Трикси смотрела на чересчур оживленного сына с удивлением, смешанным со страхом.
— Не волнуйся, дорогая, — прошептал Паша, устремив взгляд на Макриянниса, стоявшего на носу приближающегося судна.
Она взглянула на Пашу.
— Я уже начинаю думать, что это и есть нормальная жизнь.
— Только не для тебя. Это слишком опасно.
— Для тебя тоже.
— Я — другое дело, — возразил он поспешно.
— Не спорь со мной, милая, — спокойно попросил он. — Ты не можешь оставаться в зоне военных действий.
— Да, после того как я припугну или перестреляю всех Клуаров и Гросвеноров до единого. Ты не можешь здесь оставаться, и баста!
Они говорили на пониженных тонах, в то время как внимание Криса было сосредоточено на приближающейся фелюге.
— В этом вопросе я непоколебим, — упрямо заметил Паша. — Тебя сегодня чуть не убили.
Она метнула на него полный решимости взгляд.
— Я не собираюсь жить в страхе. Просто мне придется носить оружие получше и калибром побольше.
— Нельзя контролировать ход событий с помощью одного оружия.
— Но у тебя это получается.
— Когда за спиной стоит армия.
— В таком случае эта схема сработает и для меня, — произнесла Трикси ласково.
Спрыгнув на палубу, Крис помчался к людям, бросавшим концы матросам фелюги, вплотную подошедшей к борту их судна.
— Он не боится, как видишь, — заметила Трикси, имея в виду сына. — И я смогу справиться со своими страхами. Если ты остаешься, то и мы останемся.
— Даже тогда, — подтвердила она с готовностью. — Разве я тебе не говорила, что хочу завести второго ребенка?
Нет. — Его губы вытянулись в суровую, твердую линию. — Нет, — повторил он решительно. — Это последнее, чего мне в данный момент не хватает, — беременной жены. И не говоря уже о том, что тебе, возможно, придется в случае опасности скакать, бегать, отстреливаться. И если ты будешь беременна или с младенцем на руках… нет, — прорычал он. — Об этом не может быть и речи.
— Тебе просто нечего сказать, — возразила она, не желая расставаться с человеком, которого любила.
— Напротив, черт возьми.
— До этого я еще не дошел, но постараюсь позаботиться, чтобы ты не забеременела.
— Может, уже поздно. Ты об этом не подумал? — Она улыбнулась.
— Это что, вызов? — осведомился Паша вкрадчиво.
— Возможно.
— У тебя нет шансов, — промолвил он.
— Ну пожалуйста. Пожалуйста.
Оставаться принципиальным было невозможно. Ее лицо озарял лунный свет, а в глазах читалась безмолвная мольба, и блестели слезы.
— Вдруг я тебя больше не увижу? — прошептала она, и ее голос дрогнул. — Паша, пожалуйста, я так тебя люблю. Не говори «нет».
Он на мгновение закрыл глаза. Если он уступит ее мольбам, то может потерять ее в этой войне. Или все уже решено и не подлежит обсуждению? Как сможет он жить, если с ней что-то случится?
— Я буду осторожной, Паша, я постараюсь обходить опасности стороной, — прошептала она, словно прочла его мысли.
Он взял ее руку и нежно поцеловал пальцы. Его ум находился в смятении.
— Если я соглашусь, — начал он медленно, размышляя, стоит ли вообще говорить на эту тему, может, она уже носит во чреве ребенка, его или Хуссейна, — тебе придется остаться здесь под охраной.
— Хорошо. Но ведь ты будешь меня навещать?
Он сжал ее ладонь, и она всей душой пожелала, чтобы война не принесла им зла, чтобы они могли дожить вместе до глубокой старости.
Он сделал медленный выдох, все еще взвешивая в уме все «за» и «против», прикидывая возможные варианты развития событий. Трехлетняя осада Миссолунги близилась к кровавой развязке.
— Я буду приезжать к тебе, когда смогу, — мягко заверил он Трикси.
