Ты оставишь нас и нашу страну с той беззаботностью, которую боги, в виде драгоценного дара, ниспосылают всем вам, ионийцам, при рождении; но мы очень долго будем с грустью вспоминать о тебе, так как я не знаю утраты более значительной, чем потеря друга, испытанного долголетним опытом. Некоторые из нас слишком долго прожили на берегах Нила для того, чтобы не усвоить отчасти постоянства египтян. Ты улыбаешься, но мне кажется, что хотя ты и давно стремился душою в Элладу, но все-таки расстанешься с нами не без некоторого сожаления. Ведь я права, не так ли? Ну, так расскажи нам – почему ты принужден покинуть Египет, чтобы мы могли обсудить – не представится ли возможность отменить твое удаление от двора и сохранить тебя для нас.
Фанес горько улыбнулся и сказал:
– Благодарю тебя, Родопис, за твои любезные слова и доброе желание воспрепятствовать моему отъезду, огорчающему тебя. Сотни новых лиц вскоре заставят тебя забыть обо мне, так как хотя ты и давно уже живешь на берегу Нила, но осталась эллинкою от головы до пяток, за что должна благодарить богов. И я также сторонник постоянства, но я враг египетской тупости; вероятно, между вами не найдется ни одного человека, который счел бы благоразумным сокрушаться о неизбежном. Египетское постоянство в моих глазах есть не добродетель, а просто заблуждение. Египтяне, сохраняющие своих покойников в течение тысячелетий и скорее согласные лишиться последнего куска хлеба, чем пожертвовать одной костью своего прапрадеда, должны быть названы не постоянными, а глупыми. Разве мне может быть приятно видеть грустными тех, кого я люблю? Разумеется, нет! Вы не должны вспоминать обо мне с ежедневными сетованиями, продолжающимися в течение нескольких месяцев, подобно египтянам, когда их покидает друг. Если вы захотите когда-либо вспомнить обо мне – так как впредь я до конца жизни не имею права ступить на египетскую землю – то вспоминайте меня с улыбкою на губах. Не восклицайте: «Ах, зачем вынужден Фанес покинуть нас!» – а говорите: «Будем веселы, как был Фанес, когда он еще находился в нашем кругу!» Вот как вам следует поступать. Так советовал еще Семонид [27], когда пел:
Если б мы рассудком обладали,
То рыдать так долго мы б не стали,
И у гроба, мертвых хороня,
Плакали б не дольше дня.
Смерть от нас и так ведь не далеко,
Жизнь мелькает, как волна потока,
И без лишних горестей она
Так ничтожна, так бледна!
Если не следует оплакивать покойников, то еще более неблагоразумно тосковать о покидающих нас друзьях; те исчезли навеки, а этим мы говорим при прощании: «до свидания!»
Тут сибарит, уже давно выказывавший признаки нетерпения, не мог выдержать долее и воскликнул плачущим голосом:
– Да начинай же ты, наконец, рассказывать, несносный человек! Я не могу выпить ни капли, покамест ты не перестанешь разглагольствовать о смерти. Я совсем похолодел и делаюсь болен каждый раз, как только заходит речь о… словом, когда говорят, что мы будем жить не вечно.
Все общество рассмеялось, а Фанес начал свой рассказ:
– Как вам известно, я живу в Саисе, в новом дворце, а в Мемфисе мне, как начальнику греческой стражи, сопровождающей царя во всех его поездках, было назначено помещение в левом крыле старого дворца.
Со времен первого Псаметиха [28] цари имеют свою резиденцию в Саисе, и поэтому другие дворцы несколько запущены. Мое помещение было само по себе прекрасно, отлично устроено и не оставляло бы ничего желать во всех отношениях, если бы, тотчас же по моем водворении, не открылось одно страшное неудобство.
