Между тем в лагере трещали барабаны, раздавались звуки труб и рожков и стоял гул многих тысяч голосов. Вдруг Флоретте показалось, что до нее долетел звук голоса Ульриха. Сердце ее забилось сильнее, и она не могла долее усидеть в палатке. Она накинула на голову покрывало и поспешила на сборный пункт. Солдаты хорошо знали ее и пропускали беспрепятственно.
На валу, между орудиями, стояли вожаки бунтовщиков и впереди всех ее сын, обращавшийся к толпе. Щеки его раскраснелись, а золотистые локоны, откинутые назад, придавали его лицу такое воинственное выражение, что чувство материнской гордости превозмогло в ней чувство тревоги и печали.
Она услышала, как он воскликнул: «Языком работать другие умеют получше меня, но пусть-ка кто со мной сравняется вот в этом!» И он поднял одной правой рукой тяжелый меч, который всякий другой мог поднять только двумя руками, и стал вращать им над головой. В рядах солдат раздались одобрительные крики, когда они смолкли, он опустил меч и сказал:
– И чего только добиваются говоруны и парламентеры? Того, чтобы мы, подобно собакам, лизали ноги тем, кто нас бьет? Граф Мансфельд прибудет сегодня – я это знаю; но я знаю так же и то, что он не везет с собой того, что нам нужно, что нам следует, чего мы имеем право требовать, – денег! Денег у него нет для нас. Я клянусь вам, что это так, и пусть всякий, кто того желает, опровергнет мои слова, пусть скажет, что Наваррете лжет. А, вы молчите! Ну так я буду говорить. Мы не желаем, чтобы нас водили за нос и обманывали. Мы требуем только законной оплаты за нашу службу. У кого избыток терпения, тот пусть ждет. Но мое терпение лопнуло. Мы – верные слуги короля и останемся ими. Но пусть и его генералы держат свои обещания; а если они этого не делают, то им нечего требовать от нас послушания. Нам нужны деньги! Если у правительства нет золота, то мы легко найдем город, в котором достанем все, что нам причитается. Кто не трус, не баба – тот пойдет за мной; кто желает ползти за Зорильо – пусть ползет: таких нам не надо. Выбирайте меня, друзья, и я, клянусь Пресвятой Девой и святым Иаковом, доставлю вам все, что нам нужно, и, кроме того, еще – славу и почет. Да здравствует наш король!
– Да здравствует король! Да здравствует Наваррете! Ура Наваррете! – раздалось из тысячи уст.
Зорильо не дали говорить, приступили к выборам, и избранным оказался Ульрих.
Он стал обходить ряды и пожимать руки товарищам. Он достиг цели своих мечтаний – власти. Все толпились вокруг него, его имя было на всех устах, мужчины махали шапками, женщины – платками. К бою барабанов и звуку труб присоединились залпы всех орудий, потому что избрание Ульриха пришлось по душе командиру пушкарей.
Ульрих, точно опьяненный, стоя среди всего этого шума и гама, снял свой шлем и кланялся толпе. Он хотел говорить, но шум заглушил его слова.
Флоретта по окончании выборов потихоньку удалилась, сначала в свою палатку, потом к больной родильнице.
Ульриху некогда было думать о матери, потому что едва он принес торжественную присягу товарищам и принял их присягу, как появился граф Мансфельд, принятый с большим почетом. Он уже прежде встречался с Наваррете, и тот с величайшим достоинством вступил с ним в переговоры. Но оказалось, что граф действительно не привез с собой ничего, кроме обещаний, и потому бунтовщики продолжали настаивать на своем: деньги или город! Граф напоминал им их присягу, угрожал, предостерегал, убеждал, но Ульрих оставался непреклонен. Мансфельд вскоре убедился, что здесь ничего не добьется. Наваррете согласился только на то, чтоб отправить вместе с графом в Брюссель какого-нибудь рассудительного человека, который объяснил бы совету наместничества, в каком положении находятся дела, и выслушал бы предложения совета. И когда граф предложил Ульриху возложить это поручение на Зорильо, тот приказал квартирмейстеру немедленно готовиться к отъезду.
