Посреди одной обширной мраморной залы находился фонтан великолепной работы, сообщавшийся с превосходным городским водопроводом. Сквозной ветер дул в этой зале и в бурную погоду обдавал водяными брызгами весь пол, совершенно лишенный прежних мозаичных украшений и теперь повсюду, куда бы ни ступила нога, покрытый тонкой темно-зеленой скользкой и влажной тканью моховых порослей.
В этой-то зале смотритель дворца Керавн, запыхавшись, прислонился к стене и, отирая лоб, скорее пропыхтел, чем проговорил:
– Конец!
Это слово было сказано таким тоном, как будто Керавн подразумевал свою собственную кончину, а не конец дворца, и насмешкой прозвучал ответ архитектора, который решительно заявил:
– Хорошо. В таком случае отсюда, может, мы и начнем наш осмотр.
Керавн не возражал, но воспоминание о множестве лестниц, на которые ему придется снова взбираться, придало ему вид человека, приговоренного к смерти.
– Нужно ли и мне оставаться с тобой при твоей дальнейшей работе, которая, вероятно, будет касаться отдельных подробностей? – спросил Понтия префект.
– Нет, – отвечал архитектор. – Разумеется, при условии, если соблаговолишь теперь же заглянуть в мой план и узнаешь в общих чертах, что я предполагаю сделать, а также уполномочишь меня свободно располагать денежными средствами и людьми в каждом отдельном случае.
– Согласен, – сказал Титиан. – Я знаю, что Понтий не потребует ни одного человека, ни одного сестерция22 больше, чем это нужно для достижения цели.
Зодчий молча поклонился, а Титиан продолжал:
– Главное, думаешь ли ты в девять дней и ночей покончить со своей задачей?
– В случае крайности – может быть, но если бы мне было дано хоть четыре лишних дня, то – наверно.
– Значит, все дело в том, чтобы задержать прибытие Адриана на четверо суток?
– Пошли к нему навстречу в Пелузий23 занимательных людей, например астронома Птолемея24 и софиста Фаворина25, который здесь ожидает его. Они сумеют задержать его там.
– Недурная мысль! Посмотрим! Но кто может заранее учесть капризные настроения императрицы? Во всяком случае считай, что имеешь в своем распоряжении только восемь дней.
– Хорошо.
– Где ты надеешься поместить Адриана?
– По-настоящему пригодна для жилья только незначительная часть старинного здания.
– В этом, к сожалению, мне и самому пришлось убедиться, – веско подтвердил префект и продолжал, обратившись к смотрителю не тоном строгого выговора, а как бы с сожалением: – Мне кажется, Керавн, что ты, пожалуй, обязан был уже давно известить меня о плохом состоянии дворца.
– Я посылал уже жалобу, – ответил тот, – но на мое ходатайство последовал ответ, что средств не имеется.
– Я ничего об этом не слыхал! – воскликнул Титиан. – Когда же ты подавал заявление в префектуру?
– Это было еще при твоем предшественнике, Гатерии Непоте.
– Вот как! – произнес префект с растяжкой. – Уже тогда! Я бы на твоем месте возобновлял свое ходатайство ежегодно, и уж во всяком случае при вступлении в должность нового префекта. Но сейчас нам недосуг сетовать на промедление. Во время пребывания здесь императора я, может быть, пришлю кого-нибудь из своих чиновников в помощь тебе.
Затем Титиан резко повернулся спиной к смотрителю и спросил архитектора:
– Итак, мой Понтий, какую же часть дворца ты имеешь в виду?
– Внутренние покои и залы сохранились лучше других.
– Но о них и думать не стоит! – вскричал Титиан. – В лагере император неприхотлив и довольствуется всем; там же, где есть вольный воздух и вид вдаль, он непременно пожелает их использовать.
– В таком случае мы остановим свой выбор на западной анфиладе. Подержи план, мой почтенный друг, – прибавил архитектор, обращаясь к Керавну.
