Но в то время когда несчастный отец торжествовал победу над врагами, в нем мало-помалу просыпалась совесть. Ее сначала робкий голос становился все грознее, неумолимо обличая Георгия в жестокости. Он начал тосковать, терзаться беспричинным страхом; ему недоставало душевной твердости для роли героя и реформатора. При его деятельном участии совершились слишком крупные исторические события, разыгралось слишком много кровавых драм, отразившихся на тысячах человеческих жизней; Наконец, он подверг опасности самую веру Христову, уступив свое отечество мусульманам. Мукаукасу было страшно подумать, что он сознательно допустил такие перевороты; тяжелая ответственность за все случившееся невыносимо удручала его. Напрасно Георгий повторял, что он не призывал арабов в Египет и не мог отразить их нападение по недостатку военных сил; тем не менее на него указывали со всех сторон как на сообщника завоевателей; наместник стал опасаться за свою жизнь и верил тем, кто говорил ему о наемных убийцах, подосланных византийцами. Но еще сильнее был его страх перед гневом Божьим за то, что он отдал христианскую страну в руки неверных. Даже воспоминание о своем незапятнанном и безупречном прошлом не могло поддержать Георгия; против душевных пыток у него оставалось единственное средство – белые пилюли, которые уже давно стали ему необходимы, как воздух и вода.
Добрый мемфисский епископ, старец Плотин, и его подчиненные вполне оправдывали мукаукаса, но патриарх Вениамин действовал совершенно иначе. Находясь в изгнании, он сам указывал на арабов как на избавителей от ига мелхитов; между тем, когда Георгию удалось с большим трудом вернуть его из ссылки и водворить на прежнее место, то мукаукас неожиданно встретил в нем ожесточенного противника. Патриарх отнесся к нему, как к отверженному, заслужившему вечное осуждение. Догадываясь о том, что глава египетской церкви руководствуется в данном случае не справедливостью, а иными, посторонними помыслами, Георгий тем не менее был уверен, что Вениамин, по своему высокому пастырскому сану, может лишить его вечного блаженства.
Чем сильнее утверждалось могущество арабов в его отечестве, чем благоразумнее правили они страной, отвлекая многих египтян от христианства к исламу, тем ужаснее казалась мукаукасу его вина. Мало того: когда он наконец завершил дело мщения, которое греки называли «двойным предательством», то вместо наказания от Бога за грехи на Георгия щедро посыпались земные блага. Это окончательно смутило набожного старика, ему показалось, что сатана осыпает его дарами судьбы в награду за погибшие христианские души, которые отпали от святой церкви благодаря излишней благосклонности наместника к мусульманам.
В короткое время Георгий неожиданно получил два больших наследства, а его люди, раскапывая языческие склепы в городе мертвых, нашли больше золота, серебра и драгоценных камней, чем все прочие вместе взятые. Мусульманский халиф и его наместник оставили мукаукаса в прежней должности, выказывая ему дружбу и почет; булевты, или советники города, вместе с городским населением торжественно провозгласили его «справедливым»; к тому же имения Георгия никогда еще не приносили таких крупных доходов. От вдовы своего убитого старшего сына он получал самые утешительные письма, где она с восторгом говорила о новой, высшей цели существования, найденной ею в монастыре; ее дочь, внучка старика, росла очаровательным, веселым ребенком, которым восхищались даже посторонние; наконец, из переписки с жившим в Константинополе Орионом он убеждался, что его сын оказывает успехи во всем, не забывая при этом своих родителей, которым юноша, по собственному побуждению, подробно сообщал о своих удовольствиях и занятиях в столице.
Следовательно, и на далекой чужбине отец с матерью оставались для него по-прежнему дороже всех на свете.
Присутствие Паулы в их доме приносило Георгию также немало отрады; девушка доставляла ему удовольствие не за одной только шахматной доской, и он постоянно сожалел, что Нефорис не благоволит к одинокой сироте. Все эти блага, пожалуй, представляли собой дар сатаны, однако благочестивый старик решился показать лукавому, что он предан не ему, а Спасителю мира, и надеется на благость Провидения. Возвращение сына вполне созревшим человеком наполнило душу Георгия безграничной благодарностью. Это глубокое чувство вместе с мучительными сомнениями, осаждавшими мукаукаса, заставило его пожертвовать громадную сумму, представлявшую собой целое состояние, чтобы принести Христовой церкви дар, которому не было подобного. Подавая Гашиму подписанный им счет, Георгий чувствовал себя безгранично счастливым, как военнопленный, получивший с далекой родины деньги на выкуп из неволи. Когда больного уложили на ночь в постель, и жена не переставала благодарить его за предпринятый им подвиг благочестия, у наместника вдруг стало легко и весело на душе, чего он не испытывал уже долгие годы.
