьезная решительность восполняла недостаток красоты.
После того как он, не обращая внимания на присутствовавших, скорее накинулся на больного, чем наклонился над ним, ощупал его и быстрыми пальцами сделал ему новую перевязку, он отступил в глубину комнаты, подробно осмотрел ее, точно намереваясь жить в ней, и затем остановил свои круглые выпуклые глаза на Мелиссе.
Пытливость его взгляда имела в себе что-то назойливо-бесцеремонное и при других обстоятельствах возбудила бы в ней досаду, но теперь она охотно переносила этот взгляд, так как находила его умным, а ей было бы желательно приковать к постели самого сведущего из всех врачей.
Когда Птоломей – так звали врача – на короткий, относившийся к ней вопрос «Кто это?» получил ответ, то быстро проговорил тихим голосом:
– В таком случае она здесь может только повредить. Больной нуждается в одном: в покое.
– Вполне, – ответил вольноотпущенник решительно.
– По крайней мере настолько, насколько это возможно в ее возрасте, – поправил врач. – И, следовательно, можно надеяться, что она уйдет без слезного прощания. Юный красавчик находится в плохом состоянии. Я знаю, что ему могло бы помочь, но один не могу решиться, а здесь, в Александрии, нет ни одного… Но Гален находится при императоре. Если бы он, как он ни стар… В помещение цезаря не пробраться нашему брату… Однако же…
Здесь он остановился, положил руку на лоб, слегка потер его коротким средним пальцем и внезапно сказал:
– Сюда старик не является никогда; но в Серапеуме, где лежат больные, чтобы получать во сне божеские или дьявольские советы, Гален бывает. Если бы можно было поместить туда юношу…
– Его попечители едва ли потерпят это, – задумчиво прервал его Андреас.
– Но ведь он язычник, – возразил врач. – Что общего имеет религия с телесными ранами? Как много императоров пользовалось советами египетских и еврейских врачей! Юноша получит там то, что ему может помочь, и если это необходимо, то я, христианин, разумеется, помещу его в Серапеуме, хотя бы из языческих храмов он был наиболее языческим… Я уже разведал окольным путем, когда Гален посещает больных в Серапеуме. Самое позднее завтра или послезавтра он будет у них. Сегодня никакая черепаха не проберется через толпу. Но ночью или, еще лучше, утром, перед восходом солнца, мы перенесем юношу туда. Если диаконица станет упираться…
– Она сделает это наверняка, – сказал Андреас.
– Хорошо, прошу тебя, девушка! – Он кивнул Мелиссе и прибавил так громко, что сиделка могла его слышать: – Если бы мы завтра рано утром перенесли его в Серапеум, то он, вероятно, выздоровел бы; иначе мне тут нечего делать. Скажи своим близким, что перед восходом солнца я буду здесь и что они должны позаботиться о хороших крытых носилках и добыть надежных носильщиков.
С этими словами он повернулся к диаконице, которая безмолвно и со сложенными руками смотрела на него, как на отступника, положил свою широкую и короткую руку ей на плечо и сказал:
– Так должно быть, вдова Катерина. Любовь допускает и терпит все, и для спасения жизни ближнего следует молча переносить даже вещи, которые нам не нравятся. После я объясню тебе все. Только спокойствие, только спокойствие! Никакого шумного прощания, девушка! Чем скорее ты оставишь этот дом, тем будет лучше.
Сказав это, он еще раз подошел к больному, приложил руку на короткое время к его вискам и затем оставил комнату.
Между тем Диодор лежал тихо на своей постели, относясь безучастно ко всему окружавшему, и Мелисса тихо поцеловала его в лоб и с заплаканными глазами вышла из комнаты, чего он и не заметил.
VIII
Солнце уже перешло за полдень, когда Мелисса и Андреас снова вышла на свежий воздух. Они оба шли сперва молча по тихой улице, причем девушка печально понурилась; внутренний голос говорил ей, что жизнь ее возлюбленного находится в опасности; она не плакала, но не раз прикладывала платок к щеке, чтобы вытереть катившуюся по ней слезу.
