1
Шарлотта Боуэн решила, что умерла. Она открыла глаза — ее окружали холод и мрак. Холодом тянуло снизу, точь-в-точь как от земли на клумбе в саду ее матери, где из-за постоянно подтекающего садового крана образовывалось пятно сырости, зеленое и вонючее. Тьма была повсюду. Чернота навалилась на Шарлотту тяжелым одеялом, и девочка напряженно всматривалась в нее, пытаясь разглядеть в бесконечной пустоте какой-нибудь силуэт, уверивший бы ее, что она не в могиле. Поначалу Шарлотта не шевелилась. Не двигала ни руками, ни ногами, потому что боялась стукнуться о стенки гроба, боялась узнать, что смерть вовсе не такова, какой ей всегда представлялась: с сонмом святых, с морем солнечного света и с ангелами на качелях, играющими на арфах.
Шарлотта прислушалась, но ничего не услышала. Потянула носом воздух, но ничего не уловила, кроме окружавшего ее запаха затхлости — так пахнут старые камни, когда обрастают плесенью. Девочка сглотнула и ощутила слабый привкус яблочного сока. И этого оказалось достаточно, чтобы она вспомнила.
Он ведь дал ей яблочного сока. Протянул ей запотевшую бутылку с уже открученной крышкой. Улыбнулся, сжал ее плечо и сказал:
— Не волнуйся, Лотти. Ради мамы.
Мама. Вот в чем все дело. Где же мама? Что с ней случилось? А с Лотти? Что случилось с Лотти?
— Произошла авария, — сказал он. — Я отвезу тебя к твоей маме.
— Где? — спросила она. — Где мама? — И потом громче, потому что внезапно свело живот и не понравилось, как этот человек на нее смотрит: — Скажите мне, где моя мама! Скажите! Сейчас же!
— Все в порядке, — быстро ответил он, озираясь. Совсем как маму, его смутил ее крик. — Успокойся, Лотти. Она в правительственном убежище. Тебе известно, что это такое?
Шарлотта покачала головой. В конце концов ей было всего десять лет, и деятельность правительства являлась для нее тайной. Она знала только то, что ее «состоявшая в правительстве» мама уходила из дому еще до семи утра и возвращалась, когда Шарлотта уже спала. Мама ездила в свой офис на Парламент-сквер. Ездила на свои заседания в Министерство внутренних дел. Ездила в палату общин. Днем по пятницам принимала своих избирателей в мэрилебонском офисе, а Лотти тем временем делала уроки, упрятанная от людских глаз в комнату с желтыми стенами, где заседал актив избирателей.
— Веди себя хорошо, — говорила ей мать, когда днем в пятницу Шарлотта приезжала из школы. Мама бросала многозначительный взгляд на комнату с желтыми стенами. — И чтобы ни гугу, пока мы не поедем домой. Ясно?
— Да, мама.
А потом мама улыбалась:
— Тогда поцелуемся. И обнимемся. Я хочу, чтобы ты меня еще и обняла.
Прервав свою беседу с приходским священником, или торговцем с Эджвер-роуд, или местной учительницей, или еще с кем-то, претендовавшим на десять минут драгоценного времени своего представителя в парламенте, мама подхватывала Лотти и крепко, до боли сжимала руками, а затем шлепала по попке и говорила:
— А теперь иди. — И, обернувшись к посетителю, со смехом добавляла: — Дети.
Пятницы были самыми лучшими днями. После приема они с мамой вместе возвращались домой, и Лотти рассказывала ей обо всех событиях за неделю. И мама слушала. Она кивала, а иногда похлопывала Лотти по коленке, но все время пристально вглядывалась в дорогу поверх головы водителя.
— Мама, — со вздохом мученицы произносила Лотти, безуспешно пытаясь отвлечь внимание матери от Мэрилебон-Хай-стрит. Маме не обязательно смотреть на дорогу, ведь не она же ведет машину. — Я с тобой разговариваю. Что ты высматриваешь?
