Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тернистым путем [Каракалла]

ModernLib.Net / Историческая проза / Эберс Георг Мориц / Тернистым путем [Каракалла] - Чтение (стр. 19)
Автор: Эберс Георг Мориц
Жанр: Историческая проза

 

 


В ответ на это цезарь стал уверять, что он презирает мух, но его все-таки раздражает их жужжание.

Александр обрадовался этому уверению и высказал только свое сожаление по поводу того прискорбного обстоятельства, что почти все эпиграммы, которые он имеет сообщить ему, касаются смерти его брата Геты. Ему, Александру, теперь известно, что это дерзость – осуждать поступок…

Здесь император, которому до сих пор удавалось сохранять спокойствие, прервал его серьезным тоном:

– Этот поступок был необходим не для меня, а для империи, которая была мне дороже отца, матери и сотни братьев и сестер и в тысячу раз дороже людского мнения. Дай послушать, в какой форме осуждает мое действие остроумный народ этого города.

Эти слова прозвучали таким исполненным достоинства, таким убедительным тоном, что Александр решился сказать двустишие, которое он уже слышал в бане. Оно относилось не к братоубийству, а к одежде в виде плаща, которой император был обязан своим насмешливым прозвищем Каракаллы, и состояло в следующих словах:


Что за причина, что цезарь так любит свой плащ широчайший?

То, что он много такого свершил, что полезно скрывать.


Цезарь тихо засмеялся.

– Кто пожелал бы ничего не скрывать? Впрочем, стихи недурны. Дай мне свою табличку! Если другие стихотворения не злее этого…

– Они злее, – прервал его встревоженный Александр, – и мне больно, что я помогаю тебе мучить себя самого!

– Мучить? – повторил император презрительно. – Эти стишонки забавляют меня, и я нахожу их поучительными. Вот и все. Давай табличку!

Это приказание прозвучало так сурово и решительно, что Александр вынул маленькую табличку, заметив при этом, что живописцы обыкновенно пишут плохо, и то, что он нацарапал здесь, рассчитано только на поддержку со стороны его памяти.

Прежде его подстрекало то, что император узнает правду через него; но теперь ему сделалась ясною вся глубина рискованной отваги, которою он увлекся. При этом он смотрел на буквы, нацарапанные на воске, и ему пришло в голову в конце второго стихотворения слово «карлика» заменить словом «цезарь», а третью очень едкую эпиграмму совсем скрыть от императора. Четвертая, последняя, была совсем безобидна, и он хотел ее прочесть после всех других, чтобы примирить его с их содержанием. Поэтому он не хотел показывать самой таблички. Но когда он вздумал убрать ее от глаз цезаря, Каракалла вырвал ее у него из рук и прочел с трудом:


Некогда к братьям любовь украшеньем царей почиталась

И филадельфов хвалили; а ныне мы карлика славим,

Братоубийцу, кого мизадельфом бы нужно назвать[25].


– Так, так, – прошептал император, побледнев, и затем продолжал глухим голосом: – Все то же самое. Мой брат и мой рост! В этом городе ученых, по-видимому, подражают варварам, избирающим в свои цари того, кто длиннее всех и шире в плечах. Если третье стихотворение не содержит в себе ничего другого, то остроумие твоих сограждан, и без того очень жидкое, сделается мне совсем скучным. Посмотрим, что тут следует; хореи… Едва ли в них окажется что-нибудь новое! Подай вот тот кувшин! Пить! Наполни стакан!

Но Александр не вдруг послушался этого внезапно брошенного приказания и ухватился за табличку, уверяя, что император не будет в состоянии разобрать его почерк.

Однако же Каракалла положил на табличку руку и крикнул художнику повелительно:

– Пить! Я приказал налить стакан!

С этими словами он впился глазами в восковую табличку и с трудом прочел неуклюжие буквы, которыми художник записал следующие стихи, подслушанные им в харчевне «Слон»:


Мало времени дано нам,

И напрасно б кто спросил —

Сколько гнусных преступлений

Злой Таравтас совершил.

Вы спросите – много ль было

В жизни добрых дел его, —

Сбережет вам ваше время

Мой ответ: «Ни одного!»


Между тем Александр сделал то, что ему было приказано, и когда он снова поставил кувшин на место и вернулся к императору, то испугался: руки Каракаллы метались в судорогах туда и сюда, и обе половинки восковой таблички, которую он разломал во время припадка, валялись у его ног. С пеною у рта он испустил тихий жалобный крик и, прежде чем Александр успел помешать этому, побежденный чрезмерным страданием, впился зубами в ручку кресла, с которого готов был упасть.

Охваченный испугом и искренним состраданием, Александр старался поднять его; но лев, который, должно быть, вообразил, что художник был виновником изменившегося состояния его господина, с ревом поднялся на ноги и, наверное, растерзал бы юношу, если бы зверя после кормления не привязали на цепь.

Александр, не теряя присутствия духа, отскочил за стул и потащил его прочь вместе с лишившимся сознания цезарем, который служил ему также и щитом против рассерженного зверя.

Гален настойчиво предостерегал императора от чрезмерного употребления вина и от сильных душевных волнений; и как основателен был его совет, это доказывал припадок, наступивший с ужасною силой после того как цезарь нарушил оба эти предостережения, одно вслед за другим.

Александру пришлось употребить всю силу своих рук, укрепленных в гимнастической школе, чтобы удержать на кресле больного, силу которого, и без того довольно значительную, удвоил жестокий приступ судорог.

Услыхав яростный рев льва, который, подпрыгивая на своей цепи, уже далеко подвинулся вперед, и крик Александра о помощи, вся свита императора бросилась в комнату. Однако же придворный врач и дворцовый слуга Эпагатос остановили других и вдвоем, при помощи полуслепого Адвента, стали ухаживать за больным, и им удалось скоро привести цезаря в чувство.

Бледный и как бы разбитый, цезарь лежал теперь на диване. Он бессмысленно уставился глазами в пространство, не способный шевельнуться. Александр держал его дрожащую руку, и когда придворный врач, человек средних лет, любившей пожить в свое удовольствие, подошел к художнику и сделал ему знак отойти, желая заступить его место, Каракалла тихим голосом приказал юноше остаться.

Как только прерванная умственная деятельность императора возобновилась, его мысли снова вернулись к причине последнего припадка. Он с горьким, умоляющим взглядом просил Александра еще раз подать ему табличку, но художник сказал, и Каракалла, по-видимому, охотно поверил этому, что он раздавил воск на дощечке во время припадка. Больной сам чувствовал, что подобное занятие ему еще не под силу.

После довольно продолжительного молчания он заговорил об остроумии александрийцев и пожелал узнать, где и от кого живописец слышал эти эпиграммы. Но Александр снова стал уверять, что ему неизвестны имена их сочинителей. Одну он слышал в бане, другую в харчевне, а третью у завивальщика волос.

Император с грустью посмотрел на густые темные, умащенные кудри юноши и сказал:

– Волосы подобны другим благам жизни. Они остаются прекрасными только у здоровых. Ты, счастливец, едва ли знаешь, что значить быть больным. – Затем он безмолвно уставился глазами в пространство и после некоторого молчания внезапно встрепенулся и спросил Александра, как вчера Филострат спрашивал Мелиссу: – Ты и твоя сестра христиане?

Когда юноша с живостью дал отрицательный ответ, то Каракалла продолжал:

– А все-таки! Твои эпиграммы довольно ясно показывают, как относятся ко мне александрийцы. Мелисса тоже родилась в этом городе, и когда я подумал, что она превозмогла себя, чтобы молиться обо мне, то… Моя кормилица, лучшая из женщин, была христианка. От нее я слышал учение любить врагов и молиться за тех, которые нас ненавидят. Я всегда считал это правило невыполнимым, но теперь… твоя сестра… то, что я сказал сейчас относительно волос и здоровья, напоминает мне о словах Распятого, которые не раз говорила мне кормилица: «Ищущему будет дано, а у неимущего отнимется». Как жестоко это и, однако же, как премудро, как страшно метко и истинно! Здоровый! Разве он уже не обладает всем, и сколько новых богатых благ приносит ему этот лучший из всех даров! А болезнь, взгляни только на меня, как много бедствия приносит это проклятье, которое уже и само по себе достаточно ужасно, как много горечи вливает оно во все! – Затем он иронично рассмеялся и продолжал: – А я! Я ведь властитель мира; я обладаю многим, очень многим, и поэтому мне будет очень много дано, и мои самые смелые желания должны быть удовлетворены!

– Да, господин, – сказал Александр с живостью, – за страданием следует радость.


Живи, люби, мечтай и пей,

И увенчай себя цветами, —


поет Сафо, да и совет Анакреона пользоваться настоящим днем тоже недурен. Вообрази, что непродолжительное страдание, отравляющее тебе по временам сладкий напиток жизни, есть кольцо Поликрата, посредством которого ты укрощаешь зависть богов, даровавших тебе так много. На твоем месте – вечные боги! – как наслаждался бы я хорошими, здоровыми часами и показал бы смертным и бессмертным, как много настоящего и истинного наслаждения можно купить с помощью богатства и власти!

Тусклые глаза императора засверкали, он вдруг выпрямился и вскричал:

– Я тоже желаю этого! Я еще молод и обладаю могуществом! – Но вслед за тем он снова в изнеможении опустился на подушки, и Александр, заметив, как он покачал при этим головою, точно желая сказать: «Ты видишь, каково мне», глубже, чем когда-либо, почувствовал сострадание к этому несчастному.

Его молодая душа, восприимчивая ко всякому новому впечатлению, забыла кровь и позорные деяния, запятнавшие этого человека. Его ум художника привык всею душою, без посторонних мыслей, схватывать то, что его привлекало, как будто он был готов изобразить это кистью; и человек, который лежал перед ним, был для него в эту минуту только достойным сострадания существом, которое жестокая судьба обманула в лучших радостях жизни. Ему пришла также мысль, как оскорбительно сам он и другие осмеяли императора. Может быть, Каракалла большую часть крови пролил для блага и единства империи. Он, Александр, ему не судья. Если бы Главкиас видел предмет своего осмеяния лежащим в таком положении, то ему не вздумалось бы придать ему вид уродливого карлика. Нет, нет, художнический глаз его, Александра, хорошо умеет отличать прекрасное от безобразного, и лежащий там на диване изнеможенный человек нисколько не похож на отвратительного пигмея. По его благородным чертам разливалась мечтательная дремота. Только изредка пробегало по ним болезненное вздрагивание, а вся фигура цезаря напоминала художнику красивого эфесского гладиатора Каллиста в ту минуту, когда он, при последних играх, тяжело раненный, лежал на песке, ожидая смерти. Александр с величайшим удовольствием побежал бы домой за своими художническими принадлежностями, чтобы написать изображение больного императора и показать его насмешникам.

Он молча вглядывался в это спокойное, так изящно сформированное природой и внушающее сострадание лицо. Окончательно закоренелый злодей не мог иметь такую наружность; цезаря в эту минуту можно было сравнить с отдыхающим морем. Когда разразится ураган, то какой вихрь, какое бушевание высоко вздымающихся, шипящих и пенящихся волн поднимется из этой мирной, гладкой, как шелк, мерцающей поверхности!

Внезапно жизнь начала проявляться в чертах императора. Его глаза, за один момент перед этим бывшие тусклыми, вдруг прояснились, и, как будто продолжительное молчание почти не прервало течения его мыслей, он все еще слабым, глухим голосом произнес:

– Я желал бы встать при твоей помощи, но я еще слишком слаб. Теперь иди, друг, иди и принеси мне чего-нибудь нового.

Тогда Александр напомнил ему, что всякое возбуждение будет ему вредно, но Каракалла вскричал запальчиво:

– Это меня укрепит и подействует на меня благодетельно! Все, что меня окружает, так пусто, так плоско, так жалко; то, что я слышу, так пошло. Какое-нибудь сильное слово, приправленное солью, если при этом оно и остро, освежит меня… Когда ты окончишь какую-нибудь картину, разве ты пожелаешь услыхать мнение о ней только от друзей и льстецов?

Художнику показалось, что он понял императора. Верный своей склонности постоянно ожидать лучшего, он надеялся, что как на него, Александра, порицание завистников действовало поощрительно, точно так же и Каракаллу едкое остроумие александрийцев приведет к сознанию собственного достоинства и к большей сдержанности; только он решил не сообщать больному ничего такого, что похоже на простое ругательство.

Когда он затем прощался с императором, Каракалла посмотрел на него с такою горечью, что художник охотно протянул бы ему руку и обратился бы к нему с теплыми словами участия. Мучительная головная боль, следовавшая за каждым припадком, снова началась, и цезарь без сопротивления подчинялся тому, что делал с ним врач.

В дверях Александр спросил старого Адвента, не думает ли он, что этот ужасный припадок вызван гневом на сатирические стихотворения александрийцев и не благоразумно ли будет никогда больше не доводить подобное до слуха императора, но старик с удивлением повернул к нему свои полуслепые глаза и возразил с грубым равнодушием, которое возмутило юношу:

– Он напил себе этот припадок. Этого человека делают больным другие вещи и слова. Если остроумие александрийцев еще не принесло вреда тебе самому, молодой человек, то, конечно, оно не вредит цезарю!

Александр с неудовольствием повернулся к Адвенту спиною, и вопрос, каким образом было возможно, чтобы император, восприимчивый к прекрасному, приблизил к себе жалкую сволочь вроде Феокрита и этого старика, вытащив их из грязи, до того овладел его мыслями, что Филострат, встретивший его в ближайшей комнате, принужден был громко окликнуть его.

Философ сообщил, что Мелисса находится у жены верховного жреца; но как только Филострат намеревался с любопытством спросить, что произошло между смелым художником и императором – так как и философ все же был придворным человеком, – его позвали к Каракалле.

XIX

Мелисса, жена Феофила и Вереника приняли Александра в одной из немногих комнат, которые верховный жрец оставил для своей семьи из всего обширного помещения.

Вереника очень обрадовалась, увидав художника, которому была обязана портретом своей дочери. Этот портрет был ей возвращен, во время императорского обеда Филострат велел отнести его домой.

Будучи утомлена, она отдыхала на подушке. Она пережила мучительные часы, так как гораздо больше, чем о портрете, она беспокоилась о Мелиссе, которую очень полюбила. Притом в этой девушке воплощался для Вереники весь ее пол, и опасение при мысли, что это чистое, очаровательное создание отдано на произвол необузданного тирана, выводило ее из себя и побуждало ее горячую душу к взрывам неудовольствия. При этом она составляла разные планы, невыполнимость которых представляла ей Эвриала, жена верховного жреца, более рассудительная, хотя и обладавшая не менее горячим сердцем.

Она так же, как и Вереника, была чувствительной женщиной, ее гладкие тоже темные волосы начали уже седеть, и она тоже потеряла единственного ребенка. Но это было несколько лет назад, и она привыкла искать утешение в заботе о страждущих. Во всем городе ее считали провидением для нуждающихся в помощи, к какому бы сословию или вероисповеданию они ни принадлежали. Также и в делах широкой благотворительности, когда дело шло об устройстве больниц и приютов для бедных, обращались прежде всего к ней; и там, где она обещала свою негласную, но могущественную помощь, успех был заранее обеспечен, потому что, кроме своего собственного имущества и большого богатства ее мужа, в распоряжении этой высокопоставленной и пользовавшейся всеобщим уважением женщины находились средства язычников и христиан всего города. И тех, и других она считала своими, хотя с большим основанием последних, к числу которых она принадлежала, только втайне. В домашнем кругу высшее удовольствие ей доставляло общество выдающихся людей. Ее супруг предоставил ей полную свободу, хотя ему, первому из жрецов города, было бы приятнее, если бы ее частыми посетителями не были в числе прочих и ученые христиане.

Но бог, которому он служил, совмещал в себе большинство других богов, и мистерии, в которых он священнодействовал, учили, что Серапис есть только одна из форм, в которых проявляется одушевленное «все», продолжающее свое бесконечное существование, постоянно возобновляющее самое себя, согласно вечным законам.

Часть мировой души, проникающей все созданное, живет также в отдельном человеке и по смерти возвращается к своему божественному источнику. Он твердо держался этого пантеистического мировоззрения, однако же, исправляя почетную должность главы музея вместо жреца Александра, неученого римлянина, он знал не только учения своих языческих предместников, но также священные писания иудеев и христиан.

В нравственном учении последних он находил многое, соответствовавшее его собственным взглядам.

Ему, который считался в музее принадлежащим к числу скептиков, нравились библейские изречения вроде следующих: «Все суета» или: «Всякое знание не совершенно». Требование любви к ближним, миролюбия, жажды справедливости, требование распознавать дерево по его плодам, но бояться больше за дух, чем за тело, были как раз ему по душе…

Он был так богат, что для него имели мало значения дары посетителей храма, которых требовали его предместники. Таким образом, он сам примешивал много христианского к вере, которой он был высшим служителем и заступником. Но уверенность, с какою люди, подобные Клименту и Оригену, входившие в круг друзей его жены, объявили учение, к которому они принадлежали, единственно справедливым и даже самою истиною, казалась ему, скептику, заблуждением.

Друзья его жены сделали его брата Зенона христианином; но относительно самой Эвриалы ему нечего было опасаться того же. Она слишком любила его и была слишком спокойна и разумна, для того чтобы посредством крещения поставить его в фальшивое положение и ввергнуть в опасность лишиться могущества, в котором, как она знала, он нуждался для своего благосостояния. Каждому александрийцу была предоставлена свобода принадлежать к той или другой из языческих религий, и никто не ставил в вину верховному жрецу даже его сочинений, написанных в скептическом духе. Когда Эвриала действовала как лучшие из христианок, это могло быть ему только приятно, и ему показалось бы мелочным порицать ее склонность к учению Распятого.

Относительно личности императора он еще не составил себе ясного заключения.

Он ожидал найти в нем полусумасшедшего злодея, и бушевание Каракаллы после того как он узнал о направленной против него эпиграмме с веревкой, только утвердило его в этом мнении. Но потом он нашел и несколько хороших сторон в его характере, а Феофил знал, что на этот последний приговор не имело влияния высокое уважение, выказанное ему цезарем, который обращался с другими, как с рабами. Перемена его мнения об императоре к лучшему произошла скорее вследствие разговоров, которые вел с цезарем верховный жрец. Каракалла, человек, которого так поносили, оказался не только хорошо образованным, но и мыслящим собеседником, и накануне вечером, прежде чем он лег, измученный, в постель, он представился житейски опытному жрецу в том же свете, как перед тем легковерному художнику, так как цезарь в трогательных словах жаловался ему на свою злополучную судьбу и, признаваясь в своих тяжких провинностях, в то же время высказывал и наилучшие намерения и желание пожертвовать своим счастьем, душевным спокойствием и удобствами благоденствию государства. Он ясно видел язвы своего времени и сознавал, что при своей попытке вырвать с корнем всю застарелую гниль он потерпел неудачу и, вместо того чтобы заслужить благодарность, навлек на себя ненависть богов и людей.

Таким образом, Феофил, придя перед тем к своему семейству, уверял всех домашних, что при воспоминании о своих разговорах с императором он готов ожидать от этого преступного молодого человека в пурпуре добра и даже, может быть, наилучших вещей.

Но Вереника с насмешливою решительностью стала уверять жреца, что Каракалла обманул его, и когда Александр тоже попробовал вступиться за страждущего, то она возмутилась и упрекнула его в безумном легковерии.

Мелисса, которая еще прежде вступилась за императора, присоединилась, вопреки матроне, к мнению брата. Каракалла действительно виновен в тяжких преступлениях; его убеждение, что душа Александра живет в нем, а душа Роксаны в ней, Мелиссе, довольно безумно, но изумительное сходство портрета на камее с нею должно поражать всех и каждого. Что в его душе есть также добрые и благородные побуждения, в этом она уверена.

Но Вереника снова только иронически пожала плечами, и когда верховный жрец заметил, что вчера вечером Каракалла был не в состоянии посетить какое-то пиршество и что большая часть преступлений цезаря должна быть приписана его тяжким страданиям, то матрона вспылила.

– Не болезненное ли состояние тела заставляет его также наполнять праздничным шумом дом, посвященный печали по покойнику? Что именно делает его преступником, это для меня совершенно безразлично. Что касается меня, то я скорее предоставлю это дорогое дитя произволу преступника, чем душевнобольного.

Но верховный жрец и брат с сестрою стали уверять, что ум цезаря так же здоров и ясен, как и у всякого другого, а Феофил спросил, кто же в их время вполне свободен от суеверий и желания сообщаться с душами усопших?

Однако же матрону нельзя было настроить на иной лад, и, когда главного жреца отозвали к совершению богослужения, Эвриала, его жена, стала порицать излишнюю горячность невестки. Там, где мудрость зрелого возраста и горячая юность сходятся в суждении, там заключается и правда, говорила она.

– А я остаюсь при том мнении, – вскричала Вереника, причем ее большие глаза гневно засверкали, – что пренебречь моим советом – значит совершить преступление. Судьба похитила у меня и у тебя любимое дитя. Я не хочу потерять также и эту девушку, сделавшуюся дорогой для меня, как дочь.

Мелисса наклонилась над руками матроны, с благодарностью поцеловала их и с увлажненными глазами вскричала:

– Но он был добр ко мне и уверял меня…

– Уверял! – презрительно повторила Вереника.

Затем она быстро привлекла к себе девушку, поцеловала ее в лоб, точно желая защитить, положила ей руку на голову и обратилась к художнику, продолжая говорить:

– Я настаиваю на своем прежнем требовании. Еще в эту ночь Мелисса должна отправиться отсюда куда-нибудь в дальние края. Тебе, Александр, следует проводить ее. Мое собственное морское судно «Вереника и Коринна» – Селевк подарил его мне с дочерью – готово к отплытию. В Карфагене живет моя сестра. Ее муж, первое лицо в городе, тоже мой друг. В его доме вы найдете приют и защиту.

– А отец и Филипп? – перебил ее Александр. – Если мы последуем твоему совету, то им грозит смерть.

Тогда матрона иронически рассмеялась.

– Так вот чего вы ожидаете от доброго, великого, благородного повелителя!

– Относительно своих друзей, – возразил Александр, – он оказывается милостивым, но горе тому, кто оскорбит его.

Тогда Вереника задумчиво уставилась глазами в пол и продолжала более спокойно:

– Так постарайтесь прежде освободить своих близких и тогда уже садитесь на мой корабль. Он будет стоять готовым для вас, и я знаю, что Мелиссе придется воспользоваться им. Дай мне мое покрывало, дитя. Колесница ждет меня у храма Изиды. Сведи меня туда, Александр, и мы вместе отправимся в гавань. Там я познакомлю тебя с капитаном. Так будет лучше. Отец и брат для тебя ближе, чем сестра, а для меня она значит больше. Если бы только было возможно и мне самой удалиться вон из этого опустелого дома и сопровождать Мелиссу!

Тут она сделала своею поднятою рукою такой жест, точно собиралась бросить камень куда-то вдаль.

Наконец, она порывисто заключила девушку в свои объятья, попрощалась с невесткой и вместе с Александром вышла из комнаты.

Как только Эвриала осталась одна с Мелиссой, она стала утешать ее по-своему, ласковым и спокойным тоном; мрачные предчувствия несчастной осиротевшей матери возбудили в девушке новое беспокойство.

А чего только ни случилось с нею сегодня!

Вскоре после опасного разговора с императором Феофил пришел к ней с главным начальником звездочетов Серапеума и астрономов цезаря, чтобы спросить, в какой день и час она явилась на свет. Ей также предложили вопросы относительно дней рождения ее родителей и различных других обстоятельств жизни.

Феофил признался ей, что император приказал составить ее гороскоп.

Вскоре после трапезы она отправилась в сопровождении Вереники, которую нашла в жилище главного жреца, в больничные комнаты Серапеума, чтобы повидать, наконец, своего возлюбленного.

С чувством благодарности и блаженства она увидела его в полном сознании, но врачи и отпущенник Андреас, с которым она встретилась на пороге больничной палаты, убедительно уговаривали ее отдалять от больного все то, что могло бы его взволновать. Таким образом, ей было невозможно сообщить ему, что случилось с ее домашними и какой опасный шаг сделала она, чтобы спасти их. Но Диодор говорил о свадьбе, и Андреас мог засвидетельствовать о желании Полибия, чтобы она была отпразднована как можно скорее.

Было сказано много утешительного, но при этом Мелиссе приходилось притворяться и давать уклончивые ответы – прежде всего на вопрос Диодора, условилась ли она с братьями и подругами насчет того, какие юноши и девушки будут составлять свиту новобрачных и петь гимны Гименею.

В то время как они шептались между собою, с любовью глядя друг на друга, и Диодор просил девушку позволить ему поцеловать не только ее руки, но и губы, Вереника мысленно ставила свою умершую дочь на место Мелиссы. Какая это была бы пара, с какою гордостью, с каким удовольствием она ввела бы их в прекрасную виллу в Канопе, которую ее муж и она украсили с тою целью, чтобы там жила Коринна со своим будущим мужем, и если будет угодно богам, то и со своими детьми.

Но и Мелисса с Диодором как раз подходили друг к другу, и Вереника старалась одарить ее всем счастьем, которого она желала для своей собственной дочери.

Когда наступила минута прощания, она соединила руки жениха и невесты и призвала на них благословение богов. Диодор отнесся к этому с благодарностью. Он знал только, что эта величественная матрона через Александра познакомилась с Мелиссой и полюбила ее, и он охотно поддался чувству, что эта женщина, на красоту которой его глаза смотрели с благоговением, как на красоту Юноны, пришла к его одру вместо его умершей матери.

За дверьми больницы Андреас снова встретился с Мелиссой, и, когда она рассказала ему о своем свидании с императором, он с беспокойством стал убеждать ее, чтобы она ни за что не ходила к цезарю в другой раз, несмотря на его зов. Он обещал скрыть ее в безопасном убежище: в имении Зенона или же в доме одного из других своих друзей.

Когда затем Вереника снова с особенною настойчивостью указала на свой корабль, Андреас воскликнул:

– В сады, на корабль, под землю, только не опять к цезарю!

Последний вопрос отпущенника, вдумалась ли она в свой разговор с императором, воскресил в ее памяти слова: «Но когда время исполнилось», и с этой минуты ее снова начала преследовать мысль, что очень скоро наступит и для нее нечто решительное, «исполнение времени», как выражался Андреас.

Когда она затем, гораздо позднее, осталась наедине с женою главного жреца и та окончила свою успокоительную речь, Мелисса не удержалась от вопроса, слышала ли Эвриала когда-нибудь слова: «Но когда время исполнилось».

Матрона посмотрела ей в лицо изумленным и пытливым взором.

– Значит, ты все-таки имеешь сношения с христианами?

– Нет, – возразила девушка решительно. – Эти слова я услыхала случайно, и Андреас, вольноотпущенник Полибия, объяснил мне их.

– Хороший толкователь, – заметила Эвриала. – Я женщина неученая, однако же и я знаю по опыту, что в жизни каждого человека наступает день, час, о котором впоследствии он думает, что в этот день и час его время исполнилось. Подобно тому как капли, соединяясь одна с другой, образуют реку, в этом дне, в этом часе соединяется то, что мы прежде делали и думали, и увлекает нас на новый путь к спасению или к погибели. Каждый миг может принести решение. Поэтому христиане правы, требуя друг от друга непрестанного бодрствования. Открой и ты свои глаза. Когда для тебя рано или поздно время исполнится, тогда дело будет идти о счастье или бедствии твоей жизни.

– Это говорил мне также какой-то внутренний голос, – отвечала Мелисса, прижимая руку к своей вздымающейся груди. – Попробуй только, как сильно бьется мое сердце!

Эвриала, улыбаясь, исполнила ее желание, и при этом по ней пробежала холодная дрожь. Как прелестна и привлекательна была эта молодая девушка, и Мелисса показалась ей ягненком, который готов доверчиво бежать навстречу волку. Наконец, она отвела гостью в комнату, где был приготовлен ужин.

Хозяин дома не мог принять в нем участие, и в то время когда две женщины сидели друг против друга, почти не говоря и едва прикасаясь к кушаньям и напиткам, им было доложено о приходе Филострата.

Он явился от имени императора, который желал говорить с Мелиссой.

– В этот час? Нет, нет! Это совсем неподходящее дело, – сказала матрона, обыкновенно столь спокойная.

Но философ возразил, что тут нет места ни для малейшего противоречия. С императором сделался особенно сильный припадок страданий, и он приказал напомнить Мелиссе о ее обещании охотно служить ему, когда он будет нуждаться в ней. Ее присутствие, уверял он матрону, подействует благодетельно на больного, и девушке не угрожает ничто до тех пор, пока цезаря мучит эта невыносимая боль.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41