Смотритель исполнил его приказание, а Понтий схватил грифель, энергичным жестом провел им по левой стороне чертежа и проговорил:
– Вот это западный фасад дворца, который виден со стороны гавани. С южной стороны – прежде всего вход в высокий перистиль26, который можно использовать как караульню. Она будет окружена комнатами рабов и телохранителей. Следующие, менее обширные залы возле главного прохода мы отведем для должностных лиц и писцов; в этой просторной зале со статуями муз Адриан будет давать аудиенции, и в ней могут собираться гости, которых он допустит к своему столу вот в этом широком перистиле. Менее обширные, хорошо сохранившиеся комнаты, расположенные у того коридора, который ведет в квартиру смотрителя, должны быть отведены для секретарей и персонала, лично обслуживающего цезаря; длинный покой, выложенный благородным порфиром и зеленым мрамором и украшенный бронзовыми фризами, я думаю, понравится Адриану в качестве комнаты для работы и отдыха.
– Превосходно! – вскричал Титиан. – Я желал бы показать твой план императрице.
– Тогда вместо восьми дней потребуется восемь недель, – спокойно возразил Понтий.
– Ты прав, – отвечал префект, смеясь. – Но скажи, Керавн, почему нет дверей именно в самых лучших комнатах?
– Они были сделаны из драгоценного туевого дерева, и их потребовали в Рим.
– Твои столяры должны поторопиться, Понтий, – сказал Титиан.
– Лучше скажи, что продавцы ковров смогут порадоваться, так как мы прикроем, где будет возможно, дверные проходы тяжелыми занавесями.
– А что выйдет из этого сырого обиталища для лягушек, которое, если не ошибаюсь, примыкает к столовой?
– Мы устроим здесь зимний сад.
– Пожалуй! Это недурно! Ну а что мы сделаем с этими разбитыми статуями?
– Самые плохие из них мы вынесем вон.
– В комнате, которую ты предназначил для аудиенций, – продолжал префект, – стоит Аполлон с девятью музами, не так ли?
– Да.
– Мне кажется, эти статуи недурно сохранились.
– Не особенно.
– Урании здесь вовсе нет, – заметил смотритель, все еще держа перед собою план.
– Куда она девалась? – не без волнения спросил Титиан.
– Очень уж она понравилась твоему предшественнику, префекту Гатерию Непоту, и он взял ее с собою в Рим, – отвечал Керавн.
– И на что ему понадобилась именно Урания! – вскричал префект с досадой. – Без нее не обойтись в приемной комнате императора-астронома. Как быть?
– Трудно будет найти другую готовую Уранию одинакового с остальными музами роста, да и нет времени искать. Следовательно, нужно сделать новую статую.
– В восемь-то дней?
– И во столько же ночей.
– Но позволь, прежде чем мрамор…
– Кто думает об этом! Папий сделает нам Уранию из соломы, тряпок и гипса – мне эта хитрость хорошо известна, – а чтобы другие музы не слишком резко отличались от своей новорожденной сестры, они будут подбелены.
– Превосходно! Но почему ты выбираешь Папия, когда у нас есть Гармодий?
– Гармодий слишком серьезно смотрит на искусство, и, прежде чем он сделает набросок, император уже будет здесь. Папий работает с тридцатью помощниками и примет всякий заказ, лишь бы он принес деньги. Право же, его последние произведения, в особенности прекрасная Гигиея27, сработанная по заказу иудея Досифея, и выставленный в Цезареуме бюст Плутарха приводят меня в восхищение: они полны грации и силы. А кто отличит, что принадлежит ему и что его ученикам? Словом, он умеет устраиваться. Дай ему хороший заработок, и он в пять дней высечет тебе из мрамора группу, изображающую морское сражение.
– Ну, так отдай заказ Папию. Но что ты сделаешь с этими злосчастными полами?
– Их мы залечим гипсом и краской, – ответил Понтий. – А где это не удастся, там, по примеру восточных стран, постелим ковры по каменному полу. О всемилостивая Ночь! Как темно становится! Отдай мне план, Керавн, и позаботься о лампах и факелах, ибо в этом дне и во всех последующих будет по двадцать четыре полномерных часа. У тебя, Титиан, я прошу полдюжины надежных рабов, пригодных для рассыльной службы… А ты что стоишь?! Я сказал тебе – свет нужен! У тебя было полжизни на то, чтобы отдыхать, а по отъезде императора тебе останется столько же лет для той же превосходной цели…
При этих словах смотритель молча удалился, но Понтий не пощадил его и докончил свою фразу, крикнув ему вслед:
– Если только ты не задохнешься до тех пор в своем собственном сале. Что же, в самом деле, нильский ил или кровь течет в жилах этого чудовища?