Час спустя, граф Мансфельд в сопровождении сожителя Флоретты отправился в путь.
XXVII
Прошло пять дней со времени выборов. Шел дождь, в словно обезлюдевшем лагере раздавались только шаги часовых и по временам плач ребенка.
В палатке Зорильо, которая в прежние времена бывала ярко освещена до поздней ночи, горела только лучина, возле которой сидела и штопала шерстяную куртку служанка. Она никого не ожидала в такое позднее время и потому вздрогнула, когда в палатку неожиданно вошел Зорильо в сопровождении двух новых капитанов. Зорильо держал шляпу в руке, слегка седеющие волосы ниспадали в беспорядке ему на лоб, но он выглядел брасвоим новым начальником. Они находили удобные помещения в домах граждан, спали в их кроватях, ели из их посуды, пили их вино. Три дня им было разрешено грабить. На четвертый день гражданам дозволили приняться за свои обычные занятия. То, что осталось неразграбленным, было признано неприкосновенным, да к тому же грабеж перестал представлять выгоды.
Ульриху как начальнику отряда, разумеется, принадлежало право выбрать себе квартиру по вкусу, а в Аальсте не было недостатка в хороших зданиях. Сначала он хотел было выбрать дворец барона Гиэржа, но затем остановился на прелестном маленьком домике близ рынка, который должен был напоминать ему и его матери отцовскую кузницу. Угловую комнату с видом на красивую ратушу он велел устроить для своей матери, а городским садовникам было велено доставить самые лучшие комнатные растения. Вскоре уютная комнатка, уставленная цветами и увешанная клетками с певчими птицами, приняла вид гораздо лучше того, о котором он мечтал, думая о гнездышке, которое он совьет для своей «мамочки». Он достал так же белую собачку – точь-в-точь такую, какую привезла с собой Флоретта в кузницу, и ему было отрадно в этом благоустроенном помещении. До горя же граждан ему не было дела. Они проиграли ставку в войне, к тому же они были неприятели и бунтовщики. Среди своих солдат он не видел недовольных лиц; ему принадлежала власть, ему повиновались.
Зорильо негодовал – Ульрих видел это по его глазам; тогда он назначил его капитаном, из него получился образцовый квартирмейстер. Флоретта давно уже намеревалась сообщить ему, что Ульрих ее сын, но тот просил повременить с этим, пока его власть не упрочится вполне. Могла ли она в чем-нибудь отказать сыну? Как она была рада, что снова нашла его! Можно ли было иметь более нежного сына, более уютную обстановку? Ульриху достались захваченные солдатами парчовые и шелковые платья баронессы Гиэрж, и он, конечно, подарил их ей. Как молодо она выглядела в них! Когда она смотрелась в зеркало, то сама дивилась себе.
В конюшне барона нашлись две прекрасные верховые лошади, дамские седла и богатая сбруя. Ульрих сообщил матери об этом, и у нее тотчас явилось желание прокатиться. Гранданьяж обучил ее верховой езде, и она вскоре заметила, что, когда проезжала по улицам в черной бархатной амазонке и в маленькой шапочке, рядом со своим сыном, то даже враждебно настроенные обитатели и обитательницы города с удовольствием смотрели им вслед. И действительно, красивое зрелище представляли этот молодой статный воин и эта красивая седая женщина с блестящими черными глазами.
Часто они встречали Зорильо, и Сибилла каждый раз приветливо кивала ему; но он всегда нарочно смотрел по сторонам или же, если не успевал отвернуться, отвечал холодным поклоном. Это очень оскорбляло ее, и, оставаясь одна, она сильно грустила. Но достаточно было приблизиться Ульриху – как она снова оживлялась. Сын поведал матери все, что волновало его душу, и она была вполне согласна с ним, что власть – величайшее из благ земных.