Днем, когда я вообще редко бываю дома, мое жилище, по-видимому, было безукоризненно хорошо, но ночью невозможно было даже помышлять о сне, такой страшный шум поднимали тысячи мышей и крыс под старыми полами, за обоями и под кроватями.
Я не знал, каким образом помочь этой беде, пока один египетский солдат не продал мне двух прекрасных больших кошек, которые действительно, по прошествии нескольких недель, отчасти освободили меня от моих мучителей и дали возможность спокойно спать по ночам.
Всем вам известно, что один из законов этого удивительного народа, образованностью и мудростью которого вы, мои милетские друзья, не можете достаточно нахвалиться, объявляет кошек священными животными. Этим счастливым четвероногим, наравне со многими другими животными, воздаются божеские почести, и убийство их наказывается так же строго, как убийство человека.
Родопис, до тех пор улыбавшаяся, сделалась серьезнее, когда узнала, что изгнание Фанеса связано с его неуважением к священным животным. Она знала, скольких жертв и человеческих жизней уже стоило это суеверие египтян. Еще незадолго перед тем сам царь Амазис не мог спасти от ярости взбешенного народа несчастного самосца, убившего кошку.
– Все шло хорошо, – продолжал рассказывать Фанес, – пока мы, два года тому назад, не уехали из Мемфиса.
Я поручил своих кошек попечению египетского дворцового прислужника и знал, что враждебные крысам животные избавят мое жилище от их нашествия, и даже начинал чувствовать некоторого рода уважение к моим спасителям.
В прошлом году Амазис заболел прежде, нежели двор успел переселиться в Мемфис, и мы остались в Саисе.
Наконец, около шести недель тому назад мы двинулись в путь, к городу пирамид. Я поселился в своей старой квартире и не нашел в ней и тени мышиного хвоста; но вместо крыс три комнаты были наполнены другой породой животных, которая была мне так же неприятна, как и ее предшественники. А именно, кошачья чета удесятерилась в течение моего двухлетнего отсутствия. Я старался изгнать несносное кошачье поколение всех возрастов и мастей; но мне это не удалось, и я каждую ночь просыпался от ужасного хора этих четвероногих – от воинственного мяуканья кошек и песен котов.
Ежегодно, во время праздника в Бубастисе [29], позволяется сдавать всех лишних кошек в храм богини Баст, имеющей кошачью голову; там за ними ухаживают и, как мне кажется, устраняют их в случае слишком сильного размножения. Ведь жрецы – мошенники!
К несчастью, время нашего пребывания у пирамид не совпало с великим путешествием к вышеназванному святилищу, но у меня не было сил долее терпеть это полчище мучителей, и когда две кошки подарили мне еще дюжину здоровых потомков, я решился спровадить хоть этих последних. Мой старый раб Мюс [30], уже по одному имени своему прирожденный враг кошачьей породы, получил приказание убить юных животных, спрятать в мешок и бросить в Нил.
Это избиение было необходимо, так как иначе мяуканье котят выдало бы содержимое мешка дворцовым слугам. Когда стало смеркаться, бедный Мюс отправился со своею опасной ношей через рощу Хатор к Нилу. Но дворцовый слуга, египтянин, обыкновенно кормивший моих животных и знавший каждую кошку по имени, догадался о нашем плане.
Мой раб спокойно шел по большой сфинксовой аллее мимо храма Пта; мешок он спрятал под плащом. Уже в священной роще он обнаружил, что за ним следуют, но не обратил на это внимания и совершенно спокойно продолжал идти дальше, заметив, что люди, шедшие за ним, остановились у храма Пта и начали разговаривать там с жрецами.
Он уже стоял на берегу Нила. Тут он услыхал, что его зовут и что множество людей бегут за ним, и брошенный в него камень пролетел близехонько от его головы.