Она не могла просить о большем, понимая, что нет смысла настаивать, чтобы он взял ее с собой.
— Спасибо, — произнесла она чуть слышно. — Очень надеюсь, что сегодня мы зачнем ребенка, если не зачали его раньше. Нашего ребенка.
Ее слова снова заставили его задуматься. Отцовство налагало на него ответственность, которой он всячески избегал все эти годы. Он не забыл о Хуссейне. Но ее слова «нашего ребенка» наполнили его сердце радостной надеждой. Он осознал, что любовь великодушно прощает все. Он любил ее безоглядно, всем сердцем и душой.
— Я тоже на это надеюсь, — признался он и, обхватив ладонями ее лицо, наклонился, чтобы поцеловать женщину, превратившую его жизнь в бесценный дар.
Примечания
Об участии Байрона в войне Греции за независимость хорошо известно. Поэт умер в Миссолунги в возрасте 37 лет. Благодаря Байрону греческая романтика приобрела особую популярность. Не только в Британии и Америке, но и повсюду в Европе его поэмы имели огромный успех. И знаменитые стансы «Гяур» вдохновляли тех, кто сочувствовал угнетенным.
О, край героев вдохновенных,
Досель веками незабвенных,
Страна, где всюду, от долин
До гротов и крутых вершин,
Приют свобода находила!
О, славы пышная могила!
Геройства храм!
Иль от него уж не осталось ничего?
Рабы с позорными цепями!
Ведь Фермопилы[11] перед вами!
Потомки доблестных отцов!
Иль вы забыли очертанья
Вольнолюбивых берегов
И вод лазоревых названье?
Ведь это славный Саламин[12]!
Воспоминанья тех картин
Пускай пред вами вновь восстанут
И вновь душе родными станут.
(Перев. С. Ильина)
История путешествия Байрона в Грецию вдохновила и меня, и я занялась изучением его участия в этой войне. Он ненавидел так называемый энтузиазм во имя развлечения.
Всплеск его нового интереса к Греции (в молодые годы он провел в Греции семь месяцев) был вызван тем, что Лондонский греческий комитет обратился к нему в Генуе с просьбой представлять комитет в качестве одного из трех специальных уполномоченных, на кого они собирались возложить миссию по доставке в Грецию денежного займа. Из писем Байрона ясно, что он испытывал чувство неловкости оттого, что ему навязывали роль, смысл которой он не вполне понимал. Бесспорно, он хотел принести пользу, но все еще не представлял как. В своем письме Августе Ли[13] в октябре 1823 года он пишет:
«Ты спрашиваешь, почему я появился среди греков? Мне было сказано, что мое участие — как личности и как члена комитета, учрежденного теперь в Англии, — может в какой-то степени послужить их делу на данном этапе борьбы за независимость. Насколько это осуществимо, я, признаться, пока не представляю, но я готов сделать то, что в моих силах».
Байрон прибыл в Миссолунги после авантюрного путешествия, предпринятого 4 января 1824 года, и последние три
с половиной месяца жизни поэта — волнующая история трагедии и разочарования, отваги и славы. «Я с самого начала подозревал, что выполняю какую-то бессмысленную миссию», — писал Байрон из Миссолунги, но писал он и другое: «Я должен довести до конца это греческое дело (или оно меня)».
Несмотря на боль и разочарования, Байрон старался приносить пользу. «Я приехал сюда не в поисках приключений, — сказал он романтику Стенхопу, — но чтобы помочь возрождению нации». Своему банкиру в Занте он писал: «Я все еще верю в лучшее и буду защищать начатое дело до тех пор, пока мое здоровье и обстоятельства позволят мне быть полезным». Еще он писал: «Я не могу оставить Грецию, пока есть хоть какой-то шанс, что я приношу (или могу приносить) пользу; цена того, что поставлено на карту, стоит миллионов таких, как я; и пока я в состоянии держаться на ногах, я буду биться за правое дело. Говоря это, я сполна сознаю все трудности и разногласия, и недостатки самих греков; но все здравомыслящие люди должны относиться к ним снисходительно.
