– Ульрих, Ульрих! Он – старик, он – твой отец!
– Это мы увидим, когда он назовет меня своим сыном.
Слуга графа проводил Ульриха к дому его отца. Адам совершенно отказался от ковки лошадей, и поэтому мастерская его приняла вполне презентабельный вид. Ульрих отпустил слугу, вынул из кармана захваченные им с собой вещи матери и стал прислушиваться к звуку молота, доносившемуся из мастерской. Этот знакомый звук пробудил в нем приятные воспоминания детства и несколько успокоил его. Граф Филипп был прав: Адам был старик и имел право требовать от своего сына почтения; от него Ульрих должен был снести то, чего он не дозволил бы никому другому. Он был уверен, что все недоразумения между ним и отцом уладятся при первом же личном свидании.
Прежде чем постучать в дверь, Ульрих заглянул в окно и увидел стоящую к нему спиной женщину высокого роста, в коричневом платье, отделанном кружевами, и с длинными черными косами, ниспадавшими на спину. Какой-то пожилой господин в купеческой одежде подавал ей на прощание руку и говорил:
– Вот вы опять, фрейлейн Руфь, сделали очень, очень дешевую покупку.
– Я дала настоящую цену, – ответила она спокойно. – И у вас останется барыш, и для вас сделка выгодна. Послезавтра ожидаю железо.
– Оно будет доставлено до обеда. Вы настоящий клад, сударыня. Если бы мой сын был еще жив, я бы не сосватал ему другой невесты. Вильгельм Икенс жаловался мне на свое горе. Ведь он славный малый. Отчего вы не подаете ему надежды? Ведь вам уже за двадцать лет, годы уходят…
– Да я ничего лучшего не желаю, как оставаться у батюшки, – весело ответила она. – Вы знаете, что он не может обойтись без меня, а я без него. Я ничего не имею против Вильгельма, но мне, право же, не составит труда прожить и без него! До свидания!
Ульрих отошел от окна, а когда купец вышел, снова заглянул в комнату. Руфь сидела за конторкой, но не заглядывала в счетную книгу, а задумчиво глядела по сторонам. Ульрих смотрел на ее красивое, спокойное лицо и переносился мысленно в давно прошедшее время, к воспоминаниям детства.
Он нигде, даже в Италии, не встречал более красивого женского лица. Филипп был прав. В ее лице было что-то величественное. Это была та женщина, о которой мечтал Ульрих, чтобы делить с ней власть и могущество. И когда-то он держал ее на своих руках. Ему казалось, будто это было только вчера. Когда она, наконец, встала и в задумчивости подошла к окну, он не мог более удержаться и воскликнул:
– Руфь, Руфь! Неужели ты меня не узнаешь? Ведь это я – твой Ульрих!
Она вздрогнула, раза два воскликнула: «Ульрих, Ульрих!» – и дозволила ему прижать ее к своему сердцу. Девушка давно уже ожидала его с нетерпением, смешанным с ужасом: она знала, что Ульрих – кровожадный вождь диких орд, враг того народа, который она так любила. Но при виде его она все это забыла и ощущала только чувство радости по поводу возвращения к ней человека, которого она никогда не могла забыть, которого она так искренне любила.
И его сердце было полно восторга. Он говорил нежные слова, прижимал ее к своему сердцу и хотел поцеловать. Но она отвернулась и сказала;
– Нет, нет! Между нами лежит много зла.
– Что такое? – воскликнул он. – Разве ты не близка мне? Наши сердца соединились тогда, помнишь… И если отец сердится на меня за то, что я служу другим господам, то ты должна соединить нас. Я не мог долее вытерпеть в Аальсте.
– У бунтовщиков? – печально спросила она. – Ульрих, Ульрих, каким же ты возвращаешься к нам!
Он опять было схватил ее руку, а когда она ее отдернула, то он сказал с сознанием своей правоты:
– Оставь эти глупости. Завтра ты подашь мне не только одну руку, но обе. Случайности войны поставили меня на сторону Испании, и я стараюсь добросовестно служить моим господам. За что же вам сердиться на меня?
