– Черт возьми! – вскричал первый, выхватывая шпагу. – Я убью этого аспида! – И он ринулся догонять жеребца. Но тот большими скачками уклонялся то в одну, то в другую сторону, осыпая песком сидевших на трибуне.
Тогда Ульрих не смог утерпеть на своей лестнице. Он поспешно слез с нее и смело, в сознании своего умения объезжать самых диких лошадей, вышел на середину арены, спокойно пошел навстречу покрытому пеной жеребцу, отогнал его немного назад, последовал за ним, подождал, пока тот опять оборотился к нему мордой, и, осторожно подойдя к нему сбоку, смелой и твердой рукой схватил его за ноздри. Сатана кидался из стороны в сторону, пытаясь высвободиться, но сын кузнеца крепко держал его за морду, точно клещами, дул ему в ноздри, поглаживал его рукой по голове и морде и шепотом говорил ему на ухо какие-то ласковые слова. Конь стал понемногу успокаиваться. Он сделал было еще одну попытку вырваться из железной руки своего укротителя, но когда это не удалось, он далеко вытянул вперед передние ноги, стал дрожать и сразу присмирел.
– Браво! Брависсимо! – воскликнула прекрасная Медина-Селли, и от похвалы из этих прекрасных уст Ульрих точно опьянел. Он унаследовал от матери страсть порисоваться, и поэтому его подмывало совершить нечто большее. Он осторожно обмотал левую руку гривой жеребца, отнял правую руку от его ноздрей и ловким движением вскочил ему на спину. Гордое животное, правда, пыталось сбросить с себя седока, но Ульрих сидел крепко, нагнулся над шеей коня, снова погладил его по голове, взял его в шенкеля – и немного спустя, без мундштука и уздечки, гарцевал на нем по манежу, заставляя его шенкелями идти то шагом, то рысью, то галопом. Наконец он соскочил с Сатаны, ласково потрепал его по шее и подвел на недоуздке к дону Хуану.
Тот окинул статного смелого юношу быстрым взглядом и сказал, обращаясь наполовину к нему, наполовину к Алессандро Фарнезе:
– А ведь знатная штука, ей-богу!
Затем он подошел к жеребцу, погладил его по блестящей шее и продолжал, обращаясь к Ульриху:
– Благодарю вас, молодой человек. Вы спасли лучшую мою лошадь. Не будь вас, я бы заколол Сатану. Вы живописец?
– Так точно, ваше высочество.
– Ваше искусство – занятие почтенное, и я рад, если оно вам нравится. Но недурно было бы вам послужить у меня в кавалерии, и там можно приобрести почести, славу и богатство. Поступайте-ка ко мне.
– Нет, ваше высочество, – отвечал Ульрих, низко кланяясь. – Если бы я не был живописцем, я бы охотно сделался солдатом. Но искусству я не желаю изменять.
– Похвально, похвально! Однако вот что. Как вы полагаете: окончательно ли укрощен Сатана, или его капризы завтра же снова повторятся?
– Быть может. Но дайте мне недельный срок, и он у меня сделается шелковый. Для этого мне нужно будет заняться с ним часок каждое утро. В ягненка он, конечно, никогда не превратится, но все же из него выйдет послушная, хотя и горячая лошадь.
– Буду очень благодарен, если это вам удастся. На будущей неделе приходите ко мне. Если вы принесете мне благоприятные известия, я буду рад оказаться вам полезным.
План Ульриха был прост: неделя скоро пройдет, и тогда он попросит королевского брата послать его в Италию. Дон Хуан был человек щедрый и великодушный – это признавали даже его недруги.
По прошествии недели конь был окончательно выезжен и отлично ходил под седлом. Дон Хуан благосклонно выслушал просьбу Ульриха и даже предложил ему совершить переезд в Италию на казенном судне, вместе с секретарем и чрезвычайным послом короля, де Сото. Еще в тот же день счастливцу был вручен перевод на имя одного банкирского дома на Риальто. Значит решено – он едет в Италию!
