Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тернистым путем [Каракалла]

ModernLib.Net / Историческая проза / Эберс Георг Мориц / Тернистым путем [Каракалла] - Чтение (стр. 15)
Автор: Эберс Георг Мориц
Жанр: Историческая проза

 

 


Мелисса крепче прижалась к Веренике, и из ее побелевших губ вырвались тихие, но решительные слова:

– Я готова, и он меня выслушает.

– Дитя, дитя! – в ужасе вскричала матрона и выпустила девушку из своих объятий. – Ты не знаешь, что тебе грозит! Тебя ослепляет блаженная уверенность неопытной юности, и я вижу перед глазами кровь твоего сердца, чистую и красную, как кровь молодого ягненка… Я вижу… О дитя, ты не знаешь смерти и ее ужасов!

– Я знаю ее, – возразила Мелисса с лихорадочным волнением. – Я была свидетельницей смерти самого дорогого мне существа – моей матери. Разве не все потеряла я с ее кончиной? Однако же надежда осталась в моей душе, и каким бы свирепым убийцей ни был Каракалла, он не сделает мне ничего именно потому, что я так беззащитна. И притом: что я такое? Кому нужна моя жизнь? А между тем, чего лишусь я с погибелью отца и братьев, которые оба находятся на пути к славе!

– Но ведь ты невеста, – с живостью прервала ее матрона. – Притом ты недавно говорила, что жених тебе дорог… А он? Он, без сомнения, любит тебя, и если ты погибнешь, то горе омрачит его молодую цветущую жизнь.

Мелисса закрыла лицо руками и громко воскликнула:

– Так укажи мне другой путь! Я готова решиться на все, но ведь не существует другого средства, и, если бы Диодор был здесь, он, конечно, не запретил бы мне поступить таким образом, так как то, к чему побуждает меня сердце, составляет мою обязанность, и это единственный верный путь. Но Диодор лежит больной, ум его помрачен, и я не могу просить у него совета. Ты же, благородная госпожа, в глазах которой я вижу так много доброты ко мне, не растравляй моих ран. То, что мне предстоит, слишком тяжело! Но я все-таки сделала бы это, я попыталась бы пробиться к ужасному человеку даже в том случае, если бы никто мне не помогал.

Вереника выслушивала это излияние сердца с переменчивыми чувствами. В глубине души она возмущалась против мысли отдать это чистое, прекрасное, достойное любви создание в жертву ярости тирана, испорченность которого была столь же велика и безгранична, как и его могущество; однако же и она не видела другого средства для спасения художника, который успел приобрести ее расположение. Ее великодушному сердцу была понятна решимость девушки искупить жизнь своих близких своей собственною кровью. Она сама способна была сделать то же самое в подобном положении. Притом она сознавала, что была бы счастлива, если бы она нашла подобное настроение в своей собственной дочери. Поэтому она уступила, и из ее губ вырвалось восклицание:

– Ну так делай то, что ты находишь правильным!

Благодарная и как бы освобожденная от тягостного бремени Мелисса снова бросилась на грудь Вереники, которая, со своей стороны, начала думать, каким образом уравнять трудный путь для девушки, насколько это зависело от нее.

Она обстоятельно, как будто дело шло о ее собственной дочери, начала советоваться с Филостратом; и между тем как из зала, где пировали мужчины, до них доносился беспрерывный шум, было решено, что она сама проводит девушку к жене верховного жреца, брата ее мужа, и там будет дожидаться возвращения Мелиссы от императора.

Филострат назначил подходящий час, сделал разные указания насчет подробностей и затем пожелал получить некоторые сведения относительно молодого художника, насмешливость которого навлекла такую беду на его родных.

Вереника тотчас увела их в соседнюю комнату, где был выставлен портрет ее дорогой покойницы. Его окружал роскошный венок из фиалок, любимых цветов Коринны. Две подставки в три светильника на высоких постаментах освещали это великолепное произведение искусства, и Филострат – знаток, описавший множество картин с глубоким пониманием и с осязательною наглядностью, безмолвно погрузился в созерцание прекрасных черт, переданных художником с редким мастерством и вдохновенным увлечением любящего сердца. Наконец он перевел взгляд на Веренику и вскричал:

– Счастлив художник, имевший подобную модель! Произведение, достойное старого лучшего времени и мастера эпохи Апеллеса. То, что у тебя отнято, благородная женщина, в лице твоей дочери, не имело ничего себе равного, и никакое горе недостаточно велико для того, чтобы оплакать вполне эту потерю. Но божество, которое берет, умеет также и давать, и посредством этого портрета спасает для тебя часть того, что ты любила в своей дочери. Но этот портрет имеет значение и для дела Мелиссы, потому что император – тонкий знаток искусства. А к числу недостатков его времени, огорчающих его думу, принадлежит также и бессилие, постигшее творчество новейших художников. Для мастера, создавшего этот портрет, будет легче испросить помилование, чем для какого-нибудь высокородного вельможи. Сверх того, живописец, подобный Александру, пригодится для пинакотеки в сооружаемых им великолепных банях на Тибре. Если ты вверишь мне свое сокровище на завтрашний день…

Здесь Вереника перебила его резким «нет» и, как бы защищая портрет, положила руку на его рамку.

Однако же Филострат не унялся и продолжал тоном горького разочарования:

– Этот портрет принадлежит тебе, и кто может порицать тебя за твой отказ? Итак, мы должны попробовать достигнуть цели без этого могущественнейшего из всех союзников.

Между тем глаза Вереники не отрывались от лица ее умершей дочери и все более и более погружались в созерцание прекрасных выразительных ее черт. Как она сама, так и остальные безмолвствовали.

Наконец она медленно повернула голову к Мелиссе, которая в смущении не смела поднять глаз, и тихо сказала:

– Она во многом имела с тобою сходство. Божество создало ее для того, чтобы она распространяла счастье и свет вокруг себя. Там, где она могла осушить слезы, она делала это с удовольствием. Портрет, конечно, нем, но он тем не менее повелевает мне поступить так, как поступила бы сама Коринна. Если произведение Александра в самом деле может побудить императора оказать милость, то пусть… Настаиваешь ли ты, Филострат, на своем мнении?

– Да, – ответил он решительно. – Лучшего ходатая за художника, чем это произведение, не может быть!

Вереника выпрямилась и сказала:

– Ну так хорошо! Завтра, в самую раннюю пору, портрет будет доставлен тебе в Серапеум. Пусть изображение умершей пропадет, если оно может спасти живого человека, который его так прекрасно создал. – С этими словами она, не глядя на философа, подала ему руку и быстро вышла из комнаты.

Мелисса поспешила вслед за нею и, переполненная благодарною любовью к плачущей женщине, вскричала:

– Не плачь, я знаю нечто, что может утешить тебя лучше, нежели произведение моего брата! Я разумею живой портрет твоей Коринны. Похожая на нее девушка… она живет здесь, в Александрии.

– Агафья, дочь Зенона? – спросила Вереника и, когда Мелисса дала утвердительный ответ, продолжала с прерывающимся дыханием: – Благодарю тебя, девушка, за твою доброту, но и это дитя для меня потеряно.

При этих словах она громко застонала и затем бросилась на диван с тихим восклицанием: «Я хочу остаться одна!»

Мелисса тихонько вышла в соседнюю комнату, и Филострат, который стоял между тем глубоко погруженный в созерцание портрета Коринны, простился с нею.

Отослав дожидавшийся его императорский экипаж, он пошел домой пешком такой веселый и довольный собою, каким он не чувствовал себя уже давно.

Отдохнув в уединении некоторое время, Вереника снова позвала к себе Мелиссу и ухаживала за своею молодою гостьей, как будто в лице последней ей была возвращена на короткое время ее любимая потерянная дочь.

Она позволила девушке позвать Аргутиса, и после того как и она со своей стороны уверила этого преданного человека, что все обещает благополучный исход, она отпустила его с приказанием идти домой и быть готовым к услугам своей молодой госпоже, которая пока останется в ее доме, под ее покровительством.

Как только Аргутис оставил их, Вереника приказала служанке Иоанне позвать своего брата.

Между тем как эта последняя исполняла поручение, матрона сообщила девушке, что эти брат и сестра – христиане. Они дети вольноотпущенника их дома и родились свободными. Иоанн уже в ранней юности оказался таким способным, что пришлось уступить его желанию и позволить ему приготовиться к адвокатскому поприщу. Теперь он принадлежит к числу самых уважаемых адвокатов в городе, но свое замечательное красноречие, которое он выработал не только в Александрии, но и в Карфагене, он охотнее всего предоставляет к услугам христиан. В свободные часы он посещает темницы осужденных и раздает им богатую милостыню из тех заработков, которые доставляет его адвокатская практика между богатыми людьми. Он как раз такой человек, чтобы посетить близких Мелиссы, оживить их новою надеждой и передать им ее поклон.