Руфь вспылила.
– Нет, тысячу раз нет! – воскликнула она. – Ты разоритель городов, наемник испанцев. Я хорошо знаю твоего отца: он никогда не подаст тебе руки.
Ульрих хотел была вспылить, но сдержался и спокойно сказал, пожав плечами:
– Ты только эхо старика. Он не в состоянии понять солдатскую честь и военную славу, но ты, Руфь, – ты должна понять меня! Помнишь то «слово», которое мы с тобой искали? Ну так я тебе скажу, что нашел его, и ты будешь владеть им вместе со мной. А теперь помоги мне уломать старика. Он упрям, но авось нам это удастся. Граф Филипп сказал мне, что он до сих пор отказывается простить мою мать; но несколько дней тому назад она умерла, а мертвой он, надеюсь, простит. Я снова одинок, я нуждаюсь в любви. У кого мне искать ее, как не у родного отца? Ты же не считаешь меня таким дурным человеком, как говорят, – не так ли? Окажи мне услугу, поведи меня к отцу, убеди его выслушать меня. Отнеси ему вот это – ты увидишь, что это смягчит его сердце.
– Пожалуй, я попробую, – сказала Руфь. – Но, повторяю, пока ты остаешься в рядах испанцев, он не захочет слышать о тебе.
Тут Ульрих вынул из кармана ожерелье, предназначавшееся для Руфи, и протянул ей его со словами:
– А вот это для тебя. Ну что, видела ли ты что-нибудь лучшее?
Но она сделала шаг назад и спросила:
– Эго военная добыча?
– Да, я приобрел это в честном бою, – ответил он и хотел надеть ей на шею ожерелье; но она вырвала украшение из его рук, швырнула на пол и воскликнула:
– Мне противна всякая ворованная вещь! Подними это и подари какой-нибудь лагерной женщине!
Он заскрежетал зубами, схватил ее руки и произнес:
– Оно предназначалось для моей матери, а ты отвергаешь его!
Она ничего не хотела слышать и старалась вырваться от него. В это время дверь отворилась, но они оба ничего не заметили, пока сердитый мужской голос не воскликнул:
– Прочь, негодяй! Руфь, иди сюда. Так вот как входит этот убийца в дом своего отца! Вон, вон! – И с этими словами Адам вынул свой молот из-за пояса.
Ульрих безмолвно смотрел ему в лицо. Да, это был его отец, такой же высокий и могучий, как тринадцать лет тому назад. Голова его немного склонилась вперед, борода поседела, взгляд стал мрачнее, но в остальном он мало изменился. Ульрих пробормотал: «Отец, отец», – но кузнец еще раз крикнул на него:
– Вон!
Тогда Руфь подошла к старику и ласково сказала:
– Выслушай его. Ведь все же он твой сын… Он немного вспылил и…
Но Адам не дал ей договорить:
– Да, я знаю эту испанскую манеру, – кричал он, – творить насилие над женщинами! У меня нет сына Наваррете, или как там это чудовище именуется! Я мещанин, и у меня нет сына, который бы разгуливал в ворованных дворянских платьях. Я ненавижу его и всех убийц. Его нога пятнает мой дом. Вон, говорю я, а не то… Видишь этот молот?
Руфь удерживала старика, а Ульриху кивала головой, чтобы он уходил. Он закрыл глаза рукой и выбежал из дома.
Когда Адам остался наедине с Руфью, она схватила его за руку и воскликнула:
– Отец, отец! Ведь это твой единственный сын! А Спаситель велел нам любить даже врагов наших. А ты…
– Я ненавижу его, – сказал кузнец решительно. – Он причинил тебе боль?
– Нет, мне гораздо больнее твой гнев. Ты судишь его слишком строго. Он был отчасти прав, рассердившись на меня: ему показалось, что я оскорбила его мать.