Челло пришлось уступить, и он даже простер доброту свою до того, что снабдил Ульриха рекомендательным письмом к своим приятелям в Венеции и убедил короля послать подарок великому Тициану. Посланнику поручили передать этот подарок, а придворный живописец взял с него обещание, что он при этом случае порекомендует Ульриха Наваррете престарелому художнику.
Все было готово к отъезду. Ульрих снова стал укладываться, но на этот раз он делал это с совершенно иным чувством, чем перед своим отъездом с Моором. Теперь он уже возмужал, он нашел истинное «слово», жизнь ему улыбалась, а в скором времени перед ним должны были открыться широкие двери искусства.
Ему самому казалось, что в Мадриде он научился только азбуке и что только теперь начнется серьезное учение. В Италии он сделается настоящим художником, там-то он серьезно примется за работу. И он стал рвать свои прежние наброски и кидать их в камин.
В это самое время в комнату вошла Изабелла. Ей уже исполнилось шестнадцать лет, и она вполне сложилась, хотя осталась маленького роста. Из круглого личика выглядывали большие серьезные глаза, между тем как на розовых губках по-прежнему играла плутовская улыбка. Быть может, вследствие ее небольшого роста Ульрих продолжал относиться к ней не как к молодой девушке, а как к ребенку.
Сегодня она была бледнее обыкновенного, и личико ее было так серьезно, что юноша сначала посмотрел на нее с удивлением, а потом участливо спросил:
– Что с тобою, Белочка? Ты больна?
– Нет, здорова, – поспешно ответила она. – Но мне нужно кое о чем с тобой поговорить.
– Ты хочешь исповедовать меня, Белита?
– Перестань шутить. Я уже не ребенок. Мне щемит сердце, и я не должна скрывать от тебя причину этой боли.
– Ну так говори, говори скорее. На что ты похожа! Просто становится страшно за тебя.
– Нечего бояться. Тебе никто не скажет правду. Но я… я люблю тебя, и поэтому я скажу ее, пока еще не ушло время. Не прерывай меня, а то я спутаюсь… а мне нужно высказаться.
– Мои последние работы не понравились тебе? И мне тоже. Отец твой…
– Он повел тебя по ложному пути; теперь ты едешь в Италию, и когда ты там увидишь, что создали великие художники, ты сейчас же захочешь подражать им и забудешь уроки нашего общего учителя Моора. Я знаю тебя, Ульрих! Но я знаю так же и кое-что другое, и вот это-то я и должна высказать тебе. Если ты сразу примешься за писание больших картин, если ты не удовольствуешься пока скромной ролью ученика, то никогда не сделаешься великим художником, не напишешь ни одной картины подобной портрету Софронизбы. Поверь моему слову! А ты знаешь, что ты должен сделаться великим художником, что ты это можешь?
– Я сделаюсь им, Белочка, сделаюсь!
– Хорошо, хорошо, но только со временем; а пока превратись опять в ученика. Я бы на твоем месте поехала в Венецию, немного осмотрелась бы там, а затем все же отправилась во Фландрию к дорогому нашему учителю, к Моору.
– Оставить Италию! Да ты шутишь! Твой отец сам сказал мне, что я… ну да, что в живописи я кое-что да значу. И наконец куда же отправляются учиться сами нидерландцы? В Италию, все в ту же Италию! Что они пишут у себя во Фландрии? Портреты, одни только портреты! Моор – великий мастер в этой области, но я шире смотрю на искусство, вижу его более высокие задачи! У меня в голове масса планов и замыслов. Подожди только, подожди! В Италии я научусь летать, и когда я окончу свое Святое Семейство и свой храм искусств, тогда…
– Тогда – ну, что тогда?
– Тогда ты, может быть, изменишь мнение обо мне и навсегда прекратишь свои наставления. Меня они просто бесят! Они отравляют мне жизнь, мешают мне работать. Ты, ты…
Изабелла печально опустила голову и молчала. Ульрих подошел к ней и сказал:
– Я не хотел огорчить тебя, Белита, право, не хотел! Я знаю, что ты желаешь мне добра и любишь меня, бедного, жалкого бобыля. Не правда ли, моя девочка, так ли?