Андреас был также занят своими собственными мыслями. Прибрести душу для Спасителя было действительно хорошим делом. Вольноотпущеннику был хорошо известен молчаливый и задумчивый характер Мелиссы, так же как и та безрадостная жизнь, которую вела девушка, находясь во власти ворчливого отца. Таким образом, он, хорошо знавший людей, пришел к мысли, что ее легко можно привлечь к вере, которая служила для него самого источником величайшего счастья.
Крещение придало его жизни такой священный характер, что он желал привести к нему также и дочь единственной женщины, для которой его сердце билось с ускоренною быстротою.
Жена Герона, мать девушки, во время летнего жаркого времени иногда по целым неделям гостила у покойной жены Полибия. Тогда она проживала с детьми в собственном домике; а после смерти жены Полибия осиротевший вдовец не знал ничего более приятного, как продолжать по-прежнему принимать эту гостью и удерживать ее у себя на столько времени, на сколько разрешал Герон, только ненадолго расстававшийся со своим рабочим столиком.
Андреас сделался также другом детей резчика; а так как они научались от него только хорошему, то Олимпия с удовольствием видела их в его обществе и сама нашла для себя в отпущеннике учителя и доверенное лицо. Она узнала, что Андреас придерживается учения христиан, и просила его рассказывать о его вере. Но, будучи дочерью и женою художника, она была столь сильно привязана к древним богам, что видела в христианстве только новое философское учение, в котором многое ей нравилось и многое отталкивало.
В былое время страсть к матери Мелиссы столь сильно охватила Андреаса, что его жизнь превратилась в мучительную борьбу против искушения желать жены ближнего своего. Но он сумел сохранить самообладание, и за каждый взгляд, который в иные минуты слабости изобличал его чувства к ней, он подвергал себя строгому покаянию. Она была большою любительницею цветов, а он, будучи хорошо знаком с миром растений и свободно распоряжаясь всем, что зеленело и цвело в обширных садах, находившихся под его управлением, мог поручить своим безгласным питомцам передавать ей такие вещи, которые оказывалось невозможным высказать посредством слов и взглядов.
Теперь она уже не существовала, и уход за растениями, за которыми уже не следили ее глаза, утратил для него прежнее обаяние. С тех пор он предоставил сад своим помощникам, между тем как сам с удвоенной энергией принялся за другие дела и предался более сильным религиозным стремлениям.
В силу того обстоятельства, что многие мужчины привязываются к детям той женщины, которою им не пришлось обладать, художник Александр и Мелисса делались все больше и больше дорогими стареющему отпущеннику. Этот пятидесятилетний человек с чисто отцовской нежностью заботился о них, и сам, довольствовавшийся немногим, сохраняя свои крупные ежегодные доходы для того, чтобы при их помощи подвинуть дело христиан и устраивать различные добрые дела, с удовольствием заплатил долги Александра по окончании им учебного курса. Эти долги были так значительны, что легкомысленный юноша не осмелился признаться в них строгому отцу.
По прошествии нескольких лет сын Герона принадлежал уже к числу наиболее любимых художников, и, когда он явился к своему другу, чтобы уплатить ему взятую у него взаймы сумму, Андреас не отказался, но присоединил ее к капиталу, назначение которого оставалось неизвестным, но который должен был снова принадлежать Александру, если бы молитва Андреаса была услышана.
Диодора он любил также, как своего собственного сына, хотя и он тоже враждебно относился к его вере. В школе для борьбы, в кругу для бегов, при исполнении мистерий – повсюду было затоптано то семя, которое он заронил в душу мальчика, а к тому же отец его, Полибий, был настоящий язычник, который даже – чего требовало его присутствие в городском сенате и его богатство – был причислен к жрецам Дионисоса и Деметры.
Диодор признался прежде всего Андреасу, что желает жениться на Мелиссе, и это намерение молодого человека шло наперекор желанию вольноотпущенника обратить девушку в свою веру. Он знал по опыту, как легко разрушается семейное счастье, когда муж и жена поклоняются различным богам.