Мои будущие намерения, касающиеся Греции, могут быть объяснены в нескольких словах: я останусь здесь, пока эта страна не получит свободу от турок или пока не падет под натиском их могущества. Я с радостью сделаю все, что в состоянии исполнить в силу своих материальных и физических возможностей. Когда Греция будет свободна от своих внешних врагов, греки сами решат, какое правительство они хотят у себя видеть».
Байрон был настроен сделать что-то полезное после многих лет беспутной жизни и опустошенности. «Если я проживу еще десять лет, — признался он тремя годами раньше своему старому другу Томасу Муру[14], — ты увидишь, что я не такой уж никчемный. Я не литературу имею в виду, она ничто; и, как это ни покажется странным, я не думаю, что она и есть мое призвание. Но ты увидишь, что я сделаю что-то… если время и судьба позволят…»
Ничто так хорошо не отражает характер Байрона, как его благородное решение участвовать в войне за независимость Греции.
1 См. с. 17. Антонин Карим, родившийся в 1783 году, был, наверное, самым выдающимся поваром всех времен. Его кулинарные шедевры появились во Франции после революции. Подобно Наполеону Карим сочетал в себе классическое чувство порядка с романтическими амбициями и склонностью к драме. В возрасте девятнадцати лет он привлек внимание самого знаменитого государственного деятеля своего времени — герцога де Тайлерана„имевшего лучший стол в Париже. Уйдя от Тайлерана в 1815 году, Карим работал у принца-регента в Англии, русского царя Александра и британского посла в Вене, после чего в 1823 году вернулся в Париж, где достиг славы.
Одним из его многочисленных изобретений было классическое суфле. Как указывает Анн Виллан в своей книге «Великие повара и их рецепты», пудинги, взбитые с помощью меренги, были известны много лет. Но только благодаря новым плитам, обогреваемым за счет горячего воздушного потока в отличие от старого метода применения горячих углей, можно было достичь постоянного тепла, необходимого для приготовления настоящего суфле. Крустад, коробочка из теста, в пищу не употреблялась; ее делали с такими же прямыми стенками, как и наши блюда для суфле, прототипом которых она на самом деле послужила.
2 См. с. 45. Много лет назад я впервые прочитала, что Жерико был влюблен в свою молодую тетю, от которой у него был ребенок. Но этому факту, основанному на сплетне, в монографии, посвященной его жизни, были отведены строчки две, не больше. Невероятно красивый, талантливый, подверженный страхам, импульсам и меланхолии, он ушел из жизни в тридцать два года. Яркая фигура Жерико являлась воплощением драмы и пафоса романтического движения во Франции. Я решила отвести роль его возлюбленной Трикси.
Проводя подготовительные исследования для этой книги, я обнаружила, что многие новые факты из этого романа Жерико стали известны только в самое последнее время. Летом 1815 года Жерико вступил в порочную связь с тетей по материнской линии Александриной-Модестой Карюель, женой Жан-Батиста Карюеля, возглавлявшего семейное дело. Едва достигнув в 1815 году тридцати лет (Жерико было в ту пору 24), она была женой человека пятидесяти восьми лет, которому родила двух сыновей. Мальчикам на тот момент было шесть и семь лет. Жерико был крестным отцом ее младшего сына Поля, родившегося в 1809 году. Молодость, общие вкусы и любовь к искусству способствовали сближению тети и племянника, которое вскоре переросло в пылкую страсть.
После рождения ребенка обесчещенная Александрина Модеста была сослана в свое имение в Шезне, близ Версаля, где она и умерла в 1875 году в возрасте 90 лет, пережив своего возлюбленного на пятьдесят один год. Но память о нем она сохранила на всю жизнь и скорбела о его смерти до конца своих дней. Биограф Жерико, Клеман, упоминает в письме другу: «Она собрала в своей спальне все реликвии, наброски и акварели, оставшиеся у нее от него, и никогда не показывала их незнакомцам. Как я ни старался, мне не удалось увидеть эти работы».