– Да, Ульрих, и именно потому-то я и говорю тебе, что думаю. Вот ты теперь стремишься в Италию…
– Конечно, стремлюсь. Но я и там буду вспоминать о тебе и о том, какое ты милое, умное маленькое существо. Расстанемся друзьями, Изабелла. А лучше всего, знаешь, поедем-ка вместе!
Она вся вспыхнула и прошептала:
– Очень охотно!
Эти слова прозвучали так искренне, сказаны были так от души, что произвели на юношу глубокое впечатление, а в то же время глаза ее смотрели на него с такой любовью, что для него все сразу стало ясно. Он прочел в них любовь искреннюю, преданную любовь, конечно, не такую, какую читал в глазах хорошенькой Кармен или дам, бросавших ему цветы с балконов. Им овладели неописуемая радость и благодарность, он обхватил ее талию и привлек к себе. Она не сопротивлялась, и он, сам не зная, как это случилось, поцеловал ее в алые губки, она же обвила его шею своими маленькими ручками и созналась, что давно любит его. Он стал уверять ее взволнованным голосом, что всегда считал ее добрым, милым, умным существом; но он только забыл сказать ей, что любит ее. Она, впрочем, была счастлива и без того; она была обрадована, его же радовало сознание, что он любим. Они продолжали обмениваться поцелуями и не заметили, как отворилась дверь в мастерскую и как Челло, полусердясь, полусмеясь, остановился на пороге и смотрел на них с минуту, покачивая головой. Они очнулись только, когда до их слуха донесся густой бас художника:
– Ну и ну! Вот так дела!
Они вздрогнули, отпрянули друг от друга, и смущенный Ульрих не без труда пробормотал:
– Мы… мы хотели… на прощание.
А Изабелла кинулась к отцу на грудь и воскликнула со слезами:
– Прости, отец, прости! Я люблю его, а он любит меня. Теперь, когда я это знаю, я уже не боюсь за него. Он будет работать, а когда он возвратится…
– Довольно, довольно! – остановил ее Челло и зажал ей рукою рот. – И это моя ученица Белита! И для этого-то я нанимаю ей дуэнью! А вот тот молодец… Что у него ничего нет, это совсем не беда! Я сам посватался к твоей матери с тремя реалами в кармане. Но Ульрих не доучился, а это совершенно меняет дело. Поверь мне, Наваррете, если ты честный малый, ты оставишь девушку в покое и не будешь видеться с нею до отъезда. Сначала поучись-ка хорошенько в Италии и сделайся настоящим художником, а там мы посмотрим. Ты малый смазливый, и кто знает, что тебя ожидает в Италии! Ведь и там много женщин, да еще куда очаровательнее этой девчонки. Давай руку! Уговор дороже денег: через полтора года мы ждем тебя и посмотрим, что из тебя вышло. Если ты оправдаешь мои надежды, бери ее, нет – слуга покорный. Не так ли, моя глупая, неразумная влюбленная Белита? А теперь, марш в свою комнату, а ты, Наваррете, пойдешь со мной!
Ульрих пошел за художником в его спальню. Челло отпер шкатулку, наполненную золотом, взял, не считая, две пригоршни дублонов и сказал, отдавая Ульриху деньги:
– Вот это – твой заработок, а это тебе от меня в подарок. Учись хорошенько. Не кружи голову девочке, а если ты это сделаешь, то… Но нет, ты не похож на шалопая.
В квартире художника стоял дым коромыслом. Даже его ленивая супруга разошлась и почем зря бранила Изабеллу. Геррере, первому архитектору в Испании, давно уже нравилась молодая девушка, он не скрывал этого, и вдруг этот молокосос! Она обзывала своего мужа простофилей и несколько дней не могла успокоиться. Но художник решил остаться при своем слове и отдать Изабеллу в жены Ульриху, если тот через полтора года возвратится из Италии хорошим и дельным живописцем.