– Мне это безразлично, раз в твоих жилах все жарче пылающий огонь продержится до конца работ, – заметил префект. – Берегись чрезмерного утомления с самого начала. Не требуй от своих сил невозможного, ибо Рим и весь мир еще ждут от тебя великих произведений. Теперь я, совершенно успокоенный, напишу императору, что для него все будет приготовлено на Лохиаде, а тебе я крикну на прощание: «Отчаиваться глупо… если Понтий тут, если Понтий готов помочь!»
III
Префект приказал ожидавшим у колесницы ликторам поспешить в его дом, взять там несколько надежных рабов, уроженцев Александрии, которых он перечислил поименно, и отвести их к архитектору Понтию и тут же послать для него в старый дворец на Лохиаде хорошую кровать с подушками и одеялами, а также обед и старое вино. Затем Титиан сел в свою колесницу и поехал вдоль морского берега через Брухейон к великолепному зданию, носившему название Цезареум.
Он медленно подвигался вперед, так как чем ближе он был к цели своей поездки, тем гуще становилась толпа любопытных граждан, плотной массой окружавших это обширное здание.
Еще издали префект увидел яркий свет. Этот свет поднимался к небу из больших плошек со смолой, поставленных на башнях по обеим сторонам высоких, обращенных к морю ворот Цезареума. У этих ворот, справа и слева, возвышались два обелиска. На обоих зажигались теперь светильники, укрепленные накануне по четырем углам и на вершине. «Это в честь Сабины, – подумал префект. – Все, что делает этот Понтий, выполняется толково, и нет более бесполезного дела, чем проверять его распоряжения».
Всецело руководствуясь этим соображением, он не поехал к воротам, которые вели к храму Юлия Цезаря, построенному Октавианом, а велел своему вознице остановиться у других ворот, в египетском стиле, обращенных к садам дворца Птолемеев. Эти ворота вели в императорский дворец. Он был построен александрийцами для Тиберия и при позднейших императорах подвергся кое-каким расширениям и украшениям. Священная роща отделяла его от храма Цезаря, с которым он соединялся крытой колоннадой.
Перед главным подъездом стояло несколько колесниц, и целая толпа белых и черных рабов ждала возле носилок своих господ. Здесь – ликторы оттесняли назад жадную до зрелищ толпу, там – стояли центурионы, прислонившись к колоннадам, и римский дворцовый караул, с лязгом оружия и при звуках труб, только что собрался за воротами в ожидании смены.
Перед колесницей префекта все почтительно расступились. Когда Титиан проходил затем по украшенным колоннами галереям Цезареума мимо многочисленных, выставленных здесь образцовых произведений скульптуры, картин, мимо зал дворцовой библиотеки, он думал о трудах и стараниях, которые ему, с помощью Понтия, пришлось в течение нескольких месяцев затратить на то, чтобы этот дворец, остававшийся пустым, превратить в жилище, которое могло бы понравиться Адриану. Императрица жила теперь в этом приготовленном для ее супруга дворце, покои которого были украшены лучшими произведениями искусства. И Титиан с грустью говорил себе, что если только Сабина проведает об этих произведениях, то уж никак невозможно будет перевезти их на Лохиаду. У входа в великолепную залу, предназначенную им для приема императорских гостей, префект встретил постельничего Сабины, который взялся немедленно проводить его к своей госпоже.
Потолок залы, в которой префект должен был найти Сабину, открытый летом, а теперь, в ограждение от дождей александрийской зимы, а также потому, что Сабина и в более теплое время года жаловалась обычно на холод, был прикрыт подвижным медным зонтом, благодаря которому получался приток свежего воздуха.
Когда Титиан вошел в эту комнату, на него повеяло приятной теплотой и тонкими благоуханиями. Теплота происходила от весьма своеобразных печей, стоявших посреди залы. Первая представляла кузницу Вулкана28. Ярко пылавшие древесные угли лежали перед раздувальным мехом, который через короткие правильные промежутки приводился в действие посредством приспособленного к нему самодвигателя. Вулкан и его помощники, изваянные из бронзы, окружали огонь со щипцами и молотами в руках. Другая печь, из серебра, представляла большое птичье гнездо, в котором тоже горели древесные угли. Над их пламенем поднималась к небу вылитая из бронзы и походившая на орла фигура птицы Феникс. Сверх того, многочисленные лампы освещали эту залу, убранную стульями изящной формы, кушетками и столами, цветочными вазами и статуями и казавшуюся слишком обширной для собравшихся в ней лиц.