— Потенциальную опасность, Шарлотта. Высматриваю потенциальную опасность. И тебе советую.
Похоже, опасность подкралась незаметно. Но правительственное убежище? Что это такое? Место, где можно спрятаться, если кто-то сбросит бомбу?
— Мы едем в убежище? — Лотти торопливо глотнула сока. Он был с каким-то странным привкусом — совсем не сладкий, но она послушно выпила, поскольку знала: нельзя обижать взрослых отказом.
— Совершенно верно, — сказал он. — Мы едем в убежище. Твоя мама ждет нас там.
И это все, что она помнила отчетливо. Потом окружающее стало расплываться. Пока они ехали по Лондону, веки Шарлотты отяжелели, и не прошло и нескольких секунд, как она уже не могла держать голову. Откуда-то из глубины сознания всплыл добрый голос, вроде бы говоривший:
— Умница, Лотти. Поспи как следует.
И чья-то рука осторожно сняла с нее очки.
При этой последней мысли Лотти медленно поднесла руки к лицу, стараясь держать их как можно ближе к телу, чтобы невзначай не задеть стенки гроба, в котором она лежала. Пальцы коснулись подбородка. Медленно, словно шагая, поднялись к щекам. Нащупали переносицу. Очков не было.
Впрочем, в темноте — какая разница. Но если загорится свет… Только как в гробу может загореться свет?
Лотти тихонько вздохнула. Потом еще раз. И еще. Сколько тут воздуха? — промелькнула у нее мысль. Сколько у нее времени, прежде чем… И почему? Почему?
Девочка почувствовала, как сжалось горло, в груди сделалось горячо. Защипало в глазах. Я не должна плакать, подумала она, ни за что не должна. Никто никогда не должен видеть… Правда, видеть-то нечего. Вокруг не было ничего, кроме бесконечной, чернее черного тьмы. И от этого снова сжалось горло, в груди сделалось горячо, в глазах защипало. Я не должна, подумала Лотти. Не должна плакать. Нет, нет.
Родни Эронсон приткнулся широким задом к подоконнику в кабинете главного редактора и почувствовал, как старые жалюзи шаркнули по его джинсовой куртке. Он выудил из кармана остатки батончика «Кэдбери» с цельным орехом и принялся разворачивать фольгу с увлеченностью палеонтолога, скрупулезно удаляющего землю с останков доисторического человека.
В другом конце комнаты, развалясь в кресле, которое Родни называл Креслом власти, сидел за столом совещаний Деннис Лаксфорд. С улыбкой проказника-эльфа главный редактор слушал последнюю за день сводку о событии, которое на прошлой неделе пресса окрестила «Румбой со съемным мальчиком». Отчет с большим воодушевлением представлял лучший в штате «Осведомителя» спец по журналистским расследованиям. Двадцатитрехлетний Митчелл Корсико, по-идиотски преданный в одежде ковбойскому стилю, обладал чутьем ищейки и пронырливостью барракуды. Он чувствовал себя как рыба в воде в атмосфере парламентских махинаций, недовольства общественности и сексуальных скандалов.
— Сегодня днем, — вещал Корсико, — наш уважаемый член парламента от Восточного Норфолка заявил, что его избиратели стоят за него горой. Он невиновен, пока вина не доказана и все такое. Глава правящей партии считает, что вся эта шумиха поднята бульварной прессой, которая, как он утверждает, в очередной раз пытается подорвать позиции правительства. — Корсико перелистал блокнот, видимо, в поисках соответствующей цитаты. Найдя ее, он сдвинул на затылок свой драгоценный стетсон[2], встал в героическую позу и зачитал: — «Не секрет, что средства массовой информации полны решимости свалить правительство. Эта история со съемным мальчиком — просто очередная попытка Флит-стрит[3] повлиять на ход парламентских дебатов. Но если массмедиа желают падения правительства, им предстоит сразиться не с одним, а с целой когортой достойных противников, готовых принять бой, от Даунинг-стрит и Уайтхолла и до Вестминстерского дворца»[4]. — Корсико закрыл блокнот и сунул его в задний карман сильно покошенных джинсов. — Как благородно, а?