Молодой командующий не желал удовольствоваться взятием незначительного городка Аальста. Хотя брюссельские власти и объявили бунтовщиков стоящими вне закона, но те не обращали на это никакого внимания. Наваррете подумывал о взятии богатого Антверпена, а все испанские войска, соблазненные примером возмутившихся полков, собирались последовать их примеру.
Мать была другом и советчицей сына. Он выслушивал ее мнение относительно каждого замышлявшегося им шага, и ей льстила роль, выпавшая на ее долю; а когда вероятности за и против уравновешивались, она гадала на картах, и исход гадания решал дело. Оба они не имели иной более высокой цели, как приносить пользу своему окружению! Что за дело было им до того, что от их решения зависела судьба тысяч людей! Смертоносное оружие в руке являлось в их глазах только средством для того, чтобы срывать с деревьев вкусные плоды. Слова дона Хуана, что власть есть не что иное, как богатая нива, уже сбылись, и Ульрих с матерью собирал в Аальсте обильный урожай.
Флоретта взяла с собой сиротку-приемыша и ходила за ним по-прежнему с материнской заботливостью, родившийся на соломе ребенок теперь был укутан в кружева и меха. Она не могла обойтись без него, потому что он доставлял ей развлечение в долгие часы отсутствия Ульриха; это отвлекало ее от мрачных мыслей.
Ульрих часто подолгу отсутствовал дома, гораздо дольше, чем того требовала его служба. Что могло вызывать такое продолжительное отсутствие? Не навещал ли он любовницу? Отчего бы и нет? Это нисколько не удивило бы мать, гораздо более она удивилась бы тому, что красавицы не сбегались к красавцу Ульриху из ближних и дальних мест.
Да, Ульрих снова нашел прежнюю возлюбленную, и этой возлюбленной было искусство, от которого он несколько лет назад в досаде отвернулся. До его сведения дошло, что при защите города был убит какой-то художник. Он захотел видеть его произведения и отправился в его жилище. Боже, в каком состоянии он застал его! Окна и мебель были перебиты, дверцы шкафов выломаны, вдова убитого вместе с детьми своими лежала на соломе. Это печальное зрелище тронуло его, и он дал бедной женщине щедрое вспомоществование. На стенах висело несколько изображений святых, которые испанцы пощадили; мольберт, кисти и краски так же остались нетронутыми. Тогда ему пришла в голову мысль, за осуществление которой он немедленно принялся: он задумал написать новое знамя. И как сильно забилось его сердце, когда он снова встал за мольберт.
В еретиках он видел только язычников, испанцы сражались против них и за свою веру. И вот он изобразил на одной стороне знамени лик Распятого, на другой – образ Богоматери. Для первого моделью ему послужил молодой воин, для второго – вдова художника. Теперь его руку не удерживали никакие сомнения, никакая забота о том, что скажут другие; он обладал властью и знал, как бы он ни написал, все будет хорошо. Он придал фигуре Спасителя голову Косты, как он это сделал уже у Тициана, а Богоматери опять придал лицо своей матери, назло мадридским судьям и себе в удовольствие. Однажды он попросил ее сидеть спокойно и думать о чем-нибудь серьезном, так как он желает написать ее портрет. Она охотно согласилась на это и только попросила его поторопиться, так как не могла долго оставаться неподвижной.
Несколько дней спустя обе картины были готовы и вышли недурны. Он от души радовался тому, что несмотря на долгий перерыв ему удалось написать нечто порядочное. Флоретта была в восхищении от работы сына и в особенности от написанной им Богородицы. Она тотчас же узнала себя и была очень тронута его идеей. Она сказала, что действительно выглядела именно так, когда была несколько помоложе; ее удивляло более всего то, как верно он передал тогдашний цвет ее волос. Смущало ее только, не грешно ли, что он придал Богоматери ее лицо: ведь она великая грешница, и ничего более!
Вскоре она стала испытывать некоторую скуку. Она привыкла к обществу, и одинокая семейная жизнь начинала ее тяготить. Однако она никогда не жаловалась и старалась не дать заметить Ульриху, что скучает.