Мукаукас обыкновенно слышал каждую ночь легкие шаги Паулы над своей головой, так как она помещалась во втором этаже, над его комнатой, и поздно ложилась спать, предаваясь в ночной тишине сладким и скорбным воспоминаниям прошлого. Суровая судьба похитила у нее так много: отца, брата, близких родственников и друзей; все они погибли одновременно от руки мусульман, которым Георгий уступил почти без сопротивления свое отечество.
– Сегодня не слышно Паулы, – заметил он, взглядывая вверх, как будто ему чего-то недоставало. – Бедняжка, вероятно, легла пораньше в постель, расстроившись встречей с арабским купцом.
– Стоит ли о ней говорить! – заметила Нефорис, с досадой пожимая плечами, недовольная тем, что муж прервал ее радостные излияния. – Эта девица окончательно выводит меня из терпения! Какую глупую выходку позволила она себе опять при посторонних! И к чему она с такой насмешкой говорила о милосердии? Я не хочу хвалиться своими добродетелями, но могу сказать, что никому не отказываю в сострадании и для нее делаю все, к чему обязывает меня долг христианки и родственницы, но, видит Бог, как мне тяжело! Невыносимое высокомерие Паулы отталкивает от нее каждого. Когда она входит в комнату, один вид мелхитки отравляет мне всякое удовольствие, так и кажется, что вместе с ней через порог переступило само несчастье. Кроме того, Орион чересчур заглядывается на эту девушку. Ты, конечно, ничего не замечаешь, но от меня не укроется никакая мелочь. Как бы я желала поскорее избавиться от такой обузы.
– Нефорис! – прервал ее муж тоном легкого упрека. Георгий хотел бы сделать жене более резкое замечание, но, пристрастившись к опиуму, он мало-помалу утратил твердость воли и малодушно подчинялся во всем властолюбивой матроне.
Вскоре мукаукас впал в тревожную дремоту, хотя при этом чаще обыкновенного открывал глаза. Ему недоставало легких шагов племянницы, к которым он привык прислушиваться по ночам в продолжение двух последних лет.
Однако старик ошибался, предполагая, что девушка поспешила лечь в постель. После сцены с Гашимом она действительно ушла, но не могла долго находиться в комнате. В этот день служанки не исполнили приказания Паулы отворить окна сразу после заката солнца, чтобы прохладный воздух ночи освежил ее спальню. Прислуга в доме дяди, замечая неприязнь хозяйки к одинокой родственнице, не выказывала Пауле особенной предупредительности. Атмосфера в комнате была невыносима: деревянные ставни нагрелись, каждый предмет был горяч на ощупь, а приготовленная в кувшине вода оказалась непригодной для питья. Египтянка, привыкшая к африканскому климату, не нашла бы в этом ничего особенно неприятного, но дамаскинка, которая проводила каждое лето в красивом загородном доме отца в Ливанских горах, не могла выносить подавляющего зноя.
Недолго думая, Паула отодвинула ставни, а сама закуталась в большой теплый платок и, осторожно спустившись с крутой лестницы, пробралась через знакомую калитку во двор. Здесь она вздохнула свободно и в порыве тоски протянула руки, как будто ей хотелось улететь на крыльях из ненавистного дома; однако через минуту девушка опомнилась и пугливо осмотрелась вокруг. Паула вышла из комнаты не для того только чтобы освежиться, ей, кроме того, хотелось высказать свое горе близкому человеку; среди многочисленного штата прислуги наместника были два существа, которыми дорожила одинокая девушка – одно из них понимало и сознательно любило ее, другое питало к ней беззаветную преданность и было всегда готово исполнить тайные поручения молодой госпожи.