XXI
Адмиральский корабль, на котором отправился в Венецию чрезвычайный посол короля Филиппа, благополучно достиг порта назначения; но штормы и противные ветры задержали его, и из всех пассажиров только Ульрих не страдал морской болезнью. Но зато расположение духа его было самое мрачное, и он по целым часам расхаживал на палубе в печальной задумчивости или, перегнувшись через борт, смотрел в морскую пучину. При виде этого невеселого, молчаливого юноши никто не подумал бы, что он стоит накануне осуществления самых смелых своих мечтаний.
Он сам себе удивлялся, так как собирался в Италию в совершенно ином настроении; он ехал с тем, чтобы исколесить ее вдоль и поперек, чтобы все видеть, со всем ознакомиться и затем уже выбрать себе учителя среди великих художников. Он надеялся, что родина Софронизбы сделается второй его родиной, и ему не приходило на ум заранее ограничивать срок своего пребывания там.
Обстоятельства складывались совершенно иначе. Еще в Валенсии, прежде чем сесть на корабль, его радовала мысль, что вскоре ему можно будет назвать Изабеллу своей, но во время продолжительного и скучного переезда его намерения изменились. Чем больше он удалялся от берегов Испании, тем более тускнел образ Изабеллы и тем менее привлекательным казалось ему обладание ею. Он даже радовался тому, что отдалялся от ее постоянного внимания, а когда он представлял себя идущим по улице под руку с маленькой и невзрачной Изабеллой, его даже разбирала досада. Он воображал себя каторжником, который осужден вечно влачить за собою тяжелое ярмо. Но бывали и такие минуты, когда он ясно видел перед собою ее добрые светлые глаза и алые губки, и тогда находил, что приятно обнимать и целовать ее, а так как Руфь все равно для него навсегда потеряна, то ему трудно будет найти более любящую и преданную жену.
Но на что ему, ученику, странствующему художнику, жена? Самая лучшая из жен могла бы стать только помехой. К этому присоединилось еще неприятное сознание, что ему предстоит еще продолжительный искус, а затем – нечто вроде экзамена, унизительного испытания. Порою у него было желание отослать Челло его дублоны и написать ему, что он поторопился, что он не любит его дочь. Но его удерживала мысль, что это убьет бедную девушку; к тому же он не хотел быть человеком бесчестным, неблагодарным, и он испытает на себе власть этой богини, о которой так восторженно говорила Софронизба!
Посол и его секретарь считали Ульриха наивным мечтателем; но тем не менее секретарь по прибытии в Венецию, пригласил его остановиться у него на квартире, так как дон Хуан поручил ему заботиться о молодом человеке. От него не укрылась печаль красивого юноши, и он попытался расспросить его о причине; но Ульрих не стал объяснять и только отвечал в общих выражениях, что у него на сердце тяжелая забота.
– Теперь не время грустить! – воскликнул де Сото. – Послезавтра начинается карнавал. Побольше бодрости. У меня, конечно, не меньше забот, чем у вас, а я же не вешаю голову. Бросьте-ка все ваши заботы в Большой канал и представьте себе, что на землю спустился рай.
То, что для земли представляет весна, то представляет для Венеции время карнавала, захватывающего все в шумный, пестрый водоворот. Де Сото всячески старался втолкнуть Ульриха в этот водоворот. В гондолах, в уличной сутолоке, в танцевальных залах, за обеденным и игорными столами – всюду молодой расфранченный златокудрый художник, приближенный испанского посла, обращал на себя внимание мужчин и, в особенности, женщин. Все спрашивали друг друга, кто он и откуда явился. Ульрих с удовольствием окунулся в бездну удовольствий и в скором времени имел полное право хвалиться своими успехами у прекрасных венецианок. Как часто ему приходилось слышать восклицания:
– Прелестная парочка! Посмотрите-ка!