Однажды Ульрих объявил матери, что должен будет покинуть ее на несколько дней. Уже несколько раз ему приходилось разгонять вольные отряды крестьян и горожан, вооружившихся против бунтовщиков. Теперь полковник Ромеро призывал его на помощь против значительного отряда, собранного бароном фон Флойоном между Лувеном и Тирлемоном. Отряд этот состоял преимущественно из студентов и другой фламандской молодежи, желавшей освободить свое отечество от неистовств испанско-немецкой вольницы.
Ульрих радостно простился с матерью, потому что был уверен в победе и в скором возвращении, но она заливалась слезами. Часть своего войска Ульрих оставил в городе под начальством Зорильо, а сам с отборными полками выступил в поход.
XXVIII
Значительная, но собранная наскоро армия патриотов была только что уничтожена при Тиснаке менее многочисленным, но искушенном в военном деле испанским отрядом. Ульрих, со своей стороны, немало содействовал победе и заслужил благодарность отважного Ромеро и других испанских офицеров. Они рады были заручиться его содействием при предполагаемом нападении на Антверпен. Все удивлялись его храбрости и следовали за ним со слепым доверием. Он упивался сознанием собственной власти, и это сознание удесятеряло его силы. Вечером после одержанной победы он пировал с Ромеро, Мендозой, Варгасом и другими вождями. На следующее утро приступили к допросу пленных.
Допрос студентов, горожан и крестьян он предоставил своему помощнику; но в числе пленных было и три дворянина, с которых можно было взять значительный выкуп. Двое из них согласились на его требования и были отпущены. Оставалось допросить третьего, высокого статного молодого человека в рыцарском одеянии. С ним Ульрих вступил во время боя в поединок, и еще неизвестно, на чьей стороне осталась бы победа, если бы лошадь рыцаря не была убита ружейным выстрелом.
Пленник носил руку в повязке; на панцире его был выгравирован графский герб.
– Вас вынули из-под лошади, – обратился к нему Ульрих по-испански, – вы бились с честью.
Рыцарь пожал плечами и ответил по-немецки:
– Я не понимаю испанского языка.
– Значит, вы немец? – спросил Ульрих по-немецки. – Но каким же образом вы очутились среди нидерландских бунтовщиков?
Рыцарь взглянул на него с удивлением. Ульрих продолжал:
– Я понимаю по-немецки. Отвечайте.
– У меня в Антверпене были дела, – ответил пленник.
– Дела? Какие?
– Это мое дело.
– А, так вот как! Ну, значит, мы переменим вежливый тон на другой.
– Нет, это совсем ни к чему! Я побежден и обязанвам отвечать. Мне нужно было закупить материю.
– Вы купец?
Рыцарь покачал головой и ответил, улыбаясь:
– Мы вновь отстроили наш замок после пожара.
– Понимаю: вам нужна была материя и вы надеялись получить их в виде добычи?
– Нет, вы ошибаетесь.
– Ну, так что же привело вас в ряды наших врагов?
– Барон Флойн – родственник моей матери. Когда он выступил против вас…
– То вы тоже пожелали попытать счастья на войне?
– Совершенно верно.
– И вы недурно справились с вашим делом. Откуда вы родом?
– Я уже сказал вам – из Германии.
– Но Германия велика. Откуда именно?
– Из Швабии, из Шварцвальда.
– Ваше имя?
Пленник молчал. Ульрих всмотрелся в герб, изображенный на вооружении, затем пристально посмотрел рыцарю в лицо, подошел к нему, улыбаясь, и проговорил уже совершенно другим тоном:
– И вы думаете, что Наваррете потребует от графа Фролингена значительного выкупа?
– Вы знаете меня?
– Может быть. Ведь вы граф Липс?
– Черт возьми!
– И замок ваш расположен в поле, недалеко от монастыря.
– Совершенно верно! Но откуда вы-то все это знаете?
– Мы старые знакомые, граф Липс. Вглядитесь-ка в меня хорошенько.