Первая из них была кормилица Паулы, приехавшая с ней в Египет, другой – вольноотпущенник, конюший ее отца, который сопровождал обеих из Сирии вместе с мальчиком-сыном. Во время резни в Авиле дочь Фомы скрывалась от злодеев в недоступном убежище; потом жила в одной из долин Ливана, пока не решилась наконец бежать оттуда в Мемфис под защиту могущественного мукаукаса Георгия. Отец Паулы был женат в первый раз на родной сестре наместника, но девушка родилась от второго брака: ее мать, сириянка, приходилась родственницей императору Ираклию [23]и умерла в молодых годах, вскоре после рождения ребенка.
Верным слугам не позволили оставаться при своей госпоже. Нефорис открыла в Перпетуе, кормилице Паулы, необыкновенную способность к ткацким работам и назначила ее надзирательницей за рабами, занимавшимися у нее этим ремеслом. Старуха взялась за предложенную должность, хотя была свободной от рождения: она соглашалась на все, только бы оставаться вблизи своей дорогой воспитанницы. Конюший Гирам с малолетним сыном также был принят на службу мукаукаса, во-первых, для того, чтобы смотреть за пятью прекрасными конями своего господина, на которых беглецы прибыли в Египет, а во-вторых, в качестве опытного ветеринара и знатока лошадей. Паула хотела переговорить с обоими слугами; она знала, где их найти, но не смела отправиться к ним прямо, во избежание неприятностей. Наемные служащие мукаукаса пировали еще со своими гостями; когда же ворота заперли, караульные также присоединились к ним. Они весело разговаривали, разделившись на группы, и, по-видимому, не думали еще расходиться – несколько невольников только что принесли ужин солдатам.
По двору ежеминутно сновали люди, потому что каждый, кому было позволено, спешил насладиться ночной прохладой. Лишь рабов загоняли в их жилища немедленно после закрытия ворот, но из этих помещений также раздавались голоса. Паула всматривалась и вслушивалась во все, что было доступно ее острому зрению и чуткому уху. Сердце девушки било тревогу. Прибывающий месяц освещал половину двора, на другую падала тень от строений. В одном месте свободные слуги разложили огонь и уселись перед ним полукругом. Подвижное пламя костра бросало красноватый отблеск на их смуглые лица, а когда в него кидали свежих шишек пиний, оно вспыхивало ярче прежнего, поднимаясь кверху и освещая даже темную часть двора. Это очень беспокоило Паулу, которой хотелось пройти через двор незамеченной. Хотя в ее действиях не было ничего нескромного и предосудительного, однако девушка знала, что Нефорис готова перетолковать их в дурную сторону.
Сначала жена Георгия настаивала на том, чтобы помогать Пауле в ее поисках пропавшего без вести отца, но мукаукас и без совета жены целый год повсеместно наводил самые тщательные справки о своем зяте, пытаясь по крайней мере узнать, жив он или умер. Однако все попытки разыскать его оставались до сих пор безуспешными. Затем Нефорис стала относиться к этим стараниям все более и более неблагосклонно и наконец убедила своего слабохарактерного мужа предоставить храброго защитника Дамаска его судьбе. Таким образом, несколько месяцев назад у несчастной Паулы была отнята последняя надежда отыскать отца. Наместнику удалось, не без жертв со своей стороны, спасти для нее кое-что из имущества родителей. Он выгодно продал и недвижимую собственность, собрал, по возможности, оставшиеся доходы и хотел было вручить все деньги молодой девушке. Но та просила его хранить их у себя, обрадованная тем, что у нее есть верное обеспечение, хотя в доме египетского Креза бедная изгнанница считалась почти нищей. Не желая оставлять своих поисков, Паула просила мукаукаса выдать часть принадлежавших ей денег. Он два раза исполнил ее просьбу, но на третий раз отказал, чтобы не дать ей разориться. Георгий называл себя кириосом [24]и фактическим опекуном племянницы, говоря, что он не может позволить ей истратить свое маленькое состояние на безумные затеи, которые не приведут ни к чему, тогда как деньги могут со временем оказаться весьма кстати. Все расходы, сделанные до этих пор, были пополнены из собственного кошелька наместника.
Паула оценила великодушие дяди, но по-прежнему не отставала от него, умоляя исполнить ее просьбу. Однако старик неколебимо стоял на своем; он берег имущество сироты и не соглашался выдать ни одного солида [25]на осуществление лелеянных ею надежд. Она покорилась для вида, хотя была твердо намерена сделать все возможное, чтобы найти следы пропавшего без вести героя. У нее сохранилось дорогое жемчужное ожерелье. Паула продала его, и на эти деньги верный Гирам предпринял далекое путешествие, разослав сверх того несколько гонцов по разным странам.
