ПРОЛОГ
— Дело сделано, хозяин. — У Луска осталось лишь мгновение, чтобы заметить, как сверкнул длинный нож, и лишь доля мгновения, чтобы понять, что это означает.
Баралис вскрыл тело Луска одним мощным, но изящным ударом, распоров своего слугу от горла до паха. Когда тело с глухим стуком упало на пол, он содрогнулся и поднес руку к лицу, ощутив что-то мокрое и липкое: кровь Луска. Повинуясь внезапному порыву, Баралис сунул палец в рот и лизнул. Этот вкус был ему знаком: медный, солоноватый и еще теплый.
Отвернувшись от безжизненного тела, Баралис заметил, что кровь брызнула и на одежду, образовав на сером правильную алую дугу. Полумесяц. Баралис улыбнулся. Это добрый знак: полумесяц знаменует собой начало, новые рождения, новые возможности — то, что должно осуществиться этой ночью.
Теперь следовало позаботиться о некоторых мелочах. Во-первых, нужно переодеться — нельзя же идти на свидание с возлюбленной в запятнанной кровью одежде — и, конечно, не мешало бы избавиться от трупа. Луск был верным слугой, однако водился за ним грешок — слишком он любил трепать языком. Но ни одному выпивохе, любителю эля и пьяных откровений не дано поставить под угрозу терпеливо взлелеянные планы Баралиса.
Уложив труп на вытертый коврик, Баралис ощутил знакомую режущую боль в руках. Недавно он принял болеутоляющее, чтобы не оплошать с ножом, но лекарство быстро перестало действовать, как всегда в последнее время, а принять большую дозу Баралис не хотел, опасаясь, что это может помешать ему.
Он снова взмахнул ножом, восхищаясь остротой лезвия и тем, как он, не профессионал в подобных делах, ловко им орудует. Потом завернул то, что прежде было лицом Луска, в полотняную тряпицу, сразу пропитавшуюся кровью. Вот что по-настоящему неприятно. Баралис не любил кровопролития, но при необходимости шел на это. Он пересек комнату и бросил сверток в огонь.
Вдалеке начали бить куранты. Баралис насчитал восемь ударов — пора было помыться и сменить одежду. Останки Луска уберет отсюда утром великан-недоумок Кроп. Уж этот-то ничего никому не расскажет.
Менее часа спустя Баралис тихо вышел из своих покоев. Чтобы достичь цели, ему следовало подняться вверх, но пока что он направился вниз. Главное — никому не попасться на глаза: ни чересчур рьяному стражу, ни праздношатающемуся придворному.
Баралис спустился в полуподвальный этаж. Обычно он не брал с собой свечу, но теперь прихватил: этой ночью лучше не допускать никаких случайностей и не искушать судьбу.
Сырость пронизывала суставы его пальцев, и рука дрожала, но боль была в этом повинна лишь отчасти. Свеча колебалась, и горячий жидкий воск стекал на кожу. Внезапная судорога скрючила пальцы — и свеча упала, погаснув, и оставила Баралиса в темноте. Он выругался свистящим шепотом — не было времени вновь зажигать огонь, да и руку ломило невыносимо. Нельзя мешкать и возиться с огнивом — придется идти дальше в темноте.
Он ощупью добрался до дальней стены и стал водить по ней пальцами, словно насекомое усиками. Найдя знакомую шероховатость, он слегка нажал на нее и отступил в сторону. Стена повернулась, и Баралис прошел в брешь. Там он проделал те же манипуляции, и стена встала на место. Теперь можно подниматься наверх.
Баралис улыбнулся. Все шло как задумано. Отсутствие света — беда небольшая. Ну, побродит он немного в потемках — это ничтожная малость по сравнению с тем, что ему предстоит.
Дорогу он находил с поразительной легкостью. Не видя ни дверей, ни лестниц, он чувствовал их приближение и знал, куда следует свернуть. Он любил это темное подбрюшье замка. Были те, кто подозревал о его существовании, но немногие знали, как проникнуть сюда. А воспользоваться тайным ходом только для того, чтобы застать пышную камеристку на горшке, и вовсе никому не взбрело бы в голову. Баралис же с помощью сети подземных коридоров мог пробраться и к худородным, и к знатным. Худородными тоже не следует пренебрегать. Самые ценные свои сведения он добывал порой, подслушав случайную беседу молочницы с подручным ключника: кто против кого злоумышляет, кто с кем спит и у кого завелось больше золота, чем нужно для его блага.
Но этой ночью ему до худородных дела нет: этой ночью он проникнет в святая святых замка — в опочивальню королевы.
