Обращено ко мне. Они моются, банятся, оттираются. Жагала сраму[44]. Совесть. А пятно все на месте[45].
– Это отлично сказано, что треснувшее зеркало служанки – символ ирландского искусства.
Бык Маллиган, толкнув Стивена ногой под столом, задушевно пообещал:
– Погодите, Хейнс, вот вы еще послушаете его о Гамлете.
– Нет, я в самом деле намерен, – продолжал Хейнс, обращаясь к Стивену. – Я как раз думал на эту тему, когда пришло это ветхое создание.
– А я что-нибудь заработаю на этом? – спросил Стивен.
Хейнс рассмеялся и сказал, снимая мягкую серую шляпу с крюка, на котором была подвешена койка:
– Чего не знаю, того не знаю.
Неторопливо он направился к двери. Бык Маллиган перегнулся к Стивену и грубо, с нажимом прошипел:
– Не можешь без своих штучек. Для чего ты это ему?
– А что? – возразил Стивен. – Задача – раздобыть денег. У кого? У него или у молочницы. По-моему, орел или решка.
– Я про тебя ему уши прожужжал, – не отставал Бык Маллиган, – а тут извольте, ты со своим вшивым злопамятством да замогильными иезуитскими шуточками.
– У меня нет особой надежды, – заметил Стивен, – как на него, так и на нее.
Бык Маллиган трагически вздохнул и положил руку Стивену на плечо.
– Лишь на меня, Клинк, – произнес он.
И совсем другим голосом добавил:
– Честно признаться, я и сам считаю, ты прав. На хрена они, кроме этого, сдались. Чего ты их не морочишь, как я? Пошли они все к ляду. Надо выбираться из этого бардака.
Он встал, важно распустил пояс и совлек с себя свой халат, произнося отрешенным тоном:
– И был Маллиган разоблачен от одежд его[46].
Содержимое карманов он выложил на стол со словами:
– Вот тебе твой соплюшник.
И, надевая жесткий воротничок и строптивый галстук, стыдил их и укорял, а с ними и запутавшуюся часовую цепочку. Руки его, нырнув в чемодан, шарили там, покуда он требовал себе чистый носовой платок. Жагала сраму. Клянусь богом, мы же обязаны поддерживать репутацию. Желаю бордовые перчатки и зеленые башмаки. Противоречие. Я противоречу себе[47]? Ну что же, значит, я противоречу себе. Ветреник Малахия. Его говорливые руки метнули мягкий черный снаряд.
– И вот твоя шляпа, в стиле Латинского Квартала.
Стивен поймал ее и надел на голову. Хейнс окликнул их от дверей:
– Друзья, вы двигаетесь?
– Я готов, – отозвался Бык Маллиган, идя к двери. – Пошли, Клинк. Кажется, ты уже все доел после нас.
Отрешенный и важный, проследовал он к порогу, не без прискорбия сообщая:
– И, пойдя вон, плюхнулся с горки.
Стивен, взяв ясеневую тросточку, стоявшую у стены, тронулся за ним следом. Выйдя на лестницу, он притянул неподатливую стальную дверь и запер ее. Гигантский ключ сунул во внутренний карман.
У подножия лестницы Бык Маллиган спросил:
– А ты ключ взял?
– Да, он у меня, – отвечал Стивен, перегоняя их.
Он шел вперед. За спиной у себя он слышал, как Бык Маллиган сбивает тяжелым купальным полотенцем верхушки папоротников или трав.
– Кланяйтесь, сэр. Да как вы смеете, сэр.
Хейнс спросил:
– А вы платите аренду за башню?
– Двенадцать фунтов, – ответил Бык Маллиган.
– Военному министру, – добавил Стивен через плечо.
Они приостановились, покуда Хейнс разглядывал башню. Потом он заметил:
– Зимой унылое зрелище, надо думать. Как она называется, Мартелло?
– Их выстроили по указанию Билли Питта[48], – сказал Бык Маллиган, – когда с моря угрожали французы. Но наша – это омфал.
– И какие же у вас идеи о Гамлете? – спросил у Стивена Хейнс.
– О нет! – воскликнул страдальчески Бык Маллиган. – Я этого не выдержу, я вам не Фома Аквинат, измысливший пятьдесят пять причин. Дайте мне сперва принять пару кружек.
Он обернулся к Стивену, аккуратно одергивая лимонный жилет:
– Тебе ж самому для такого надо не меньше трех, правда, Клинк?
– Это уж столько ждет, – ответил тот равнодушно, – может и еще подождать.
– Вы разжигаете мое любопытство, – любезно заметил Хейнс. – Тут какой-нибудь парадокс?
– Фу! – сказал Маллиган. – Мы уже переросли Уайльда и парадоксы. Все очень просто. Он с помощью алгебры доказывает, что внук Гамлета – дедушка Шекспира, а сам он призрак собственного отца.
– Как-как? – переспросил Хейнс, показывая было на Стивена. – Вот он сам?
Бык Маллиган накинул полотенце на шею наподобие столы патера и, корчась от смеха, шепнул на ухо Стивену:
– О, тень Клинка-старшего! Иафет в поисках отца[49]!
– Мы по утрам усталые, – сказал Стивен Хейнсу. – А это довольно долго рассказывать.
Бык Маллиган, снова зашагавший вперед, воздел руки к небу.
– Только священная кружка способна развязать Дедалу язык, – объявил он.
– Я хочу сказать, – Хейнс принялся объяснять Стивену на ходу, – эта башня и эти скалы мне чем-то напоминают Эльсинор. «Выступ утеса[50] грозного, нависшего над морем», не так ли?
Бык Маллиган на миг неожиданно обернулся к Стивену, но ничего не сказал. В этот сверкнувший безмолвный миг Стивен словно увидел свой облик, в пыльном дешевом трауре, рядом с их яркими одеяниями.
– Это удивительная история, – сказал Хейнс, опять останавливая их.
Глаза, светлые, как море под свежим ветром, еще светлей, твердые и сторожкие. Правитель морей, он смотрел на юг, через пустынный залив, где лишь маячил смутно на горизонте дымный плюмаж далекого пакетбота да парусник лавировал у банки Маглине.
– Я где-то читал богословское истолкование, – произнес он в задумчивости. – Идея Отца и Сына. Сын, стремящийся к воссоединению с Отцом.
Бык Маллиган немедля изобразил ликующую физиономию с ухмылкою до ушей.
Он поглядел на них, блаженно разинув красивый рот, и глаза его, в которых он тут же пригасил всякую мысль, моргали с полоумным весельем. Он помотал туда-сюда болтающейся башкой болванчика, тряся полями круглой панамы, и запел дурашливым, бездумно веселым голосом:
Я юноша странный, каких поискать[51],
Отец мой был птицей, еврейкою – мать.
С Иосифом-плотником жить я не стал.
Бродяжничал и на Голгофу попал.
Он предостерегающе поднял палец:
А кто говорит, я не бог, тем плутам
Винца, что творю из воды, я не дам.
Пусть пьют они воду, и тайна ясна,
Как снова я воду творю из вина.
Быстрым прощальным жестом он подергал за Стивенову тросточку и устремился вперед, к самому краю утеса, хлопая себя по бокам, как будто плавниками или крыльями, готовящимися взлететь, и продолжая свое пение:
Прощай же и речи мои запиши,
О том, что воскрес я, везде расскажи.
Мне плоть не помеха, коль скоро я бог,
Лечу я на небо… Прощай же, дружок!
Выделывая антраша, он подвигался на их глазах к сорокафутовому провалу, махая крылоподобными руками, легко подскакивая, и шляпа ветреника колыхалась на свежем ветру, доносившем до них его отрывистые птичьи крики.
Хейнс, который посмеивался весьма сдержанно, идя рядом со Стивеном, заметил:
– Мне кажется, тут не стоит смеяться. Он сильно богохульствует. Впрочем, я лично не из верующих. С другой стороны, его веселье как-то придает всему безобидность, не правда ли? Как это у него называется? Иосиф-плотник?
– Баллада об Иисусе-шутнике, – буркнул Стивен.
– Так вы это раньше слышали? – спросил Хейнс.
– Каждый день три раза, после еды, – последовал сухой ответ.
– Но вы сами-то не из верующих? – продолжал расспрашивать Хейнс. – Я хочу сказать: верующих в узком смысле слова. Творение из ничего, чудеса, Бог как личность.
– Мне думается, у этого слова всего один смысл, – сказал Стивен.
Остановясь, Хейнс вынул серебряный портсигар с мерцающим зеленым камнем. Нажав на пружину крышки большим пальцем, он раскрыл его и протянул Стивену.
– Спасибо, – отозвался тот, беря сигарету.
Хейнс взял другую себе и снова защелкнул крышку. Спрятав обратно портсигар, он вынул из жилетного кармана никелированную трутницу, тем же манером раскрыл ее, прикурил и, заслонив язычок пламени ладонью, подставил Стивену.
– Да, конечно, – проговорил он, когда они пошли дальше. – Вы либо веруете, либо нет, верно? Лично я не мог бы переварить идею личного Бога. Надеюсь, вы ее не придерживаетесь?
– Вы видите во мне, – произнес Стивен мрачно и недовольно, – пример ужасающего вольнодумства.
Он шел, выжидая продолжения разговора, держа сбоку ясеневую тросточку.
Ее кованый наконечник легко чертил по тропинке, поскрипывая у ног. Мой дружочек следом за мной, с тоненьким зовом: Стииииии-вии! Волнистая линия вдоль тропинки. Они пройдут по ней вечером, затемно возвращаясь. Он хочет ключ. Ключ мой, я плачу аренду. Но я ем хлеб его, что горестен устам[52].
Отдай и ключ. Все отдай. Он спросит про него. По глазам было видно.
– В конечном счете… – начал Хейнс.
Стивен обернулся и увидал, что холодный взгляд, смеривший его, был не таким уж недобрым.
– В конечном счете, мне кажется, вы способны достичь свободы. Похоже, что вы сами себе господин.
– Я слуга двух господ, – отвечал Стивен, – или, если хотите, госпож, англичанки и итальянки.
– Итальянки? – переспросил Хейнс.
Полоумная королева, старая и ревнивая. На колени передо мной.
– А некто третий, – продолжал Стивен, – желает, чтобы я был у него на побегушках.
– Итальянки? – спросил снова Хейнс. – Что это значит?
– Британской империи, – пояснил Стивен, покраснев, – и Римской святой соборной и апостольской церкви.
Прежде чем заговорить, Хейнс снял с нижней губы приставшие крошки табака.
– Вполне понимаю вас, – спокойно заметил он. – Я бы даже сказал, для ирландца естественно так думать. Мы в Англии сознаем, что обращались с вами несправедливо. Но повинна тут, видимо, история.
Гордые полновластные титулы прозвучали в памяти Стивена победным звоном медных колоколов: et unam sanctam catholicam et apostolicam ecclesiam[53]– неспешный рост, вызревание догматов и обрядов, как его собственных заветных мыслей, химия звезд. Апостольский символ[54] в мессе папы Марцеллия[55], голоса сливаются в мощное утверждающее соло, и под их пение недреманный ангел церкви воинствующей обезоруживал ересиархов и грозил им.
Орды ересей в скособоченных митрах разбегаются наутек: Фотий, орава зубоскалов, средь коих и Маллиган, Арий, воевавший всю жизнь против единосущия Сына Отцу, Валентин, что гнушался земным естеством Христа, и хитроумный ересиарх из Африки, Савеллий, по чьим утверждениям Отец Сам был собственным Сыном[56].
Слова, которые только что сказал Маллиган, зубоскаля над чужеземцем.
Пустое зубоскальство. Неизбежная пустота ожидает их, всех, что ткут ветер[57]: угрозу, обезоруживанье и поражение несут им стройные боевые порядки ангелов церкви, воинство Михаила[58], в пору раздоров всегда встающее на ее защиту с копьями и щитами.
Браво, бис! Продолжительные аплодисменты. Zut! Nom de Dieu![59]
– Я, разумеется, британец, – продолжал голос Хейнса, – и мыслю я соответственно. К тому же мне вовсе не хочется увидеть свою страну в руках немецких евреев. Боюсь, что сейчас это главная опасность для нашей нации.
Двое, наблюдая, стояли на краю обрыва – делец и лодочник.
– Плывет в Баллок.
Лодочник с неким пренебрежением кивнул на север залива.
– Там будет саженей пять[60], – сказал он. – Туда его и вынесет после часу, когда прилив начнется. Нынче девятый день.
Про утопленника. Парус кружит по пустынной бухте, поджидая, когда вынырнет раздутый мешок и обернет к солнцу солью беленное вспученное лицо.
А вот и я.
Извилистой тропкой они спустились к неширокому заливчику. Бык Маллиган стоял на камне без пиджака, отшпиленный галстук струился по ветру за плечом. Поблизости от него юноша, держась за выступ скалы, медленно по-лягушачьи разводил зелеными ногами в студенистой толще воды.
– А брат с тобой, Мэйлахи?
– Да нет, он в Уэстмите, у Бэннонов.
– Все еще? Мне Бэннон прислал открытку. Говорит, подцепил себе там одну молоденькую. Фотодевочка, он ее так зовет.
– Заснял, значит? С короткой выдержкой?
Бык Маллиган уселся снять башмаки. Из-за выступа скалы высунулось красное отдувающееся лицо. Пожилой мужчина вылез на камни, вода блестела на его лысине с седоватым венчиком, вода струилась по груди, по брюху, капала с черных мешковатых трусов.
Бык Маллиган посторонился, пропуская его, и, бросив взгляд на Хейнса и Стивена, ногтем большого пальца[61] набожно перекрестил себе лоб, уста и грудную клетку.
– А Сеймур опять в городе, – сказал юноша, ухватившись снова за выступ. – Медицину побоку, решил в армию.
– Да иди ты, – хмыкнул Бык Маллиган.
– На той неделе уже в казарму. А ты знаешь ту рыженькую из Карлайла, Лили?
– Знаю.
– Прошлый вечер на пирсе с ним обжималась. У папаши денег до черта.
– Может, она залетела?
– Это ты Сеймура спроси.
– Сеймур – кровопускающий офицер! – объявил Бык Маллиган.
Кивнув самому себе, он стянул с ног брюки, выпрямился и изрек избитую истину:
– Рыжие бабы блудливы как козы.
Встревоженно оборвав, принялся щупать свои бока под вздувшейся от ветра рубашкой.
– У меня нет двенадцатого ребра[62], – возопил он. – Я Uebermensch[63]. Беззубый Клинк и я, мы сверхчеловеки.
Он выпутался из рубашки и кинул ее к вороху остальной одежды.
– Здесь залезаешь, Мэйлахи?
– Ага. Дай-ка местечко на кровати.
Юноша в воде оттолкнулся назад и в два сильных, ровных гребка выплыл на середину заливчика. Хейнс с сигаретой присел на камень.
– А вы не будете? – спросил Бык Маллиган.
– Попозже, – отвечал Хейнс. – После завтрака не сразу.
Стивен повернулся идти.
– Я ухожу, Маллиган, – сказал он.
– А дай-ка тот ключ, Клинк, – сказал Бык Маллиган, – мою рубашку прижать.
Стивен протянул ему ключ. Бык Маллиган положил его на ворох одежды.
– И двухпенсовик на пинту. Кидай туда же.
Стивен кинул два пенса на мягкий ворох. Одеваются, раздеваются. Бык Маллиган, выпрямившись, сложив перед грудью руки, торжественно произнес:
– Крадущий у бедного дает взаймы Господу[64]. Так говорил Заратустра.
Жирное тело нырнуло в воду.
– Еще увидимся, – сказал Хейнс, повернувшись к уходящему Стивену и улыбаясь необузданности ирландцев.
Бычьих рогов, конских копыт и улыбки сакса[65].
– В «Корабле»! – крикнул Бык Маллиган. – В полпервого.
– Ладно, – ответил Стивен.
Он шел по тропинке, что вилась вверх.
Uliata rutilantium
Turma circumdet.
lubilantium te virginum.
Седой нимб священника за скалой, куда тот скромно удалился для одевания. Сегодня я не буду здесь ночевать. Домой идти тоже не могу.
Зов, протяжный и мелодичный, донесся до него с моря. На повороте тропинки он помахал рукой. Голос донесся снова. Лоснящаяся темная голова, тюленья, далеко от берега, круглая.
Захватчик.
Эпизод 2[66]
– Кокрейн, ты скажи. Какой город послал за ним?
– Тарент, сэр.
– Правильно. А потом?
– Потом было сражение, сэр.
– Правильно. А где?
Мальчуган с пустым выражением уставился в пустоту окна.
Басни дочерей памяти. Но ведь чем -то и непохоже на басни памяти. Тогда – фраза, сказанная в сердцах, шум Блейковых крыл избытка[67]. Слышу, как рушатся пространства, обращаются в осколки стекло и камень, и время охвачено сине-багровым пламенем конца. Что же нам остается?
– Я позабыл место, сэр. В 279 году до нашей эры.
– Аскулум, – бросил Стивен, заглянув в книгу с рубцами кровопролитий.
– Да, сэр. И он сказал: еще одна такая победа – и мы погибли[68].
Вот эту фразу мир и запомнил. Утеха для скудоумных. Над усеянной телами равниной, опершись на копье, генерал обращается с холма к офицерам. Любой генерал к любым офицерам. А те внимают.
– Теперь ты, Армстронг, – сказал Стивен. – А каков был конец Пирра?
– Конец Пирра, сэр?
– Я знаю, сэр. Спросите меня, сэр, – вызвался Комин.
– Нет, ты обожди. Армстронг. Ты что-нибудь знаешь о Пирре?
В ранце у Армстронга уютно притаился кулек с вялеными фигами. Время от времени он разминал их в ладонях и отправлял потихоньку в рот. Крошки, приставшие к кожице на губах. Подслащенное мальчишеское дыхание.
Зажиточная семья, гордятся, что старший сын во флоте. Викс-роуд, Долки.
– О Пирре, сэр? Пирр – это пирс.
Все засмеялись. Визгливый, злорадный смех без веселья. Армстронг обвел взглядом класс, дурашливая ухмылка на профиле. Сейчас совсем разойдутся, знают, что мне их не приструнить, а плату их папаши внесли.
– Тогда объясни, – сказал Стивен, касаясь плеча мальчугана книжкой, – что это такое, пирс.
– Ну, пирс, сэр, – тянул Армстронг. – Такая штука над морем. Вроде как мост. В Кингстауне пирс, сэр.
Кое– кто засмеялся снова, без веселья, но со значением. Двое на задней парте начали перешептываться. Да. Они знали: никогда не изведав, никогда не были невинны. Все. Он с завистью оглядел их лица. Эдит, Этель, Герти, Лили. Похожи на этих: дыхание тоже подслащенное от чая с вареньем, браслеты звякают во время возни.
– Кингстаунский пирс, – повторил Стивен. – Да, несбывшийся мост.
Их взгляды смутились от его слов.
– Как это, сэр? – спросил Комин. – Мост, он же через реку.
Хейнсу в его цитатник. Не для этих ушей. Вечером, среди пьянки и пустословия, пронзить, словно пирс воду, ровную гладь его ума. А что в том? Шут при господском дворе, благоволимый и презираемый, добился от господина милостивой похвалы. Почему все они выбрали эту роль? Не только ведь ради ласки и поощрения. Для них тоже история – это сказка, давно навязшая в ушах, а своя страна – закладная лавка[69].
Разве Пирр не пал в Аргосе от руки старой ведьмы[70], а Юлия Цезаря не закололи кинжалом? Их уже не изгнать из памяти. Время поставило на них свою мету[71] и заключило, сковав, в пространстве, что занимали уничтоженные ими бесчисленные возможности. Но были ль они возможны, если их так и не было? Или то лишь было возможным, что состоялось? Тките, ветра ткачи.
– Сэр, а расскажите нам что-нибудь.
– Ага, сэр, про привидения.
– Где мы остановились тут? – спросил Стивен, открывая другую книгу.
– «Оставь рыданья»[72], – сказал Комин.
– Ну, давай, Толбот.
– А историю, сэр?
– Потом, – сказал Стивен. – Давай, Толбот.
Смуглый мальчуган раскрыл книгу и ловко приладил ее за укрытием своего ранца. Он начал читать стихотворение, запинаясь и часто подглядывая в текст:
Оставь рыданья, о пастух, оставь рыданья,
Ликид не умирал, напрасна скорбь твоя,
Хотя над ним волны сомкнулись очертанья…
Тогда это должно быть движением, актуализация возможного как такового.
Фраза Аристотеля сложилась из бормотанья ученика и поплыла вдаль, в ученую тишину[73] библиотеки Святой Женевьевы, где он читал, огражден от греховного Парижа, вечер за вечером. Рядом хрупкий сиамец штудировал учебник стратегии. Вокруг меня насыщенные и насыщающиеся мозги – пришпиленные под лампочками, слабо подрагивающие щупиками, – а во тьме моего ума грузное подземное чудище, неповоротливое, боящееся света, шевелит драконовой чешуей. Мысль – это мысль о мысли. Безмятежная ясность. Душа – это, неким образом, все сущее: душа – форма форм[74]. Безмятежность нежданная, необъятная, лучащаяся: форма форм.
Толбот твердил:
И дивной властию того,
кто шел по водам,
И дивной властию…
– Можешь перевернуть, – сказал Стивен безразлично. – Я ничего не вижу.
– Чего, сэр? – спросил простодушно Толбот, подаваясь вперед.
Его рука перевернула страницу. Он снова выпрямился и продолжал, как будто припомнив. О том, кто шел по водам. И здесь лежит его тень, на этих малодушных сердцах, и на сердце безбожника, на его устах, на моих. Она и на снедаемых любопытством лицах тех, что предложили ему динарий[75]. Кесарево кесарю, а Божие Богу. Долгий взгляд темных глаз, загадочные слова, что без конца будут ткаться на кроснах церкви. Да.
Отгадай загадку, будешь молодец:
Зернышки посеять мне велел отец.
Толбот закрыл книжку и сунул ее в ранец.
– Все уже? – спросил Стивен.
– Да, сэр. В десять хоккей, сэр.
– Короткий день, сэр. Четверг.
– А кто отгадает загадку? – спросил Стивен.
Они распихивали учебники, падали карандаши, шуршали страницы.
Сгрудившись вместе, защелкивали и затягивали ранцы, разом весело тараторя:
– Загадку, сэр? Давайте я, сэр.
– Я, дайте я, сэр.
– Какую потрудней, сэр.
– Загадка такая, – сказал Стивен.
Кочет поет.
Чист небосвод.
Колокол в небе
Одиннадцать бьет.
Бедной душе на небеса
Час улетать настает[76].
– Отгадайте, что это.
– Чего -чего, сэр?
– Еще разок, сэр. Мы не расслышали.
Глаза их расширились, когда он повторил строчки. Настала пауза, а потом Кокрейн попросил:
– Скажите отгадку, сэр. Мы сдаемся.
Стивен, чувствуя подкативший к горлу комок, ответил:
– Это лис хоронит свою бабку под остролистом.
Нервически рассмеявшись, он встал, и эхом ему нестройно раздались их возгласы разочарования.
В дверь стукнули клюшкой, и голос из коридора прокричал:
– Хоккей!
Они кинулись как оголтелые, боком выскакивая из -за парт, перемахивая через сиденья. Вмиг комната опустела, и из раздевалки послышался их гомон и грохот клюшек и башмаков.
Сарджент, единственный, кто остался, медленно подошел, протягивая раскрытую тетрадь. Его спутанные волосы и тощая шея выдавали явную неготовность, слабые глаза в запотевших очках глядели просяще. На блеклой бескровной щеке расплылось чернильное пятно в форме финика, еще свежее и влажное, как след слизня.
Он подал тетрадку. Наверху страницы было выведено: «Примеры». Дальше шли цифры вкривь и вкось, а внизу имелся корявый росчерк с загогулинами и с кляксой. Сирил Сарджент: личная подпись и печать.
– Мистер Дизи велел все снова переписать и показать вам, сэр.
Стивен потрогал края тетрадки. Что толку.
– Ты уже понял, как их решать? – спросил он.
– С одиннадцатого до пятнадцатого, – отвечал Сарджент. – Мистер Дизи сказал, надо было списать с доски, сэр.
– А сам теперь сможешь сделать?
– Нет, сэр.
Уродлив и бестолков: худая шея, спутанные волосы, пятно на щеке – след слизня. Но ведь какая-то любила его, выносила под сердцем, нянчила на руках. Если бы не она, мир в своей гонке давно подмял бы его, растоптал, словно бескостого слизня. А она любила его жидкую слабосильную кровь, взятую у нее самой. Значит, это и есть настоящее[77]? Единственно истинное в жизни? В святом своем рвении пламенный Колумбан[78] перешагнул через тело матери, простершейся перед ним. Ее не стало: дрожащий остов ветки, попаленной огнем, запах розового дерева и могильного тлена. Она спасла его, не дала растоптать и ушла, почти не коснувшись бытия. Бедная душа улетела на небеса – и на вересковой пустоши, под мерцающими звездами, лис, горящие беспощадные глаза, рыжим и хищным духом разит от шкуры, рыл землю, вслушивался, откидывал землю, вслушивался и рыл, рыл.
Сидя с ним рядом, Стивен решал задачу. Он с помощью алгебры доказывает, что призрак Шекспира – это дедушка Гамлета. Сарджент глядел искоса через съехавшие очки. Из раздевалки стук клюшек; с поля голоса и глухие удары по мячу.
Значки на странице изображали чопорный мавританский танец, маскарад букв в причудливых шляпах квадратов и кубов. Подача руки, поворот, поклон партнеру: вот так: бесовские измышленья мавров. И они уже покинули мир, Аверроэс и Моисей Маймонид, мужи, темные обличьем и обхожденьем, ловящие в свои глумливые зеркала смутную душу мира, и тьма в свете светит, и свет не объемлет ее[79].
– Ну как, понял? Сможешь сам сделать следующий?
– Да, сэр.
Вялыми, неуверенными движениями пера Сарджент списал условие. То и дело медля в надежде помощи, рука его старательно выводила кривые значки, слабая краска стыда проступала сквозь блеклую кожу щек. Amor matris[80], родительный субъекта и объекта. Она вскормила его своей жидкой кровью и свернувшимся молоком, скрывала от чужих взоров его пеленки.
Я был как он, те же косые плечи, та же нескладность Детство мое, сгорбясь подле меня. Ушло, и не коснуться его, пускай хоть раз, хоть слегка. Мое ушло, а его потаенно, как наши взгляды. Тайны, безмолвно застывшие в темных чертогах двух наших сердец: тайны, уставшие тиранствовать: тираны, мечтающие быть свергнутыми.
Пример был решен.
– Вот видишь, как просто, – сказал Стивен, вставая.
– Ага, сэр, спасибо, – ответил Сарджент.
Он промокнул страницу и отнес тетрадь к парте.
– Бери свою клюшку и ступай к ребятам, – сказал Стивен, направляясь к дверям следом за нескладной фигуркой.
– Ага, сэр.
В коридоре послышалось его имя, его окликали с поля:
– Сарджент!
– Беги, мистер Дизи тебя зовет, – поторопил Стивен.
Стоя на крыльце, он глядел, как пентюх поспешает на поле битвы, где голоса затеяли крикливую перебранку. Их разделили на команды, и мистер Дизи возвращался, шагая через метелки травы затянутыми в гетры ногами.
Едва он дошел до школы, как снова заспорившие голоса позвали его назад. Он обернул к ним сердитые седые усы.
– Ну что еще? – прокричал он несколько раз, не слушая.
– Кокрейн и Холлидей в одной команде, сэр, – крикнул ему Стивен.
– Вы не обождете минутку у меня в кабинете, – попросил мистер Дизи, – пока я тут наведу порядок.
Он озабоченно зашагал по полю обратно, строго покрикивая своим старческим голосом:
– В чем дело? Что там еще?
Пронзительные их крики взметнулись разом со всех сторон от него; фигурки их обступили его кольцом, а слепящее солнце выбеливало мед его плохо выкрашенной головы.
Прокуренный застоялый дух царил в кабинете, вместе с запахом кожи вытертых тускло-желтых кресел. Как в первый день, когда мы с ним рядились тут. Как было вначале, так и ныне. Сбоку стоял подносик с монетами Стюарта[81], жалкое сокровище ирландских болот: и присно. И в футляре для ложек, на выцветшем алом плюше, двенадцать апостолов[82], проповедовавших всем языкам: и во веки веков.
Торопливые шаги по каменному крыльцу, в коридоре. Раздувая редкие свои усы, мистер Дизи остановился у стола.
– Сначала наши небольшие расчеты.
Он вынул из сюртука перетянутый кожаной ленточкой бумажник. Раскрыв его, извлек две банкноты, одну – из склеенных половинок, и бережно положил на стол.
– Два, – сказал он, вновь перетягивая и убирая бумажник.
Теперь в хранилище золотых запасов. Ладонь Стивена в неловкости блуждала по раковинам, лежавшим грудой в холодной каменной ступке: волнистые рожки, и каури, и багрянки, а эта вот закручена, как тюрбан эмира, а эта – гребешок святого Иакова. Добро старого пилигрима, мертвые сокровища, пустые ракушки.
Соверен, новенький и блестящий, упал на мягкий ворс скатерти.
– Три, – сказал мистер Дизи, вертя в руках свою маленькую копилку. – Очень удобная штучка. – Смотрите. Вот сюда соверены. Тут шиллинги, полукроны, шестипенсовики. А сюда – кроны. Смотрите.
Он высыпал на ладонь два шиллинга и две кроны.
– Три двенадцать, – сказал он. – По -моему, это правильно.
– Благодарю вас, сэр, – отвечал Стивен, с застенчивою поспешностью собирая деньги и пряча их в карман брюк.
– Не за что, – сказал мистер Дизи. – Вы это заработали.
Рука Стивена, освободившись, вернулась снова к пустым ракушкам. Тоже символы красоты и власти. Толика денег в моем кармане: символы, запятнанные алчностью и нищетой.
– Не надо их так носить, – предостерег мистер Дизи. – Где-нибудь вытащите и потеряете. Купите лучше такую же штуковину. Увидите, как это удобно.
Отвечай что-нибудь.
– У меня она часто будет пустовать.
Те же место и час, та же премудрость: и я тот же. Вот уже трижды. Три петли вокруг меня. Ладно. Я их могу разорвать в любой миг, если захочу.