Теперь кто-нибудь из них, наверное, успел возвратиться с новыми известиями, и Пауле хотелось расспросить об этом вольноотпущенника. Но как пробраться к нему незамеченной? Она долго выжидала удобного момента перебежать через двор. Костер снова вспыхнул и осветил знакомое лицо. Это был Гирам. Среди людей, сидевших у огня, раздался взрыв дружного хохота. Воспользовавшись минутой общего оживления, девушка плотнее закуталась в платок, быстро пересекла темную часть двора, а потом, согнувшись, как старуха, прошла по освещенной площадке к домам невольников.
У входа туда девушка остановилась, едва переводя дух, – так сильно стучало у нее сердце. Заметили ее или нет?… Конечно, все обошлось благополучно. Никто не окликнул Паулу; не слышно ничьих шагов; собаки хорошо знают ее и потому молчат; стража оставила свой пост и сидит у костра.
Продолговатое здание с левой стороны было ткацкой, где в верхнем этаже помещалась кормилица Паулы, Перпетуя.
Здесь также приходилось соблюдать осторожность, потому что хозяйка нередко заглядывала сюда по вечерам, задавая работницам уроки на следующий день и проверяя то, что ими сделано на сотне ткацких станков, безостановочно стучавших с утра до ночи. Если бы невольницы заметили девушку, то могли бы рассказать своей госпоже о ее ночных странствиях. Они еще не спали, потому что из больших сараев или навесов на столбах до Паулы опять донесся громкий хохот. Рабыни при ткацкой также наслаждались ночной прохладой и зажгли костер. Пауле приходилось пройти мимо них по освещенному луной пространству. Выжидая удобного момента, она прижалась к соломенному шалашику, где стояли глиняные сосуды с водой для питья. Шалашик отбрасывал от себя темную треугольную тень на пыльную землю, ярко освещенную месяцем. Девушка спряталась в этом укромном местечке, откуда ей было видно и слышно все, происходившее в сарае.
Паула пережила тяжелый, мучительный день, который закончился неприятной сценой; вчера ей выпало на долю несколько блаженных часов, суливших неведомое счастье, а им предшествовало долгое время унижений, наступившее вслед за ужасной катастрофой.
Как весело и ясно было ее детство, как хороша ранняя молодость! В продолжение многих лет она каждое утро просыпалась для новой радости и каждый вечер ложилась в постель с благодарственными молитвами, они изливались из ее души так же свободно и естественно, как благоухание из венчика розы. В те дни Паула недоверчиво покачивала красивой головой, когда земной мир называли в ее присутствии юдолью плача, а человеческий род – несчастным и жалким. Теперь она убедилась в справедливости этих слов. В часы одиночества, в бессонные ночи ей нередко приходилось спрашивать себя, для чего милосердный Бог создал ее, дал ей вырасти, окружил ее бесчисленными благами и потом отнял все дорогое и желанное, даже надежду?
Однако несмотря на свои сомнения, молодая девушка, воспитанная в правилах религии, не переставала молиться и веровать. Недавно ей показалось, что Провидение готово послать ей высшее благо: любовь достойного человека. Она сама полюбила его, пылкое молодое сердце так жаждало ответа… Но чем же это закончилось.
Теперь девушка стояла в своей засаде с безотрадным сознанием сердечной пустоты; если она была несчастна до приезда Ориона, то в настоящую минуту еще сильнее чувствовала суровость судьбы; прежде Паула была только одинока, а теперь она обманута и осмеяна. Дочь благородного Фомы, родственница и гостья самого богатого и влиятельного человека в стране молча глотала слезы, между тем как в нескольких шагах от нее беззаботно веселились жалкие рабыни. Девушки при ткацкой работали в неволе с утра до ночи, получая удары бича за малейшую оплошность, однако это не мешало им сейчас заливаться задорным смехом от избытка молодых сил.