Лаксфорд слегка откинулся назад вместе с креслом и сложил ладони на совершенно плоском животе. Сорок шесть лет — тело юноши и густая, светло-русая шевелюра в придачу. На эвтаназию бы его, зло подумал Родни. Вот было бы благо для всего коллектива и для самого Родни в частности — не пришлось бы плестись в хвосте его элегантности.
— Нам не нужно валить правительство, — сказал Лаксфорд. — Мы можем сидеть и ждать, пока оно свалится само. — Он лениво потеребил свои шелковые рисунчатые подтяжки. — Мистер Ларнси по-прежнему придерживается своей первоначальной версии?
— Стоит насмерть, — ответил Корсико. — Наш уважаемый член парламента от Восточного Норфолка ничего не прибавил к своему предыдущему заявлению относительно, как он его назвал, «печального недоразумения, возникшего в результате моего нахождения в автомобиле за Пэддингтонским вокзалом вечером в прошлый четверг». Он якобы собирал там сведения для Особого комитета по наркотикам и проституции, который и возглавляет.
— А существует Особый комитет по наркотикам и проституции? — спросил Лаксфорд.
— Если и нет, то, можете быть уверены, правительство немедленно его создаст.
Лаксфорд сцепил пальцы на затылке и еще на сантиметр отклонился назад вместе с креслом. Лучшего развития событий и пожелать было нельзя. За нынешний период пребывания у власти консерваторов чего только не откопали национальные таблоиды: парламентариев с любовницами, парламентариев с внебрачными детьми, парламентариев, развлекающихся с проститутками, парламентариев-онанистов, парламентариев, незаконными путями приобретающих недвижимость, парламентариев, находящихся в подозрительных контактах с промышленностью. Но о подобном еще не слыхивали: член парламента от консерваторов был накрыт с таким, что называется, поличным, что любо-дорого посмотреть: с шестнадцатилетним съемным мальчиком, да еще в момент совокупления. Более доходную новость трудно было придумать, и Родни видел, как Лаксфорд мысленно оценивает солидное повышение зарплаты, которое ему светит после подведения всех итогов. Теперешние события позволяли ему вывести «Осведомитель» на первое место по тиражам. Удачливый негодяй, черт бы побрал его гнилое сердчишко. Но, по мысли Родни, он был не единственным журналистом в Лондоне, который смог бы воспользоваться неожиданной возможностью и превратить ее в стоящий газетный материал. На Флит-стрит он был не единственным бойцом.
— Премьер-министр отделается от него не позже чем через три дня, — предсказал Лаксфорд и глянул в сторону Родни. — Твой прогноз?
— Я бы сказал, что три дня многовато, Ден. — Родни внутренне улыбнулся выражению лица Лаксфорда. Главный редактор ненавидел уменьшительные формы своего имени.
Лаксфорд, сощурившись, оценивал ответ Родни. Не дурак этот Лаксфорд, подумал Родни. Он не сидел бы, где сидит, если бы не обращал внимания на кинжалы, нацеленные ему в спину. Лаксфорд снова обратился к репортеру:
— Что у вас дальше?
Корсико стал перечислять, на каждом пункте прищелкивая пальцами.
— Жена члена парламента Ларнси поклялась вчера, что не бросит мужа, но я располагаю сведениями, что сегодня вечером она от него уезжает. Мне нужен фотограф.
— Об этом позаботится Род, — сказал Лаксфорд, уже не взглянув больше в сторону Родни. — Что еще?