Адам пожал плечами, а она продолжала:
– Бедная женщина умерла. Ульрих принес тебе ее обручальное кольцо; она никогда не расставалась с ним.
Кузнец вздрогнул, схватил золотое кольцо, посмотрел на вырезанный на нем год, сложил руки, как бы для молитвы, и сказал:
– Мертвым следует прощать…
– А живым, отец? Ты жестоко наказал Ульриха, а он вовсе не такой дурной человек. Если он опять придет…
– То мы опять укажем на дверь предводителю испанских убийц; а для раскаявшегося мещанского сына мой дом всегда будет открыт.
Тем временем Ульрих бесцельно бродил по улицам. Он был точно в угаре. То, что он чувствовал, не было тихой душевной печалью, а скорее смесью злобы с отчаянием. Он не желал видеться с другом детства и ушел даже в сторону от Ганса Эйтельфрица, который попался ему навстречу. Его не занимала уличная жизнь; все вокруг было пусто и мрачно. Он не исполнил даже своего намерения вступить в переговоры с комендантом цитадели; он не мог думать ни о чем ином, кроме родительского гнева, Руфи, своего позора и несчастья.
Нет, так он не может уехать! Отец должен его выслушать. Он в сумерки опять пошел в тот дом, из которого его так безжалостно выгнали. Дверь была заперта. Когда он постучал, незнакомый мужской голос спросил, кто там и что нужно. Он объявил, что желает видеть хозяина, и назвал свое имя. Прождав еще некоторое время, он услышал, как распахнулась дверь, и Адам сердито проговорил:
– Кто держит его сторону, пока он носит испанское платье, тот не желает добра ни ему, ни мне.
Затем раздались тяжелые шаги, дверь отворилась и перед Ульрихом очутился Адам, который грубо спросил его:
– Чего тебе нужно?
– Поговорить с тобой, сказать, что ты не прав, что ты напрасно оскорбил меня.
– А ты все еще командир испанских войск?
– Да.
– И намерен остаться им?
– Не известно, что будет, – сказал Ульрих по-испански, перепутав в своем смущении оба языка.
Как только Адам услышал эти иноземные слова, он окончательно вспылил:
– Ну так пропадай ты пропадом вместе со своими испанцами! – закричал он громовым голосом, дверь захлопнулась, и тяжелые шаги удалились.
«Все кончено! – пробормотал отверженный сын. – Ну что же! Я сделал все, что мог. Я не виноват!»
И он снова стал бродить по улицам, и в голове его возникали разные планы, один нелепее другого; он даже подумывал о том, чтобы выломать двери отцовского дома и похитить Руфь.
Однако на другое утро он совершенно хладнокровно обсудил с испанским комендантом судьбу города. Ему встретился Ганс Эйтельфриц, и они, разгуливая по улицам, стали рассуждать о том, как им устроиться после занятия города. Словом, этот город представлял такие богатства, что в нем можно было рассчитывать на добычу в тысячу раз более значительную, чем при уничтожении турецкого флота в Лепанте. Вот где можно было добыть богатство, которое ему нужно было, для того чтобы построить великолепный дворец, в котором он поселит Руфь. Ценой гибели этого богатого города он купит себе счастье! Мысль о потоках крови и ужасах, которых это потребует, его нимало не смущала.
Филипп не подозревал замыслов Ульриха, да и не должен был ничего знать о них. Он приписывал задумчивость своего приятеля его изгнанию из отцовского дома и, прощаясь, посоветовал ему поскорее покинуть испанские знамена и сделать еще попытку примириться со стариком.
В Аальсте командующего приняли с восторгом, когда узнали, что нападение на Антверпен решено. Однако ни овации его солдат, ни сознание своего могущества не могли удовлетворить Ульриха, и он начал сознавать, что и власть не есть искомое им «слово». Он чувствовал, что ему нужна Руфь, чтобы сделаться другим человеком. Часы казались ему днями, дни – неделями, и только когда к нему явился посланный от коменданта антверпенской цитадели, в нем пробудилась прежняя его энергия и он вышел из своего подавленного состояния.