Тот вопросительно посмотрел на Ульриха и сказал, качая головой:
– Ваше лицо с самого начала казалось мне знакомым. Но я никогда не бывал в Испании.
– Зато я бывал в Швабии и еще с тех пор являюсь вашим должником. Что, хватило бы вашего выкупа на то, чтобы уплатить стоимость разбитого церковного окна?
Граф широко раскрыл глаза, радостная улыбка озарила его лицо, он всплеснул руками и радостно воскликнул:
– Ты… ты… ты Ульрих! Черт меня побери, если я ошибаюсь! Но кому могло прийти в голову, что шварцвальдский мальчуган превратился в испанского военачальника!
– А между тем это так. Но пока пусть это остается между нами! – сказал Ульрих и протянул графу руку. – Только молчи – и ты свободен. Пусть разбитое окно будет твоим выкупом.
– Пресвятая Дева! – воскликнул граф. – Если бы все окна в монастыре ценились так дорого, то монахи скоро сделались бы настоящими крезами. Шваб остается швабом, хотя бы он и нарядился испанцем. Вот так счастье, что я последовал за бароном Флойном. А твой старик Адам, а Руфь – вот они обрадуются!
– Как, ты не знаешь? Мой отец умер уже давно, давно… – сказал Ульрих, потупив взоры.
– Умер? – воскликнул граф. – Давно? Что ты мелешь! Я его три недели тому назад видел у наковальни.
– Моего отца? У наковальни? И Руфь? – переспросил Ульрих, уставясь на графа.
– Да, конечно же! Они живы и здоровы. Говорю тебе, что я видел их в Антверпене. Старик выковывает такие латы, что все только диву даются. Неужели ты не слыхал о кузнеце Швабе?
– Шваб, Шваб… И это мой отец?
– А кто же, как не твой старик! Сколько с тех пор прошло лет? Да, тринадцать, потому что мне тогда было шестнадцать, – так вот, тринадцать лет я его не видел и все же узнал с первого взгляда! Да и то сказать – трудно забыть ту сцену, которую я увидел в лесу, когда немая вынимала стрелу из груди доктора. Я всю эту сцену и сейчас вижу перед собой.
– Он жив, они не убили его! – воскликнул Ульрих, и только теперь он начинал радоваться услышанной им вести. – Липс, Филипп! Слышишь, я недавно нашел свою мать, а теперь и отца. Постой, погоди немного… Я поговорю со своим помощником. Пусть он пока заменит меня здесь, а мы с тобою поедем в «Лев», и там ты мне все расскажешь. Пресвятая Дева, благодарю Тебя! Я увижу его, увижу моего батюшку!
Было уже за полночь, а товарищи все еще сидели в отдельной комнате в гостинице «Льва» за стаканом вина. Ульрих закидывал графа вопросами, а тот охотно отвечал ему, рассказал о смерти доктора и о том, каким образом Адам очутился в Антверпене, где он живет уже двенадцать лет, занимаясь ружейным делом. Немая жена доктора умерла от горя еще во время переезда; Руфь же осталась жить у Адама и ведет его хозяйство. Граф сознался, что он так часто посещал оружейника не ради оружия, а ради красивой приемной дочери старика. Она стройна, как тополь, и такая красавица, что, кто ее раз увидел, никогда не забудет. Но она ужасная недотрога, и если ласково обращается с графом, то только в память его дружбы с Ульрихом. Вот-то она обрадуется, когда узнает, что он еще жив и что с ним сталось! А старик-то, старик! Граф выразил желание лично отправиться в Антверпен, чтобы сообщить Адаму радостную весть.
Ульрих узнал так же, что старый граф Флоринген еще жив, но сильно страдает от подагры и от капризов своей второй жены, на которой он женился уже в пожилом возрасте. «Висельник Маркс» впал в ипохондрию и кончил жизнь с помощью веревки, впрочем, добровольно. Черномазый Ксаверий пошел в монахи и обретается в Риме в большом почете. Старик-настоятель тоже пока жив и занимается почти исключительно наукой, так как монастырская школа упразднена, и число монахов значительно уменьшилось. Отец Ксаверия подвергся обвинению в растрате сиротских денег, просидел целый год в тюрьме и умер от болезни печени.