— Ассоциация консерваторов Восточного Норфолка проводит сегодня вечером заседание, на котором обсудит «политическую жизнеспособность» своего члена парламента. Мне позвонил кто-то из этой ассоциации и сказал, что Ларнси попросят уйти.
— Что-нибудь еще?
— Мы ждем комментариев премьер-министра. Ах да. Кое-что еще. Анонимный звонок — утверждают, что Ларнси всегда был неравнодушен к мальчикам, даже в школе. Жена со дня свадьбы была ширмой.
— А что с этим съемным мальчиком?
— В настоящий момент он прячется. В доме своих родителей в Южном Ламбете.
— Он даст интервью? А его родители?
— Я продолжаю над этим работать. Лаксфорд опустил передние ножки кресла на пол.
— Ну хорошо, — произнес он и добавил со своей лукавой улыбочкой: — Старайся, Митч.
Корсико шутливым жестом дотронулся двумя пальцами до шляпы и направился к выходу. Он уже был у двери, когда та открылась, и вошла шестидесятилетняя секретарша Лаксфорда с двумя стопками писем, которые она положила на стол заседаний перед главным редактором «Осведомителя». Первая стопка состояла из вскрытых писем и легла слева от Лаксфорда. Письма во второй стопке вскрыты не были, на них стояли пометки «Лично», «Конфиденциально» или «Главному редактору лично», и они разместились справа от Лаксфорда, после чего секретарша достала из стола нож для разрезания бумаг и положила его на расстоянии двух дюймов от запечатанных конвертов. Еще она принесла корзину для бумаг и поставила рядом со стулом Лаксфорда.
— Что-нибудь еще, мистер Лаксфорд? — спросила она, как неизменно спрашивала каждый вечер перед окончанием рабочего дня.
«Минет, мисс Уоллес, — мысленно ответил Родни. — Стоя на коленях, женщина. И чтобы стонала, пока делаешь». Он невольно усмехнулся, представив мисс Уоллес — как всегда в трикотажной двойке, твидовой юбке и жемчугах — на коленях между ляжек Лаксфорда. Чтобы скрыть свое веселье, он быстро опустил голову, рассматривая остаток батончика «Кэдбери».
Лаксфорд принялся перебирать нераспечатанные конверты.
— Позвоните перед уходом моей жене, — попросил он секретаршу. — Сегодня я вернусь не позже восьми.
Мисс Уоллес кивнула и молча удалилась, быстро прошагав в своих удобных туфлях на каучуковой подошве по серому ковру к двери. Оставшись впервые за этот день наедине с главным редактором «Осведомителя», Родни оторвался от подоконника, а Лаксфорд как раз взялся за нож для разрезания бумаг и начал вскрывать конверты из стопки справа. Родни никогда не мог понять страсти Лаксфорда к собственноручному распечатыванию личной почты. Учитывая политическую линию газеты — как можно левее от центра, лишь бы тебя не причислили к красным, коммунистам или розовым и не припечатали любым другим отнюдь не лестным прозвищем, — в письме с пометкой «Лично» вполне могла оказаться взрывчатка. И лучше уж рисковать пальцами, руками или глазами мисс Уоллес, чем превращать себя в потенциальную мишень для какого-нибудь психа. Лаксфорд, разумеется, смотрел на это по-другому. Не то чтобы он оберегал мисс Уоллес. Скорее он заметил бы, что работа главного редактора — оценивать читательский отклик на свою газету. «Осведомитель», заявил бы он, не одержит желанной победы в войне газет за самые большие тиражи, если главный редактор будет руководить своими подчиненными из тыла. Ни один стоящий издатель не станет терять связи с читателями.
Родни наблюдал, как Лаксфорд просматривает первое письмо. Главный редактор фыркнул, скомкал его и бросил в корзину для бумаг. Открыл второе и быстро его пробежал. Хмыкнул и отправил вдогонку за первым. Прочел третье, четвертое и пятое и вскрывал шестое, когда со знакомой Родни нарочитой рассеянностью спросил:
— Да, Род? Что у тебя на уме?