Под покрытым пальмовыми ветками широким навесом красильни собралось множество невольниц, красивых и безобразных, смуглых и белых, различных по росту и фигуре. Одни из них были высоки и стройны, другие – с искривленной от работы за ткацким станком с детских лет спиной. Все они были молоды, между ними не было ни одной старше восемнадцати лет. Невольники представляют собой капитал: проценты с него – их труд и дети. Поэтому каждую рабыню выдавали в молодые годы также за невольника. В ткацкой работали и девушки, и замужние женщины, но замужние имели особые помещения, каждая со своей семьей, а девушки ночевали в общих спальнях, рядом с мастерскими. Сегодня их освободили раньше, и потому они веселились по-своему, разделившись на две группы. Одна толпа окружила египтянку, чертившую что-то на дощечке; другая занималась невинной игрой, которая состояла в том, что каждая из играющих бросала через голову свою обувь. Если сандалия попадала за черту, проведенную на полу мелом, это было хорошим предзнаменованием: девушке предстояло выйти за любимого человека. Если же обувь падала ближе, это был знак, что свадьбу отложат или выдадут за немилого.
Работница, забавлявшая подруг черчением фигур, занималась при ткацкой рисованием узоров и обладала способностью, свойственной еще языческим предкам египтян: она умела изобразить несколькими штрихами профиль каждого лица так верно, что рисунок, несмотря на карикатурность, поражал своим сходством. Шалунья проделывала этот фокус с помощью восковой дощечки и медного карандаша; остальные девушки должны были отгадывать, чей портрет выходил из-под ее рук. Только одна невольница одиноко сидела у дальнего столба сарая, опустив голову и не говоря ни слова.
Не замеченная никем Паула видела и понимала все происходившее, хотя молодые невольницы обменивались только отрывочными словами, перебивали одна другую, и меж ними раздавался несмолкаемый веселый хохот. Если одна из них бросала сандалию дальше условной черты, юная компания хохотала во все горло, и каждая из рабынь выкрикивала имя жениха, которого они прочили своей подруге; в противном случае веселье было еще шумнее, и тогда девушками упоминались самые старые и некрасивые рабы. Одной смуглой сириянке не удалось ее гаданье, но она бойко вскочила с места, схватила мел и провела другую черту впереди упавшей сандалии; тут всеобщая веселость достигла крайнего предела; многие девушки бросились стирать неправильно начертанную линию; резвая нубиянка с курчавой головой подхватила сандалию, подбросила ее в воздух и ловко поймала; другая, захлебываясь смехом, громко повторяла имя счастливца, ради которого находчивая сириянка старалась перехитрить судьбу.
Можно было подумать, что под навесом красильни поселился дух веселых проказ, потому что и другая группа вокруг рисовальщицы проявляла не меньше оживления. Когда нарисованное лицо узнавали, поднимался хохот; если нет, подруги наперебой выкрикивали то одно, то другое имя. Удачная карикатура на самого строгого из надзирателей вызвала особенно шумные взрывы веселья. Взглянув на неоконченный портрет, каждая из девушек покатывалась со смеху, но когда одна из них вырвала дощечку из рук рисовальщицы, а другие напали на нее и затеяли возню, веселый гам и хохот, поднятый ими, не знал пределов.
Паула сначала смотрела на работниц, с недоумением покачивая головой. Ей было странно, что они могли так забавляться пустяками. Правда, когда она была ребенком, то иногда смеялась без причины, а эти взрослые девушки по своему невежеству и ограниченности были, пожалуй, не умнее детей. Их мир заключался в стенах хозяйского дома, они жили исключительно настоящей минутой, совершенно как пятилетние девочки, так что им было вполне естественно проявлять ребяческую наивность.
«Бедняжки привыкли к своей неволе и к тяжелому труду, – подумала Паула, – вот почему они так беззаботны к концу своего трудового дня. Мне, право, можно позавидовать несчастным рабыням! Будь это позволительно, я вмешалась бы в их толпу, чтобы повеселиться, как дитя».
Наконец карикатура надзирателя была готова, и тут одна толстая девушка маленького роста залилась таким хохотом, что Паула несмотря на свое горе не могла удержаться от смеха – до того заразительно было общее веселье. Печаль и унижения были забыты. Несколько минут она не помнила ничего, не переставая смеяться от всей души, как свойственно всякому молодому и здоровому человеку. Ах, как было отрадно забыться таким образом хоть раз в жизни! Бедная сирота сознавала это и все еще смеялась, как вдруг к толпе работниц подошла рабыня, сидевшая до тех пор в сторонке. Она крикнула что-то непонятное для Паулы, причем остальные расхохотались еще громче.