Уже рассвело, когда приятели наконец расстались. Граф Филипп вызвался сообщить Руфи, что Ульрих нашел свою мать; она же должна была склонить Адама простить свою жену, о которой Ульрих отзывался с таким восторгом.
При прощании граф попробовал убедить Ульриха покинуть избранный им опасный путь; но тот только рассмеялся и сказал:
– Знаешь, я нашел наконец свое «слово» и намерен воспользоваться им вполне. Ты родился для власти, я же завоевал ее себе и успокоюсь не раньше, чем воспользуюсь ею всласть. Я уже изведал ее вкус.
Ульрих лишь на короткое время завернул в лагерь. Он не мог думать ни о чем ином, кроме своих родителей, которых он желал помирить, и о красавице Руфи. Ему хотелось поскорее вернуться домой и поделиться с матерью радостным известием.
При въезде в Аальст он встретил одного из капитанов и спросил его, что нового. Тот в смущении потупился и сказал тихим голосом:
– Ничего особенного; только третьего дня случилось происшествие, которое, вероятно, огорчит вас. Ваша любовница, Сибилла…
– Что! Кто! Что ты этим хочешь сказать?
– Она пошла к Зорильо, и тот – только не пугайтесь, – тот заколол ее кинжалом.
Ульрих зашатался и глухо повторил:
– Заколол? Значит, убил!
– Да, он ударил ее в самое сердце, и смерть ее была мгновенна. Затем он неизвестно куда скрылся. И кто бы мог думать, что этот спокойный человек…
– И вы дали ему уйти, негодяи! – воскликнул Ульрих. – Хорошо, это вам даром не пройдет! Где труп?
Капитан пожал плечами и сказал:
– Успокойтесь, Наваррете! Мы все очень сожалеем о Сибилле. Что же касается Зорильо, то ведь он, как вы сами знаете, имел бланк на свободный пропуск. А труп все еще лежит в его квартире.
– Хорошо, – ответил Ульрих, – я желаю видеть его.
Капитан молча пошел с Ульрихом в квартиру убийцы. Его мать лежала в простом дощатом гробу. В головах гроба горела простая лучина. Белая собачка ее отыскала чутьем свою хозяйку и обнюхивала пол, залитый кровью.
Ульрих взглянул покойнице в лицо, но вздрогнул, отвернулся и сказал своим спутникам: «Закройте лицо». Затем опустился на колени и в течение нескольких минут молился. Наконец он встал, огляделся вокруг, и на лице его, кроме глубокой скорби, появилось еще гневное выражение. Как! Он начальник отряда, а останкам той, которая ему дороже всего, не оказывается ни малейшего почета.
– Пожалуйте сюда, капитан! Эта женщина – объявите это всем – моя мать, да, моя родная мать. Я требую, чтобы к ней относились с тем же почтением, как и ко мне. Слышите! Пришлите сюда людей с факелами! Тотчас же устроить катафалк в церкви святого Мартина и обставить его свечами. Поручик, отправляйтесь к епископу и скажите ему, что я приказываю ему отслужить торжественную панихиду по моей матери. И чтобы звонили во все колокола, и чтобы весь отряд был в сборе. Тут рядом у гробовщика я видел большой дубовый гроб. Тотчас же доставьте его сюда! Когда я возвращусь, чтобы все было исполнено.
Он поспешил домой, сорвал все цветы в комнате своей матери и велел отнести их на гроб ее. Затем он опять пошел к квартире Зорильо, перед которой толпились солдаты. Он объявил им громким голосом:
– Сибилла была моей матерью! Зорильо убил мою мать! Когда ее положили в новый гроб, он велел заколотить его и покрыл цветами.
Шествие направилось к церкви, но по дороге Ульриха встретил капитан Ортис и сообщил:
– Епископ отказывается исполнить твое требование относительно катафалка и панихиды, так как твоя мать умерла, не приобщившись Святых тайн.