То, что было у Родни на уме, проистекало из самой должности, которую занимал Лаксфорд: Вседержитель, лорд—хранитель печати, запевала, вожак, а иными словами — почтенный главный редактор «Осведомителя». Всего полгода назад его из-за Лаксфорда лишили назначения, которого он чертовски заслуживал, и председатель — свиная харя — сказал своим хорошо поставленным голосом, что ему «недостает необходимых инстинктов», чтобы произвести в «Осведомителе» те преобразования, которые позволят изменить таблоид к лучшему.
— Какого рода инстинктов? — вежливо поинтересовался он у председателя, когда тот выложил ему новость.
— Инстинкта убийцы, — ответил председатель. — У Лаксфорда его хоть отбавляй. Посмотрите, что он сделал для «Глобуса».
А для «Глобуса» он сделал вот что: взял невзрачную газетку, заполнявшуюся сплетнями о кинозвездах и елейными историями о членах королевской семьи, и превратил ее в газету с самыми высокими в стране тиражами. Но не путем повышения уровня публикаций. Для этого Лаксфорд был слишком «от мира сего». Нет, он достиг этого, апеллируя к низменным инстинктам читателей данного таблоида. Он предложил им ежедневный коктейль из скандалов, сексуальных эскапад политиков, ханжества англиканской Церкви и мнимого и в высшей степени случайного благородства простого человека. Это стало настоящим кайфом для читателей Лаксфорда, которые каждое утро миллионами выкладывали по тридцать пять пенсов, словно главный редактор «Осведомителя» в одиночку — а не с помощью своего персонала и Родни, у которого было ровно столько же мозгов и на пять лет больше опыта, чем у Лаксфорда, — хранил ключи от их удовольствий. И пока крысеныш упивался своей нарастающей славой, остальные лондонские таблоиды с трудом за ним поспевали.
Родни работал в «Осведомителе» с шестнадцати лет, проделав путь от мастера на все руки до своего теперешнего поста заместителя главного редактора — по сути, второго руководителя — единственно благодаря силе воли, твердости характера и силе таланта. Он заслужил главный пост, и все это понимали. Включая Лаксфорда, и именно поэтому тот смотрел сейчас на Родни, читая его мысли с присущей ему лисьей хитростью и дожидаясь ответа. Родни сказали, что у него нет инстинкта убийцы. Да. Верно. Что ж, очень скоро все узнают правду.
— Что у тебя на уме, Род? — повторил Лаксфорд и снова устремил взгляд на свою корреспонденцию.
Твое место, подумал Родни. Но вслух сказал:
— История со съемным мальчиком. Мне кажется, пора отступиться.
— Почему?
— Она устаревает. Мы ведем этот материал с пятницы. Вчера и сегодня мы всего лишь преподнесли под новым соусом воскресные и понедельничные сообщения. Я знаю, что Митч Корсико вынюхал что-то новенькое, но пока он до этого не добрался, нужно, мне кажется, сделать паузу.
Лаксфорд отложил в сторону шестое письмо и потянул себя за удлиненные — фирменные — бачки с хорошо знакомым Родни глубокомысленным видом, призванным изображать раздумья главного редактора над мнением своего подчиненного. Он взял седьмое письмо, сунул нож под клапан конверта и ответил:
— Правительство само загнало себя в тупик. Премьер-министр представил нам свое «Возрождение исконных британских ценностей» как часть манифеста своей партии, разве не так? Всего два года назад, верно? Мы просто исследуем, что на самом деле означают для тори «исконные британские ценности». Мама и папа—зеленщики вместе с дядей-сапожником и дедушкой-пенсионером надеялись, что это означает возврат к моральным устоям и исполнению после фильмов в кинотеатрах гимна «Боже храни королеву». Похоже, наши парламентарии-тори думают по-другому.