XXX
Двадцатого октября Маастрихт был взят бунтовщиками и подвергся жестокому разорению. Антверпен встревожился; иностранные купцы стали выезжать из города. Нидерландское войско явилось для защиты города, но им предводительствовал бездарный маркиз Гаврэ. Предводитель немецких ландскнехтов, граф Оберштейн, обязавшийся было в пьяном виде действовать сообща с бунтовщиками, одумался вовремя и остался верен своему долгу. Комендант призвал к обороне и жителей, и они тысячами стали стекаться на этот зов. Адам и его подручные занялись крепостными работами. Руфь в числе других женщин плела шанцевые корзинки. Ее волновали самые разнородные чувства. Она ненавидела испанцев не менее Адама, она знала, что Ульрих вступил на дурной и гибельный путь, но все же она любила его, он был для нее всем, ее суженым, и она чувствовала, что никогда не полюбит другого. Она верила так же и в его любовь. Она не знала и не хотела знать, когда и где ей суждено будет стать его женой, но она была уверена, что это произойдет, а затем последует и примирение отца с сыном. Он заблуждается, он вступил на ложный путь, но все же он благородный человек и еще может исправиться.
Военные действия наконец открылись, но Руфь все еще надеялась, что Ульрих не доведет дела до крайности, что он пощадит город, в котором жили его отец и невеста. Она старалась убедить в этом и Адама. Но вдруг вбежал один из работников Адама и объявил, что аальстские бунтовщики под предводительством своего белокурого начальника идут на город.
Адам прервал его резким восклицанием, схватил тяжелый молот и выбежал на улицу. Руфь, дрожа всем телом, осталась в мастерской. Адам прямо направился к стене. Здесь стояли до шести тысяч валлонов для защиты наполовину готовой стены, а позади них – тысячи вооруженных граждан. Проклятия, крики, вопли раздавались со всех сторон. Кто-то взбежал на вал и громко закричал:
– Идут, идут! Их ведет собака Наваррете! Испанцы объявили, что не будут ни есть, ни пить, пока не возьмут город. Вот они, вот они!
И действительно, атакующие подступали все ближе и ближе, и впереди них шел Ульрих со своим знаменем. Он молчал и не обращал внимания на свистящие вокруг него пули.
Адам стоял в первых рядах защитников с высоко поднятым молотком в руке. Взор его был как будто прикован к приближающемуся сыну и к знамени, откуда смотрел на него портрет той женщины, которая причинила ему столько горя. Он не знал, во сне ли он ее видит, или наяву. Да, он ненавидел своего собственного сына и сгорал нетерпением кинуться на него со своим молотом. Ульрих на минуту скрылся от его взора, в то время, когда начал взбираться на стену. Но вот показались перья его шлема, его знамя, и вскоре Ульрих, с криками: «Испания, Испания!», – стоял на бруствере.
В это самое мгновение возле Адама раздалось несколько выстрелов, а когда рассеялся дым, Адам уже не видел знамени; оно лежало на земле, а подле него – ничком, распростертый во весь рост Ульрих. Старик зажмурил глаза, когда же он снова открыл их, то сотни бунтовщиков уже взобрались на стену, а у ног, весь в крови, лежал его сын. Число трупов все увеличивалось, но тем не менее испанцы продвигались вперед. Вот они столкнулись с валлонами, те дрогнули и обратились в бегство, преследуемые испанцами. Испанцы страшно свирепствовали в рядах бегущих. Адам был увлечен всеобщим бегством. Началось беспощадное кровопролитие. Видя, как разъяренные солдаты врывались в дома, Адам вспомнил о Руфи и поспешил домой. Он сообщал всем, попадавшимся ему навстречу, о том, что он видел, вбежав в дом вооружился сам, вооружил своих подручных самодельным оружием и опять бросился на улицу, чтобы сражаться.