Мюс понял угрожавшую ему опасность. Собрав все силы, он добежал до реки, бросил мешок в воду и с сильно бьющимся сердцем, но, как ему казалось, без всякой улики в своей вине, остался стоять на берегу. Несколько минут спустя он был окружен сотней служителей при храме. Верховный жрец бога Пта, Птаотеп, мой старый враг, не счел ниже своего достоинства лично последовать за ними.
Многие из них, и в том числе вероломный дворцовый слуга, тотчас же бросились в Нил и нашли, на наше несчастье, мешок с двенадцатью трупами, который, нисколько не поврежденный, запутался в папирусовом тростнике у берега. В присутствии главного жреца, толпы прислужников при храме и по крайней мере тысячи мемфисцев был открыт гроб из бумажной ткани. Когда они увидали его ужасное содержимое, то поднялся такой отчаянный вой, что я слышал его в самом дворце. Разъяренная толпа в диком бешенстве бросилась на моего бедного слугу, сбила его с ног, топтала его ногами и тут же лишила бы его жизни, если бы всемогущий верховный жрец не удержал ее и не приказал заключить в тюрьму страшно изувеченного преступника, имея намерения погубить меня, так как во мне он подозревал зачинщика святотатства.
По прошествии получаса был арестован и я.
Мой старый Мюс взял на себя всю вину, но верховный жрец, посредством пытки, вынудил его признаться, что это я приказал ему убить кошек и он, как верный слуга, принужден был повиноваться.
Верховное судилище, против приговоров которого даже сам царь не имеет никакой власти, составлено из жрецов Мемфиса, Гелиополя и Фив; поэтому вы можете себе представить, что как бедного Мюса, так и мою ничтожную эллинскую особу, не задумываясь, приговорили к смерти. Раба приговорили за два уголовных преступления: во-первых, за убийство священных животных, во-вторых, за двенадцатикратное осквернение трупами священного Нила; меня же – за то, что я был зачинщиком этого, как они называли, двадцатичетырехкратного уголовного преступления. Мюса казнили в тот же день. Мир праху его! В моей памяти воспоминание о нем будет жить как воспоминание о друге и благодетеле. Перед его трупом и мне был прочтен смертный приговор; и я уже стал приготовляться к длинному путешествию в подземный мир, когда царь приказал отложить мою казнь.
Меня снова отвели в тюрьму.
Аркадийский таксиарх [31], находившийся в числе моих стражей, сообщил мне, что все греческие офицеры из числа телохранителей и множество солдат, в числе более четырех тысяч человек, грозили выйти в отставку, если не помилуют меня, их начальника.
В сумерки меня привели к царю, который милостиво принял меня. Сам он подтвердил все сказанное таксиархом и выразил свое сожаление, что он должен лишиться столь любимого воина. Что же до меня, то я охотно признаюсь, что нисколько не сержусь на Амазиса, и прибавлю, что чувствую сожаление к нему, могущественному царю. Если бы вы послушали, как он жаловался, что ни в чем не может поступить как хочет, и даже в своих личных делах не может избегнуть помехи со стороны жрецов! Если бы это зависело от него, говорил он, то он охотно простил бы мне, иноземцу, преступление против закона, который мне непонятен, который я, хотя и несправедливо, считаю бессмысленным суеверием. Но, чтобы не раздражать жрецов, он не может оставить меня без наказания. Изгнание из Египта есть самая легкая кара, которую он может наложить на меня.
– Ты даже не представляешь, – этими словами заключил он свои жалобы, – какие значительные уступки я принужден был сделать жрецам для того, чтобы выхлопотать тебе помилование! Ведь наш верховный суд независим даже от меня, царя!
Таким образом, я откланялся после того, как дал клятву покинуть Мемфис в тот же день и Египет – самое позднее – через три недели.