— Согласен, — сказал Родни, — но неужели мы пытаемся свалить правительство, бесконечно предавая огласке то, что некий слабоумный член парламента проделывает со своим членом в свободное от работы время? Черт, у нас масса другого материала, который мы можем использовать против тори Так почему бы нам…
— Не позаботиться о нравственности населения? — Лаксфорд сардонически поднял бровь и, вернувшись к письму, вскрыл конверт и вынул сложенный листок бумаги. — Я от тебя такого не ожидал, Род.
Родни почувствовал, как наливается жаром лицо.
— Я только говорю, что, если мы хотим нацелить тяжелую артиллерию на правительство, нам, возможно, придется подумать о перенаправлении огня на нечто более существенное, чем сексуальные забавы членов парламента в их свободное время. Газеты занимаются этим многие годы, и куда это нас привело? Болваны по-прежнему у власти.
— Осмелюсь заметить, что наши читатели считают, что их интересы удовлетворяются. Каков, ты говорил, наш последний тираж?
Это было в духе Лаксфорда. Он никогда не задавал подобных вопросов, не зная ответа. И словно для того, чтобы придать вес своим словам, вернулся к письму.
— Я не говорю, что мы должны закрывать глаза на всякие амурные делишки. Я знаю, что это наш хлеб с маслом. Но если мы будем представлять дело так, будто правительство…
Родни осознал, что Лаксфорд его не слушает, а хмурится над письмом. Он потянул себя за бачки, но сей раз и само действие, и размышления, сопровождавшие данное действие, были настоящими. Родни был в этом уверен. С оживающей надеждой, постаравшись, чтобы она не прорвалась в его голосе, он спросил:
— Что-то случилось, Ден?
— Чушь, — отозвался Лаксфорд. И бросил письмо в корзину, к другим. Взял следующее и вскрыл его. — Немыслимая чушь, — сказал он. — Слова бесчисленной безмозглой черни. — Он прочитал следующее письмо и потом обратился к Родни: — В этом различие между нами. Ты, как видно, считаешь, что наших читателей можно перевоспитать, Род. Я же вижу их такими, какие они есть на самом деле. В большинстве своем грязные и совсем темные. Их нужно кормить мнениями, как тепленькой кашкой. — Лаксфорд отодвинул кресло от стола заседаний. — Есть еще что-нибудь на сегодня? Потому что мне нужно сделать дюжину звонков и ехать к семье.
Это твоя работа, снова подумал Родни. Вот что я получил за двадцать два года верности этой жалкой газетенке. Но сказал лишь:
— Нет, Ден, больше ничего. В смысле, в настоящий момент.
Он бросил обертку от «Кэдбери» на отвергнутые главным редактором письма и направился к двери. Лаксфорд окликнул его по имени, когда он уже открыл дверь. И когда Родни обернулся, сказал:
— У тебя шоколад застрял в бороде. Лаксфорд улыбался, когда Родни выходил.
Но едва Родни закрыл за собой дверь, как улыбка в ту же секунду померкла. Деннис Лаксфорд развернул свое кресло к корзине для бумаг. Вытащил последнее письмо, расправил его на поверхности стола и снова прочел. Оно состояло из одного слова приветствия и единственного предложения и не имело никакого отношения ни к съемному мальчику, ни к автомобилям, ни к Синклеру Ларнси, члену парламента:
«Лаксфорд,
Объяви на первой странице о своем первенце, и Шарлотта будет освобождена».
Лаксфорд уставился на послание, частый стук сердца отдавался в ушах. Он быстро перебрал в уме возможных отправителей, но они настолько не вязались с подобными делами, что оставалось одно: письмо было блефом. Тем не менее он тщательно просмотрел весь мусор, но так, чтобы не нарушить порядка, в котором выбрасывал почту этого дня. Нашел конверт от письма и стал его изучать. Крупный почтовый штемпель, стоявший на марке первого класса, оттиснулся слабо, но можно было разобрать, что письмо отправлено из Лондона.