Когда христианин затем появился, он выказал радостную готовность исполнить это поручение. Его сестра уже укладывала вино и другие припасы для заключенных, и Иоанн сказал Веренике, что этих припасов собрано больше, чем могут потребить все трое, для которых они приготовлены, хотя бы заключение их было очень продолжительно.

Его улыбка показывала, с какою уверенностью он рассчитывал на щедрость Вереники, и Мелисса тотчас почувствовала доверие к молодому христианину, который своею наружностью напомнил бы ей ее брата Филиппа, если бы его сухощавая фигура не держалась прямее и длинные волосы не были гладки, а не волнисты, как у философа.

Меньше всего было сходства между Иоанном и Филиппом в глазах. Насколько глаза первого имели кроткое выражение, настолько глаза второго были остры и пытливы.

Мелисса дала ему разные поручения к отцу и братьям, и, когда Вереника попросила его позаботиться о том, чтобы портрет ее дочери был непременно доставлен в Серапеум, где он должен помочь расположить императора в пользу живописца, он одобрил решение госпожи и скромно прибавил к этому:

– Как долго принадлежит нам вообще то, чем мы обладаем в тленных благах? Может быть, день, год и в лучшем случае несколько пятилетий. Но вечность длинна. И кто ради нее забывает время и возлагает надежду единственно на нее, которой измеряется и продолжительность существования нашей собственной души, – тот отучается сожалеть о том, чего он лишился в преходящих благах, хотя бы они принадлежали к числу самых благородных и драгоценных.

О, если бы я мог убедить и тебя, лучшую из женщин, преданнейшую из матерей, возлагать свое упование на вечность! Ее не может объять самый мудрейший человеческий ум; достигнуть ее труднее всего, и по этому самому она представляет собою самую возвышенную цель для человеческого мышления. Имей ее перед глазами и в ее неизмеримом царстве ищи своего будущего отечества, и тогда ты снова встретишься с умершею дочерью и тебе будет снова принадлежать не только ее изображение, но и она сама.

– Оставь это, – прервала его Вереника с резким нетерпением. – Я знаю, на что ты намекаешь, но объять вечность – это доступно только разуму божества, а нашему уму не удается подобная попытка. Его крылья тают подобно крыльям Икара, и он низвергается в море, я подразумеваю море мечты, к которому я часто была довольно близка. Вы, христиане, думаете, что знаете вечность, и если бы вы не обманывались в этом… Но я не хочу возобновлять старый спор. Возврати мне мою дочь на один год, на месяц, на один только день такую, какою она была, пока смертельная болезнь не овладела ей, и я подарю тебе все мечтательное блаженство твоей вечности с остатком моей земной жизни в придачу.

Вновь пробудившееся горе потрясало сильную женщину, точно припадок жестокой лихорадки, но, как только к ней вернулась способность говорить вразумительно, она сказала адвокату:

– Я, право, не думаю тебя оскорблять, Иоанн, я ценю тебя и люблю, но если ты желаешь, чтобы наши отношения не изменились, то оставь безумное желание научить черепаху летать. Делай свое дело для бедных узников, и если ты…

– Я отправлюсь к ним завтра, как только наступит день, – прервал ее Иоанн и наскоро простился с женщинами.

Как только они остались одни, Вереника вскричала:

– Он ушел оскорбленный, как будто я нанесла ему обиду, и таковы все они, христиане! Они считают своею обязанностью навязывать другим то, что им кажется справедливым, и кто не поддается их спорной истине, того они выставляют как человека ограниченного ума или врага всего доброго. Агафья, о которой ты говорила мне сейчас, и Зенон, ее отец, брат моего мужа, – христиане. Я надеялась, что смерть Коринны снова приведет к нам девушку, по которой тосковало мое сердце и о которой я слышала много хорошего; однако же общее горе, которое обыкновенно снова скрепляет так много расторгнутых уз, только углубило пропасть, образовавшуюся между моим мужем и его братом. Мы неповинны в этом. Напротив того, мне было отрадно, когда через несколько часов после ужаснейшего несчастья было получено письмо от Зенона с известием, что он с дочерью посетит нас в тот же самый вечер. Но это письмо, – голос матроны задрожал при этих словах от досады, – но это письмо заставило нас просить его, Зенона, отменить свое посещение, потому что – невозможно поверить этому, да и мне было бы лучше не подливать нового масла в огонь, потому что он желал, чтобы мы радовались; он три, четыре, пять раз повторял это ужасное слово. Между прочим, он с возмутительною высокопарностью разглагольствовал о блаженстве, ожидающем нашу умершую дочь… И это он говорил матери, сердце которой жестокий удар судьбы разбил в куски за несколько часов перед тем! Со смехом на губах взывать к ограбленной, смертельно раненной, осиротевшей женщине, чтобы она радовалась… Эта чрезмерность жестокости, или помрачение ума, разлучила нас навсегда. Простые садовые работники, которые знали Коринну и которых бог есть не более как древесный пень, имеющий только отдаленное сходство с человеческой фигурой, обливались слезами, когда они узнали страшную весть, а Зенон, наш брат, дядя увядшего цветка, радуется и требует того же от нас! Мой муж говорит, что пером безумца руководила ненависть и старая вражда; я же думаю только, что он, объятый христианским безумием, советовал мне, матери, стать ниже животного, которое готово отдать свою жизнь, чтобы защитить своих детенышей! Селевк простил Зенону тот вред, который он нанес ему, сделавшись христианином и перестав своим имуществом участвовать в оборотах нашего торгового дома, чтобы растратить часть своего капитала на христианскую сволочь; но этого «радуйся» мы не можем простить ему – ни я, ни муж, хотя от него, как вода от масла, отстает все, что угнетает мое сердце…

С пылавшими от гнева щеками она замолчала, и жгучее пламя ее глаз придало величественной фигуре этой женщины, одетой в черное платье, густые и черные, как воронье крыло, волосы которой растрепались во время ее страстной жалобы, – вид, испугавший Мелиссу.

Это «радуйся» по подобному поводу казалось и ей неприличным и оскорбительным. Однако она не высказала своего мнения отчасти из скромности, отчасти же потому, что не желала еще больше отчуждать от племянницы и ее отца несчастную, которой Агафья уже одним своим видом могла доставить такое утешение.

Когда пришла Иоанна, чтобы отвести Мелиссу в одну из комнат для гостей, девушка вздохнула с облегчением, но Вереника пожелала, чтобы она провела эту ночь вблизи нее, и тихим голосом приказала служанке приготовить другую постель возле ложа умершей, в комнате, прилегающей к ее спальне. Затем она в том же возбужденном состоянии провела Мелиссу в уютную комнату дочери.

Там она показала ей все, что Коринна любила в особенности; даже клетка с любимой птицей покойной висела еще на том же самом месте. Ее комнатная собачка спала в корзиночке на подушке, которую мать вышила когда-то для любимицы своей дочери. Мелисса должна была удивляться лютне и первоначальному тканью усопшей и посмотреть на хорошенький ткацкий станок из слоновой кости и черного дерева, на котором она выполнила эту работу. Вереника заставила выслушать сверстницу своей дочери даже стихи, которые Коринна сочинила, на манер Катулла, на смерть своей любимой птички.

Несмотря на то что глаза Мелиссы смыкались от изнеможения и усталости, она принуждала себя быть внимательною, потому что видела, до какой степени отрадно ее участие для этой несчастной женщины.

Между тем голоса мужчин, которые от пиршества перешли к бражничанью, доносились все громче и громче до женской половины. Когда веселье гостей достигало особенно высокой степени и что-нибудь смешное заставляло многих вдруг разражаться громким хохотом, Вереника вздрагивала, шептала про себя невнятные угрозы и тихо просила извинения у оскорбленной тени дочери.

То, что Мелисса видела и слышала здесь, внушало ей сострадание и пугало ее. По временам ее мучила забота о своих близких; притом она чувствовала крайнее утомление; наконец наступил желанный отдых.

В парадном зале раздалось веселое пение, сопровождавшееся громкою игрою на флейтах.