– Как, он отказывает в этом мне? Идем к собору!
– Он заперт, и господин епископ…
– Ну так мы выломаем двери. Я покажу епископу, кто здесь хозяин.
– Помилуй, что ты хочешь делать! Выломать двери церкви!
– Вперед, говорю я! Кто не трус, последует за мной!
Однако капитан Ортис не двинулся с места и решительно заявил:
– Мы не воюем со святым Мартином.
Ульрих остановился, заскрежетал зубами, оглянулся кругом и еще раз спросил:
– Итак, вы следуете за мною?
– Куда угодно, только не для разрушения церкви, – ответили офицеры.
– Ну, так теперь я вам приказываю. Лейтенант Вега, ведите ваш взвод и выламывайте двери.
Но Ортис скомандовал:
– Стой! Святой Мартин – мой патрон. Не сметь трогать церковь!
Кровь бросилась Ульриху в лицо, не помня себя, он швырнул свой жезл в ряды солдат и воскликнул:
– Я кидаю его к вашим ногам! Пусть поднимет, кто хочет!
Солдаты было смутились, но Ортис повторил свою команду «стой!», и другие офицеры последовали его примеру. Улица опустела, и за прахом Флоретты последовали только Ульрих и немногие его друзья. На кладбище Ульрих бросил в могилу несколько горстей земли и, понурив голову, поплелся домой.
Как пуст, как мрачен показался ему его дом, который он еще так недавно с такой любовью отделывал для своей матери! Он не мог плакать, но зато тем сильнее была его злоба по поводу нанесенного ему оскорбления. Он разом лишился и матери, и власти. Тщетно к нему приходили один за другим офицеры, чтобы убедить взять назад свой жезл: он никого не допускал к себе.
В душе Ульрих был доволен своим решением. И к чему ему власть, когда он лишился той, которая была ему дороже всего! Вместе с нею он был бы счастлив и в самой скромной хижине; без нее ему было бы тоскливо и скучно и во дворце.
Тут он вспомнил об отце и Руфи. Да, конечно, он бросает все и завтра же отправляется в Антверпен. И в голове его промелькнула горькая мысль о том, что судьба лишила его матери как раз в тот момент, когда он нашел своего отца, когда тешил себя надеждой, что помирит их… И вдруг!..
Ульрих захотел отвезти отцу что-нибудь на память о Флоретте и пошел в ее комнату. Но ее сундука не оказалось там; домовладелица в отсутствие Ульриха взяла к себе и сиротку-приемыша, и вещи Флоретты. Эта добрая и честная голландка любила Флоретту за ее веселый и приветливый характер, потому сочла нужным спасти вещи ее от расхищения, а ребенка – от голодной смерти.
Было уже около полуночи, когда Ульрих со свечой в руке поднялся к хозяйке. Она еще не спала. Он объяснил ей свое желание и стал рыться в сундуке, а старуха думала про себя: «Значит, это была его мать. Кто бы это мог подумать! Они скорее были похожи на влюбленную парочку. Он бравый солдат и, кажется, добрый человек». Она светила ему, пока он рылся в сундуке, и покачивала головой при виде вещей, набросанных в величайшем беспорядке. Он нашел, между прочим, дорогое ожерелье, когда-то подаренное Зорильо своей любовнице; он отложил его для Руфи. В свертке, связанном ленточкой, он нашел маленькую детскую рубашечку, куклу и золотое обручальное кольцо. Кольцо было то самое, которым она при венчании обменялась с Адамом, а кукла и рубашечка были воспоминанием о нем, Ульрихе. Он долго держал эти вещи в руках и наконец, не обращая внимания на хозяйку, залился слезами и воскликнул:
– Матушка, милая матушка!
В это самое время он почувствовал, что кто-то положил руку на его плечо, и ласковый женский голос произнес:
– Бедняжка! Да, хорошая была женщина.
Эта похвала была для Ульриха дороже славы, власти, дороже всего на свете. Он с выражением благодарности кивнул старухе и ушел от нее с облегченным сердцем.