Для небольших приемов префект и Понтий первоначально предназначали совсем другое помещение и отделали его соответственно этой цели. Но императрица предпочла залу менее обширной комнате.
Чувство принужденности и даже какого-то смущения овладело душой высокородного маститого сановника, когда он стал рассматривать небольшие группы находившихся здесь людей и услышал тут – тихий говор, там – невнятный шепот и сдержанный смех, но нигде не услыхал свободно льющейся речи. Было мгновение, когда ему казалось, что он вошел в приют произносимой шепотом клеветы, хотя знал причину, по которой никто не осмеливался говорить здесь громко и непринужденно.
Громкий говор беспокоил императрицу, чей-нибудь звучный голос был для нее пыткой, хотя немногие обладали таким сильным грудным голосом, как ее собственный супруг, не имевший обыкновения сдерживаться ни перед кем, не исключая и своей супруги.
Сабина сидела в большом кресле, походившем на кровать. Ноги ее глубоко тонули в косматой шерсти дикого буйвола, а ступни были обложены кругом шелковыми пуховыми подушками.
Голова ее была круто поднята вверх. Трудно было понять, каким образом ее тонкая шея могла удерживать на себе эту голову вместе с нитками жемчуга и цепочками из драгоценных каменьев, которыми было обвито высокое сооружение ее прически из светло-рыжих локонов цилиндрической формы, плотно прилегавших друг к другу. Исхудалое лицо императрицы казалось особенно миниатюрным под множеством естественных и искусственных украшений, покрывавших ее лоб и темя. Красивым оно не могло быть даже в молодости, но черты его были правильны. И префект, глядя на это лицо, изборожденное мелкими морщинками и покрытое белилами и румянами, подумал, что художнику, которому за несколько лет перед тем было поручено изобразить ее в виде Венеры-Победительницы, Venus Victrix, все же удалось бы придать богине некоторое сходство с царственным оригиналом, если бы только совершенно лишенные ресниц глаза этой матроны не были так поразительно малы, несмотря на проведенные около них рисовальной кисточкой темные черточки, и жилы не выдавались так явственно на шее, которую императрица не считала нужным прикрывать.
С глубоким поклоном Титиан взял правую, унизанную кольцами руку Сабины; но та быстро, словно боясь, что он может повредить ее, отняла у друга и родича своего мужа эту тщательно выхоленную, но такую бесполезную руку и спрятала ее под накидку.
В Александрии она впервые встретилась с Титианом, которого в Риме привыкла видеть у себя ежедневно. Накануне ее, изнемогающую от морской болезни, в закрытых носилках доставили в Цезареум, и утром она вынуждена была отказать ему в приеме, так как находилась всецело в распоряжении врачей, банщиц и парикмахеров.
– Как можешь ты выносить жизнь в этой стране? – спросила она тихим, сухим голосом, который постоянно звучал так, как будто разговор – дело трудное, тягостное и бесполезное. – В полдень печет солнце, – заметила она, – а вечером делается так холодно, так невыносимо холодно!
При этих словах она плотно закуталась в свою накидку, но Титиан указал на печи, стоявшие посреди залы, и произнес:
– А мне казалось, что мы перерезали тетиву у лука египетской зимы, и без того не слишком туго натянутую.
– Все еще молод, все еще полон образов, все еще поэт! – ответила императрица вялым тоном. – Два часа тому назад, – продолжала Сабина, – я виделась с твоей женой. Ей в Африке, по-видимому, не везет. Я ужаснулась, найдя прекрасную матрону Юлию в таком состоянии. У нее нехороший вид.
– Годы – враги красоты.
– Часто; но истинная красота нередко выдерживает их нападение.
– Ты сама служишь живым доказательством правдивости этого утверждения.
– Ты хочешь сказать, что я становлюсь старой?
– Нет, что ты умеешь оставаться прекрасной.
– Поэт! – прошептала императрица, и ее тонкая верхняя губа искривилась.