Выпрямившись, с раздувающимися ноздрями, вслушивалась матрона в первые бравурные такты. В ее доме, отмеченном скорбью, осмеливаются петь веселые песни! Это уж слишком! Вереника собственноручно задернула занавеску ближайшего открытого окна, затем отослала свою молодую гостью спать.

О как приятно было переутомленной девушке вытянуться на мягкой постели!

Как всегда перед сном, она мысленно сообщила своей умершей матери, что принес ей последний день. Затем она умоляла тень покойницы оказать ей помощь в предстоявшем ей трудном шаге; посреди молитвы ею овладел сон, и уже ее молодая грудь начала мерно подниматься и опускаться, когда приход Вереники снова разбудил ее.

В белом ночном одеянии, с распущенными волосами, с серебряным подсвечником в руке, она внезапно очутилась у изголовья Мелиссы, которая с испугом, полусонная, протянула к ней руки, как будто отстраняя от себя какое-то видение. Ей показалось, что демон безумия смотрит на нее большими черными глазами матроны. Но вдруг взгляд несчастной женщины изменился и засветился материнским выражением бесконечной доброты и ласки.

Она спокойно поставила светильник на стол, с нежною заботливостью плотнее окутала тело девушки легким белым шерстяным одеялом, потому что прохладный ночной воздух проникал через открытое окно комнаты, и прошептала про себя: «Так любила она».

Затем она опустилась перед ложем на колени, прильнула губами ко лбу проснувшейся Мелиссы и сказала:

– Ты тоже красавица, и он выслушает тебя.

Затем начала расспрашивать Мелиссу о ее женихе, отце, матери, Филиппе и наконец шепнула ей неожиданно:

– Твой брат Александр, живописец… моя дочь, хотя она лежала мертвая, наполнила его сердце любовью. Коринна сделалась для него дорогим существом. Ее образ продолжает жить в его душе. Верна ли моя догадка? Скажи мне правду.

Мелисса призналась, как глубоко красота умершей поразила ее брата во время написания с нее портрета и как он отдал ей душу и сердце с таким пылким увлечением, к какому она не считала его способным до тех пор.

Услыхав это, Вереника улыбнулась и прошептала про себя: «Я знала это». Затем она покачала головой и с грустью сказала: «Ах я безумная!»

Наконец, она пожелала Мелиссе спокойной ночи и пошла в свою спальню. Там ждала ее Иоанна, и между тем как служанка заплетала волосы своей госпоже, та произнесла странным угрожающим тоном:

– Если развратник не пощадит и этой…

Громкие радостные клики, донесшиеся из парадного зала, прервали ее слова, и ей показалось, что в числе смеющихся голосов она слышит голос своего мужа. Порывистым движением рук она отстранила от себя служанку и с гневным волнением вскричала:

– Селевк мог бы не допустить этой неслыханной наглости. О, я знаю сердце этого отца! Страх, тщеславие, честолюбие, любовь к наслаждениям…

– О госпожа, – прервала ее Иоанна, – подумай: противиться желанию императора – значит рисковать жизнью.

– В таком случае он должен бы умереть, – твердо и строго возразила матрона.

XVI

Перед восходом солнца ветер переменился. Темные тучи надвинулись с севера и отразили ясное александрийское небо. Когда рынок наполнился народом, пошел сильный дождь, а с моря дул на город холодный ветер.

Филострат спал недолго, засидевшись далеко за полночь над своим сочинением о мудреце Аполлонии Тианском. Примером этого человека он желал доказать, что, питаясь верою отцов и учениями, выросшими на многоветвистом древе греческой религии и философии, можно сделаться личностью не менее достойной подражания, чем был глава христиан.

Юлия Домна, мать Каракаллы, побудила философа к написанию этого сочинения, которое должно было ясно показать ее страстному и преступному сыну достоинства добродетели и умеренности. Далее, эта книга имела целью ближе познакомить цезаря с религией его предков и государства со всей ее красой и облагораживающей силой, потому что до этих пор он переходил от одного культа к другому, не выказывал даже отвращения и к христианству, истины которого его кормилица пыталась внушить ему в детстве, и увлекался всяким суеверием до такой степени, что это поражало даже его современников.

Ввиду тенденции этого труда философу казалось счастьем, что он встретил простую язычницу, которая не принадлежала к христианам, восхвалявшим могущество своей религии, ведущее к истинной нравственности, имела в себе добродетели, которые они признавали высочайшими.