Так как отпущеннику перед тем снова пришлось быть свидетелем суровости резчика и терпения девушки, то какой-то внутренний голос сказал ему, что это тихое богато одаренное дитя принадлежит к числу тех, из которых Господь избирает мучениц, и что его обязанность присоединить ее к стаду Спасителя. С энергией, свойственной ему во всех делах, за которые он брался, он приступил к первым попыткам обращения ее на путь истины. Но на пороге комнаты больного в нем зашевелились новые сомнения, после того как он заглянул в глаза дорогого ему юноши, которые глядели на него с выражением такого глубокого доверия и вместе страдания.
Разве было возможно посеять между ним и его будущею женою нечто такое, что должно было помешать их союзу? Разве мог он отвлечь сына и наследника от Полибия, своего благодетеля и бывшего господина, если бы ему удалось при посредстве Мелиссы обратить также и Диодора?
При этом он вспомнил, какого положения он достиг вследствие доверия этого человека. Относительно своих собственных дел Полибий видел только решения, которые представлял ему Андреас; отпущенник управлял не только земельной собственностью, но также всем имуществом дома и вместе с тем в течение многих лет руководил банком, устроенным им самим для увеличения доходов человека, которому он был обязан своею свободою. За это Полибий предоставил дельному управляющему значительную часть из прибылей каждого года и по остроумной манере выражаться, которой отличались александрийцы, сказал однажды за обедом, что его отпущенник Андреас соблюдает его интересы как один человек, как мог бы сделать это и он сам, но что касается до работы, то он делает ее за десятерых.
Христианин с величайшей благодарностью ценил это доверие и, идя рядом с Мелиссой, повторял самому себе, что было бы неблагородно обмануть это доверие.
«Пусть это милое дитя само избирает свой путь! Если ей суждено вступить на стезю спасения, то Господь Сам направит и поведет ее».
Но разве Всевышний уже не подал ей знак, когда начертал в ее сердце слова: «Но когда время исполнилось».
Он считал себя вправе поддерживать в ней впечатление этих слов и только что собирался еще один раз напомнить ей о них, как она нарушила его молчаливую задумчивость, с мольбою подняв на него свои большие глаза с вопросом:
– Разве Диодор находится в большой опасности? Скажи правду! Я готова лучше перенести все самое ужасное, чем это страшное томление неизвестности.
Тогда Андреас признался ей, что раненый находится в опасном положении, но что искусный Птоломей считает возможным исцелить его, если ему окажет помощь великий его собрат Гален.
– И для того чтобы заручиться помощью этого человека, – продолжала девушка свои расспросы, – врач приказал поместить его в Серапеум?
– Да, дитя, потому что Гален находится в свите императора, и мы напрасно старались бы проникнуть к нему сегодня или завтра.
– Но путь через город повредит человеку, находящемуся в лихорадочном состоянии.
– Его доставят на носилках.
– И это также нехорошо для него. Врач говорит, что для него спокойствие – лучшее лекарство.
– У Галена находятся в распоряжении самые лучшие лекарства, – возразил христианин.
Этому заявлению Мелисса, по-видимому, поверила, так как несколько времени шла молча рядом с ним. Но когда шум толпы, окружавшей Серапеум, стал явственнее доноситься до их слуха, она внезапно остановилась и проговорила:
– Будь что будет, я проберусь к великому врачу и попрошу его о помощи.
– Ты? – спросил отпущенник, и когда она решительным тоном подтвердила это, энергичный человек побледнел и с нескрываемым беспокойством воскликнул: – Ты сама не понимаешь того, что задумала! Приближенные Каракаллы – бесстыдные развратники, без удержу и совести. Но будь уверена, что ты даже не дойдешь до первого двора.
– А может быть, и дойду. Это моя обязанность, и я исполню ее.
Как твердо и решительно прозвучали эти слова! И какою энергией светились большие глаза этой тихой, скромной девушки. Плотно стиснутые губы, обыкновенно полуоткрытые, сквозь которые виднелись жемчужные зубки, придавали лицу девушки выражение такой решимости, что Андреас принужден был признаться себе самому, что его спутница не остановится ни перед каким препятствием.
Но любовь и долг принуждали его всякими средствами удержать ее от подобного шага.