Бедная Изабелла! Ты была совершенно забыта; точно так же забыты были на время и «счастье», и «искусство». Ульрих не призывал уже своего «слова». Он играл необыкновенно счастливо. Быстро приобретенное золото столь же быстро расходовалось, а затем снова возвращалось в его кошелек, как голуби в голубятню.
Но наконец карнавал кончился, и на первой неделе поста посол отправился с Ульрихом к великому Тициану, который принял его очень ласково. Ульрих не мог наглядеться на все еще красивые черты девяностолетнего старика, на длинную белую его бороду, на светлые проницательные глаза. Голос его звучал несколько меланхолично, но необыкновенно приятно.
Юноша дрожащим от волнения голосом отвечал на вопросы знаменитого художника, который радушно пригласил его остаться у него обедать. Когда его сосед стал перечислять все сидевшие вместе с ним за столом знаменитости, Ульриху показалось, что в сравнении с ним он такое ничтожество, такая мелюзга, что он едва решался касаться подаваемых ему блюд и наливаемого вина. Он смотрел, слушал; до его слуха не раз долетало имя его первого учителя, которого присутствующие без малейшей зависти называли выдающимся портретистом. Юношу расспрашивали о здоровье Моора, и он отвечал, хотя и не без смущения.
Наконец гости встали из-за стола. Февральское солнце светило в высокое окно, у которого уселся Тициан, весело болтая с веронским художником Паоло Кальяри (Паоло Вернезе27) и с другими живописцами и гостями. Снова до слуха Ульриха долетело имя Моора. Затем старик, с которого он не спускал глаз, подозвал его к себе, и Кальяри сказал ему, что пусть он, ученик знаменитого Антонио Моора, покажет, что он в состоянии сделать, так как маэстро Тициан намерен дать ему задачу.
Дрожь пробежала по членам Ульриха, а на лбу выступил холодный пот. Старик пригласил его последовать за его племянником в мастерскую. До сумерек остается еще час. Пусть он напишет красками еврея, но не ростовщика или торгаша, а более благородный тип, например, пророка, первосвященника или что-нибудь в этом роде.
И вот Ульрих стоит перед мольбертом. Он снова после большого промежутка времени взывает к «слову» и делает это с верой, с убеждением. И ему вдруг вспоминаются дорогие образы детства, и яснее всех – доктор Коста, который смотрит на него своими умными добрыми глазами.
На него нашло точно какое-то вдохновение. Да, он напишет портрет своего друга, своего учителя, отца Руфи. Портрет должен выйти удачным. В душе Ульриха воскресли, как живые, эти добрые, симпатичные черты, которые он, к великой досаде патера Бенедикта, рисовал еще будучи ребенком.
Вот красный карандаш. Ульрих живо набросал контур, затем схватил палитру и кисть, а образ Косты все яснее и отчетливее, и явственнее вырисовывается перед его мысленным взором. Он еще не забыл этого кроткого взгляда, этой приятной улыбки – и старался передать их по мере возможности. Минута проходит за минутой, работа его успешно подвигается вперед. Он немного отступает от мольберта, чтобы бросить общий взгляд на свою работу. В это время отворилась дверь, и в мастерскую вошел, опираясь на плечо какого-то молодого художника, Тициан в сопровождении своих гостей.
Старик взглянул на портрет, потом на Ульриха и сказал с ласковой улыбкой:
– Посмотрите-ка, посмотрите! Несомненно еврей и в то же время как будто апостол. Как будто святой Павел или, если бы написать его более молодым и с более длинными волосами, святой Иоанн. Хорошо, сын мой, очень хорошо!
«Хорошо, очень хорошо!» Этими словами Тициан как бы посвятил его в высокий сан художника, и Ульрих не помнил себя от радости и счастья. В довершение благополучия Паоло Веронезе предложил ему поступить к нему в ученье и явиться в субботу в его мастерскую.