Вчера в своем сочинении он выставил своего героя Аполлония жалующимся на малое признание его заслуг со стороны самых близких ему людей. Даже и в этом отношении участь Аполлония была, по словам философа, сходна с участью Иисуса Христа, имени которого, однако же, Филострат умышленно не называл. Теперь, в эту ночь, он думал о жертве, которую Мелисса принесла за чуждого ей императора, и написал следующие слова, как будто вышедшие из-под пера самого Аполлония: «Я хорошо понимаю, как прекрасно считать весь мир своим отечеством и всех людей своими братьями и друзьями. Ведь мы в самом деле все божественного происхождении и имеем одного общего отца».

Затем он поднял глаза от папируса и тихо прошептал:

– Исходя из этого положения, Мелисса легко могла увидеть в Каракалле друга и брата; для этого стоило только придать преступнику в пурпуре более чуткую совесть.

Затем он взял лист папируса, на котором начал излагать свои рассуждения о том, каким образом совесть делает выбор между добром и злом. Он писал: «Разум управляет тем, что мы намереваемся делать, а совесть тем, что привело разум к данному решению. Когда разум придумал что-нибудь хорошее, тогда совесть удовлетворена».

Как это бледно! В подобной форме это положение не может произвести надлежащего действия! Мелисса совершенно иначе, с теплым, горячим чувством призналась ему, что было у нее на душе после того как она принесла жертву за страждущего грешника. Подобное чувство овладевает каждым, кто при выборе между добром и злом решил в пользу первого.

И Филострат изменил последние слова и дополнил их: «Таким образом, сознание совершенного доброго дела заставляет человека петь и ликовать во всех храмах, во всех священных рощах, на всех улицах и повсюду, где живут смертные. Даже во сне ему слышатся звуки пения, и веселый хор из мира грез поднимает свой голос над его ложем».

– Так будет лучше. Может быть, чувство, выражающееся в этом образе, оставило след в душе молодого преступника, в котором по временам могло вспыхивать, хотя и редко, стремление к добру. – Притом император читал сочинения Филострата, потому что находил удовольствие в форме изложения, и философ не напрасно написал эту главу, если она хоть в отдельных случаях побудит Каракаллу отдать предпочтение добру.

Филострат твердо решил сделать для Мелиссы и ее брата все, что возможно. Ему часто приходилось показывать императору разные картины, потому что он был лучший из современных ему знатоков живописи и описателей выдающихся художественных произведений. Он возлагал свою надежду также на очарование невинности Мелиссы и потому лег спать со спокойною уверенностью насчет исхода предпринятого им ходатайства, которое, однако же, никоим образом не могло считаться безопасным.

Но на другой день предстоявший шаг показался ему в менее благоприятном свете. Небо, покрытое тучами, буря и дождь легко могли произвести гибельное влияние на настроение императора, и когда Филострат узнал, что старый Гален после разговора с цезарем и сделанных распоряжений относительно лечения его еще вчера после полудня сел на корабль, чем вызвал в Каракалле сильные взрывы ярости, кончившиеся легким припадком конвульсий, то раскаялся в своем обещании. Однако же он чувствовал себя связанным данным словом и несмотря на ранний час, приготовившись к самому худшему, вошел в покои императора.

Его мрачные предчувствия получили новую пищу вследствие сцены, при которой ему пришлось присутствовать.

В переднем зале он нашел начальников городского управления и нескольких представителей александрийского сената, дожидавшихся появления своего царственного гостя, им было приказано явиться необыкновенно рано, и они ждали уже больше часа.

Когда Филострат, для которого доступ к императору был открыт во всякое время, приветствовал его, Каракалла только что сел на трон, поставленный для него в пышно убранном приемном зале. Он недавно что вышел из ванны и был еще одет в белую удобную шерстяную одежду, которую обыкновенно носил после купанья.

Его окружали многочисленные так называемые «друзья», сенаторы и другие высокопоставленные лица. Сенатор Пандион, правивший лошадьми цезаря, в эту минуту прикреплял под руководством своего повелителя цепь льва к кольцу, которое было ввинчено в пол около трона; и так как зверь, ошейник которого был стянут слишком туго, тихо завизжал, Каракалла сделал выговор своему любимцу.