Он немедленно пустил в ход все свое красноречие; но она с непоколебимым упорством настаивала на своем решении, и ни одна из всех причин, которые он приводил, чтобы доказать неосуществимость ее намерения, не могла ее убедить. Ее поразило и заставило призадуматься только одно замечание Андреаса, что великий врач – старец, для которого ходьба весьма трудна, и что Галена, язычника и последователя Аристотеля, никогда невозможно будет убедить войти в христианский дом.
Все это могло вообще помешать выполнению ее намерения, но теперь уже не было времени раздумывать, так как они в эту именно минуту добрались до большой улицы Гермеса, которая вела от храма этого бога к Серапеуму и через которую они должны были перейти, чтобы достигнуть цели своего путешествия – до озера.
На этой улице, так же как и во всех главных улицах Александрии, около домов шли крытые ходы с колоннами, они обрамляли дорогу, которая тянулась между ними широкою и открытою полосою.
Под этими аркадами столпились пешеходы, ожидавшие здесь прибытия императора. Он должен был скоро появиться, так как встреча у Канопских и Солнечных ворот уже давно окончилась, и если бы он даже исполнил свое намерение – остановиться у могилы Великого Александра, то все-таки его не пришлось бы долго ждать. Дорога, которая вела туда через широкую Канопскую улицу, была не особенно длинна, и на быстрых лошадях он мог скоро, через улицу Аспендиа, проехать в улицу Гермеса, которая по прямой линии вела в Серапеум. Свита не должна была провожать его к Семе, мавзолею основателя города, но еще от Панеума повернуть на юг и наконец направиться по улице Гермеса.
Покамест только преторианцы, германский конвой императора, его македонская фаланга да несколько отрядов панцирных всадников добрались до того места, где стояли Мелисса с Андреасом, и вместе с ними толпа рабов должна была вступить на улицу Гермеса.
Ликторы сопровождали этих последних, которые должны были принести в Серапеум корзинки, наполненные пальмовыми ветвями или только что срезанными побегами плюща, миртов, ветвей тополя и пиний из садов Панеума. Они старались очистить дорогу носильщикам сквозь живую стену, высоко поднимая обвитые прутьями секиры.
С помощью панцирных всадников, которые сдерживали народ, чтобы оставить мостовую свободной, очистилось место и для них; и Андреас, знавший одного надсмотрщика садовых работников, попросил позволить ему и Мелиссе идти вместе с его людьми. Это охотно было позволено такому уважаемому человеку, каким был Андреас, а мостовая была совсем пуста, потому что поезд Каракаллы не следовал непосредственно за только что окончившимся шествием солдат.
Таким образом, они вместе с носителями корзин вышли на середину улицы; и между тем как рабы пошли дальше, к Серапеуму, отпущенник и девушка старались перейти через улицу и добраться до продолжения переулка, который вел к озеру и по которому они шли до сих пор.
Но это намерение оказалось невыполнимым, потому что римские ликторы, люди сильные, добравшиеся как раз до этого места, загородили дорогу и отодвинули их на южную сторону улицы Гермеса, к толпе зевак, собравшейся под колоннадами.
Разумеется, этою толпою они были приняты далеко не дружелюбно, так как очутились, таким образом, впереди нее; но сильная фигура и суровое мужественное лицо Андреаса, а также редкая красота его спутницы, через грациозную головку которой большинство могло притом смотреть без помехи, защищали их от грубых толчков. Когда же вольноотпущенник обратился к своим соседям с несколькими словами извинения, то один молодой мастер по мозаичному делу даже подвинулся вежливо назад, чтобы уступить лучшее место Мелиссе, стоявшей позади ближайшей колонны.
Зрелище, представившееся толпе через несколько мгновений затем, заставило ее скоро забыть о их непрошенном вторжении. Между тем как повозки, толпа скороходов, везомые лошаками носилки и целое шествие из императорских слуг, в красных, шитых золотом одеяниях, ловчих с длинными сворами породистых собак, обозных телег и тяжело навьюченных слонов двигались по направленно к Серапеуму, – внезапно в том месте, где улица Аспендия впадала в улицу Гермеса, появились нумидийские всадники. За ними ехали верхом ликторы и громкими криками на латинском и греческом языках отдавали императорской свите приказания, из которых Мелисса не поняла ничего, кроме слов «император» и «очистить дорогу направо».