Часы проходили, выстрелы и звон набата раздавались по-прежнему, запах дыма и гари проникал в двери и окна. Наступил вечер – и богатый, цветущий торговый город превратился в груду дымящихся развалин. В мастерскую Адама, однако, лежавшую в самом отдаленном и бедном квартале города, никто не заглядывал. Руфь и старуху Рахиль Адам поручил защите своего надежного старшего подмастерья и велел им, в случае нападения на дом, укрыться в погребе. Руфь взяла с собой кинжал, твердо решив в случае крайности покончить с собой. Да и что была ей за жизнь после того как она навсегда лишилась Ульриха!
Рахиль, которой стукнуло уже восемьдесят, сгорбившись, ходила взад и вперед по комнате. Когда взор ее падал на отчаявшуюся девушку, она вздыхала и восклицала: «Ольрих, наш Ольрих!» – и при этом пожимала плечами и смотрела кверху. Она забывала то, что случалось несколько часов тому назад, но память ее живо сохраняла события давно прошедшие. Служанка, местная уроженка, убежала, как только началось нападение, к своим родителям.
По мере того как приближался вечер, грохот орудий и уличный шум стали утихать, но зато в комнаты пробирался удушливый дым. Стемнело, зажгли огонь. При каждом шуме девушка вздрагивала и начинала все более и более беспокоиться об Адаме. Неожиданно растворилась дверь, и снаружи раздался голос кузнеца:
– Это я, не бойтесь, это я!
Он вышел из дому с пятью подручными, а возвратился с тремя; остальные лежали убитыми на улицах, и вместе с ними – немецкие солдаты графа Оберштейна, которые бок о бок с горожанами бились с испанскими бунтовщиками до последнего человека. Тщетно Адам работал своим могучим молотом: всадники Варгаса сломили и последнее отчаянное сопротивление защитников города44. Улицы были залиты кровью и покрыты трупами, зарево пожара освещало небо, и из тысяч окон раздавались вопли ограбленных, истекающих кровью граждан, женщин и детей.
Адам наскоро закусил и затем, осмотревшись кругом, сказал:
– Однако нас никто не тронул. А у соседа Икенса они все разнесли.
– Что же тут удивительного? – сказала старуха Рахиль. – Понятно, что это чертово отродье предпочитает серебро железу.
У двери раздался стук. Адам вскочил, снова надел броню, сделал знак мастерам и направился к выходу. Рахиль громко закричала:
– Руфь, в погреб! Господи, помилуй нас! Куда же я девала мой платок! Караул! Прочь! Прочь! Ох, ноги подкашиваются!
Старухе не хотелось умирать, но молодая девушка даже желала смерти и не шевельнулась. В это время кузнец вошел в горницу с немецким ландскнехтом в полном вооружении, вид которого заставил старуху еще раз вскрикнуть так, как будто ее режут. Это был Ганс Эйтельфриц, пожелавший проведать отца своего приятеля Ульриха.
– Да, жаль вашего сына! – сказал он. – Славный был человек, и мы с ним были большими друзьями. Он сам передал мне вот эти охранные письма для вас и для Моора, а копии с них прибил к вашим дверям. Хороший был человек! И с какой любовью он всегда вспоминал о своих! Так вы говорите, что он зарубил двадцать одного валлона, прежде чем упал раненый?
– Нет, я этого не говорил, – прервал его Адам. – Я сам видел, как он упал раньше, чем успел поднять преступный меч. Они перешагнули через него.
– Ага! Он там лежит… И ни одна душа не подумала еще об убитых и раненых?
Руфь вздрогнула, положила руку на плечо старика и сказала:
– А если он еще жив! Быть может, он только ранен, быть может…
– Да, фрейлейн, все возможно, – перебил ее Ганс. – Я бы мог порассказать вам таких вещей… Вот когда мы были в Африке, один паша так хвалил моего земляка… Да, что об этом толковать! Ведь Ульрих, может быть, на самом деле… Постойте-ка, в полночь я должен занять со своим взводом караул, и тогда я поищу…
– Нет, мы, мы отыщем его! – воскликнула Руфь и схватила Адама за руку.