Простившись с хозяином, он поспешил домой, но ни Сото, ни других членов испанского посольства дома не оказалось. Все спешили воспользоваться последним днем карнавала.
И юноше стало тесно и скучно в комнатах. Завтра начинается пост, в субботу для него наступит время серьезной работы. Следует воспользоваться последним днем праздника, тем более, как казалось ему, сегодня он вполне заслужил это.
Площадь Св. Марка была ярко освещена плошками и бочонками с плавающей смолой, и на ней теснились маски, как в обширной танцевальной зале. Оглушительная музыка, громкий смех, тихое, нежное воркование влюбленных парочек, красивые, нарядные женщины – все это кружило его и без того опьяненную радостью голову. Он задирал маски, а к тем, под которыми он подозревал хорошенькое личико, подходил ближе и запевал любовный романс, сам себе аккомпанируя на лютне, висевшей на алой ленте на его груди. Наградой ему было выразительное помахивание веером; на сердитые же взоры черных мужских глаз он не обращал внимания.
Вот приближается высокая стройная женщина под руку с синьором. Да это, кажется, прекрасная Клавдия, на днях проигравшая бешеные деньги, которые заплатил за нее богач Гримани, удостоившийся за это от нее приглашения навестить ее как-нибудь постом.
Да, это была она, в том не было сомнения. Ульрих последовал за парочкой и становился тем смелее, чем сердитее оглядывался на него синьор, потому что дама ясно давала ему понять, что она узнала его и что его преследование ее забавляет.
Наконец у спутника Клавдии лопнуло терпение. Он остановился посреди площади, отпустил руку своей дамы и сказал презрительным тоном:
– Выбирайте, сударыня: или я, или этот менестрель. Красивая венецианка громко рассмеялась, взяла Ульриха под руку со словами:
– Конец нынешнего вечера принадлежит вам, мой милый певец.
Ульрих тоже засмеялся, снял с шеи свою лютню и сказал, протягивая ее с вызывающим видом незадачливому кавалеру:
– Она в вашем распоряжении, мы поменялись ролями, уважаемый синьор! Но только, пожалуйста, держите ее крепче, чем вашу даму.
В игорной зале шла крупная игра, и золото Ульриха приносило счастье Клавдии. В полночь игра прекратилась, и зала опустела, так как наступил Великий пост. Игроки удалились в соседние комнаты, и в числе их Ульрих и Клавдия. Венецианка сказала, что она устала, и Ульрих пошел отыскивать гондолу.
Тотчас же ее окружила толпа вздыхателей.
– Как, Клавдия без провожатого! – воскликнул какой-то молодой патриций. – Какое невиданное зрелище!
– Я пощусь, – весело ответила она, – и когда мне нужна постная пища, вы тут как тут. Поистине невероятный случай!
– Вы, кажется, порядочно-таки облегчили сегодня Гримани?
– Оттого-то он и исчез! Отчего бы вам не последовать его примеру?
– Охотно, если вы поедете с нами.
– Нет, не сегодня. Вот мой кавалер.
Отсутствие Ульриха было довольно продолжительным, но она этого не заметила. Он раскланялся с кавалерами, подал даме руку и шепнул ей, когда спускались с лестницы:
– Меня задержала твоя прежняя маска. Смотри, вон там во дворе они поднимают его. Он так наступал на меня! Я вынужден был обороняться.
Клавдия поспешно выдернула свою руку и сказала тихим, встревоженным голосом:
– Не медля, прочь, несчастный! Это был Луиджи Гримани, понимаешь ли – сам Гримани! Ты погиб, если они тебя разыщут! Спасайся скорее, иначе расстанешься с жизнью.
Так окончился этот день, начавшийся так блистательно для молодого художника. В его ушах уже раздавались не слова «хорошо, очень хорошо» великого художника, а слова «немедля прочь» развратной женщины.
Де Сото ожидал его, чтобы сообщить, с какой похвалой Тициан отозвался о его пробной работе. Но Ульрих не дал ему докончить и поспешил поведать о своем приключении, и тот мог только повторить «не медля, прочь!» красивой Клавдии, вызвавшись облегчить ему бегство.