Он шел вверх, потирая руки, чтобы согреть их. Он волновался — но только дурак на его месте сохранял бы спокойствие. Ему предстояло впервые войти в спальню королевы. Много часов он провел в наблюдениях, усваивая привычки королевы, следя за ее женской жизнью, записывая каждую мелочь, каждый штрих. В последнее время эти наблюдения стало скрашивать предвкушение.
Баралис заглянул в щелку, чтобы удостовериться, спит ли королева. Она, полностью одетая, лежала на кровати с закрытыми глазами. Трепет пробежал по телу Баралиса. Итак, королева выпила приправленное им вино: Луск исправно сделал свое дело. С превеликой осторожностью Баралис вошел в комнату, решив оставить проем в стене открытым на случай, если придется поспешно уходить. Потом пробрался к двери спальни и закрыл ее на засов. Никто, кроме него, не войдет сюда этой ночью.
Он подошел к кровати. Королева, столь гордая и надменная обычно, казалась теперь чрезвычайно уязвимой, и не только казалась, но и была. Баралис потряс ее за руку — сперва слегка, потом сильнее; она не шевельнулась. Он взглянул на штоф с вином — тот был пуст, золотая чаша тоже. Баралис озабоченно наморщил лоб. Неужто королева одна выпила целый штоф? Ей, должно быть, помогла одна из ее фрейлин. Это не слишком встревожило Баралиса: девица проспит ночь необычайно крепко и наутро проснется с немного тяжелой головой, только и всего. Однако это было упущением, а упущений он не любил. Надо будет утром проверить, все ли в порядке.
Несколько минут он отстраненно взирал на королеву. Сон ей к лицу. Он разглаживает ее чело и смягчает надменно стиснутый рот. Насмотревшись, Баралис подсунул под королеву руки, перевернул ее на живот и принялся расшнуровывать платье. На это требовалось время — руки его утратили гибкость, а шнуровка была хитрая.
Наконец он справился и опять перевернул спящую на спину. Он раскрыл лиф платья спереди, обнажив бледные полукружия грудей. В последние годы он почти не позволял себе плотских удовольствий, и это зрелище невольно возбудило его. Поэты и менестрели не уставали воспевать красоту королевы, но Баралис всегда оставался к ней равнодушен — до этого мгновения. Вся ирония в том, что королева должна была лишиться чувств, чтобы стать для него желанной. Хмыкнув, Баралис задрал ей юбки, развязал и снял панталоны, раздвинув ноги.
Ляжки у нее были мягкие и гладкие, чуть холодноватые, возможно, но этого следовало ожидать — проявляется побочное действие снотворного. Баралису не было неприятным ощущение холодности кожи. Он с облегчением отметил, что достаточно возбужден. Он опасался, что этого может не произойти: все-таки королева не в его вкусе. В тех редких случаях, когда ему приходила охота, он предпочитал совсем юных. Пусть у нее мягкие ляжки, ее невинность осталась в далеком прошлом, и обилие голубых жилок под кожей изобличает ее возраст. И все же она хороша — ноги у нее длинные и стройные, а округлые бедра способны соблазнить любого мужчину. Тело у нее в отличие от большинства ее ровесниц не подпорчено деторождением. Груди остались полными, а живот плоским, точно камень алтаря. Баралис спустил с себя штаны и приступил к делу.
Он был уверен, что королева сейчас способна к зачатию: он достаточно долго шпионил за ней, чтобы знать, когда у нее бывают месячные. Некоторые мужчины, как слышал Баралис, способны чувствовать, в какой фазе находится женщина, по одному лишь ее присутствию: они ощущают ее приливы и отливы как нечто осязаемое. Но столь высокое искусство Баралису было недоступно, и приходилось полагаться на более прозаические методы.
Молодые парни обычно стремились узнать, когда лучше иметь дело с девчонкой, чтобы она не забеременела: он один интересовался у знахарки в своей деревне, какое время следует считать наилучшим для зачатия. Знахарка, хотя и чуяла недоброе — это читалось на ее старом, изборожденном заботами лице, — все же дала ему нужные объяснения: не в ее привычках было расспрашивать зачем да почему.
Баралис отсчитал четырнадцать дней с начала месячных королевы, чтобы осуществить задуманное. Но это пустяки — он долгие годы ждал своего часа. Он многое свершил в прошлом, ради этой ночи — и от нее зависит то, что он свершит в будущем. Он изучал пророчества, звезды, философские труды: этой ночью исполняется срок. Эта ночь положит начало многим переменам и предрешит его собственную судьбу. В эту ночь звезды сияют для него.