Хотя Александрина-Модеста согласилась отправиться в ссылку, не все женщины ее эпохи были готовы к безмолвному повиновению. Трикси — собирательный образ тех представительниц прекрасного пола начала девятнадцатого века, кому довелось не только пережить любовную связь, но и добиться жизненного успеха.
30 ноября 1823 года, лежа на смертном одре, Жерико подписал завещание, в котором сделал единственным наследником всего своего состояния отца. 2 декабря его отец, в свою очередь, завещал их общее состояние Жоржу-Ипполиту, сыну Жерико. Мальчику в ту пору было пять лет, и он жил с приемными родителями. По мере того как здоровье художника ухудшалось, мысль о ребенке навещала его все чаще и чаще. Он знал, что быстро дряхлеющий отец, достигший восьмидесятилетнего возраста, не сможет позаботиться о его сыне и что остальная семья, так и не простившая ему связи с теткой, не примет его мальчика.
3 См. с. 141. Секрет любовной связи Жерико тщательно оберегался его семьей и друзьями. В биографии художника 1867 года Клеман лишь намекнул на существование этой связи, хотя знал, кто была возлюбленная Жерико. Скульптор Этекс (см. прим. 5) в 1885 году был первым, кто обнародовал тот факт, что у Жерико был сын. Только случайно найденные семейные документы в Эврё в 1976 году и последующие поиски в Центральном архиве Парижа позволили Мишелю Ле Пезану из Национального архива Парижа пролить свет на страстную, несчастную любовь Жерико.
4 См. с. 141. Я написала довольно изрядный кусок «Прикосновения греха», когда решила проверить факты из жизни Жерико. Поскольку у меня в книге появились злобные дядюшки, я сказала дочери: «Возможно, я излишне драматизирую события. Эти люди хотят не только лишить Криса наследства, но и подвергнуть его жизнь опасности». Тогда я прочитала подробную биографию Жерико, написанную Эйтнером, включая сорок одну страницу примечаний, всегда представляющих самую интересную часть любой книги и на сороковой странице наткнулась на эти строчки со ссылкой на исследования Мишеля Ле Пезана 1976 года: «После смерти художника Жерико-отца, выжившего из ума, убедили подписать фальшивое завещание (датированное 24 июля 1824 года), согласно которому почти все наследство сына Жерико доставалось родственникам Клуаров и Боннсеров. Авторы нового завещания, не лишенные злого юмора, не обделили крестника Жерико, Поля Карюеля, одного из законных сыновей Александрины-Модесты, завещав ему золотую медаль „Медузы“ (выставочную награду, которой был удостоен художник за одноименную картину)». Так что я напрасно переживала за чрезмерную драматизацию событий. Правда оказалась куда страшнее вымысла.
5 См. с. 150. Единственное упоминание, сделанное Эйтнером о сыне Жерико, кроме того, что тот не получил имени отца и находился после его смерти на попечении приемных родителей, прозвучало в истории, рассказанной Антуаном Этексом. Этекс был молодым скульптором, создавшим монумент для могилы Жерико, модель которого была выставлена в Салоне в 1841 году. В том же году, некоторое время спустя к нему в студию пришел робкий молодой человек непримечательной наружности. Это был двадцатитрехлетний Жорж-Ипполит, сын Жерико, пришедший поблагодарить скульптора от имени отца. Больше Этекс его никогда не видел.
Прожив несколько лет в Париже, изучая курс архитектуры, Жорж-Ипполит обосновался в Байе, где провел остаток жизни — почти сорок лет, — снимая самую дешевую комнату в маленьком отеле на берегу моря. После смерти Жоржа-Ипполита в 1882 году было обнаружено его завещание, датированное 1841 годом. В нем, кроме различных даров друзьям отца, он оставил 2000 франков Этексу и 50 000 франков на завершение монумента, рядом с которым он хотел быть погребенным. Этекс, постаревший на сорок лет, высек памятник Жерико, который до сих пор стоит на его могиле на кладбище Пер-Лашез.
6 См . с. 168. Сотни богатых поклонников греческой культуры субсидировали собственные путешествия в Грецию. Количество денег и грузы для экспедиции Паши Дюра я позаимствовала из факта перевозки того и другого Байроном, когда 16 июля 1823 года он отправился из Генуи в Грецию. Байрон также вез с собой ящики с медикаментами, которых хватило бы на тысячу раненых, десять тысяч испанских долларов и счета на обмен еще сорока тысяч. Еще когда Томас Гордон из Кернесса отправился во время войны в Грецию, он нанял корабль и загрузил его в Марселе и Генуе шестью пушками, шестью сотнями мушкетов, штыков и другой амуницией — все это было куплено им на собственные средства.
7 См. с. 169. Поскольку только сабля обеспечивала уважение и политическое влияние в Оттоманской империи, неуклонно росла роль албанцев, в то время как сила турок слабела. Каждый паша нанимал гвардию из албанских наемников, и поразительным знаком высокого положения, которого добились албанцы, было всеобщее заимствование их костюма. Турки и молодые греки из знати надевали такую одежду в дороге, поскольку она позволяла им носить оружие. Все, кто имел хоть какое-то отношение к военным, старательно имитировали албанские килты и вычурную, театральную роскошь стиля в целом; расшитые золотом куртки и жилеты, украшенные рядами золотых или серебряных пуговиц, позолоченные сабли, отделанные серебром пистолеты. Оружие и платье обычного pallikar (воина) повторяло стиль тосков из южной Албании, и стоимость их часто доходила до пятидесяти фунтов (двести пятьдесят долларов). Офицерское обмундирование с нарядной сбруей для лошади обычно стоило более трех сотен фунтов (полторы тысячи долларов). Вооружение воина было его главной гордостью, так что все деньги до копейки он старался потратить на его украшение. Считалось, что рукоятки пистолета и ятагана и ножны должны быть вы полнены из серебра и иметь золотое покрытие. Ради этого солдаты месяцами, а то и годами, терпели лишения, отказывая себе во всем.
8 См. с. 169. Испытывая нехватку средств для продолжения войны, Греция обратилась к организациям, заинтересованным в финансовом альянсе: к мальтийским рыцарям, Французскому дому Лафитта, отставному русскому офицеру, выступавшему от лица Ост-Индской компании. Однако Лондонский греческий комитет убедил греческих депутатов Орландоса и Лоуриотиса отказаться от помощи других организаций и принять их заем. В это время Англия имела огромный избыток капитала. Несметные суммы уже вкладывались в бедные государства в виде правительственных акций и займов. Если бы члены Лондонского греческого комитета смогли взять ссуду на Лондонской бирже, чтобы профинансировать войну греков за независимость и поставить страну на ноги, они и их друзья также получили бы за это немалую прибыль. Эти бизнесмены, также заинтересованные в развитии торговли, были убеждены, что смогли бы использовать ценные рынки в Левантии. В январе 1824 года, когда Орландос и Лоуриотис прибыли в Англию в сопровождении Гамильтона Брауна, Лондонский греческий комитет устроил им грандиозный прием в здании ратуши. Банкет почтил своим присутствием Канинг, британский министр иностранных дел, неоспоримый знак правительственного одобрения. Греки приняли заем номинальной стоимостью 800 000 фунтов под 5% годовых, что равнялось 40 000 фунтов в год. Прибыль за два года вычли и преобразовали в амортизационный фонд, составивший 8000 фунтов, контроль над которым был возложен на Джозефа Хьюма, Эдварда Эллиса и Эндрю Лоумена. Свободное колебание займа составило 59 фунтов, а чистая сумма сборов равнялась 472 000 фунтам . После вычета всевозможных расходов общая сумма, надлежащая выдаче Греции, не превышала 315 000 фунтов . (В греческих бухгалтерских отчетах проходит сумма 280 000 фунтов, и заем классифицируется как чрезвычайно невыгодный.)
Разница, составившая 157 000 фунтов (или 192 000, по греческим отчетам), предназначалась для лондонских брокеров. Известный журналист «Уикли реджистер», Уильям Коббетт, сделал бездарное финансовое руководство Лондонского греческого комитета своей главной мишенью. Ни один из ведущих членов комитета не проявил бескорыстия в этой истории; большинство из них получили от займа большие личные прибыли.
Год спустя в Лондоне организовали второй заем на сумму 2 000 000 фунтов . После вычета средств на погашение текущих расходов и на создание амортизационного фонда и фонда для выкупа документов предыдущего займа для его обновления он составил 1 100 000 фунтов . Таким образом, лондонские брокеры и с этой денежной сделки снова получили очень хорошие барыши.
9 См. с. 169. Во время греческой войны за независимость, разразившейся вскоре после окончания Наполеоновских войн, Европа была наводнена оставшимися не у дел армейскими офицерами — людьми, в силу образования или характера не способными подыскать себе другое занятие. Многие из них кочевали по континенту в качестве наемников, принимая участие в каждом революционном мятеже, где им платили деньги; при этом многие из них в собственных странах слыли политически неблагонадежными или находились в полицейском розыске и поэтому не могли вернуться домой. Их привлекал запах войны, а слухи о событиях в Греции возбуждали страстные надежды прославиться. Пользуясь услугами этого перенасыщенного рынка наемников, Мехмет-Али, султанский наместник в Египте, сознававший, что европейские методы ведения войны более эффективны, чем в исламском мире, создал армию и флот, солдат и матросов для которых готовили европейские специалисты. А тем, кто был готов поступиться собственной верой, он даже доверял командование. Его инструкторы были в своем большинстве французами, а самым старшим был полковник по прозвищу Seve[15]. Он был одним из немногих воинов, кто утверждал, что сражался в битве при Трафальгаре и Ватерлоо; человек талантливый и без особых моральных устоев, он принял ислам и получил высокий пост под именем Сулейманбея. Когда приемный сын Мехмет-Али, Ибрагим, отправился из Александрии на завоевание Греции, вместе с ним в плавание пустились и многочисленные европейские офицеры, обучавшие до этого его войска. Медицинский персонал был в основном укомплектован молодыми хирургами, преимущественно выходцами из Италии, которых привлекали щедрые обещания Мехмета-Али. Многие французские солдаты служили и на стороне греков, надеясь, что их успех в Греции способен доказать, что бонапартисты — все еще жизнеспособная сила, а французскому народу следует свергнуть Бурбонов и восстановить славу Империи. А другие бонапартисты, поклонники эллинской культуры вроде Перса, Фабье и Журдена, стремились смыть позор Ватерлоо, и Греция давала им эту надежду на победу.
10 См. с. 171. В «Истории Греции» Финлея лорд Байрон, ставший свидетелем стрельбы двух турецких крейсеров, пытавшихся помешать грекам взять севший на мель бриг, не без юмора заметил: «Эти турки окажутся опасными врагами, раз палят не прицеливаясь».
11 См. с. 171. Я пользовалась «Мемуарами генерала Макриянниса», поскольку его описание событий в меньшей степени грешит восхвалением собственных подвигов в отличие от большинства военных мемуаров того времени. К тому же он родился в 1797 году, что делало его сверстником Паши. Переживший ужасы тюремного заточения, он дает картину событий марта 1821 года:
«В ночь на Святой день Пасхального воскресенья я отправился в Арту, где повстречался со своими конфедератами и сообщил им новости. Туда же были доставлены головы лидеров Патрога, чтобы далее переслать Хурситу-паше. Тогда и меня тоже арестовали, как неблагонадежного подданного султана, поскольку я был из Морей. Они надели мне на ноги кандалы и мучили меня всячески, чтобы заставить выдать тайну. Семьдесят пять дней пришлось мне терпеть лишения.
Они собирались двадцать шесть из нас повесить, и только я один, Божьей милостью, избежал виселицы. Пленники были родом из Воницы и других частей страны. Всех их повесили на базаре. Они снова хотели допросить меня. Меня увезли с места казни и доставили к паше, который провел дознание относительно источников моего существования, а также заработков моих земляков. Они вернули меня в крепость, чтобы вторично подвергнуть пыткам, после чего бросили в темницу.
Там нас собралось сто восемьдесят человек. В подвале было полно гнилых буханок хлеба, и мы были вынуждены справлять на него нужду, потому что больше было некуда. Грязь и вонь стояла невообразимая, ничего подобного больше я нигде в мире не видел. Мы прижимались носами к замочной скважине, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Меня били и истязали всевозможными способами, так что я едва не отдал концы. От побоев мое тело опухло и воспалилось. Я находился на пороге смерти. Тогда я предложил изрядную сумму денег одному албанцу, чтобы он меня выпустил. Мне нужны были медицинская помощь и лекарства, а также чтобы я мог принести ему обещанную сумму. Он поручил одному турку проводить меня до дома. Пока мы шли, я с трудом передвигал ноги и стонал. Турок оказался полным болваном. Он решил, что жить мне осталось недолго. Он не догадывался, какой я на самом деле крепкий и выносливый. Когда мы добрались до дома, я лег и прикинулся умирающим. Когда явился врач, я начал думать, как мне избавиться от турка. Я 328 достал деньги и отдал турку и сказал ему: «Возьми это.
Албанец сказал, что ты должен передать это ему». Еще я обмолвился о сотне грошей для него. Когда он взял деньги, я сказал: «Отнеси деньги в лагерь и возвращайся за мной, когда врач приготовит снадобье, чтобы мы вместе могли вернуться в крепость, потому что один я никуда не пойду. Я очень боюсь живущих здесь турок». Он забрал деньги, но, как только он вышел за дверь, я тоже бросился бежать».
12 См. с. 176. В своих мемуарах Макрияннис рассказывает, что доктор Джулиус Миллинген сдал крепость французу Сулейман-бею (полковнику Севу), когда Ибрагим послал Сулеймана вместе с двумя другими парламентерами вести переговоры о сдаче. «С нами был английский врач; вместе с Бей-заде мы платили пятьсот грошей в месяц. Правительство заключило с ним договор, но жалованье ему не платили, так что платили мы вдвоем. Этот человек должен ответить за смерть наших товарищей. Он сообщил врачам, что мы страдаем в крепости от нехватки провизии; он рассказал обо всем этом французу на его собственном языке, когда тот пришел с Хаджихристосом. Я бы убил негодяя, но они мне не дали бы».
Миллинген перешел на службу к Ибрагиму, после чего поселился в Константинополе, где прожил пятьдесят лет и имел четырех жен. За это время он служил лекарем у пяти султанов.
Кроме того, Миллинген был одним из многочисленных врачей в окружении Байрона в дни, предшествовавшие его смерти в апреле 1824 года, и немало способствовал ухудшению его состояния. Миллинген оставил собственный отчет о лечении, проводимом Байрону. Оно включало кровопускание, ляпис, слабительные и раствор крема винного камня, известного под названием «имперский лимонад». Миллинген и итальянский доктор Байрона обсуждали вопрос о целесообразности применения пиявок на виски, за ушами и вдоль яремной вены, возражая против противосудорожных отваров валерианы, эфира и пр., но оба согласились, что дополнительное кровопускание не повредит. Когда все было кончено, Миллинген прислал счет на две сотни гиней, сопроводив комментарием, что «лорды каждый день не умирают».
13 См. с. 177. Когда началась посадка на корабли, Ибрагим отступил от соглашения, и Макрияннис узнал, что Ибрагим силой удерживает ряд людей. Английские, французские и австрийские суда, забиравшие защитников Наварина, могли остановить Ибрагима, и шестьдесят три грека были похищены по дороге к кораблям. Имелись свидетели, видевшие, как их уводят солдаты Ибрагима. Позже их зарезали в крепости, принеся в жертву Аллаху.