XXIX
На следующее утро Ульрих и его слуга укладывали вещи, как вдруг на улице раздались звуки труб и громкие возгласы. Он выглянул в окно и увидел, что весь его отряд направляется к его дому. Здесь солдаты выстроились, а офицеры вошли к нему, клялись в верности по гроб и убеждали его остаться их командующим.
Тогда он убедился, что власть нельзя бросать, как никуда не годную вещь. Он был глубоко тронут, а вместе с тем в нем заговорило честолюбие. Правда, он еще немного поломался, но в конце концов уступил, и когда Ортис, стоя на коленях, поднес ему жезл, он принял его.
Итак, Ульрих снова принял командование, но это не могло удержать его от намерения повидаться с отцом и Руфью. Он объявил поэтому собравшимся, что соглашается остаться на своем посту, но что ему необходимо сегодня же ехать в Антверпен, сославшись на предполагаемую атаку этого города. Его подчиненные были только рады такой предприимчивости своего молодого вождя, и, когда он около полудня вышел к войскам с написанным им самим новым знаменем, его встретили с громкими кликами приветствия и никто не роптал, хотя многие узнали в нарисованной на знамени Богоматери хорошо знакомую им Сибиллу.
Два дня спустя Ульрих въезжал в Антверпен. Он тотчас же отправился к графу и застал его дома. Тот встретил его с некоторым смущением, причина которого вскоре разъяснилась. Когда Ульрих сообщил ему о смерти своей матери, граф после обычного выражения сожаления прибавил:
– Впрочем, нет худа без добра. Твой отец – упрямый, непокладистый шваб. Он бы никогда не простил ей.
– Неужели он знал, что моя мать была так близко от него, в Аальсте?
– Конечно, знал.
– Но мертвой он простит, когда я попрошу его, когда я скажу ему…
– Ах ты, горемычный, ты все представляешь себе в розовом свете. Мне не хотелось бы говорить тебе этого, но делать нечего! Он и о тебе ничего не хочет знать.
– Не хочет знать обо мне! Что, он с ума сошел? Чем же я-то провинился?
– Он знает, что ты – Наваррете, что ты начальствовал над войсками при взятии Аальста. Видишь ли, мой милый, человека, который на виду, все видят издалека. Я сам был солдатом, я отдаю сполна должное твоему мужеству, но… извини меня… ты и твои испанцы поступали жестоко. Ведь и голландцы – люди.
– Они – бунтовщики, презренные еретики.
– Потише, потише! Ты должен знать, что и отец твой – далеко не верующий католик. Какой-то странствующий проповедник убедил его читать Библию, и он значительно разошелся со многими из воззрений церкви. Он считает голландцев благородным, свободолюбивым народом, а вашего короля Филиппа – тираном и убийцей; вас же, служивших ему и Альбе… Впрочем, я не хочу оскорблять тебя. Словом, он считает испанцев бичом Божьим.
– Никогда не было на свете лучших солдат!
– Очень может быть, но он не может вспоминать спокойно о пролитой вами крови, а так как и ты в этом повинен…
– Надеюсь, он изменит свой взгляд на меня. Я возвращаюсь к нему честным солдатом, вождем чуть ли не целой армии. И наконец я все же его сын. Только бы мне повидаться с ним. Ведь и моя мать, когда я ее встретил, была в лагере моих врагов, а затем… Ты пойдешь со мной в его мастерскую?
– Нет, Ульрих, нет! Я уже сказал старику все, что можно было сказать в твою защиту, но он до того озлоблен…
Ульрих вспылил:
– Ну так мне не нужно адвоката! – воскликнул он. – Если старику известна моя роль в этой войне – тем лучше. Я по мере сил исполнял то, что считал своим долгом. Я уже не ребенок, и пробил себе дорогу без отца и без матери. Я всем обязан самому себе, и мне нечего и некого стыдиться, в том числе и собственного отца! Он человек упрямый, я знаю, но и я не привык плясать под чужую дудку.