У ворот дворца я встретился с наследным царевичем Псаметихом, уже давно преследующим меня из-за неприятных историй, о которых я должен умолчать (ты знаешь их, Родопис). Я хотел проститься с ним, но он отвернулся от меня, воскликнув: «Ты и на этот раз избежал наказания, афинянин; но от моей мести ты еще не избавился! Куда бы ты ни ушел, я сумею найти тебя!» – «Итак, я могу надеяться на свидание с тобою», – ответил я ему и затем перенес свое имущество на барку и прибыл сюда, в Наукратис, где счастье свело меня с моим старым другом Аристомахом из Спарты, который, в качестве прежнего начальника войск на острове Кипр, весьма вероятно будет назначен моим преемником. Я был бы весьма доволен, увидав на своем месте такого достойного человека, если бы не опасался, что рядом с его замечательными заслугами мои покажутся еще ничтожнее, чем они есть на самом деле!
Тут Аристомах прервал афинянина и воскликнул:
– Довольно хвалить меня, друг Фанес! Спартанские языки неповоротливы; но когда тебе встретится нужда во мне, то я на деле дам тебе надлежащий ответ.
Родопис одобрительно улыбнулась обоим. Потом подала руку каждому из них и сказала:
– К сожалению, я узнала из твоего рассказа, мой бедный Фанес, что дальнейшее пребывание твое в этой стране невозможно. Я не стану порицать тебя за легкомыслие, но ведь ты должен был знать, что подвергался большой опасности из-за пустяков. Человек мудрый и истинно мужественный решается на рискованное предприятие только тогда, когда ожидаемая от него польза превышает вред. Безумная храбрость столь же вредна, как и трусость, хотя и не так достойна порицания, потому что если обе они вредят, то позорна только последняя. Твое легкомыслие едва не стоило тебе жизни, той жизни, которая дорога для многих и которую ты должен сохранять для дел более прекрасных, нежели глупое сумасбродство. Мы не можем пытаться сохранить тебя для нас, так как не принесли бы этим пользы тебе и повредили бы себе самим. Пусть на будущее время этот благородный спартанец, в качестве начальника телохранителей, сделается представителем нашей нации при дворе; пусть он старается оградить ее от нападок жрецов и сохранить ей милость царя. Я беру твою руку, Аристомах, и не выпущу ее до тех пор, пока ты не обещаешь нам, по примеру твоего предшественника Фанеса, защищать, по мере сил, каждого самого незначительного грека от высокомерия египтян и скорее отказаться от своего места, чем оставить без внимания и возмездия малейшую несправедливость, которой подвергнется эллин. Нас всего несколько тысяч среди стольких же миллионов египтян, и мы должны поддерживать свою силу единодушием. До сих пор эллины в Египте вели себя, как настоящие братья; один жертвовал собой за всех, все – за одного, и именно это единодушие делало нас неодолимыми и должно и на будущее время сохранить нашу силу. Если бы только мы могли даровать нашей метрополии и ее колониям то же самое единодушие, если бы все племена нашего отечества, забыв о своем дорическом, ионическом или эллинском происхождении, довольствовались одним названием «эллинов» и жили подобно детям одной семьи, подобно овцам одного стада, – тогда действительно весь мир не был бы в состоянии сопротивляться нам, и все нации признали бы Элладу своей властительницей.
Глаза старухи засверкали при этих словах; спартанец же сжал ее руку, с необузданным порывом стукнул о пол своей деревянной ногой и воскликнул:
– Клянусь Зевсом Лакедемонским, я не позволю тронуть ни одного волоса на голове эллинов; ты же, Родопис, достойна быть спартанкой!
– И афинянкою! – подхватил Фанес.
– Ионийкою! – вскричали милетцы.
– Дочерью геоморов [32] на Самосе! – воскликнул скульптор.
– Но я более всего этого, – провозгласила вдохновенная женщина, – я более всего этого: я – эллинка!
Все были в восхищении; даже сириец и еврей не могли остаться равнодушными при всеобщем возбуждении; только сибарит не изменил своему спокойствию и сказал, набив рот кушаньем:
– Ты была бы достойна быть также сибариткою, так как твое жаркое самое лучшее, какое только мне приходилось есть после отъезда из Италии, а твое антильское вино я нахожу почти таким же вкусным, как вино с Хиоса или со склонов Везувия!