– Не мы, а я, – ответил кузнец, – а ты останешься здесь.
– Нет, нет, отец, я пойду с тобой!
Тогда и Ганс покачал головой и сказал:
– Ах фрейлейн, фрейлейн, вы представления не имеете, что это за день нынче был! Благодарите Создателя за то, что вы отделались так дешево. Лев лизнул крови. Вы – пригожая девушка, и если они вас сегодня…
– Все равно! – прервала его Руфь. – Я знаю, чего хочу. Если кто и сможет найти его, так только я! О господин вахмистр, вы, кажется, такой добрый и хороший человек? Вы пойдете ночью с караулом. Проводите нас, дайте мне возможность отыскать Ульриха – я знаю, что найду его!
Адам печально покачал головой, но Ганса тронула эта самоотверженность девушки, и он сказал:
– Может быть… Послушайте, хозяин. Ведь и для вас не особенно-то безопасно выходить на улицу, и без меня вы вряд ли дойдете до бруствера. Вы отец, а эта красавица – сестра. Или нет? Ну, тем лучше для него, если он выживет. Это нелегко будет сделать, но все же возможно. Итак, в полночь я буду здесь. У вас, конечно, есть в доме ручная тележка?
– Да, для угля и железа.
– Хорошо. Пусть ваша стряпуха сварит котелок похлебки, и если у вас есть несколько окороков…
– Их целых четыре в кладовой! – воскликнула Руфь.
– Ну, так и их положите в тележку, да еще бочонок пива, да несколько фляжек вина, и затем следуйте за мной. Я знаю пароль, со мной будет мой денщик, и испанцы будут думать, что вы везете караульным ужин. Только почерните себе немножко ваше хорошенькое личико, фрейлейн, укутайтесь хорошенько, и если мы найдем Ульриха, то положим его в пустую тележку, и я провожу вас домой. Да прихватите на всякий случай с собой этот мешок, в случае, если мы его найдем. Я, по правде сказать, предназначал его для другой цели, да ничего, я доволен и этой добычей. А вот эти серебряные игрушечки спрячьте пока. Хорошенькие там вещицы! Не морщите свой лоб, мастер! Ведь если бы я не взял этого, то взяли бы другие. Что поделаешь – война так война! Я это подарю моим племянникам. А вот тут, в боковом кармане, у меня нечто более существенное. Ничего, пригодится детишкам на молочишко!
Когда Ганс Эйтельфриц вернулся около полуночи, тележка с провизией и напитками была уже готова. Все увещания Адама пропали втуне. Руфь настояла на том, чтобы идти с ними, и кузнец превосходно знал, что заставляло ее так рисковать собой.
Адам тащил тележку, Руфь подталкивала ее сзади, вахмистр со своим ординарцем шел рядом с ней. По временам им встречались испанские солдаты, окликавшие их, но Ганс отвечал пароль, и, таким образом, их никто не тронул. Убийства и грабежи еще не прекратились, и Руфи пришлось насмотреться таких сцен, которые леденили ее кровь. Но девушка крепилась, и они благополучно достигли бруствера.
Здесь Ганс оказался среди своих. Он передал им привезенные яства и питье и предложил хорошенько угоститься. Затем он взял в руки фонарь и повел Руфь и Адама, тащившего за собою тележку, среди глубокой тьмы ноябрьской ночи на бруствер. Эйтельфриц светил, и они все трое искали. Труп лежал на трупе. Куда не ступала нога Руфи, всюду она наступала на мертвое тело. Девушка едва не лишилась чувств от страха, ужаса, омерзения; но ее поддерживало горячее желание увидеть, хотя бы мертвым, своего возлюбленного.
Они дошли до середины стены. Вдруг она издали увидела растянувшееся во весь громадный рост тело.
Да, это был он!
Она вырвала фонарь из рук Ганса, подбежала к распростертому на земле, наклонилась к нему и посветила в лицо.