Это приказание немедленно было исполнено. Повозки, пешеходы и кони держались, насколько было нужно, левой, южной стороны мостовой, и стоявший там ряд зрителей, к числу которых принадлежали и Андреас с Мелиссой, отодвинулся, насколько это требовалось, назад, под свод колоннады, так как каждому стоявшему на улице угрожала опасность или быть затоптанным лошадью, или раздавленным каким-нибудь колесом.
В особенности плохо приходилось задним рядам столпившихся под аркадами людей при этой новой давке; поэтому здесь слышались громкие крики неудовольствия, страха и боли, между тем как на другой стороне улицы нестесненная толпа разражалась криками приветствия и ликования или же, если появлялось что-нибудь необыкновенное, смеялись остротам и насмешкам шутников. К этому примешивались также неумолкавшие топот копыт, скрип колес, ржание коней, крики команды, бой барабанов, звуки труб и резкие свистки рожков. Это был дикий, резавший уши шум и гам, и, однако же, все это не производило на девушку ни приятного, ни неприятного впечатления, так как мысль, что она должна добраться до знаменитого врача, заставила ее забыть все остальное.
Вдруг с востока по пути солнца, течению которого следовал император, послышался такой дикий шум, что девушка невольно схватилась за руку своего спутника. Эти волны звуков каждый миг приобретали новую непреодолимую, захватывающую силу; казалось, они с каждым шагом получали новую пищу, расширялись, укреплялись, пока наконец, быстро выросши вдали и приближаясь все больше, какою-то таинственною властью не заставляли каждого подчинять свою волю порыву тысяч людей, стоявших вокруг него, и возвышать голос вместе с ними.
Мелисса тоже кричала вместе со всеми. Она сделалась каплею общей реки, листком на истерзанной волнами поверхности бурного потока, и ее сердце билось так же бурно, ее радостные крики раздавались так же громко, как ликование неизвестно чем опьяненной толпы. Эта толпа теснилась под аркадами, окаймлявшими улицу, у окон, на кровлях, махала платками, бросала цветы на дорогу и утирала слезы, вызванные каким-то неслыханным возбуждением.
Но вот воздух поколебался от такого крика торжества, что он едва ли мог бы достигнуть когда-нибудь большей силы. Кажется, что не свежий ветер, дующий с моря, а это соединение бесчисленных голосов так сильно колеблет флаги на домах и триумфальных арках и гирлянды цветов, перекинутые над улицей; и Мелисса видит вокруг себя только раскрасневшиеся лица, увлаженные слезами глаза, широко раскрытые рты и жесты рук, движущихся в страстных порывах.
Но внезапно какая-то таинственная сила сдержала эти громкие голоса вокруг нее, и она только по временам слышит то здесь то там восклицания: «Император!», «Он едет!», «Вон он – там!». И среди вновь раздавшегося крика многотысячной толпы послышались топот копыт и резкий шум колес. Он с неудержимою быстротою раздается все ближе и ближе, и за ним следуют новые громкие клики, вырастающие до необузданного ликования, когда император мчится мимо Мелиссы и ее соседей.
Подобно тому как это бывает при блеске молнии, внезапно озаряющей предметы в ночной тьме на один момент, Мелисса и другие могут уловить взглядом только общие очертания фигуры императора.
Четверка буланых в черных в яблоках лошадей среднего роста мчит с быстротою преследуемых собаками лисиц галльскую колесницу. Колеса едва касаются гладких каменных плит александрийской мостовой. Управляющий конями возница одет в обведенную красною каймою тогу высших римских сановников. О нем многое слышали, и к его особе относятся разные насмешливые, остроумные замечания, потому что это – Пандион, бывший конюх, который теперь принадлежит к числу «друзей» императора и в качестве претора также и к числу знатнейших особ в империи. Но он знает свое дело, и что за нужда Каракалле до обычаев и происхождения, до ропота и неудовольствия и великих, и малых?
С какою спокойною, благородною манерой держит вожжи Пандион и тихим посвистыванием побуждает коней к бешеной скачке, не прибегая к хлысту!