Стройная фигура молчаливой девушки освещалась теперь пламенем костра. Паула не видела ее никогда, а между тем эта невольница была несравненно красивее других; но она показалась очень грустной. Племянница мукаукаса подумала, что у нее болят зубы, потому что голова ее была повязана платком, концы которого сходились на темени. Густые белокурые волосы невольницы падали по плечам. При взгляде на нее Паула опомнилась и перестала смеяться; но прочие девушки по-прежнему предавались веселости, хотя их смех звучал теперь не так беззаботно и задушевно, как вначале. Хорошенькая рабыня с подвязанной головой принадлежала также к числу работниц при ткацкой, но поступила сюда недавно; прежде она долгое время занималась рукоделием под надзором двух пожилых вдов. Один из военных отрядов императора Ираклия после победы над Хосровом II [26]взял в плен ее мать. Девушка была в то время грудным ребенком, и обеих пленниц привезли из Персии в Александрию, где они были куплены управителем мукаукаса Георгия.
Персиянка зачахла в неволе и умерла, осиротив тринадцатилетнюю дочь. Молоденькая девушка пышно расцвела в шестнадцать лет, отличаясь ослепительной белизной и золотистыми кудрями, которые даже в настоящую минуту удивительно блестели при свете костра. Орион влюбился в нее и вздумал овладеть ею. Бесчестные люди из числа рабов и чиновников его отца поспешили выслужиться перед молодым человеком. Невольницу перевезли на дачу мукаукаса по ту сторону Нила, где Орион мог свободно навещать ее. Неопытная, беззащитная девушка не могла устоять против соблазна. Вскоре она, конечно, наскучила Ориону, он покинул ее и отправился в Константинополь, не заботясь о дальнейшей участи бедной рабыни.
После отъезда сына Нефорис узнала о случившемся и приказала старшему надзирателю за невольниками примерно наказать несчастную, чтобы она не могла больше «губить мужчин своей красотой»; жестокий надсмотрщик буквально исполнил волю госпожи, распорядившись, по старинному обычаю, обрезать девушке оба уха. После такой бесчеловечной расправы на нее нашло тихое помешательство. Напрасно церковные экзорцисты [27]и другие заклинатели духов старались изгнать из больной демонов безумия; она осталась такой, как прежде: добрым, ласковым существом, была тиха и прилежна в работе как под надзором двух старых рабынь, так и в общих мастерских. Ее помешательство обнаруживалось только в часы досуга, и тогда другие работницы любили потешаться над полоумной.
Теперь они притащили Мандану к огню, после чего с притворным почтением стали просить ее сесть на пустую бочку из-под краски, которую называли троном, так как безумная постоянно воображала себя супругой мукаукаса Георгия.
Каждая из девушек подходила к ней, с почтением прося о какой-нибудь милости или осведомляясь о здоровье ее мужа и о положении дел в имениях. До сих пор молодые невольницы при всей своей невежественности щадили больную изуродованную подругу, никогда не произнося в ее присутствии имени Ориона. Но сегодня одна негритянка, отличавшаяся бессердечием, сухая и некрасивая, подошла к Мандане и спросила с отвратительной гримасой:
– А как поживает твой сынок Орион, скажи нам, повелительница?
Безумная нисколько не изменилась в лице при этом вопросе и совершенно серьезно отвечала:
– Я женила его на дочери константинопольского императора.
– Вот как! – воскликнула черная невольница. – Какая прекрасная партия! Но знаешь ли ты, что молодой господин вернулся сюда? Он, вероятно, привез с собой царевну, так что нам предстоит увидеть коронованных особ в пурпурных мантиях!
Больная вспыхнула, хватаясь в испуге за платок, которым были повязаны ее изуродованные уши, и спросила:
– Неужели это правда? Неужели он вернулся?
– Вернулся, но совсем недавно, – утешала Мандану другая добродушная невольница.
– Не верь ей! – перебила негритянка. – Вчера вечером, если хочешь знать, он катался по Нилу с высокой дамаскинкой. Мой брат, лодочник, был одним из гребцов и говорил, что молодой господин не отходил от своей двоюродной сестры и они оба…
– Ты говоришь о моем супруге, великом мукаукасе? – спросила Мандана, стремясь собраться с мыслями.
– Нет, о твоем сыне Орионе, женатом на дочери императора, – со смехом отвечала безжалостная девушка.
Безумная поднялась с места, обводя вокруг блуждающим взглядом, и повторила в смущении, как будто не вполне понимая смысл сказанных слов:
– Орион? Красавец Орион?