Что она увидела? Почему она испустила такой отчаянный вопль? К ней подошли Адам и Ганс, но она знала, что ей теперь было не до слез. Она приложила руку к панцирю и, не ощутив дыхания, торопливо распустила пряжки и ремни. Панцирь, звеня, упал на землю, и – нет, это был не обман – грудь Ульриха слегка приподнялась, она услышала легкое биение его сердца, едва заметный стон.
Руфь разразилась рыданиями, приподняла его голову и прижала ее к себе.
– Он умер, я так и думал, – сказал Ганс.
Адам опустился на колени. Но вдруг слезы Руфи превратились в радостный смех, и она воскликнула:
– Он дышит, он жив! Боже, Боже, благодарю Тебя!
И тогда она услышала, как упрямый старик рыдал подле нее, и увидела, как он наклонился над Ульрихом и прислушивался к биению его сердца и как он прижал свои губы сначала к его лбу, а затем к его руке, которую он еще недавно так немилосердно оттолкнул. Ганс торопил их, отнес с помощью Адама все еще бесчувственного Ульриха в тележку, и полчаса спустя раненый, недавно еще отверженный сын лежал на кровати в лучшей комнате отцовского дома в верхнем этаже. А старуха Рахиль хлопотала возле печки: варила какую-то чудодейственную мазь. Она при этом посмеивалась про себя и шептала: «Ольрих», и, размешивая свое варево, никак не могла спокойно стоять на месте, так что могло показаться, будто она пляшет. Ганс Эйтельфриц обещал Адаму никому не говорить, где его сын, и отправился к своему взводу.
На следующее утро бунтовщики долго и тщательно разыскивали своего павшего вождя; но он исчез бесследно, и между этими суеверными людьми распространился слух, что дьявол утащил труп Наваррете в ад.
Неделю спустя после взятия Антверпена испанской вольницей полк Ганса был переведен в Гент. Он пришел к кузнецу проститься, но в весьма грустном настроении: оказалось, что он проигрался, и ему пришлось продать доставшееся ему драгоценное ожерелье, и у него осталось из всей добычи только серебряная игрушка, предназначавшаяся им для племянников.
XXXI
В кузнице погасили огонь в горне, и не раздавалось ни малейшего стука, так как Ульрих был тяжело болен, и всякий шум был невыносим для него. Адам это сам заметил; да ему, впрочем, и некогда было работать, так как он посвятил себя исключительно уходу за своим сыном, поднимал и переворачивал его и сменял Руфь у постели раненого, чтобы дать ей возможность отдохнуть. Он понимал, что ее нежные руки были более уместны в данной ситуации, чем его мозолистый кулак, и он предоставлял ей уход за Ульрихом, но те часы, в которые она отдыхала, были для него особенно приятны, так как тогда он оставался один возле сына, мог, не стесняясь, смотреть ему в лицо и радоваться каждой его черте, напоминавшей ему отрочество его сына, а также и… Флоретту. Нередко он целовал горячий лоб или свесившуюся руку больного, и, когда врач уходил с озабоченным лицом, он становился на колени возле постели Ульриха и горячо молился о сохранении жизни своего сына и о том, чтобы, если нужна чья-нибудь смерть, лучше бы умер он, ни для кого не нужный старик. Порой ему казалось, что Ульрих умирает, и он предавался глубокому отчаянию.
Но Руфь не теряла надежды даже в самые трудные минуты. Она не хотела верить, что Господь дал ей возможность вновь обрести после стольких лет Ульриха лишь для того, чтобы тотчас же снова лишиться его. Конец опасности был для нее равносилен началу спасения. И надежда не обманула ее: через некоторое время раненый явно пошел на поправку. Девушка не помнила себя от радости и продолжала ходить за ним с удвоенной заботливостью. Все, что он ел и пил, подавалось ему ее рукой; она угадывала малейшие его желания; она перевязывала своею маленькой ручкой его раны не хуже любого хирурга. Она, казалось, чувствовала и испытываемую им боль, и всякое облегчение этой боли. Мало-помалу лихорадка исчезла, боль уменьшилась, он стал чувствовать себя крепче и мог свободно двигаться.