Все засмеялись, только спартанец бросил на сластолюбца взгляд, полный презрения.
– Приветствую вас! – внезапно раздался еще незнакомый собравшимся басистый голос, донесшийся из-за окна.
– Приветствуем тебя! – отвечал хор пирующих, стараясь угадать – кто этот запоздалый гость.
Недолго пришлось ожидать его; не успел еще сибарит отпить следующий глоток вина, как около Родопис уже стоял высокий, худощавый старик примерно шестидесяти лет от роду, с продолговатою изящною и умною головою; это был Каллиас, сын Фениппа Афинского.
Запоздалый гость – один из богатейших афинских изгнанников, дважды выкупавший у государства свое имущество и дважды лишавшийся его по возвращении Писистрата [33], вглядывался своими ясными, умными глазами в своих знакомых, и, дружески поздоровавшись со всеми, воскликнул:
– Если вы не оцените достойным образом мое сегодняшнее появление, то я скажу, что в мире не существует благодарности!
– Мы долго ждали тебя, – прервал его один из милетцев. – Ты первый приносишь известие о ходе олимпийских игр!
– И мы не могли желать лучшего вестника, чем бывший победитель, – прибавила Родопис.
– Садись, – с нетерпением проговорил Фанес, – и рассказывай коротко и связно то, что тебе известно, друг Каллиас!
– Сейчас, земляк, – кивнул последний. – Уже довольно много времени прошло с тех пор, как я покинул Олимпию и отчалил от пристани в Кенхрэ на самосском пятидесятивесельном судне, лучшем, какое только когда-либо было построено.
Меня нисколько не удивляет, что ни один эллин до меня не пристал к берегу в Наукратисе; нам пришлось выдержать яростные бури, и мы могли бы поплатиться жизнью, если бы эти самосские корабли с их толстым дном, ибисовыми носами и рыбьими хвостами не были так добротно построены и снабжены экипажем.
Неизвестно, куда попали другие возвращавшиеся домой путешественники, но мы смогли укрыться в Самосской гавани и после десятидневного пребывания там снова отправиться в путь.
Когда мы, наконец, сегодня вошли в устье Нила, я тотчас же сел в свою барку, и Борей, желая, по крайней мере, в конце путешествия показать мне, что он все еще любит своего старого Каллиаса, помчал меня к цели так быстро, что я буквально через несколько минут завидел дом, самый приветливый из всех. Я заметил развевающийся флаг, свет в открытых окнах и долго колебался – войти мне или нет; но я не мог устоять против твоих чар, Родопис, и, кроме того, новости, которые я еще никому не сообщал, подавили бы меня, если бы я не вышел на берег, чтобы за куском жаркого и кубком вина рассказать вам такие вещи, какие вам и во сне не грезились.
Каллиас удобно расположился на диване и прежде, чем начал сообщать свои новости, подал Родопис великолепный золотой браслет, изображавший змею и купленный им за большие деньги в Самосе, в мастерской того самого Феодора, который сидел с ним за одним столом.
– Вот что я привез тебе, – сказал он, обращаясь к сильно обрадованной матроне, – а для тебя, друг Фанес, у меня найдется кое-что получше. Угадай, кто взял приз при состязании в беге на колесницах с четверкою лошадей?
– Афинянин? – спросил Фанес с пылающими щеками.
Всякая олимпийская победа принадлежала целому народу, гражданин которого удостаивался приза. Оливковая ветвь, полученная на олимпийских играх, была высочайшею честью и величайшим счастьем, какое только могло выпасть на долю эллина, и даже целого греческого племени!