– Нет, государственные дела не в ладу с музою.
– Но кому вещи кажутся более прекрасными, чем в действительности, или кто дает им имена более блистательные, чем они заслуживают, того я называю поэтом, мечтателем, льстецом, как случится.
– Скромность отклоняет даже заслуженное поклонение.
– К чему это пустое перебрасывание словами? – вздохнула Сабина, глубоко опускаясь в кресло. – Ты посещал школу спорщиков здешнего Музея, а я – нет. Вон там стоит софист Фаворин… он, вероятно, доказывает астроному Птолемею, что звезды не что иное, как кровавые пятнышки в нашем глазу, а мы воображаем, что видим их на небе. Историк Флор29 записывает этот важный разговор; поэт Панкрат30 воспевает великую мысль философа, а какая задача выпадает по этому поводу на долю вон того грамматика – это ты знаешь лучше меня. Как его зовут?
– Аполлонием31.
– Адриан дал ему прозвище Темный. Чем труднее бывает понять речь этих господ, тем выше их ценят.
– За тем, что скрыто в глубине, приходится нырять, а то, что плавает на поверхности, уносится любой волной или становится игрушкой ребятишек. Аполлоний – великий ученый.
– В таком случае моему супругу следовало бы оставить его при его учениках и книгах. Он пожелал, чтобы я приглашала этих людей к моему столу. Относительно Флора и Панкрата я согласна, но другие…
– От Фаворина и Птолемея я легко мог бы освободить тебя; пошли их навстречу императору.
– Для какой цели?
– Чтобы развлекать его.
– Его игрушка при нем, – возразила Сабина, и ее губы искривились на этот раз с выражением горького презрения.
– Его художественный взор, – сказал префект, – наслаждается часто прославляемой красотой форм Антиноя, которого мне еще до сих пор не удалось видеть.
– И ты жаждешь посмотреть на это чудо?
– Не стану отрицать.
– И тебе все-таки хочется отдалить встречу с императором? – спросила Сабина, и ее маленькие глаза взглянули пытливо и подозрительно. – Так хочешь ты отсрочить приезд моего супруга?
– Нужно ли мне говорить тебе, – отвечал Титиан с живостью, – как радует меня после четырехлетней разлуки свидание с моим повелителем, товарищем моей юности, величайшим и мудрейшим из людей? Чего бы не дал я, чтобы он был теперь уже здесь, и все же я желаю, чтобы он приехал сюда не через одну, а через две недели.
– В чем же дело?
– Верховой гонец привез мне сегодня письмо, в котором император извещает, что хочет поселиться не в Цезареуме, а в Лохиадском дворце.
При этом известии лоб Сабины нахмурился, глаза стали мрачными и неподвижными, опустились, и, закусив нижнюю губу, она прошептала:
– Это потому, что здесь живу я!
Титиан сделал вид, будто не слышал этого упрека, и продолжал небрежным тоном:
– Он найдет там тот обширный вид вдаль, который он любит с юных лет. Но старое здание в упадке, и я с помощью нашего превосходного архитектора Понтия уже приступил к делу, употребляя все силы, чтобы по крайней мере одну часть дворца сделать возможной для жилья и не совсем лишенной удобств, но все-таки срок слишком короток для того, чтобы… что-либо подходящее… достойное…
– Я желаю видеть своего супруга здесь, и чем скорее, тем лучше! – решительно прервала императрица. Затем она повернулась к довольно отдаленной от ее кресла колонне, тянувшейся вдоль правой стены залы, и крикнула: – Вер!
Но ее голос был так слаб, что не достиг цели, и потому она снова повернулась лицом к префекту и проговорила:
– Прошу тебя, позови ко мне Вера, претора Луция Элия Вера.
Титиан поспешил исполнить приказание. Уже при входе он обменялся дружеским приветствием с человеком, с которым пожелала говорить императрица. Вер же заметил префекта лишь тогда, когда тот вплотную к нему подошел, ибо сам он стоял в центре небольшой группы мужчин и женщин, слушавших его с напряженным вниманием. То, что он рассказывал им тихим голосом, по-видимому, было необыкновенно забавно, так как его слушатели употребляли усилия для того, чтобы их тихое, сдержанное хихиканье не превратилось в потрясающий хохот, который ненавидела императрица.