Сначала Ульрих не сознавал, где находится, но затем стал узнавать Руфь и отца. Когда она входила в комнату с чистым бельем, и он слышал запах лаванды, который так любила ее мать, ему казалось, что он перенесен в свое детство, он вспоминал ласкового и умного доктора, его немую жену, тенистые сосновые рощи своей родины, журчащие ручейки и сочные луга, переносился мыслью к тому времени, когда он вместе с Руфью слушал пение птиц, собирал ягоды, рвал цветы и просил всякие хорошие вещи у таинственного «слова». Ему казалось, что его отец теперь не только стал таким же, как и тогда, но еще ласковее, внимательнее. Муж опять превратился в мальчика, и все его прошлое согрелось веянием любви. Он был глубоко признателен Руфи за ее заботу, и, когда глядел ей в глаза, дотрагивался до ее руки, когда в ушах его раздавался звук ее мягкого, бархатистого голоса, он ощущал невыразимое блаженство. Даже всякая мелочь преисполняла его любовью. Он искал любви, чтобы насладиться ее дарами; теперь ему приятно было приносить жертвы ради любви. Он заметил, что красивое лицо Руфи омрачалось, когда черты его лица выражали ощущение боли, и он старался скрывать свои страдания и улыбаться вопреки им. Он нарочно иногда притворялся спящим, чтобы дать ей и отцу возможность отдохнуть, и, хотя его била лихорадка, он лежал совершенно тихо и не шевелился, чтобы не беспокоить эти дорогие ему существа. Любовь научила его быть сострадательным.
Он стал мало-помалу поправляться, и, когда был уже в состоянии выходить из комнаты, отец повел его сначала по всем комнатам, а затем – вниз по лестнице, во двор. Иногда он замечал, как старик потихоньку поглаживал его руку, и когда он, утомленный, возвращался в свою комнату, то садился в свое спокойное кресло и любовался цветами, которые Руфь сняла со своего окна и поставила подле него на стол.
Отец успел узнать все похождения сына, и то, что еще недавно казалось старику делом греховным и непростительным, он теперь готов был извинить.
Во время одного из разговоров с отцом Ульрих воскликнул:
– Война! Ты не знаешь отец, как она привлекательна. Это игра жизнью, в которой одинаково мало дорожишь и чужой жизнью, и своей. Там всякий стремится причинить другому возможно больше зла. Прежде она мне нравилась, но теперь – теперь она мне противна. Вчера Руфь напомнила мне любимое изречение своего отца: «Не делай другому того, что тебе самому было бы неприятно». Я никогда не был жесток, и мне никогда не доставляло удовольствия убивать людей, но тем не менее я сожалею теперь о том, что так часто обнажал свой меч. Чего я только не вытворял в Гарлеме!.. О Боже! Мне страшно даже подумать о том, что могло бы случиться так, если бы ты и Руфь поселились там. Нет, мне страшно вспоминать об этом. Иногда, в бессонные ночи, меня терзают воспоминания, и я чувствую глубокое раскаяние. Но, к счастью, я остался жив, и мне еще остается время исправиться. Ты, без сомнения, был прав, что сердился на меня!..
– Это все уже давно забыто, – прервал его Адам и пожал его руку своей жесткой ладонью.
Эти слова подействовали на выздоравливающего лучше всякого лекарства, и когда он снова услышал звук молотов в кузнице, то не смог более выносить бездеятельную жизнь и начал строить с Руфью планы относительно будущего.
– Слова: «счастье, слава, власть», – сказал он однажды, – все обманули меня. Но искусство! Ты, Руфь, не знаешь, что такое искусство. Всего оно не доставляет, но все же дает многое, очень многое. Моор – вот это был учитель! Я слишком много потерял времени, чтобы начать учиться сызнова. Не будь этого, я бы снова принялся за живопись.