Зачем так быстро увозит он от пытливых взглядов толпы этого властителя половины мира, пред кровавым всемогуществом которого трепещет этот мир?
Погрузясь в подушки, прислоненные к стороне седалища, Бассиан Антонин скорее лежит, чем сидит в четырехколесной открытой галльской колеснице. Он не удостаивает ликующую толпу ни одним взглядом, но с мрачными складками на красивом лбу смотрит на гладкую дорогу улицы так сурово, точно он замышляет какое-нибудь бедствие.
Можно было только заметить, что он едва среднего роста, что он носит усы и бакенбарды, что его подбородок выбрит, вьющиеся волосы начинают редеть, хотя ему только двадцать восемь лет от роду, что цвет его лица болезнен и желтоват. Но его наружность известна и без того по статуям и изображениям на монетах, между которыми было так много фальшивых.
Впоследствии большинство зрителей спрашивало себя, какое впечатление произвела вся наружность этого человека, властителя судеб всемирной империи и всех людей, мимо которых он промчался? И Каракалла был бы доволен ответом многих на этот вопрос, потому что он желает казаться не красивым или достойным любви, а только страшным.
И давно уже не существует таких ужасов, которых нельзя было бы ожидать от него, а теперь, увидав его, многие находят, что его наружность соответствует его деяниям. Едва ли можно представить себе более мрачно, грозно смотрящего человека, чем этот повелитель, с высокомерным презрением бросающий косые взгляды на мир и на людей. Однако же в нем было что-то такое, чего нельзя было принимать за чистую монету, по крайней мере на взгляд александрийца. Как странно не шла к мрачно смотрящему человеку, презирающему людей, галльская одежда в виде плаща с красным капюшоном! Она называлась «каракаллой», и по ней император Бассиан Антонин получил свое прозвище.
Этот тиран в пестром плаще был, несомненно, необуздан и бессовестен, но за философа, признающего ничтожество земных вещей и враждебно отворачивающегося от мира, пусть принимают его другие! Это был актер, недурно игравший роль Тимона и нуждавшийся в зрителях, чтобы действовать на них и наслаждаться страхом, который он в них возбуждал. Ему недоставало чего-то, чтобы быть одним из тех настоящих, действительно враждебных людям тиранов, перед одним взглядом которых колени сгибаются сами собою.
Внешность этого лицемерного порицателя мирской суеты была не такого свойства, чтобы парализовать болтливые языки александрийцев.
Это говорили самим себе многие, но время для высказывания разных соображений наступило только тогда, когда пыль скрыла от взглядов зрителей цезаря, исчезнувшего так же быстро, как он появился, когда ликующие крики умолкли и свита снова заняла всю улицу.
Теперь зрители начали спрашивать себя: из-за чего они кричат и впали в такой дикий экстаз, каким образом случилось, что ради этого маленького злого властителя они так быстро утратили самообладание и хладнокровную рассудительность.
Может быть, неограниченная власть над благом и бедствием мира, над жизнью и смертью, миллионов людей подняла этого ничем великим не отличившегося смертного высоко над человечеством и сделала его подобным божеству. Может быть, порыв – принять участие в великом, захватывающем выражении воли многих тысяч, невольно увлек и каждого отдельного человека. Несомненно, здесь действовала какая-то таинственная сила, которая заставляла каждого при появлении императора делать то же, что делали окружавшие его люди.
С Мелиссой произошло то же, что и с другими. Она кричала, махала платком и ни разу не заметила и не слышала, что Андреас хватал ее правую руку и убеждал ее вспомнить, в чем провинился человек, которого она так радостно приветствует.
Она опомнилась только тогда, когда крики умолкли, и в ней с удвоенною живостью вновь проснулось желание призвать великого врача к болезненному одру ее милого.
Решившись на самые крайние меры, она с пробудившимся вновь сознанием смотрела вокруг себя и придумывала средства и пути привести свое намерение в исполнение, хотя бы и без помощи Андреаса.
Ею овладело великое нетерпение; ей хотелось бы немедленно пробраться в Серапеум. Но это было невозможно, потому что ни один из зрителей не трогался с места: им предстояло увидеть еще довольно много замечательного.