Через минуту, когда префект подходил к Веру, молодая девушка, хорошенькая головка которой была увенчана целой горой маленьких кругленьких локончиков, ударила претора по руке и сказала:
– Это уж слишком сильно; если ты будешь продолжать в таком духе, я стану впредь затыкать уши, когда ты вздумаешь заговорить со мной. Это так же верно, как то, что меня зовут Бальбиллой32.
– И что ты происходишь от царя Антиоха, – прибавил Вер с поклоном.
– Ты все тот же, – засмеялся префект, мигнув забавнику. – Сабина желает говорить с тобою.
– Сейчас, сейчас, – отозвался Вер. – Моя история правдива, – продолжал он свой рассказ, – и вы все должны быть благодарны мне, потому что она освободила вас от этого скучнейшего грамматика, который вон там прижал моего остроумного друга Фаворина к стене. Твоя Александрия нравится мне, Титиан, но все-таки ее нельзя назвать таким же великим городом, как Рим. Здесь люди еще не отучились удивляться. Они все еще впадают в изумление. Когда я выехал на прогулку…
– Говорят, твои скороходы с розами в волосах и крылышками на плечах летели перед тобою в качестве купидонов.
– В честь александриек.
– Как в Риме – в честь римлянок, а в Афинах – в честь аттических женщин, – прервала его Бальбилла.
– Скороходы претора мчатся быстрее парфянских скакунов! – воскликнул постельничий императрицы. – Он назвал их именами ветров.
– Чего они вполне заслуживают, – добавил Вер. – А теперь пойдем, Титиан.
Он крепко и по-дружески взял под руку префекта, с которым был в родстве, и прошептал ему на ухо, пока они вместе приближались к Сабине:
– Для пользы императора я заставлю ее ждать.
Софист Фаворин, разговаривавший в другой части залы с астрономом Птолемеем, грамматиком Аполлонием и философом-поэтом Панкратом, посмотрел им вслед и сказал:
– Прекрасная пара. Один – олицетворение всеми почитаемого Рима, властителя вселенной, а другой – с наружностью Гермеса…33
– Другой, – перебил софиста грамматик строгим и негодующим тоном, – другой – образец наглости, сумасбродной роскоши и позорной испорченности столичного города. Этот беспутный любимец женщин…
– Я не думаю защищать его манеру обхождения, – перебил Фаворин звучным голосом и с таким изяществом греческого произношения, что оно очаровало даже самого грамматика. – Его поведение, его образ жизни позорны, но ты должен согласиться со мною, что его личность запечатлена чарующей прелестью эллинской красоты, что хариты34 облобызали его при рождении и что он, осуждаемый строгой моралью, заслуживает похвалы и венков со стороны приветливых поклонников прекрасного.
– Да, для художника, которому нужен натурщик, он находка.
– Судьи в Афинах оправдали Фрину35 ради ее красоты.
– Они совершили несправедливость.
– Едва ли в глазах богов, совершеннейшие создания которых заслуживают почтения.
– Но и в прекрасных сосудах порою находишь яд.
– Однако же тело и душа всегда соответствуют друг другу в известной степени.
– Неужели ты и красавца Вера решишься назвать превосходным человеком?
– Нет, но беспутный Луций Элий Вер в то же время самый веселый, самый привлекательный из всех римлян. Этот человек, будучи чужд всякой злобы и заботы, не печется также и ни о какой морали; он стремится обладать тем, что ему нравится, но зато и сам старается быть приятным всем и каждому.
– Относительно меня труды его пропали даром.
– А я подчиняюсь его обаянию!
Последние слова как софиста, так и грамматика прозвучали громче, чем было принято в присутствии императрицы.
Сабина, только что рассказывавшая претору о том, какое местопребывание выбрал для себя Адриан, тотчас пожала плечами и скривила губы, точно почувствовав боль, и Вер с укоризненным выражением повернул к говорившим свое лицо, мужественное при всей тонкости и правильности черт. При этом его большие блестящие глаза встретились с враждебным взглядом грамматика.