– Отгадал, Фанес! – воскликнул вестник радости. – Первый приз получил афинянин, и, скажу еще более, это твой двоюродный брат Кимон, сын Кипселоса, брат того Мильтиада, который, девять олимпиад тому назад, удостоился подобной же чести. Он во второй раз победил в этом году с теми же конями, которые выиграли приз на прошлом празднике. Поистине, слава Алкмеонидов все более и более затмевается Филаидами [34]. Гордишься ли ты, чувствуешь ли себя счастливым, услышав весть о прославлении своей семьи, Фанес?
Последний встал в величайшей радости и, казалось, вырос на целую голову.
С невыразимою гордостью и сознанием своего достоинства подал он руку вестнику победы, который, обнимая земляка, продолжал:
– Да, мы можем быть гордыми и счастливыми, Фанес; а больше всех приходится радоваться тебе. После того, как судьи единогласно присудили Кимону приз, он велел глашатаям объявить Писистрата собственником великолепной четверки, а следовательно – и победителем. Теперь ваш род, как объявил Писистрат, может возвратиться в Афины, и, таким образом, и для тебя пробил столь долго желанный час возвращения на родину!
При этих словах румянец веселья сбежал с щек начальника телохранителей; величавая гордость его взгляда превратилась в гнев, и он вскричал:
– Так, по-твоему, мне следует радоваться, глупый Каллиас? Нет, я должен плакать при мысли, что потомок Аякса так позорно повергнул к ногам властителя свою заслуженную славу. Я возвращусь домой? Ха! клянусь Афиной, отцом Зевсом и Аполлоном, что скорее я умру от голода в чужой земле, чем моя нога направится к отечеству, пока Писистрат держит его в порабощении. Я свободен, как орел в облаках, с тех пор, как оставил службу у Амазиса; но я готов стать скорее голодным рабом поселянина в чужой земле, чем первым слугой Писистрата на родине. Нам, благородному сословию, принадлежит господство в Афинах; и Кимон, положив свой венок к ногам Писистрата, облобызал скипетр тирана и запечатлел себя клеймом раба. Я сам скажу Кимону, что мне, Фанесу, нет никакого дела до милости властителя; мало того, я хочу остаться изгнанником до тех пор, пока не будет освобождено мое отечество, пока благородное сословие и народ снова не будут управлять сами собою и сами себе предписывать законы! Фанес не станет преклоняться перед поработителем, хотя бы тысяча Кимонов и все Алкмеониды, от первого до последнего, и даже твой род, Каллиас, богатые дадухи, бросились к ногам Писистрата.
Афинянин окинул собрание пламенным взглядом, старый Каллиас также с гордостью оглядел весь круг гостей. Казалось, что он хочет сказать всякому: «Смотрите, друзья, вот какие люди родятся в моем славном отечестве!»
Затем он снова взял Фанеса за руку и произнес:
– Как тебе, мой друг, так и мне ненавистен властитель; но я никак не могу отрешиться от мысли, что вряд ли может быть свергнута тирания, покамест он жив. Его союзники, Лигдамис Наксосский и Поликрат Самосский, весьма могущественны; но для нашей свободы умеренность и мудрость самого Писистрата гораздо опаснее их. Во время моего последнего пребывания в Элладе я с ужасом видел, что масса афинского народа любит поработителя, как отца. Несмотря на свое могущество, он оставляет в действии государственные учреждения Солона. Он украшает город изумительнейшими произведениями искусства. Новый храм Зевса, воздвигаемый из великолепного мрамора Каллаэсхром, Антистатом и Порином, которых ты должен знать, вероятно, превзойдет все прежние эллинские постройки. Писистрат умеет привлекать в Афины художников и поэтов всякого рода, он велит записывать песни Гомера и собрать изречения Мусе Ономакритского. Он прокладывает новые улицы и устраивает новые празднества; торговля процветает при его правлении и народное благосостояние, несмотря на вновь налагаемые подати, увеличивается вместо того, чтобы уменьшаться. Но что такое народ? Это пошлая толпа, которая, подобно комарам, стремится навстречу всему блестящему, и если при этом она обожжет себе крылья, то все-таки продолжит летать вокруг свечи, покамест та горит. Пусть погаснет факел Писистрата, и я клянусь тебе, Фанес, что непостоянная чернь устремится к новому светилу, к возвращающейся аристократии, с не меньшею готовностью, чем недавно к тирану. Еще раз дай пожать мне твою руку, истинный сын Аякса; вам же, друзья, я расскажу еще некоторые новости.
Итак, на скачках с колесницами победил Кимон, подаривший Писистрату свою оливковую ветвь. Никогда не видал я лучшей четверни. Также Аркезилай Киренский, Клесафен из Эпидамна, Астер из Сибариса, Гекатев из Милета и многие другие прислали в Олимпию великолепных лошадей. Вообще, в этот раз игры были более чем блистательны. Вся Эллада прислала своих послов. Рода, город Ардеатов, в дальней Иберии, богатый Тартес, Синоп на дальнем востоке у берега Понта, одним словом – каждое племя, гордящееся своим эллинским происхождением, имело там многочисленных представителей. Сибариты прислали послов, отличавшихся поистине ослепительным блеском, спартанцы – простых мужей, красотою уподобившихся Ахиллесу и ростом – Геркулесу; афиняне отличались гибкостью членов и грациозностью движений, кротонцы явились под предводительством Милона [35], сильнейшего из мужей человеческого происхождения, самосские и милетские гости старались превзойти великолепием и внешним блеском коринфян и митиленцев; весь цвет эллинского юношества находился в сборе, и на местах для зрителей сидело, рядом с мужами всякого возраста, сословия и племени, много прекрасных дев, прибывших в Олимпию преимущественно из Спарты, чтобы своими восклицаниями украшать игры мужчин. По ту сторону Алфея [36] был устроен рынок. Там можно было видеть торговцев из всех стран света. Эллины, кахедонцы, лидийцы, фригийцы и торгаши-финикийцы из Палестины заключали крупные сделки или предлагали свои товары в лавках и шатрах. Я не в состоянии описать вам толкотню и давку в толпе, поющие хоры, дымящиеся праздничные гекатомбы, пестрые наряды, дорогие колесницы, ценных коней, смешанный говор на различных диалектах, радостные восклицания старых друзей, встретившихся здесь после долголетней разлуки, блеск праздника, суетню зрителей и купцов; напряженный интерес, с которым все следили за ходом игр, великолепный вид переполненных помещений для зрителей, бесконечное ликование в минуту признания чьей-либо победы, торжественное вручение ветви, которую мальчик из Элиса, имеющий в живых отца и мать, золотым ножом отрезает от священной оливы в Льтисе, посаженной несколько веков тому назад еще Геркулесом. Мне невозможно описать вам непрерывные крики восторга, разносившиеся по арене, подобно рокочущему грому, когда появился кротонец Милон и без малейшего усилия перенес на своих плечах через стадиум в Альтис свою собственную статую, вылитую Дамеасом из меди. Тяжесть металла сломила бы гиганта, но Милон нес эту статую так же легко, как лакедемонская нянька носит маленького мальчика.
После Кимона самые лучшие венки достались двум братьям, спартанцам Лизандру и Марону, сыновьям благородного изгнанника по имени Аристомах. Марон одержал победу в беге; а Лизандр, под радостные восклицания всех присутствовавших, вступил в единоборство с Милоном, непревзойденным победителем в Пизе, на Пифийских играх и в Истме. Милон был выше и сильнее спартанца, сложением подобного Аполлону, чья юность показывала, что он едва вышел из-под ферулы [37] педанома [38].
В своей обнаженной красоте, блистая от золотистого масла, которым они были натерты, стояли один против другого юноша и муж, подобные пантере и льву, изготовившимся к битве. Молодой Лизандр перед началом воздел руки к небу, обращаясь к богам с заклинанием, и воскликнул: «За моего отца, мою честь и славу Спарты!» Кротонец улыбнулся, глядя на юношу с выражением превосходства, подобно тому, как улыбается гастроном, намереваясь открыть раковину лангусты.
Но вот началось единоборство. Долго ни один не мог схватить другого. С могучей, почти непреодолимой силою хватался кротонец за своего противника, но тот, как змея, выскальзывал из ужасных объятий атлета, руки которого были похожи на клещи. На эту борьбу все собрание смотрело онемев и затаив дыхание. Не слышно было ничего, кроме стона борцов и пения птиц в Альтисовой роще. Наконец, юноше удалось, посредством самой великолепной хватки, когда-либо виданной мною, уцепиться за своего противника. Долго Милон напрасно напрягал свои силы, чтобы освободиться от крепких рук юноши. Пот борцов обильными струями орошал песок арены.
Все более и более увеличивалось напряжение зрителей, все глубже становилось молчание, все реже раздавались одобрительные возгласы, все громче слышался стон борцов. Наконец, силы юноши истощились. Тысячи ободряющих голосов взывали к нему, он еще раз с нечеловеческим напряжением собрал последние силы и попытался сбить кротонца с ног; но последний заметил минутный упадок сил своего противника и, в непреодолимом объятии, прижал его к себе. Тогда черная, обильная струя крови хлынула изо рта юноши, который бездыханным трупом упал на землю из ослабевших рук великана. Демокед, знаменитейший врач нашего времени, которого вы, самосцы, должны знать, – он был лекарем при дворе Поликрата – явился немедленно; но никакое искусство не могло помочь спартанцу, так как он был уже мертв.
Милон лишился своего венка, а слава этого юноши разнесется по всей Элладе. Право, я сам желал бы скорее быть мертвым, подобно Лизандру, сыну Аристомаха, чем жить, как Каллиас, в бездействии стареющим на чужбине. Вся Греция, в лице своих лучших представителей, сопровождала к костру прекрасный труп юноши, и его статуя будет поставлена в Альтисе, рядом с статуями Милона Кротонского и Праксидама Эгинского. Наконец, глашатаи возвестили приговор судей:
«Спарта получит победный венок за покойника, так как благородного Лизандра победил не Милон, а смерть; а кто вышел непобежденным из двухчасовой борьбы с сильнейшим из греков, тот вполне заслужил оливковую ветвь».
Каллиас с минуту помолчал. Этот человек с живым темпераментом при описании события, столь дорогого для эллинских сердец, не обращал внимания на присутствовавших и, устремив глаза в пространство, казалось, видел, как перед ним проходили картины состязания. Теперь он огляделся вокруг и с удивлением обнаружил, что седой старик с деревянною ногой, – которого он, не зная его, уже успел заметить, – закрыл руками лицо и обливается горькими слезами. С правой стороны около него стояла Родопис, а с левой – Фанес, и все присутствующие смотрели на спартанца так, как будто он был героем рассказа Каллиаса. Умный афинянин тотчас же сообразил, что, вероятно, старик находится в близких отношениях с кем-нибудь из олимпийских победителей; но когда он услыхал, что Аристомах – отец этих двух прославившихся братьев-спартанцев, чьи прекрасные фигуры все еще рисовались у него перед глазами, подобно видениям из мира богов, тогда и он с завистливым удивлением стал глядеть на рыдающего старика, и в его умных глазах сверкнула слеза, которую он и не думал скрывать. В то время мужчины плакали, надеясь получить от слез облегчение. В гневе, в великом восторге, при всяком душевном страдании мы видим плачущих героев, между тем как спартанский мальчик, не испуская ни одного жалобного звука, подвергал себя иногда смертельному бичеванию у алтаря Артемиды Орфии только для того, чтобы заслужить похвалу взрослых мужей.