Правда, в настроении толпы произошла большая перемена. Вместо ожидания появилось разочарование. Зрители не ликовали более, не напрягали легких, но тем больше было работы языкам. В горькой досаде, причиненной разочарованием, зрители представляли в своем уме императора под позорным именем Таравтас. Это имя носил один особенно кровожадный гладиатор, небольшого роста, в котором злословие сумело найти некоторое сходство с цезарем.
Зрители с любопытством смотрели на выдававшиеся чем-нибудь личности в свите цезаря и делали свои замечания относительно каждой из них.
Стоявший возле Мелиссы мозаичист, который работал при постройке бань Каракаллы в Риме, в особенности был сведущ на этот счет и мог даже назвать имена многих сенаторов и придворных в императорской свите. При этом было достаточно времени для того, чтобы дать волю гневу.
Чего только не сделал город для красоты торжественного въезда императора! Статуи его собственной особы, его отца, его матери, даже его любимых героев – и прежде всего Александра Великого, а также триумфальные ворота без числа были воздвигнуты для его приема. Серапеум, в обширных палатах которого он намеревался остановиться, был великолепно разукрашен, и перед новым храмом в честь божества его отца, причисленного к олимпийцам, за Канопскими воротами, были приняты императором знатнейшие лица города, которые приветствовали его и поднесли ему дары Александрии.
Все это стоило целой кучи золота, но граждане были богаты и могли бы принести еще более значительные жертвы, если бы они приобрели за это благодарность и снисхождение. Один молодой актер, который был свидетелем встречи у Канопских ворот и затем тотчас же прибежал сюда, уверял, однако, с энергичным негодованием, что цезарь ответил на приветствие городского сената только немногими словами неудовольствия и уже при встрече его имел такой вид, как будто его оскорбили. Городские власти удалились в смущении, точно они выслушали свой приговор. Только к верховному жрецу Сераписа, Феофилу, император отнесся более снисходительно.
Другие дополнили этот рассказ, причем то здесь, то там слышались выражения неудовольствия, тихая брань, насмешливые замечания и желчные остроты.
– Зачем он промчался так скоро? – спросила жена одного портного; и ей отвечали: «Потому что эвмениды преследовали братоубийцу, махая за ним плетью из змей». Какой-то продавец пряностей, который был не менее разгневан, но более осторожен, когда его сосед спросил: почему Таравтас ездит на пятнистых лошадях, ответил, что наиболее кровожадные хищные звери имеют полосатую шкуру и что каждый обыкновенно любит подобных себе. Один человек, в котором по его изорванной одежде, растрепанным волосам и грубой речи можно было узнать цинического философа, уверял, что император заставляет править своими конями сенатора потому, что он уже давно превратил римский сенат в конюшню.
Но Мелисса была глуха ко всем этим замечаниям, так как ею все сильнее и сильнее овладевала мысль о великом римском враче. Она внимательно слушала мозаичиста, который пробрался к ней и называл ей имена знатнейших лиц, проезжавших мимо них. Императорский кортеж был необозрим. В нем участвовали не только солдаты, пешие и конные, но также и бесчисленные транспортные повозки, телеги и слоны – которых Каракалла ценил в особенности, потому что этих животных любил Великий Александр, – вьючные лошади, мулы и ослы, которые несли тюки, сундуки, палатки, постельные и кухонные принадлежности. Между ними шли обозные служители, дворцовые слуги, пажи, глашатаи, музыканты и рабы императора и его свиты, группами и в большом числе, и дерзко смотрели вокруг на столпившихся зрителей. Заметив где-нибудь у края улицы красивых и молодых женщин, они подмигивали им и довольно часто самым бесстыдным образом выражали свое одобрение хорошенькой Мелиссе. Курчавые темнокожие североафриканцы с черными кудрями смешивались с более светлолицыми жителями прибрежья Средиземного моря и белокурыми или рыжими сынами Северной Европы. Римские ликторы, скифские, фракийские и кельтские полицейские стражи с грубою решительностью удерживали далеко от кортежа все, что не принадлежало к обозу императора. Только магам, чародеям и публичным женщинам никто не препятствовал смешиваться с этим необозримым множеством людей, лошадей, ослов, слонов, собак, повозок и всадников.