Еще не наступило утро, а Венеция лежала уже позади молодого художника. Он направился через Парму, Болонью и Пизу во Флоренцию. Смерть Гримани не лежала особенно тяжелым камнем на его совести. В то время дуэли признавались как бы малой войной, и убить противника считалось не преступлением, а доблестью. Его заботило нечто иное.
Венеция, на которую он возлагал такие надежды, была потеряна для него, потеряны так же благоволение Тициана и уроки Веронезе. Он опять стал сомневаться в себе, в своем будущем, в волшебной силе «слова». «Нужно рисовать, рисовать», – вот что советовали ему все художники, к которым он обращался; другими словами, это значило, что нужно было еще учиться и корпеть многие годы. А между тем времени было немного, так как он решил, что возвратится в Мадрид в назначенный ему его последним учителем срок. Пусть он ничего не успеет достигнуть, но, по крайней мере, никто не будет иметь права назвать его обманщиком.
Во Флоренции он услышал об ученике Микеланджело28, Себастьяно Филиппи, как об отличном рисовальщике. Он поехал к нему в ученье. Но произведения нового учителя не понравились ему. Привыкший к ясному письму Моора, к богатству красок Тициана, юноша находил рисунки Филиппи туманными и расплывчатыми. Однако он пробыл у него несколько месяцев, так как Филиппи действительно был замечательным рисовальщиком, и к тому же Ульрих постоянно находил у него множество моделей для копирования. Но работа казалась ему унылой и непривлекательной, а скучный, болезненный учитель избегал всякого общения с ним.
По вечерам Ульрих искал развлечения за игорным столом, и счастье благоприятствовало ему здесь, не менее чем в Венеции. Кошелек его постоянно был полон, но вместе с золотом к нему не являлось расположение к работе. В игре он искал только развлечения, забвения своего горя; деньги же мало привлекали его. Он щедро раздавал их несчастным игрокам, бедным художникам, нищим.
Так прошли месяцы, и когда прошло время ученья, он без сожаления простился с Себастьяно Филиппи и возвратился в Мадрид более богатый деньгами, но более бедный доверием к своим силам и ко всемогуществу искусства.
XXII
Ульрих снова оказался перед воротами Альказара и вспомнил о том времени, когда он, только что выпущенный из тюрьмы и без гроша в кармане, стоял перед тем привратником, который тогда грубо прогонял его, а теперь вежливо снимал шляпу перед расфранченным молодым человеком. А между тем, как он завидовал самому себе, юноше того времени, как приятно ему было вспомнить о тогдашней своей бодрости духа и уверенности в себе, как охотно он вычеркнул бы из своей жизни годы, лежавшие между тогдашним днем и нынешним!
Ему жутко было предстать перед Челло, и только верность данному слову заставила его возвратиться. Что, если старик прогонит его? Впрочем, тем лучше!
В мастерской царил прежний беспорядок. Ему пришлось ждать довольно долго, причем он слышал за дверьми ворчание супруги художника и громкий, сердитый голос живописца. Наконец Челло вышел к нему, радушно приветствуя и расспрашивая о его житье-бытье, затем сказал, пожимая плечами:
– Моя жена не хочет, чтобы ты видел Изабеллу ранее конца испытания. Само собою разумеется, что ты должен продемонстрировать мне свои успехи. У тебя хороший вид и ты, очевидно, поберег реалы29. Или правда, что про тебя говорят?.. (И с этими словами он сделал рукой движение, как бы бросая кости.) Оно, конечно, не дурно, если кому везет в игре, но нам здесь такие люди не нужны. Я к тебе расположен по-прежнему, и с твоей стороны хорошо, что ты возвратился в срок. Мне Сото рассказывал о твоем приключении в Венеции. Жаль, очень жаль! Великие тамошние мастера были довольны тобою, и вдруг ты – этакий горячка – все ухитрился испортить. Какое же может быть сравнение между Феррарой и Венецией! Жалкая мена! Филиппи, без сомнения, хороший рисовальщик, но куда ему до Тициана или Веронезе! Что он, все еще хвастает тем, что он ученик Микеланджело? Всякий монах – слуга Господен, да не во всяком замечается Божья искра! Ну, так чему же научил тебя Себастьяно?
