Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кислород

ModernLib.Net / Э. Д. Миллер / Кислород - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Э. Д. Миллер
Жанр:

 

 


Два года спустя он избил – без всякой видимой причины – хозяина ливанского ресторанчика в Бельвилле, с которым вот уже много лет поддерживал дружеские отношения. А совсем недавно его оштрафовали на пять тысяч франков за то, что он швырнул стул в официанта в закусочной «Липп» (у парня были гусарские усы).

Но самым пугающим, самым печальным и непонятным из этого списка был день, когда он зашел на улицу Дегерри и увидел, как Лоранс скоблит стену студии, счищая засохшую еду, а пол сверкает осколками битых стаканов и чашек. С той минуты он больше не пытался их понять, ведь если ты не жил с кем-нибудь с детства, не дышал с ним одним и тем же воздухом, в вашей жизни всегда останется много такого, чего вы никогда не сможете объяснить. Тебе придется любить, если любишь, – из верности, не задавая никаких вопросов.

Он посыпал эскалопы солью и перцем и сбрызнул лимонным соком. Большая сковородка «Крёзе» уже раскалилась. Масло – сливочное demi-sel[5] из того же магазина, что и мясо, – пузырилось и потрескивало. Он слегка обжарил эскалопы с обеих сторон и выложил их на массивное фарфоровое блюдо с тонкими голубыми прожилками – венами под кожей-глазурью. Потом коснулся волос Лоранс легким поцелуем, взял у нее разделочную доску, спассеровал лук с грибами и добавил к ним пригоршню мелко нарезанной петрушки. И наконец завернул телятину, грибы, петрушку и лук вместе с кусочками ветчины и тонко нарезанным пармезаном в вырезанные сердечком листы пергаментной бумаги, которую тщательно смазал маслом. Когда он открыл духовку, ему в лицо мягко пыхнуло жаром. Он разложил сверточки на среднем противне и закрыл дверцу, оставив на металлической ручке жирные отпечатки.

– Двадцать минут, – сказал он.

– Мне уже лучше, – сказала Лоранс, ладонью отводя прядь волос, упавшую ей на бровь.

– Вот и хорошо, – ответил Ласло. – Мы слишком стары, чтобы быть несчастными.

И в ту же секунду прозвучал выстрел.

3

Алиса лежала, утопая головой в подушках, и промокала глаза розовым комочком бумажного носового платка. Она не знала, почему плачет, почему она расплакалась именно сейчас, хотя у нее и было тяжело на душе после разговора с Алеком. Конечно же, он докучал ей, стоя в ногах кровати и пялясь сквозь свои очки, «стекла», как он их называл, – наверное, воображал себя доктором. Но она была груба с ним, и теперь ей было стыдно. Остается лишь свалить все на лекарства. Как узнать, кто виноват? Как ей узнать, где она, прежняя Алиса, а где вступает в свои права какой-нибудь вредный побочный эффект? «Неужели это я? – думалось ей. – В кого я превратилась?»

Она затолкала бумажный комок в рукав ночной рубашки и ощупала рукой стеганое, на гагачьем пуху одеяло в поисках книги, старого издания «Черного тюльпана» из «Библиотеки классики». Было трудно подыскать что-нибудь такое, что не сразу ее изнуряло или, по крайней мере, достаточно легко читалось. Livre: quel qu’il soit, toujours trop long[6]. И все вокруг совали ей книги, будто рак был чем-то вроде скучного круиза, во время которого ей было нужно отвлечься. Приятно провести время. Она выбирала те книги, что покороче, или книги, которые она уже читала когда-то, и они немного помогали, скорее всего, потому, что утомляли ее более интересным способом, чем все остальное.

Уна как-то предложила ей слушать «говорящие книги». Например, «Большие надежды» в исполнении Дерека Джекоби. Но слушать – не то же самое, что читать. Не так интимно. К тому же глаза у нее были в порядке. Ее глаза относились к тому немногому в ее организме, что работало просто отлично, как раньше. Как и волосы, которые все росли и росли, словно не имели ни малейшего представления о том, что происходит в остальных частях тела…

Нужно будет поговорить с Уной насчет лекарств. Анаболики больше не убивали боль, вся эта химия лишь вызывала у нее запор, и это жутко ее раздражало. Она хотела перейти на следующую ступень. Непенте? Или ороморф – он, как ей говорили, по вкусу похож на виски. Может, и получится. Или лучше поговорить прямо с Брандо? Он – царь и бог, последнее слово всегда за ним. Он ведь обещал заехать к концу недели. Присядет на край кровати и будет болтать. Потом придется пару минут разглядывать потолок, пока он ощупывает ее грудь и шею, извиняясь за свои холодные руки, которые вовсе не были холодными. Секретные переговоры с Уной на первом этаже. Миллиграммы того, миллилитры этого. Выдаст новый прогноз. И уйдет.

Как люди справлялись с этим раньше? Во времена Дюма? Служанка, снующая на цыпочках с ночным горшком. Ароматические шарики, чтобы заглушить зловоние. Доктора и аптекари с их никчемными снадобьями. Теперь превращение людей в бесчувственных кукол стало целым искусством. Боль изучают в специальных лабораториях, а во Всемирной организации здравоохранения даже разработали «лестницу» – анальгетики назначают в соответствии со ступенью, на которой вы находитесь, и теперь вы уже не можете просто сказать, что вам больно. Ей приходилось делать пометки для Уны в маленьком красном ежедневнике «Сильвер-стоун». Резкая. Тупая. Толчки. Волны. Один раз она поставила боли оценку «семь». «Десять» должно было обозначать такую боль, какую просто невозможно себе представить. Она оставила эту оценку на крайний случай. А потом, если повезет, как кузине Розе из Брансгора, у которой в желудке выросла опухоль размером с футбольный мяч, вам пропишут сироп под названием «коктейль Бромптона» и позволят умереть смертью семнадцатилетнего наркомана – бог знает, что ей мерещилось в обступивших ее тенях. Но это было давно. Сейчас все наверняка намного пристойней. Безобидная с виду таблетка, которую можно запить глотком чая. Та, что лежит в особой коробочке, похожей на дароносицу, в шкафу, ключ от которого хранится у Брандо.

Или ее заставят жить дальше? Жить до тех пор, пока она не перестанет узнавать самое себя? Она посмотрела на коробочку с таблетками на тумбочке у кровати – ее отделения напоминали барабан пистолета. Если она примет недельную дозу таблеток сразу, запив, скажем, большой порцией скотча, это подействует? Можно ли знать наверняка? Конечно, хуже всего были ночи. Дни она еще кое-как выносила, несмотря на случавшиеся иногда минутные срывы, когда она спрашивала себя, к чему все эти усилия, зачем продолжать жить, если впереди только такое. Она знала теперь, что значит отвернуться лицом к стене, и испытывала постоянное искушение сказать «нет» остатку жизни и «да» – забвению. Если оно было тем, чем казалось. Забвением. Но не сейчас, чуть погодя. Ей еще иногда выпадало немного счастья. Нечаянные маленькие радости. Открытка от старой подруги. Зазеленевшая трава. Чепуха по радио, от которой ее разбирал смех. Даже пение миссис Сэмсон на кухне – в пятьдесят лет та распевала, как девчонка. Такие вещи трудно объяснять – как ни старайся, все равно выйдет глупо. Но каждый раз, когда опускались сумерки, каким бы прекрасным ни был вечер, она не находила себе места. Задернутые шторы не помогали. Ночь за ними сгущалась и давила на стекла, как вода.


Она открыла книгу – если прочитать еще страницу-другую, поможет ли это уснуть? Книга была очень маленькая и тонкая, чуть больше ладони. Корешок темно-синего переплета затрепался. Очень тонкая бумага, такую делали во время войны: перевернешь страницу слишком быстро – и она порвется. Эту книгу подарил ей отец. Десмонд Уилкокс. Капитан. Он не сделал дарственной надписи, и она написала ее сама – черными чернилами, на странице рядом с иллюстрацией, где Роза показывала Корнелиусу драгоценный тюльпан, стоя в дверях его тюремной камеры.

«Алисе от папы. 29 апреля 1953 года».

Он купил ее в одной из своих деловых поездок. Где-нибудь в Бате, Вэллсе или Солсбери. Когда-то туда можно было ездить по делам. Гравий. Насосы для оросительных сооружений. Даже что-то вроде выращивания грибов в заброшенной казарме рядом с городком Чард. Но еще ребенком она поняла, что слово «дела» зачастую лишь служило прикрытием для бесцельных разъездов на мотоцикле – драндулете, похожем на скелет гончей, черном, как смоль, оглушительно тарахтевшем и пускающем фейерверки дыма, когда его заводили. Она помнила отца – хотя на самом деле она помнила его фотографию – верхом на мчащемся мотоцикле, в кожаной куртке, старых десантных ботинках и защитных очках, как у барона фон Рихтхофена[7]. Он не говорил, когда вернется. Через несколько часов. Через несколько дней. Они с матерью сидели дома вдвоем и прислушивались. Если день был тихий, шум двигателя был слышен до самого Вест-Лавингтона.

Было ли хоть раз, чтобы он вернулся домой без подарка? Из кармана его куртки всегда выглядывал то сверточек, то бумажный пакетик, то петелька белой упаковочной ленты. И он отдавал ей это как нечто совсем пустяковое, подобранное на дороге. И никогда не ждал благодарности. Он терпеть не мог «шума по пустякам». Просто отдавал ей подарок и шел полоть сорняки, или чинить ящики для рассады, или обмазывать креозотом забор, или делать что-нибудь еще, и эта круговерть бесчисленных трудоемких домашних дел все не кончалась, год за годом, пока вдруг однажды не остановилась.

«И вот 20 августа 1672 года, как мы уже упоминали в начале этой главы, весь город толпой направился в Битенхоф, чтобы поглазеть на то, как Корнелиуса де Витте выпустят из тюрьмы и отправят в изгнание…»

Ей было четыре года, когда он ушел на войну, и до того как война закончилась, она видела его дважды. Человека в хаки, который дарил ей шоколадки «Кэдбери» в обертках из вощеной бумаги. Когда он вернулся домой насовсем, он стал героем. Тунис, Сицилия, Арнем. Особенно Арнем[8]. Прежде всего Арнем. Второй батальон десантного полка. Один из шестнадцати, кто выжил. Получил орден «За боевые заслуги» за спасение сержанта. Десмонд Уилкокс, капитан. Кавалер ордена. Тот, кто делал шаг вперед, когда других одолевали страх, или усталость, или сомнения. Разве этого было мало? Знать, что это сделал ты? Помнить? Но когда отшумели праздничные гулянья и флаги вернулись на чердаки, оказалось, что он не верит ни во что. Ни в Бога, ни в короля Гeopгa, ни в государство всеобщего процветания. Что-то ушло. Может быть, утонуло в Рейне. Геройски погибло на поле боя. Она изо всех сил пыталась понять, но разве маленькой девчушке такое под силу? Сейчас, когда она стала старше, намного старше, чем был он тогда, ей думалось, что она поняла. Пустоту. Поняла, что можно прочувствовать нечто настолько глубоко, что уже не избавишься до конца от этих чувств. Каким словом называют ощущение, когда ничто уже не имеет смысла? Единственный раз, когда она спросила его про войну, он поморщился, будто съел что-то гадкое, и произнес: «Ах, про это…» У него не было слов для такого рассказа, не больше, чем у нее сейчас, – для рассказа о том, каково это: каждую ночь переходить через реку по мосту из плавучих бревен и гадать, удастся ли ей на нем удержаться или следующий шаг ввергнет ее в пучину.

Последнее лето своей жизни он часами просиживал на старой, крытой ситцем кровати-качалке под ивой, смоля одну сигарету «Вудбайн» за другой и наблюдая, как лужайка тонет в наползающих сумерках, пока не тонул в них сам и от него не оставался лишь красный пульсирующий огонек сигареты. Как же ей хотелось вернуть его назад, спасти его, так же, как он спас того сержанта. Ее мать не была на это способна – она целыми днями сидела на кухне, слушая по радио Альму Коган и Ронни Хилтона[9], до крови обкусывая себе ногти. Поэтому пошла она: перешла в полумраке лужайку и встала перед ним, в надежде, что нужные слова сами собой придут ей в голову, что небеса даруют ей красноречие. Но этого не случилось; он поднял взгляд и пристально посмотрел на нее сквозь сигаретный дым, словно из-за оконной рамы с толстым стеклом. Может, ему было ее жаль – ведь он знал, зачем она пришла, и знал, что напрасно. Но он не сказал ей: «Присядь, Алиса, присядь, дочка, давай-ка попробуем вместе понять эту горькую правду: любовь – это еще не все, люди не всегда могут вернуться обратно», – а сказал как бы между прочим, словно возвращаясь к недавнему разговору: «Знаешь, у них были огнеметы». И она кивнула: «Да, папочка», – и ушла, убежала в свою комнату и зарыдала в подушку. Потому что она должна была сделать это, должна, но не сумела.

Лето закончилось, нагрянули доктора, первые заморозки. Суэц. В день, когда он умер, они с Сэмюэлем сидели в гостиной и слышали, как наверху, в спальне, что-то стукнуло, словно упал небольшой предмет – ваза или что-нибудь в этом роде, и ее мать закричала: «Десмонд! Десмонд! Десмонд!»

Когда стемнело, пришла мисс Бернар – обрядить покойного. БерНАР, моя дорогая, а не БЕРнар. Поставила зонтик в слоновью ногу у входа. По-мужски пожала всем руку. Перепутала причину папиной смерти. Она внушала пожилым людям страх, потому что, казалось, знала, где ее услуги потребуются в следующий раз. У нее было особое чутье. Сэмюэль заплатил ей – гинею? – и в ту ночь они так и не легли спать, слушая, как вода льется через край водосточного желоба, потому что никто не выгреб из него опавшие листья. В каком же они были смятении! Шорох дождя. Отец, до странного неподвижный. Дыхание Сэмюэля на ее щеке, словно легкое касание пера.

Дзинь!

Пузатые часы в футляре красного дерева в гостиной пробили половину первого; они всегда спешили на пять минут (так же, как бабушкины часы в холле всегда на пять минут отставали) и издавали мелодичный звон в две ноты, и висевшая на цепи маленькая серебряная луна с задумчивым ликом, над которой Стивен трудился несколько дней, поднималась на четверть дюйма. Тик-так, тик-так, тик-так. Словно капли воды сквозь сито ее костей.

В Америке сейчас обед. Ларри с Кирсти и Эллой наверняка сидят за столом и едят какое-нибудь приготовленное Кирсти причудливое «здоровое» блюдо, хотя никто из них не жаловался на здоровье, если не считать Эллиной астмы, а из этой мухи не стоило делать слона. Кирсти вроде увлеклась буддизмом? Раньше был веганизм, сайентология и еще бог знает что. Беспокойные люди эти американцы. Каждый мечтает стать Питером Пэном или феей Колокольчик. Глупо это выглядит, когда целая страна бежит куда-то в погоне за счастьем. А если его не находят, то просто впадают в панику. Но люди там добрые. Щедрые. К тому же Ларри был там очень счастлив, хотя она всегда надеялась, что он вернется домой. У нее на видеокассетах были все серии «Генерала Солнечной долины». Она так и не поняла, почему его перестали снимать. Он говорил про художественные разногласия. Но что это значило? Особенно художественным этот сериал назвать было нельзя. А когда на прошлое Рождество она ездила в Сан-Франциско, то увидела, что он часами лежит на большом диване перед телевизором и пьет («Это всего лишь пиво, мама. Не волнуйся!»), и тут же с ужасом вспомнила Стивена.

Она закрыла книгу, вложив перо вместо закладки, и выключила ночник. Комната на мгновение исчезла, потом медленно проступила снова – знакомыми серыми контурами. Ощущение, будто ты ребенок, которого отправили спать, когда еще не совсем стемнело, и вот теперь лежишь и гадаешь, чем занимаются взрослые, немного удивляясь, что мир и без тебя продолжает вертеться, что ты вроде как ему и не нужен.

Она слышала, как за окном на террасе Алек двигает стулья. Она знала, что ему нравится там работать, он растворяется в работе, будто затыкает уши ватой. Бедный мальчик. Теперь, когда у него есть эта пьеса – какого-то мрачного русского, который пишет по-французски, – у него появилось прекрасное оправдание. Она не просила его приезжать! Бродит по дому словно живой упрек. Это выводило ее из себя. Что ему от нее нужно? И почему он не оденется по-человечески? Тридцать четыре года, а выглядит как студент. Нет чтобы купить пару приличных рубашек…

В груди, высоко слева, лениво царапнула когтем боль, и она закрыла глаза. Дощатые стены, старые балки и перекрытия, остывая, потрескивали и перешептывались. Воздух словно заговорил. Ожил. Наполнился чьим-то неявным присутствием.

4

Поздним утром в Сан-Франциско поток машин со скоростью пешехода тек на юг, в сторону Маркет-стрит. Ларри Валентайн барабанил пальцами по рулевому колесу своего темно-зеленого «тендерберда» «Таун Ландау» и сквозь затонированные зеленым стекла наблюдал, как в парке кучка пожилых китайцев играет в маджонг, приспособив скамейку вместо стола. Вечером на следующий день ему предстояло везти Эллу в Чайнатаун на урок фортепиано к мистеру Йипу. Эти занятия предложил профессор Хоффман – они должны были помочь девочке выразить себя, выбраться из своей раковины-ракушки. Он-то и порекомендовал Йипа, который обходился им не дешевле самого Хоффмана; однако, прозанимавшись восемь месяцев и разучив пятнадцать тактов «Лунной сонаты» и пьесу под названием «Волшебный сад господина Ксао», Элла осталась все таким же упрямо замкнутым ребенком, каким она была всегда. При мысли о том, что им придется вместе лететь в Англию, ему было неуютно. Кто знает, какие штучки она выкинет за те десять часов, что они просидят в металлическом цилиндре, да и потом тоже.

На Четвертой автостраде поток транспорта немного рассосался, и на Сто первой он уже мчался на юг, ровно выжимая шестьдесят миль в час (неплохая скорость для его старенькой машины), а слева от него о воды бухты разбивались солнечные лучи. Он нащупал сигарету в пачке на пассажирском сиденье, закурил и переключил радио с одной коммерческой радиостанции на другую в поисках чего-нибудь в стиле кантри: когда-то такая музыка казалась ему смешной, но теперь он находил ее успокаивающей и честной. До аэропорта оставалось еще двадцать минут – достаточно, чтобы прокрутить в уме предстоящий день и решить, не стоит ли развернуть машину и поехать назад. В конце Бродвея был отличный бар с прохладными деревянными панелями изнутри и парой столиков на улице для курильщиков. Или «У Марио», где можно съесть focaccia[10] и вскользь похвалиться шапочным знакомством с Фрэнсисом Копполой. Он мог бы даже поехать домой. Как-никак вся кухня была в его распоряжении (в холодильнике стояли две упаковки пива «Ред Тейл», по шесть банок в каждой), ведь Кирсти уехала на курсы дзендо в японский квартал и сидит там себе, скрестив ноги на мате, отгадывает загадки и учится дышать.

По радио Чарли Рич[11] затянул «The Most Beautiful Girl». Ларри прибавил звук и стал подпевать во весь голос, с таким пылом, что женщина, сидевшая за рулем обгонявшего «тендерберд» купе цвета «металлик», бросила на него неодобрительный взгляд – этот крупный мужчина определенно был с собой не в ладах, – прежде чем оставить его за кормой, выкинуть из головы, как любого другого представителя кочующего племени, этих пяти, или десяти, или пятидесяти процентов, которые в любой момент времени не в состоянии, фигурально выражаясь, свести концы с концами. Он раздавил сигарету в полной окурков пепельнице. Ему тридцать шесть, и, несмотря на сентиментальный призыв гитарных переборов, плакать он не собирается. Все утро, проснувшись в одиночестве, задыхаясь, словно последние пять часов он плыл под водой, скованной толстой коркой льда, он чувствовал неизбежность очередной серии отвратительного чувства падения в никуда, какое он частенько испытывал с тех пор, как дни в «Солнечной долине» стали для него сочтены, – каждый раз о его приближении возвещали особые симптомы. Например, он стал, как неврастеник, придирчиво следить за своим сердцебиением, прислушиваясь к глухому тиканью часов своей жизни, и за самим органом, за это тиканье отвечающим, мышцей, в которой в перепутавшихся цепочках дезоксирибонуклеиновой кислоты были зашифрованы тот час, минута и секунда, когда дразнящая пауза между двумя ударами растянется до бесконечности. В надежде определить, что же с ним происходит, он отправился в «Барнс энд Ноубл» полистать домашние медицинские справочники (эта секция в магазине была самой оживленной) и так долго вчитывался в вопросы для самопроверки на цветных плашках: «Сопровождается ли кашель кровотечением? Не изменился ли цвет стула?» – что в конце концов обнаружил у себя целый букет новых болячек, и ему показалось, что он вряд ли сможет выйти из магазина без посторонней помощи. За что ему выпало такое наказание, Ларри не знал; разве что он слишком долго испытывал судьбу, считая, что раз ему однажды повезло, то будет везти и дальше, без каких-либо усилий с его стороны. Что-то пошло не так, и сейчас было уже не важно почему. Важно было не сдаться, не пасть духом, как в игре, где он продул два сета подряд и только-только начал сравнивать счет, – и на последнем повороте перед аэропортом он задержал дыхание, сильнее сжал руль и немного наклонился вперед, словно следя, как противник на другом конце корта подбрасывает мяч для роковой первой подачи.

В международном аэропорту Сан-Франциско он остановился у стойки Британских авиалиний, чтобы забрать билеты в Лондон. Два билета на третье июня и еще один – для Кирсти – на десятое. День рождения Алисы был восемнадцатого.

Девушка за стойкой, медовая блондинка с легким персиковым пушком на лице, который на свету отливал золотом, поинтересовалась, не будет ли у него каких-нибудь особых пожеланий насчет еды.

– Моя жена, – сказал Ларри, – сейчас увлекается буддизмом, поэтому ей подойдет что-нибудь с высоким содержанием клетчатки, вроде суси. Дочь не станет есть ничего, хоть немного похожего на еду. Я же съем все, что в два часа ночи вы сможете мне предложить.

Она расцвела улыбкой. Все, что подается в полете, разрабатывается группой диетологов. В меню входят вегетарианские блюда и блюда для детей. Учитываются любые пристрастия. Ларри улыбнулся в ответ и сказал, что очень этому рад. Ему было интересно, узнала ли она его: американцы обычно не стесняются говорить о таких вещах. «Эй, а вы не…?» Мелькать на телеэкране означало причаститься истинных благ демократии, но за те полтора года, что прошли после его «расставания» с сериалом (он тогда одурел от ярости и низкопробного кокаина, а Л. Ливервиц-младший, новый режиссер, уже четырнадцатый, одурел от ярости и чересчур большой дозы экзотических витаминов), он стал меньше походить на доктора Барри – обходительного, импозантного мужчину, который привносил в хай-тековские коридоры «Солнечной долины» толику английского лоска, и больше – на его дядюшку, более грузного, скорее румяного, чем загорелого.

– Вам понравилось в Калифорнии? – спросила она.

– Я здесь живу, – ответил он.

– Тогда вам точно здесь нравится.

Она вручила ему конверт из плотной глянцевой бумаги, в котором лежали билеты, и, поскольку на этом ее обязанности закончились, ее порыв профессионального восторга угас. Ларри попрощался и положил билеты в карман. До рейса оставалось пятнадцать минут. Он проглотил без воды розовую таблетку занакса и поспешил к своему выходу мимо выстроившихся в аккуратные очереди пожилых туристов (тайваньцы? корейцы?), спрашивая себя, как отреагировала бы девушка у стойки, если бы в порыве откровенности он выложил ей всю правду о том, куда он летит и зачем. Он представил, как она нажимает секретную кнопку тревоги у себя под столом и его уводит служба охраны аэропорта, и, впихнув в кабинет с зеркальными стеклами, совладав с его бешенством, надевает на него наручники. А может, он недооценил ее. Кто знает, какова ее личная жизнь, какие драмы переживает она, когда вечером возвращается с работы домой? В ее возрасте по лицу мало что угадаешь. А как еще?

Рейс был точно по расписанию – забит под завязку, как всегда в середине дня. Деловитые пассажиры гуськом входили в салон и усаживались на свои места, выключая мобильные телефоны. Некоторые тут же начинали брифинги с коллегами – для Ларри их разговоры были просто бессвязным бормотанием, странной смесью конторского сленга и эвфемизмов. Особи помоложе восхищали превосходной физической формой, как будто все, как один, были членами дорогих спортклубов – так оно, скорее всего, и было. На некоторых были элегантные очки; многие захватили с собой портативные компьютеры. Но больше всего их объединяло сознание цели: они принимали решения, двигали горы и потрясали основы основ, и по сравнению с ними он – бывший спортсмен и бывшая звезда мыльной оперы – был чем-то вроде безделушки на книжной полке, барочной завитушки.

Рядом с ним – а он-то надеялся, что это место никто не займет! – в последний момент села женщина с маленькой девочкой. На женщине было длинное мешковатое черное платье с этническими узорами и похожая на клобук шапочка, из-под которой на лоб выбивалась пара густых каштановых кудряшек. Искоса посматривая на нее, пока самолет выруливал на взлетную полосу, Ларри определил, что она намного моложе, чем казалась на первый взгляд: лет двадцать пять – двадцать шесть, хотя словно нарочно одета так, чтобы выглядеть старше и менее привлекательно, – вся в загадочных напусках и складочках, возможно придуманных, чтобы оградить себя от излишнего контакта с внешним миром. Девочке у нее на коленях было годика три-четыре, она была худенькая, вялая, болезненная на вид, с самыми темными и грустными глазами на свете.

Он приветливо улыбнулся женщине, которая, вместо того чтобы улыбнуться в ответ, сказала:

– Ну вот, рвота, – с таким густым нью-йоркско-еврейским акцентом, что Ларри сначала решил, что это, должно быть, имя девочки, и начал перебирать в уме отважных героинь Ветхого Завета, пока женщина вытаскивала из кармана на спинке переднего сиденья гигиенический пакет.

– Надеюсь, ее не вырвет на вас, – сказала она таким тоном, будто, случись такое, виноват был бы он сам.

Девочка у нее на коленях заерзала.

– Хочешь вырвать? – спросила мать и, решительно положив руку ей на затылок, ткнула личиком в пакет – прошла не одна минута, прежде чем девочка оттуда вынырнула, до смешного несчастная, скорчившись от отвращения, и на обеспокоенный взгляд Ларри ее глаза ответили смесью враждебности, усталости и робкой мольбы. Он сочувствовал ей, думая, что понимает ее разочарование во всех и вся, и когда они летели над потертой Калифорнийской пустыней, а кромка побережья справа по борту сверкала лазурью и перламутром, он изо всех сил старался заставить девочку улыбнуться – игра, в которую он часто играл с Эллой, отличавшейся такой же серьезностью и раздражавшим его мистическим знанием сути вещей, что и эта бледненькая еврейская девочка.

На всех детских фотографиях, большая часть которых так и осталась в «Бруклендзе», был ли он запечатлен на фоне сада, переливающегося радужными цветами пленки «Кодак», или на фоне яркой зелени спортивной площадки, или плечом к плечу с Алеком на море в Бретани или в Ирландии, везде на его лице сияла неизменная широкая улыбка. Даже когда он стал подростком, готовым по любому пустяку громко хлопнуть дверью, а кожа у него вокруг рта целый год саднила от неумелых попыток бриться, его лицо никогда не переставало выражать добродушный оптимизм паренька, который отлично ладит со всем миром. Несчастные дети и даже дети, только казавшиеся несчастными, будили в его очень легко поддающемся внушению сознании призрак тьмы, от которого даже невинность не могла защитить и с которым он продолжал упорно, даже немного отчаянно вести борьбу.

Девочка наблюдала за ним, выглядывая из-за черных складок на материнской груди, – сначала украдкой, а потом посмелее, когда мать отвлеклась, требуя у стюардессы отыскать на тележке с закусками пакет чипсов с буквой «К» – «кошерный». Ларри сморщил нос, поморгал, скосил глаза, нахмурился, подражая девочке, но все это не произвело никакого впечатления. Она еще больше насупилась в ответ на его гримасы, выказывая поистине царственное неодобрение, и он начал сначала, на этот раз осторожно добавив номер с отрыванием большого пальца – один из любимых фокусов Эллы, – но только когда самолет заложил вираж над побережьем, разворачиваясь в сторону Лос-Анджелеса, а внизу потянулись акры аккуратных домиков, автострады и сверкающие на солнце потоки машин, она соизволила наконец развеселиться, и ее лицо засияло такой лучезарной улыбкой, что ему пришлось отвернуться. Он посмотрел на свои руки (на левой – обручальное кольцо, правая, которой он когда-то держал ракетку, до сих пор в буграх мускулов) и заговорил сам с собой, заговорил, спрятавшись за маской собственного лица, освобождаясь от страха, что он вот-вот совершит – в этом чрезвычайно общественном месте – что-нибудь совершенно неподобающее. Расхохочется, как гиена, или скрючится в проходе, или погладит один из каштановых завитков над бровями у матери девочки – что-нибудь такое, что наверняка будет иметь потрясающие последствия. Конечно, это было частью нового напряжения, новой дерзости, которую он готовился совершить, и это вынуждало его постоянно следить за собой и себя одергивать. Но особенно сильно его тревожило все более настойчивое чувство протеста, стремление к разоблачению, импульс, чей истинный смысл оставался для него неясным, но который, как в свое время для его отца, мог стать для него разрушительным.

Одна из стюардесс с лицом, одеревеневшим от избытка косметики и усталости, сидевшая на откидном сиденье у аварийного выхода, наблюдала за ним без тени сочувствия и, казалось, собиралась что-то сделать, но они резко пошли на снижение, самолет уже летел вровень с крышами зданий аэропорта, и времени оставалось только на то, чтобы наскоро помолиться («Боже, не дай нам разбиться и умереть…»).

Деловые люди напряженно выпрямились, держа пальцы на кнопках мобильников, готовые их включить. На кухне что-то упало; кто-то натужно засмеялся. Когда они коснулись земли, девочка снова нырнула личиком в пакет.

5

Над некоторыми словами и на полях Алек острым карандашом делал пометки. При свете ветроустойчивого фонаря (в самую безветренную из ночей) он нота за нотой познавал музыку новой пьесы, и, теперь, когда в его голове наконец-то улеглись посторонние мысли, слагал близкую к тексту, подражательную песнь перевода.

Он не был знаком с Ласло Лазаром и знал, как тот выглядит, по фотографии, вырезанной из журнала «Санди телеграф», на которой был изображен хрупкого сложения человек с коротко подстриженными седыми волосами и большими глазами – их зрачки поражали яркостью и глубиной. Была зима, и Лазар стоял на берегу пруда в Люксембургском саду – Алек частенько забредал туда во время своих одиноких прогулок в тот год, который провел за границей в Cite Universitaire[12].


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4