Лаксфорд откинулся в кресле. Перечитал первые семь слов. «Объяви на первой странице о своем первенце». О Шарлотте, подумал он.
В последние десять лет он отводил мыслям о Шарлотте всего четверть часа в месяц, сокровенных четверть часа, о которых не знал никто в мире. Включая мать Шарлотты. В остальное время он умудрялся держать факт существования девочки на периферии памяти. Он никогда ни с одной душой не говорил о ней. Бывали дни, когда ему удавалось вообще забыть о том, что у него не один ребенок.
Лаксфорд взял письмо и конверт и подошел с ними к окну, где посмотрел на Фаррингтон-стрит и прислушался к приглушенному шуму уличного движения.
Кто-то, понял он, кто-то из ближайшего окружения — с Флит-стрит или, скажем, из Уоппинга, а может, и из той далекой стеклянной башни, торчащей на Собачьем острове[5], ждет, чтобы он сделал неверный шаг. Кто-то прекрасно разбирающийся в том, как совершенно не связанная с текущими событиями история раскручивается в прессе на потребу публики, обожающей наблюдать за крушением кумиров, надеется, что, получив это письмо, он не задумываясь начнет расследование и таким образом обозначит связь между собой и матерью Шарлотты. Тогда пресса с радостью на него набросится. Одна из газет обнародует его историю. Остальные последуют ее примеру. И оба они с матерью Шарлотты заплатят за свою ошибку. Ее накажут осуждением, за которым последует падение с высот политической власти. Он понесет более личную потерю.
Он сардонически усмехнулся, отметив, что его подорвали на его нее собственной мине. Если бы разоблачение правды о Шарлотте не грозило правительству новыми бедами, Лаксфорд предположил бы, что письмо отправили с Даунинг-стрит, 10[6], как бы говоря: «Почувствуй хоть раз, каково оказаться в этой шкуре». Но правительство было не меньше Лаксфорда заинтересовано в соблюдении тайны Шарлотты. А если правительство не имело отношения к письму и содержащейся в ней скрытой угрозе, то сам собой напрашивался вывод: здесь действует враг другого рода.
А таких было множество. Во все периоды его жизни. Жаждущих. Выжидающих. Надеющихся, что он выдаст себя.
Деннис Лаксфорд слишком давно играл в игру «разузнай первым», чтобы сразу попасться на удочку. Он поднял падающие тиражи «Осведомителя», не закрывая глаза на методы, которыми пользовались журналисты, чтобы добраться до правды. Поэтому он решил выкинуть письмо и забыть о нем и таким образом послать своих врагов куда подальше. Если он получит еще одно, выкинет и его.
Он во второй раз смял листок и, отвернувшись от окна, уже собрался бросить его к остальным. Но тут взгляд Лаксфорда упал на корреспонденцию, которую распечатала и сложила стопкой мисс Уоллес. Это навело его на мысль о возможности другого письма, отправленного без пометки «лично», чтобы любой мог его открыть, а то и адресованного прямо Митчу Корсико или какому-то другому мастеру по раздуванию сексуальных скандалов. Это письмо будет составлено не в столь туманных выражениях. Имена будут названы, даты и места сфабрикованы, и то, что началось как блеф из двенадцати слов, превратится в полномасштабную травлю под знаменем истины.
Он мог бы предотвратить это. Всего-то и нужно сделать один звонок и получить ответ на единственно возможный в данный момент вопрос: «Ты кому-нибудь рассказывала, Ив? Хоть одному человеку? Когда-нибудь? В последние десять лет? О нас? Говорила?»
Если она не говорила, тогда это письмо — не что иное, как попытка вывести его из равновесия, и в таком случае от него можно с легкостью отмахнуться. Если же говорила, то должна узнать, что им придется выдержать настоящую осаду.