Ульрих начал отвечать, но Челло слушал его рассеянно, потому что прислушивался к тому, как в соседней комнате супруга его жаловалась дуэнье Каталине на своего мужа. Она нарочно говорила громко, так как желала, чтобы Ульрих услышал ее слова. Но ей не удалось достигнуть своей цели, потому что Челло оборвал рассказ Ульриха и воскликнул:
– Это, однако, черт знает, что такое! Пускай она хоть треснет, а ты должен увидеться с Изабеллой. Конечно, только поклон, пожатие руки – ничего более. Эх, если бы жизнь так не подорожала! Ну, да мы посмотрим.
Как только живописец вышел в соседнюю комнату, там снова началась крупная перебранка, и, хотя сеньора Петра в конце концов прибегла к обмороку, Челло все-таки настоял на своем и возвратился в мастерскую с Изабеллой.
Ульрих ожидал ее, как обвиняемый приговора. Теперь она стояла перед ним рядом со своим отцом – и он ладонью ударял себя по лбу, и зажмуривал глаза, и снова открывал их, и всматривался в нее, как в какое-то чудо. Он чувствовал и стыд, и радость, и удивление, и мог только протянуть к ней руки и пробормотать: «Я… я… я…» И затем он воскликнул изменившимся голосом:
– Ты не знаешь… Ведь я!., дайте мне собраться с мыслями. Подойди сюда Изабелла. Ты можешь, ты должна это сделать! Вспомни прошлое.
И он широко раскрыл свои объятия и направился к ней. Но она продолжала неподвижно оставаться на месте. Это уже не была маленькая, скромная Белита. Перед ним стояла не девочка, а взрослая девушка. В истекшие полтора года она вытянулась, похудела, лицо сделалось серьезнее, манеры самоувереннее. Глаза остались те же, но черты лица выровнялись, а черные, как вороново крыло, локоны красиво обрамляли личико.
«Счастлив тот, кому будет принадлежать эта женщина!» – подумал юноша, тогда как какой-то внутренний голос шептал ему: «Она не для тебя. Ты проиграл и потерял ее!» Почему она осталась так холодна и неподвижна? Почему она не бросилась в его объятия? Почему?
Он сжал кулаки и стиснул зубы; девушка же крепче прижалась к отцу. Да, этот красивый, нарядный молодой щеголь с подстриженной бородкой, впавшими глазами и сердитым взором не был прежний восторженный юноша, впервые заставивший биться сильнее ее сердце, не был будущий великий художник, которому она полтора года назад так радостно подставляла свои розовые губки. Ее молодое сердце болезненно сжалось при мысли, что тот, кого она любила, кого она еще желала бы любить – уже не тот, совершенно не тот!
Ей хотелось говорить, но она лишь смогла вымолвить: «Ульрих, Ульрих!» – и звук ее голоса был не радостный, а скорее недоумевающий и вопрошающий. Челло чувствовал, как пальцы дочери крепко впились в его плечо. Она, очевидно, искала у него помощи, чтобы сдержать свое обещание и не поддаваться влечению своего сердца. На ее глаза навернулись слезы, и она дрожала всем телом.
Он не мог сохранить напускную строгость и шепнул ей:
– Бедная девочка! Ну-ну, делай, что пожелаешь. Я не буду смотреть.
Но Изабелла не отпускала его. Она только выпрямилась, посмотрела Ульриху в глаза и сказала:
– Ты изменился, сильно изменился, Ульрих, и я сама не знаю, что такое со мной. Я день и ночь с нетерпением дожидалась этого часа, а теперь, когда он наступил… я, право, не знаю… что-то не то.