Сознание чьего-либо отвращения к своей особе было невыносимо для Вера. Он быстро провел рукою по своим иссиня-черным волосам, только слегка посеребренным сединой у висков, хотя и не вьющимся, но окружавшим голову мягкими волнами, и, не обращая внимания на вопросы Сабины о последних распоряжениях ее супруга, сказал:
– Противная личность – этот буквоед. У него дурной глаз, который всем нам угрожает бедой, и его трубный голос столько же неприятен мне, как и тебе. Неужели мы должны ежедневно выносить его присутствие за столом?
– Адриан желает этого.
– В таком случае я возвращаюсь в Рим, – сказал Вер. – Моя жена и без того рвется к детям, и мне в качестве претора более пристало жить на Тибре, чем на Ниле.
Эти слова были произнесены таким равнодушным тоном, как будто в них заключалось приглашение на какой-нибудь ужин, но они, по-видимому, взволновали императрицу. Она закачала головой (которая во время ее разговора с Титианом оставалась почти неподвижной) так сильно, что жемчуг и драгоценные каменья на ее локонах зазвенели. Затем несколько секунд она неподвижным взором смотрела на свои колени. Когда Вер наклонился, чтоб поднять выпавший из ее волос бриллиант, она быстро проговорила:
– Ты прав – Аполлоний невыносим. Пошлем его навстречу моему супругу.
– В таком случае я остаюсь, – отвечал Вер, похожий на своенравного ребенка, который добился исполнения своего каприза.
– Ветреная голова! – прошептала Сабина и, улыбаясь, погрозила ему пальцем. – Покажи мне этот камень. Это один из самых крупных и чистых; ты можешь взять его себе.
Когда спустя час Вер с префектом покинули залу, последний проговорил:
– Ты оказал мне услугу, не подозревая этого. Не можешь ли ты устроить, чтобы вместе с грамматиком были отправлены к императору в Пелузий астроном Птолемей и софист Фаворин?
– Ничего не может быть легче, – ответил Вер.
В тот же самый вечер домоправитель префекта известил архитектора Понтия, что для своих работ он будет, вероятно, иметь в своем распоряжении вместо одной две недели.
IV
В Цезареуме, резиденции императрицы, светильники погасли один за другим, но в Лохиадском дворце становилось все светлее и светлее. При освещении гавани в торжественных случаях обыкновенно горели смоляные плошки на крыше и длинные ряды светильников, расположенные по архитектурным линиям этого величественного здания, но никто из александрийских старожилов не помнил, чтобы когда-нибудь изнутри дворца исходил такой яркий свет, как в эту ночь.
Портовые сторожа сначала тревожно поглядывали в сторону Лохиады: они думали, что в старом дворце произошел пожар; но скоро ликтор префекта Титиана успокоил их, передав им приказание – в эту и во все следующие ночи, впредь до прибытия императора, пропускать через ворота гавани каждого, кто, по приказанию архитектора Понтия, пожелал бы пройти из Лохиады в город или из города на косу.
И еще долго после полуночи каждые четверть часа кто-нибудь из людей, состоявших при архитекторе, стучался в незапертые, но хорошо охраняемые ворота.
Домик привратника был тоже ярко освещен.
Птицы и кошки старухи, которую префект и его спутник застали дремавшей возле кружки, теперь крепко спали, но собачонки бросались с громким лаем на двор каждый раз, как только кто-нибудь входил через отворенные ворота.
– Ну же, Аглая, что о тебе подумают? Прелестная Талия, разве так поступают приличные собачки? Поди сюда, Евфросина, и будь паинькой, – весьма ласковым и ничуть не повелительным голосом покрикивала на них старуха, которая теперь уже не спала, а, стоя позади стола, складывала просушенное белье.
Но носившие имена трех граций собачки не обращали внимания на эти дружеские увещания – и сами себе во вред, ибо каждой, получившей удар ногой от нового пришельца, не раз приходилось с криком и визгом ползти обратно в дом и, ища утешения, ластиться к хозяйке. Она брала пострадавшую на руки и успокаивала ее поцелуями и ласковым словом.
Впрочем, старуха теперь была уже не одна. В глубине комнаты на длинной и узкой кушетке, стоявшей возле статуи Аполлона, лежал высокий худой мужчина в красном хитоне. Спускавшаяся с потолка лампочка слабым светом освещала его и лютню, на которой он играл.
Под тихий звон струн этого довольно большого инструмента, конец которого упирался в ложе рядом с певцом, он напевал или шептал длинные импровизации.