Заметив Филострата, он кивнул ему и шепнул:

– Ты ничего не замечаешь во мне? Твой Феб-Аполлон пригрезился мне во сне. Он положил мне руку на плечо. Правда, к утру меня посетили такие отвратительные видения…

Затем он указал на улицу и вскричал:

– Бог скрывается от нас сегодня. Пасмурные дни приносили мне обыкновенно хорошее. А все-таки вечно яркое солнце Египта посылает мне весьма странное испытание. И человек, и небо принимают меня здесь с одинаковою лаской… Серо, серо – все серо. И вне, и внутри. А на площади бедные солдаты! Макрин говорит, что они жалуются. Совет моего отца хорош – сделать их довольными и не заботиться ни о чем другом. Там, за дверью, дожидаются представители города. Они должны очистить свои дворцы для моих телохранителей, а если они вздумают ворчать, то я их самих заставлю почувствовать, каково спать под мокрыми палатками, на мокрой земле. Это, может быть, охладит их горячую кровь да, кстати, растворит соль их остроумия. Вели им войти, Феокрит.

С этими словами он сделал знак бывшему актеру, и, когда тот робко спросил, не забыл ли цезарь переменить свое утреннее платье на какое-нибудь другое, Каракалла язвительно засмеялся и отвечал:

– Для этой сволочи торгашей довольно было бы накинуть какой-нибудь пустой хлебный мешок на плечи!

Затем он вытянулся всем своим маленьким, но мускулистым телом, подпер голову рукою, и его хорошо сформированное лицо, с которого исчезла вчерашняя болезненная черта, внезапно изменило свое выражение.

Как бывало всегда в те минуты, когда Каракалла желал внушить страх, он мрачно насупился, крепко стиснул зубы, и в его глазах появился подозрительный и в то же время угрожающий взгляд искоса.

С глубокими поклонами вошли послы под предводительством экзегета, городского головы, и верховного жреца Сераписа Феофила. За ними шли разные власти, члены сената и в качестве представителя большой еврейской общины ее глава Алаборх.

Было видно, что каждому из этих людей внушал беспокойство лев, который поднял голову при их приближении; и на губах императора мелькнула мимолетная насмешливая улыбка, единственная во время этого приема, когда он взглянул на боязливо съежившиеся фигуры этих господ, облаченных в пышные одежды.

Только верховный жрец, который в качестве хозяина цезаря стал у трона, да двое или трое других, в том числе экзегет, статный и давно уже поседевший господин македонского происхождения, не обращали внимания на зверя.

Экзегет со спокойным достоинством приветствовал императора и от имени города осведомился, хорошо ли он почивал. Затем он сообщил цезарю о том, какие празднества и представления приготовляют для него граждане, и, наконец, назвал ту большую сумму, которую они предоставляют в его распоряжение, чтобы выразить свою радость по поводу его посещения.

Тогда Каракалла махнул рукой и небрежно сказал:

– Пусть жрец Александра примет это золото вместе с налогами для храма. Оно может нам понадобиться. Что вы богаты, нам это было известно. Но ради чего вы расстаетесь с этим золотом? Что намерены вы у меня выпросить?

– Ничего, великий цезарь, – отвечал экзегет, – твоим высоким посещением…

Здесь Каракалла прервал македонца протяжным «да?..», выдвинул голову вперед, искоса посмотрел в лицо городскому голове и продолжал:

– Только боги не имеют желаний, и, следовательно, у вас только недостает мужества просить меня. Что может служить мне лучшим доказательством этого, как не то, что вы ожидаете от меня дурного, что вы относитесь ко мне с подозрением? А если это так, то, значит, вы боитесь меня; а если боитесь, то также и ненавидите. Это и без того довольно ясно показывают ругательства, которые вы пишете на стенах этого дома. А если вы меня ненавидите, – здесь он привскочил на своем троне и потряс сжатым кулаком, – то я должен остерегаться вас!

– Великий цезарь! – воскликнул экзегет умоляющим тоном. Но Каракалла продолжал с угрозой:

– Пусть смотрит в оба тот, кого я должен остерегаться; играть со мною – плохая шутка! Злые языки быстро скрываются за губами. Головы спрятать уже труднее, и я обращу внимание на них. Передайте это остроумным александрийцам. Относительно остального даст вам ответ Макрин. Я вас не удерживаю.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41