– Ну да, твой любимый сынок, – крикнула мучительница так резко, как будто говорила с глухой.
Тут с безобидной девушкой произошла резкая перемена. Одной рукой она схватилась за свое ухо, а другой звонко ударила негритянку по толстым губам, вскрикнув при этом пронзительным голосом:
– Ты говоришь: мой сын, мой сын Орион? Как будто вы не знаете!… Ведь он был моим возлюбленным, и за это меня схватили, связали, изуродовали… Однако я его не люблю, и если бы могла… мне хотелось бы…
Она сжала кулаки, заскрипела белыми зубами и продолжала хриплым голосом:
– Где он? Почему вы не хотите сказать мне?… Но погодите! Ведь я умна и сумею сама найти его! Он у вас спрятан здесь… Где же именно? Орион, Орион, где ты?
Мандана вскочила с места и принялась метаться по сараю, сдвигая крышки с бочек, наполненных краской, и при общем хохоте заглядывая в каждую из них, как будто в надежде найти там молодого человека. Большинство девушек смеялись, но другим стало совестно издеваться над несчастной, ее болезненный вопль задел их за живое, они поспешили отойти в сторону и опять разделились на группы, готовясь начать новую игру, как вдруг между ними показалась невысокая женщина, опрятно одетая и с добродушным лицом.
– Будет вам хохотать! – воскликнула она, хлопая в ладоши. – Пора спать, мои пчелки! Не успеете оглянуться, как наступит утро, и придет время приниматься за работу. Ну, что разбежались в разные стороны? Скоро ли вы соберетесь на покой, ночные птицы? Помните, едва взойдет солнышко, как мы застучим ткацкими станками. Ну, готовы ли вы?
Девушки отличались послушанием; а пока они проходили мимо своей надзирательницы в общие спальни, Перпетуя насторожила уши: от шалаша с водоносами до нее долетел своеобразный продолжительный, но не особенно громкий оклик: «опойо!» Кормилица хорошо помнила этот условный сигнал. Префект Фома имел привычку созывать таким образом своих домашних, рассеянных по саду его великолепной виллы в Ливанских горах. В настоящее время точно так же окликала свою кормилицу Паула, когда не хотела быть замеченной посторонними.
Перпетуя озабоченно покачала головой. Какая причина заставила ее милое дитя явиться к ней так поздно? Вероятно, случилось что-нибудь особенное. И находчивая кормилица воскликнула:
– Торопитесь, девушки!… Пора спать! Опойо! Не толкайтесь! Все ли в сборе, опойо! – Паула поняла в свою очередь, что ее услышали.
Кормилица прошла за рабынями в ткацкую и, убедившись, что они все налицо, кроме больной Манданы, осведомилась о ней. Все отвечали, что сию минуту видели ее в сарае. Тогда надзирательница пожелала девушкам спокойной ночи и удалилась как будто на поиски персиянки.
VII
Паула вошла в комнату кормилицы, которая также вернулась домой, поискав безумную Мандану и не без некоторого колебания оставив ее на произвол судьбы.
Комната Перпетуи освещалась ярко вычищенной медной лампой; здесь все было уютно и блестело чистотой, так как хозяйка любила строгий порядок и аккуратность в своих занятиях, в одежде и обстановке. Постель кормилицы была завешена белой кисеей от комаров. Над изголовьем кровати висело распятие, стулья были обтянуты хорошей материей различных цветов из остатков домашнего тканья; красиво сплетенные соломенные циновки устилали пол; на подоконниках и в переднем углу, где над аналоем возвышалась глиняная фигура Спасителя, стояли комнатные растения, наполнявшие мирный утолок нежным ароматом.
– Ты страшно напугала меня, дитя мое, – заметила Перпетуя, заботливо запирая за собой дверь. – Как можно приходить так поздно!
– Мне было невыносимо оставаться одной! – оправдывалась девушка.
– Ты, кажется, плачешь? – спросила со вздохом кормилица; ее умные глаза тоже наполнились слезами. – Что с тобой, моя бедняжка?
С этими словами она погладила девушку по голове; Паула бросилась к ней на грудь, обхватила руками шею преданной служанки и громко зарыдала. Маленькая матрона дала ей выплакаться, потом вытерла свои слезы и слезы девушки, упавшие на ее гладкие седеющие волосы. Затем она взяла Паулу за подбородок, повернула к себе ее лицо и заметила с твердостью: