– Что за книжка?
Клара немного смутилась:
– Не помню, как называется.
Джуд перегнулся, подобрал с земли книгу.
– «Естественная история. Рассказы о животных». Что ж, похоже, хорошая книжка.
– Я ж говорю, он животных любит. Один раз нарисовал оленя. Ну и вот, он говорит, что не хочет их стрелять, а разве нельзя иногда рисовать, а иногда застрелить? Муж говорит, охота самим оленям на пользу, не то они перемрут с голоду. Может, и с кроликами так, и с фазанами? От кроликов один вред… Только с чего Кречет взял, что мясо есть не годится? Мне надо знать, к чему он это говорит.
– Спросите его еще раз.
– Так ведь я тогда посмеялась – ты, говорю, чокнутый… Я мужу не сказала, что мальчонка такое говорит.
Ему бы это не понравилось.
– Кристофер до сих пор его боится?
– Он не боится, – отрезала Клара.
– Я хочу сказать…
– Нет, не боится.
Оба опять замолчали. Клара поглядела на Джуда и чуть погодя улыбнулась; опять одолевала лень, хотелось верить, что все обойдется, люди – даже дети – какие есть, такие и останутся, и ничего такого не бывает, чтоб непременно надо было расспрашивать, что случилось да когда случилось. Обрызганный солнечными бликами, Джуд кажется не таким уж некрасивым, просто он размазня, его старят и уродуют больше не годы, а характер, не в меру он добрый и слишком много размышляет. Хорошо бы охватить руками его шею, дать себя в подарок, приятно дарить себя какому угодно мужчине – не ради чего-нибудь, а просто так, приятно доставить удовольствие, кого-то порадовать.
– Не нравится мне это, выходит, я родного сына понять не могу, – негромко пожаловалась Клара.
– Не огорчайтесь, – сказал Джуд. – Можно жить с кем-то под одной крышей, и дети родятся, но это еще ничего не значит. Это совсем не значит, что знаешь больше, чем прежде… Оттого, что у человека есть дети, сам он не меняется.
– А по-моему, очень даже меняется, – возразила Клара.
– Нет, ничего тут не изменится, это только кажется. Клара нахмурилась. Слишком ровным голосом он говорит, ничему не удивляется, и непонятно, как бы его расшевелить.
Джуд потер глаза ладонями.
– Я на собственном опыте убедился: человек ничуть не меняется, только становится старше. Ничего нового я за свою жизнь не узнал. В природе все идет своим чередом. Все, что я хотел совершить, сделали за меня, до меня люди более достойные. Мне не хватает энергии вашего мужа, может быть, для этого я слишком много знаю. Я всегда мечтал хоть что-то прояснить, хоть в чем-то установить порядок… написать одну-единственную книгу и все в нее вложить. Но я даже еще не начинал.
– Писать книгу? – переспросила Клара и прищурилась.
– Одну-единственную книгу. Я еще не приступал к ней, но иногда об этом подумываю. Года через два, через три… И еще меня тянет путешествовать.
– В Европу?
– Повсюду.
– А чего ж не поехать? Вот, может, съездили бы все вместе.
– Да, все может быть, – отозвался Джуд без всякого восторга.
– Я видала Европу на фотографиях, – сказала Клара. – Вот бы поглядеть Париж. Ведь не обязательно говорить по-французски, верно? По-вашему, в Париже люди не такие, как у нас? Ну, кто служит в магазинах, в ресторанах… наверно, для них все американцы одинаковые?
Джуд в недоумении уставился на нее.
– Возможно, – сказал он.
– Ведь у нас в Америке важная публика говорит по-одному, а мы все, простой народ, – по-другому. Я не умею разговаривать так, как вы и как мой муж. И научиться не могу. Только начну думать про то, как говорю, – и враз спотыкаюсь, все слова путаю, хуже маленькой… Один раз я покупала в магазине платье, так там стерва продавщица приняла меня за последнюю дуру, быдло неотесанное, только и притихла, когда я выложила денежки. Стерва поганая! В Европе им не разобрать, кто из каких, верно?
– Моя жена не любит путешествовать.
– Ну и черт с ней. Пускай сидит дома, – заявила Клара. Глянула искоса, очень ли он возмутился, и продолжала: – У мужа вечно дела, пускай тоже остается. А мы поедем, и Кречета прихватим, он будет доволен.
– Вы шутите.
– Я хочу его отдать в хорошую школу, не в ту барахляную, что под Тинтерном. Средняя школа называется. Он сам посмекалистей тамошних учителей. Ему это понравится – поедет в Европу, всякого повидает, поживет так, как другим ребятам и не снилось… И мне тоже хочется, всюду бы поездила. А вам? Вы что, не слушаете? Вы бы за нами присмотрели…
– Керту нельзя уехать, об этом не может быть и речи.
– Зачем ему еще чего-то покупать? Мало ему, что ли?
– Сейчас он не может никуда ехать.
– Ну и пускай сидит дома! На кой черт ему еще деньги? Он мне все свои счеты-расчеты не показывает. У меня свой текущий счет, и он мне показывал кой-какие свои, но я знаю, у него и еще есть. Я знаю. Кой черт он секретничает? Может, он деньги тратит на стороне, может, отдает тому сукину сыну, как бишь его, который метит в сенаторы? Так и есть, я уж знаю. Ну и ладно, мне плевать, его деньги, пускай делает что хочет, а меня отпустит в Европу… Я там куплю платьев, и никто не разберет, правильно я говорю или как…
Джуд смотрел на нее во все глаза.
– Разве вы здесь не счастливы?
А ей худо, безрадостно. От беременности почти еще не прибавила в весе, а чувствует себя отяжелевшей, даже удивительно.
– Чем спрашивать, постарались бы сделать мне что хорошее. Мне ж иногда хочется всякого. От мужа этого не дождешься, он не понимает… не то что другие мужчины. Пускай бы крутил с другими, плевать, только, по-моему, его к бабам не тянет. Он меня любит, он, если закрутит с другой, все равно станет меня вспоминать…
– Почему же вы на него за это сердитесь?
– Разве я сердитая?
– Вы ведь знаете, он вас очень любит.
– Знаю, ну и что? Куда она мне, его любовь? А ты тоже хорош, – с презрением продолжала Клара. – Когда я жила в том доме, все ходил вокруг да около… ведь хотел же со мной спать, да побоялся, думаешь, я не понимаю? Я понимала, все понимала! И жениться мог на мне, я ж была не замужем, а Ревир был женат на той стерве, она десять лет никак не могла помереть, пятнадцать лет, все цеплялась за жизнь… так нет же, ты трусил. Трусил. Чуть не всякий день приходил и только знай пялил на меня глаза, ну и черт с тобой…
– Клара, бога ради…
– А, да иди ты к черту, – сказала Клара.
Замолчали. В Кларе нарастало волнение, и не понять было, откуда оно. Она сама не знала, горько ей или весело, сама не знала, чего наговорила. Поглядела на Джуда – сидит к ней боком, совсем ошарашенный, и как будто все еще прислушивается к ее словам. Но вот он повернулся к ней – и тут грянул выстрел. Где-то слишком близко к дому. Потом долгая минута тишины: тишина, что наступила после выстрела, слилась с молчанием Клары и Джуда. И потом-долгий, отчаянный вопль.
4
Кречету странно было идти на охоту… словно бы просто гуляешь, но есть в этом что-то опасное, что-то очень страшное. И скучно тоже. Он, спотыкаясь, брел за Робертом, будто один Роберт знал дорогу и только ему принадлежала сейчас чуть заметная лесная тропинка, знакомая Кречету наизусть (он ходил по ней тысячу раз). Он держал свое ружье в точности как Роберт свое, ведь они оба – мужчины, оба играют во взрослых. Кречет перевел дух и стал себя уговаривать: ему только того и надо, это хорошо; ведь он больше всего на свете хочет поскорей вырасти и стать таким, как Ревир, и узнать все, чему Ревир может его научить, выучиться всему очень быстро, перегнать братьев и узнать еще много такого, чего, пожалуй, даже сам Ревир не знает. Иначе он все равно нипочем не успокоится. Он будет все знать и ездить вместе с Ревиром – тот ведь все время разъезжает, – будет помогать отцу, все для него налаживать, устраивать всякие дела, в которых пока еще ничего не смыслит… и вот тогда, после всего этого, можно будет посидеть спокойно, отдохнуть, оглядеться. Тогда можно будет подумать о себе.
– Все ж таки он тебя не поколотил, а меня колотил, сколько раз. И Джона тоже, сколько раз, – говорил через плечо Роберт.
Он старался утешить Кречета, чтоб не расстраивался, что Ревир на него наорал, но Кречет не позволял себе про это думать. Не позволял себе судить отца.
– А Кларка он один раз высек, да еще как высек, ого! – Роберт засмеялся, блеснули белые зубы; у него зубы немножко выдаются, точно у какого-нибудь ручного грызуна, точно у белки или у кролика, у какого-нибудь зверька, которого они сегодня утром, может быть, застрелят насмерть. – Настоящим хлыстом. Старый такой хлыст, он у папы в сарае висел, взял да и высек. Даже кровь выступила. Я уж не помню, что Кларк тогда натворил… с какой-нибудь девчонкой, что ли, дурака валял, а ему тогда было только пятнадцать. Он всегда бегал за девчонками, даже еще раньше, только папа не знал. Я даже сам хотел ему сказать, как-то это противно – с девчонками. А по-твоему?
Роберт говорит застенчиво, неуверенно. Он так разговаривает с одним только Кречетом. Оттого, что Кречет всегда молчит и видно – он старательно все обдумывает, Роберта тянет на откровенность. Он ничего, Роберт, даже славный, когда других нет поблизости.
– Наша мама нам говорила, что это нехорошо, она про это больше Кларку говорила, – продолжает Роберт. Не нравятся мне эти сестры Сейфрид у нас в школе. А тебе?
– Мне тоже, – сказал Кречет.
Он на миг представил себе этих кругленьких, непоседливых, вечно хихикающих девчонок и тотчас выкинул их из головы. И без них было о чем подумать. Может быть, где-то близко прячутся фазаны и вот-вот взлетят, или какие-то маленькие тихие зверьки жмутся к земле, а через считанные минуты их настигнет смерть; если уж непременно надо кого-то застрелить, так лучше поскорей бы – и чтоб покончить с этим. Может, тогда он сумеет на время забыть про охоту, пока Ревир опять о ней не заговорит.
– А почему же они твоей маме нравятся? Она Кларка дразнит, что он бегает за какой-то девчонкой. Почему же она не злится… разве ей все равно?
– Что?
– Разве ей это все равно?
Роберт чего-то добивался, была у него какая-то задняя мысль, но Кречета это не занимало. Ладони, стиснувшие ружье, вспотели. Он молчал, плотно сжав губы, точно солдат, что шагает прямо на врага, который уже взял его на мушку. Потом с усилием глотнул и спросил:
– Далеко еще идти?
– А нам спешить некуда, – сказал Роберт. – Вся соль в том, чтобы не спешить.
Совершенно ясно – Роберт повторяет чьи-то чужие, взрослые слова.
И Кречет упрямо шагает дальше. Если начнешь думать о том, что надо сделать, пожалуй, еще стошнит и придется повернуть назад. Значит, нужно не думать. Нужно разозлиться, забыть то, что лезет в голову, – как отец и еще один человек вернулись с охоты и на грузовике поверх капота привязана была убитая лань, другие лежали в кузове – тяжелые, мертвые, а кровь еще текла. Эти мертвые тела были необыкновенно тяжелые. Не станет он про это думать. И про кучу рыбы, которую мальчишки приносят, когда удят с моста… круглые неподвижные глаза, если придвинуться поближе, в них можно увидать себя, как в зеркале… только, уж конечно, придвигаться не захочешь. А рот разорван крючком, и там белая плоть, тонкий-тонкий слой, как бумага… А фазаны, а цыплята… свои же цыплята, со двора, – лежат мертвые, ждут, когда их ощиплют, от них идет теплый, тошнотворный запах, а Мэнди знай делает свое дело и только посвистывает. Внутренности в ведерке. Цыплят ставят в печь, они делаются коричневые – и вот, готово: по воскресеньям стол накрыт белой скатертью, стоят подсвечники, что Клара купила в Гамильтоне, все такое чистое, нарядное, а посередине мертвые поджаренные цыплята. Их выпотрошили, кишки чем-то начинили, подбавили соли, перцу, тут же печенки, сердца, желудки и еще невесть что – и у всех слюнки текут.
Кречет сплюнул в сторону, как взрослый. Во рту какой-то мерзкий вкус.
А иногда они толком не прожарятся, внутри остается красное и сочится красным, кровянистый сок подтекает в картошку. И с бифштексом тоже так бывает. Ревир ест эту кровь, подхватит вилкой мягкое, беззащитное мясо и ест, и Клара тоже, у нее зубы что хочешь разгрызут, и мальчишки, все трое, они всегда голодные, и гости, если приедут, тоже едят. Один Кречет сидит на отшибе и смотрит, в животе у него все переворачивается, он уже знает, что будет дальше. Он ясно чувствует во рту все по отдельности: каждую жилку и клочок мяса, хрящик, жир, мышцу, случайный осколок кости. Все такое отчетливое, живое. Клара как-то сказала, передернувшись:
– А вдруг сердце оживет и забьется во рту?
И все захохотали, даже Ревир немножко посмеялся. Один Кречет сидел и остановившимися глазами смотрел, как Кларк жует птичье сердце. Наверно, он, Кречет, и правда чокнутый, и лучше обо всем этом помалкивать. Клара так ему и сказала – чтоб держал язык за зубами.
И все же…
И все же, если непременно надо убить какую-то дичь, он убьет, и с этим будет покончено. Он готов. Никогда он не будет так к этому готов, как сейчас. Если взлетит птица, что ж, он выстрелит, в последнюю секунду можно закрыть глаза. Пускай Роберт объяснит ему, что нужно делать. Да и Ревир уже объяснял. И когда он нажмет на спусковой крючок, это по-настоящему не он сам нажмет, а отец или Роберт, в общем, кто-то другой. А мертвой птице не все равно?
– По-твоему, им очень больно, когда в них попадешь? – сказал он.
– Они ничего не чувствуют.
– Один раз выстрелить, и хватит? Или надо еще?
– Я тебе все скажу, что надо делать, – сказал Роберт; он как будто смутился. Может быть, он к такому не привык – к таким расспросам и разговорам; он-то стрелял уже не первый год, но нимало об этом не задумывался.
Он все поглядывал через плечо назад, в глубь леса, будто надеялся, что их догонит Джонатан или еще кто-нибудь. Сперва они шли осторожно, были все время начеку, но постепенно стали чувствовать себя свободнее. Кречет подумал – может, еще ничего и не случится. В конце концов, можно отложить на другой раз. Тихо-тихо, только где-то высоко над головой чирикают птицы, их не видно, да жужжит вокруг мошкара, и ее тоже не видно. Хорошо в лесу. Хорошо, когда сбоку пробивается солнечный свет, ложится яркими пятнами на мох, на поваленные бурями замшелые стволы, будто нарочно выбирает, показывает – ведь, если не смотреть внимательно по сторонам, можно много чего не заметить. Роберт прошагал напрямик по фиалкам. Отпечатки его сапог остаются на зеленых подушках мха, он топчет цветы и даже не замечает, как все пахнет: лето уже кончается, настает осень, и снизу, из долины, дует теплый ветер, взбегает по склонам гор, обдает густой пахучей смесью – запахами иссушенных солнцем трав, клевера, душистого горошка… Хорошо! Вышли на опушку, оглянулись, посмотрели вниз – там, далеко, за несколько миль, как будто виднеется их дом, сараи, амбары… а может, отсюда и не разглядеть, только кажется. В лесу было прохладно, а здесь жарко, припекает.
– Фу ты, – сказал Роберт, утирая лоб. – Вся дичь спит, попряталась. У них хватает ума в такую жару не высовывать носа.
Он говорил совсем тихонько, шепотом. И это тоже хорошо, подумал Кречет: хорошо, что птицы и звери спят, прячутся, они умные и не высунут нос наружу.
Раза два что-то встрепенулось в траве и кинулось прочь. Верно, кролики, сказал Роберт. Он вскинул ружье, но не стрелял. Кречет просто не мог себе представить, что строгую тишину леса и вправду нарушит выстрел.
– Может, выстрелишь во что-нибудь просто так, для практики? – сказал Роберт. – Вон там, на суку, гнездо – попробуй попади.
Но Кречету не хотелось стрелять – может, после… он облизнул пересохшие от волнения губы. Роберт сказал:
– Я и сам в первый раз боялся спустить курок. Правда, я с этим быстро справился.
– Я уже спускал курок, – сказал Кречет.
– Ну да. Верно.
Казалось, Роберт не просто идет впереди Кречета, а уходит прочь. Ружье он держит наперевес, дулом книзу, и Кречет тоже. В лесу Кречету спокойно, так хорошо мечтается, это его лес – не Роберта и не чей-нибудь еще, – ведь он проводит тут времени больше всех. Он этот лес знает назубок. Лес ведь не только для того, чтоб шагать по нему напролом да высматривать – кого подстрелить. Объяснить бы это Роберту, но Роберт все спешит, будто хочет от него отвязаться.
Немного погодя вышли на какой-то косогор. Сели, подождали. Внизу, под ногами, – узкая лощина, рыжая глина крутых склонов иссохшая, твердая как камень и вся растрескалась. И на дне каменные глыбы, точно кто-то накидал их туда и позабыл. Непонятно, как они туда попали, откуда могли скатиться. Весной по этой расселине мчится черная вода, несет вывороченные с корнями деревья, окоченевшие тела животных, а сейчас все прокалено солнцем, безжизненно. Просто от лени безжизненно, это не та смерть, какую видишь иногда на дороге, – валяется кошка или собака, на ней черви кишат, мухи, и кажется – она бежала, бежала и так и свалилась на бегу. Отвратительно смотреть на мертвое животное. Был еще тот человек в гробу, давно, в Гамильтоне… лучше про него не вспоминать. А тут мертво по-другому: тут сладкая-сладкая лень, не живет то, что неживое само по себе – камни, скалы, увядшие плети вьющихся растений, высохшая, вся в трещинах земля, выветрившаяся рыжая глина… такой окоченелый, равнодушный мир бывает зимой, когда все вокруг занесено снегом, это совсем другая смерть. От нее не щемит сердце, нет в ней такого, из-за чего щемило бы сердце. По ту сторону лощины круто взбирается вверх и скрывается в водопаде вьющихся лоз и листвы давно заброшенная, заглохшая дорога…
Кречет по ней как-то прошел, ничего там нет интересного. Одна пыль. А еще выше начинаются горы: вблизи все так ясно, отчетливо, а там горы встают как в тумане – громоздятся неровными, прихотливыми уступами, зеленеют всеми оттенками зеленого цвета. Но там прохладно. Там нет этой мертвой недвижности и не налетает, как здесь, порывами жаркий, душный, пьяный ветер, не наносит гнилых запахов… а здесь тебе прямо в лицо, в ноздри вдруг хлестнет всякой дрянью, так что голова кружится. Даже на открытых солнечных полянах, в лугах воздух на минуту замрет, а потом опять обдает жаром, сильным жарким ветром, и в нем запах дохлятины или запах гнили: где-то там, в лесу, невидимые, перезрели и гниют ягоды и плоды – дикий виноград, груши и сливы, жимолость, червивые яблоки, бузина, шиповник… слишком много всего, вот почему он такой пестрый и необъятный, этот мир, где ты родился и где надо жить, а ты к этому еще не готов.
Пошли дальше, уже не так быстро. Роберт молчит, будто ему не о чем с Кречетом говорить, и это грустно. Конечно, Роберт предпочел бы пойти с Джонатаном или с кем-нибудь из своих друзей. Его друзья все такие же, как он сам, будто это они ему братья, а не Кречет… Ведь Кречет не умеет правильно говорить и ничего не хочет делать. В школе ему неохота играть ни в какие игры, а станет играть – непременно упадет, расшибется или еще что… потому что он не умеет забыться, всегда следит за собой со стороны. Когда играли в «цепочка, разорвись», не хватало решимости с маху налететь прямо на ребят и своим телом разорвать их сцепленные руки, вечно он проигрывал и под конец никто не хотел принимать его в игру.
Он наверняка мог бы справляться получше, но что-то внутри всегда мешает. Выходит, даже девчонки и те сильней его. Кричат, бегают, носятся по просторному, утоптанному школьному двору… да разве он бы так не мог, если б постарался? Просто ему пока не хочется. Слишком много всего надо обдумать, столько книг и в школьной библиотеке, и дома… обо всем надо подумать, во всем разобраться, запомнить и отложить в голове, а уж тогда можно будет заняться другими делами. Иногда бросает в дрожь, руки и коленки трясутся, отчего – непонятно. Будто ступаешь на тонкий лед, он, того и гляди, под тобой треснет, и непонятно, зачем туда идешь и кто увидит, если повернешь назад…
Вот и сейчас такое же чувство, как он ни старается себя уверить, что твердо знает, чего хочет. Тревожно и знобит. До чего он ненавидит эту дрожь! Она начинается где-то в животе и разбегается по всему телу, до самых кончиков пальцев. Ну как прицелишься, если руки трясутся? И вдруг Роберт зашептал:
– Гляди, тетеревятник!
И вскинул ружье.
От грохота у Кречета дернулась, откинулась назад голова. Заложило уши. Роберт уже с криком бежал напрямик через кусты, а он все стоял, ошеломленный, ноги отяжелели, словно вросли в мох, и надо было выждать, чтоб сердце стало биться помедленней.
– Достал его, подлюгу! – ликовал Роберт. – Ястребов нужно бить без пощады. Они цыплят уносят, убийцы!
Он шарил в кустах, пинал ногами траву, а говорил громко, весело, с увлечением, будто перед взрослыми, перед целой кучей дядюшек и теток. Кречет за ним не пошел. Смотрел издали на милое, счастливое лицо, загорелое, здоровое, запыленное, и думал: «Только не приноси его сюда… пожалуйста, не надо!» Если придется смотреть на убитую птицу, наверняка стошнит.
– Ух, черт! – сказал Роберт и нагнулся.
Вокруг него вились стрекозы, будто ничего не случилось. То и дело они влетали в солнечный луч и на миг слепяще вспыхивали – точно металлические стрелы дрожали в воздухе, готовые метнуться и ранить. Кречет невольно следил глазами за их воздушной пляской, и у него кружилась голова. Роберт наклонился над убитой птицей, пнул ее ногой.
– Ну и каша, – сказал он.
Кречет отвел глаза. Только бы не видеть, не слышать. Он отошел подальше, под деревья – может быть, среди прохладных, мертвенно-белых поганок и мха, который все покрыл как ковром, немного уймется дрожь. Высоко над головой перекликаются дрозды. Голоса их звучат так задумчиво, нежно, никто бы не догадался, что только минуту назад тишину леса вдребезги разбил выстрел. Вдруг оказалось, что вокруг полным-полно птиц – наверно, это выстрел их всполошил. И они слетаются поглядеть на убитого ястреба. А от него, верно, только и осталась кровавая мешанина кишок, мяса и костей… Что еще? И галки тоже кричат над головой. Очень умная птица галка. И вороны тоже умные. В Кречете встрепенулась надежда: может, всех не перебьют. Хотя, конечно, они и сами убийцы. Они убивают других птиц, насекомых – всех, кто меньше их самих, убивают всех, кого только могут: убьют, выклюют глаза и съедят…
Так уж все устроено.
Но из-за этого ястреба что-то вспоминается. Не что-то, а кто-то. Эти птицы так легко, свободно взмывают в небо, темные, какие-то обтрепанные, крылья распахнуты угрожающе, но этот грозный враг не спешит на тебя накинуться. Тетеревятник, перепелятник, как их там еще зовут… Вдруг представилось: ястреб снова ожил, взлетел, кружит высоко над ними и сверху презрительно окликает их, окликает его, Кречета, насмехается: что же ты за мямля, хуже маленького? Чего тебя всегда мутит за завтраком? А Роберт, оказывается, что-то говорит. Подходит ближе и все говорит.
– Пускай остается тут, – говорит он и, видно, очень доволен собой. – Одним паршивым разбойником меньше, хватит ему кур таскать.
– Здорово ты в него попал, – нетвердым голосом сказал Кречет.
Роберт насмешливо фыркнул – это он насмехается не над Кречетом, а над мертвой птицей: когда кого-нибудь убьешь, над убитой дичью положено смеяться.
И опять они пошли. У Кречета разболелась голова. Его тошнило, но он ни разу не подумал попросить Роберта повернуть назад. Просто не догадался. Так и шел за Робертом, не сводил глаз с его запыленных башмаков, смотрел, как они переступают – раз-два, раз-два – и приминают траву, и на мягкой земле остаются следы. Становилось все жарче. Надо было пересечь луг, и тут на них обрушилось палящее солнце. Впереди тучей неслись стрекозы, блестели, сверкали, как пули, даже глазам стало больно и подумалось – вот было бы счастье так и остаться здесь, на просторе, на этой спокойной, напоенной зноем равнодушной земле, счастье – затеряться в тихом дыханье всего, что на ней растет (кажется, даже слышно, как цветы и травы всасывают воздух, будто силятся вдохнуть поглубже – или это дышит он сам?)… ох, что угодно, только бы не идти домой, не встречаться глазами с отцом. Куда ни глянь – простор, ни конца ему, ни края, он уходит и вниз, далеко в глубину, и в небо поднимается, и даже сейчас, при жарком полуденном солнце, уже не разобрать, где земля, а где небо; все равно как время: оно тоже уносит тебя и вперед, и назад. В нем можно затеряться – и ни о чем не думать. Бескрайняя ширь земли и неба укроет, спрячет. Даже мертвая зимняя белизна может спрятать, засыпать мягкими хлопьями – и никому не придется ставить могильный камень, чтоб люди помнили твоя имя, ведь никакого имени не будет, помнить нечего… тебе просто настанет конец, как тому ястребу.
Но нет, придется идти домой, этого не миновать. А через день-другой вернется Ревир, и встречи с ним тоже не миновать. Так уж все устроено. Кречет так сильно любил мать, что никогда об этой любви не задумывался, все равно как не особенно задумываешься о собственном теле – просто оно твое, и, конечно, надолго; это слишком близко, об этом даже не думается. Важно другое – любовь Ревира. Вот эту любовь надо завоевать, а как ее добиться – непонятно, разве только одним-единственным способом: проливать кровь птиц и зверей, разрывать их пулями в мягкие кровавые клочья.
В мозгу у него давно живет какая-то птица, трепыхается, хочет вырваться наружу. Он чувствует ее в самые отчаянные, безнадежные свои минуты, когда совсем измучается и ни на что нет сил. Крылья бьются в голове, точно в клетке, шум их сливается с шумом в ушах, и нет покоя. Вот и сейчас он идет за Робертом, бездумно скользит по мшистым косогорам, по устилающим землю гладким, полированным сосновым иголкам, а птица бьется, рвется на волю. Будто плотный ком в желудке перед тем, как стошнит: что-то поднимается изнутри, из самых глубин, и непременно надо от этого избавиться.
– Обидно, что ты ничего не подстрелил, – сказал Роберт.
Голос его прозвучал как-то так, что Кречет понял: повернули домой. И сказал вяло:
– Я могу опять пойти. Завтра.
Роберт и отвечать не стал. Оба запарились, устали. По тому, как упорно Роберт держался впереди, Кречет понял, что снова провалился; Роберт, может, этого и не понимает (в конце концов, он тоже не взрослый, ему только тринадцать), но чувствует, а это главное. Даже воздух между ними стал другой, прямо носом чуешь. И сам пахнешь не просто потом, а неудачей, стыдом и позором. А все-таки сегодня не вырвало. Хоть из-за этого никто насмехаться не станет…
Они пересекали луг самой короткой дорогой, направляясь к рощице, что заслоняла хозяйственный двор. В конце луга показался верхом Джонатан и галопом поскакал им навстречу. Оба смотрели на него.
– Здорово он ездит верхом, – сказал Кречет.
Роберт побежал вперед и не слышал его, по крайней мере ничем не показал, что слышал. И замахал Джонатану:
– Джон, прокатишь?
Беспокойные, колючие глаза Джонатана блеснули на солнце. И у его лошади совсем такие же глаза – быстрые, то вправо косятся, то влево. Это кобыла, вся гибкая, чистая, так и лоснится на солнце, и видно, как от дыхания вздрагивает гладкий, крепкий бок. Она нетерпеливо бьет землю копытом.
– Что ж вы оба с пустыми руками, а? – сказал Джонатан.
– Я подстрелил ястреба, – ответил Роберт.
– Подстрелил ты, черта с два. Где он, твой ястреб? А этот, конечно, тоже с пустыми руками. – Джонатан говорил ровным голосом, жестко, хмуро. – Ты что, боишься нажать спуск? Может, и тут мамочке за тебя стараться?
Роберт засмеялся, на Кречета он не смотрел.
Джонатан поскакал прочь, стал кружить поодаль – вот, мол, мне до вас никакого дела нет. Кречет смотрел на него с завистью. Лицо и все тело взмокли от жары и от стыда.
– Эй, ты, отродье! – закричал издали Джонатан. Тебе говорю! А в лошадь попадешь? Или мишень маловата?
– Идем, – сказал Кречету Роберт.
– В лошадь попасть можешь, а? Спорим, не попадешь! Ублюдок несчастный, маменькин сынок!
Кречет, не оборачиваясь, торопливо пошел за Робертом. Почти побежал. Позади громче застучали копыта, и Джонатан закричал, задыхаясь, – в голосе его прорвалось что-то новое, не просто дерзость, а какой-то отчаянный вызов:
– Эй, Кречет! Птенчик! Душечка-малюточка! Ты что, боишься без мамочки из ружья выстрелить?
Кречет сморщился, весь напрягся, копыта стучали уже совсем близко за спиной. Пожалуй, Джонатан проскачет прямо по нему, и ничего тут не поделаешь. И умрешь. Но Джонатан со смехом проскакал мимо, и Кречет остался жив. Джонатан не обернулся. Роберт с Кречетом смотрели ему вслед и видели, как он свернул на дорожку, ведущую на хозяйственный двор.
– Господи, да он же просто валял дурака. Он не собирался на тебя наехать, – сказал Роберт, ему противно стало, что у Кречета испуганное лицо.
Роберт шагал к ограде, что огибала рощу. Чем идти далеко в обход по дорожке, между живых изгородей, они срежут напрямик. Траву на лугу недавно скосили, жесткая зеленая щетина колола Кречету лодыжки. Он не отрываясь глядел в спину Роберту – какими глазами теперь посмотрит на него Роберт? Он побежал и почти у самой ограды нагнал Роберта.
– За что Джон меня ненавидит? – спросил он.
Он обливался потом. Сердце колотилось как бешеное.
Не надо, нельзя было так говорить, но слова вырвались помимо его воли.
– О черт! – Роберт закатил глаза. – Да не думай ты про это.
– За что вы все меня ненавидите?
– Заткнись.
– Почему вы все меня ругаете? – не унимался Кречет. К горлу подступал ком; как ни сдерживайся, а, пожалуй, все-таки стошнит. Он вдруг пришел в ярость: – Я не ублюдок! Не смейте меня ругать ублюдком!
– Заткнись, говорят!
– Черт вас всех возьми, – сказал Кречет.
И вдруг понял: вот сейчас Роберт перелезет через ограду, спрыгнет вниз – и они дома; а здесь, на лугу, они еще на охоте. Он рванулся вперед, изо всей силы стукнул Роберта кулаком по спине, Роберт налетел боком на колючую проволоку. И ружье Роберта выстрелило. Грохот раздался над самым ухом, Кречета оглушило. Не сразу он понял, что случилось. А потом увидел Роберта – шея и плечо разорваны, на горле зияет дыра – и отшатнулся, будто это его с маху ударили в грудь кулаком. Роберт закричал. Он кричал тонко, пронзительно, как девчонка, это был вопль уже не боли, а безмерного изумления, а Кречет стоял и смотрел, будто замкнутый в прокаленной солнцем пустоте, и не мог из нее выйти, не мог шевельнуться.