Он сосредоточил все внимание на том, чем занимался. Поначалу он волновался, но королева лежала спокойно, и его движения обрели силу. Он узнал учащенный бег желания и удивился тому, что и в этот раз все происходит как обычно. Его обуяло неистовство, и мощь его напора достигла вершины. Он не ожидал наслаждения и был удивлен, испытав его. Настал миг наивысшего блаженства — и семя Баралиса хлынуло в королеву.
Когда он освободился, из ее лона показалась струйка крови и медленно стекла по внутренней стороне бедра. Возможно, он был немного груб — ну и пусть. Во второй раз за этот вечер Баралис поднес окровавленные пальцы к своим губам. Кровь королевы, как он и ожидал, на вкус была иной: слаще, изысканнее. Он торопливо стер кровь с ее бедра, сдвинул ей ноги и опустил юбки.
Прежде чем вернуть на место лиф, он провел рукой по округлости левой груди — столь белой и совершенной. И, поддавшись порыву, свирепо сжал ее, стиснув нежную плоть между пальцами. Потом старательно выровнял тело на постели и даже подложил под голову мягкую подушку.
Теперь пришла пора уйти и выждать время. Позже он вернется и закончит свое дело. Дверь он оставил запертой: он не хотел, чтобы кто-то нарушал покой королевы в его отсутствие.
* * *
Бевлин смотрел в высокое ясное небо, обводя взором мириады звезд: он знал, что этой ночью в мире творится что-то неладное. Какой-то груз давил на его старые кости и вызывал брожение в старых кишках. Кишки всегда дают ему знать, когда в мире неладно, — это так же верно, как то, что весной расцветают цветы, хотя и не столь прекрасно.
Он смотрел в небо битый час и уже начал приписывать свое кишечное расстройство жирной утке, которую съел недавно, когда это случилось. Одна из звезд на северном небосклоне вдруг ярко вспыхнула — и кишки Бевлина заурчали еще пуще, когда эта вспышка озарила небо. И лишь когда звезда устремилась вниз, Бевлин понял, что это только часть звезды, метеор, несущийся к земле со скоростью света. Вот метеор врезался в атмосферу, но не сгорел, а разделился надвое, вызвав облако искр и пламени. Когда свет немного померк, Бевлин увидел не один, а два огня: они мчались по небу, оставляя за собой звездную пыль. Один из них горел белым пламенем, другой — красным, как кровь.
Одинокая слеза скатилась по щеке Бевлина: поистине он слишком стар для того, что ему предстоит.
За все те годы, что он провел изучая звезды и сидя над книгами, он не встретил ни единого намека, ни одного пророчества касательно того, чему только что стал свидетелем. Даже теперь, когда оба метеора неслись к дальнему горизонту, чтобы угаснуть навеки, он едва верил собственным глазам. Он вернулся в дом, уверенный в том, что больше ничего не увидит.
В каком-то смысле ему полегчало. Он так долго ждал небесного знамения, что теперь, когда оно свершилось, тугая пружина внутри ослабла. Бевлин не знал, что это означает и что теперь следует предпринять. Он знал одно: кишки ему не соврали, и жареная утка тут ни при чем — оно и к лучшему, ибо ничто не вызывает у человека такого голода, как небесное знамение. Бевлин весело засмеялся, направляясь на кухню, но, когда он туда добрался, его смех стал несколько истерическим.
Кухня служила Бевлину также и кабинетом: огромный дубовый стол был завален книгами, свитками и манускриптами. Отрезав себе щедрую порцию утки и обильно смазав ее застывшим жиром, Бевлин устроился среди подушек на старой каменной скамье и облегчил свои кишки, с шумом выпустив из них воздух. Настало время браться за работу.
* * *
Баралис вернулся к себе, и его встретил приятный запах поджаренного мяса. Он не сразу сообразил, откуда этот запах идет. На углях в очаге лежал обгорелый сверток, который Баралис недавно бросил туда.
— Слишком поджаристо на мой вкус, — сказал он, посмеиваясь и наслаждаясь звуком собственного голоса. — Клянусь Борком, и голоден же я! Кроп! — вскричал он, просунув голову в дверь. — Кроп, недоумок ленивый, принеси мне поесть и выпить!
Вскоре на пороге появился Кроп, громадный и широченный, с непропорционально маленькой головой. Вид у него был и глупый, и грозный одновременно.
— Вы звали, мой господин? — спросил он неожиданно мягким голосом.
— А кто же тебя мог еще звать, дурак, — сам Борк, что ли?
Кроп глядел, как ему и полагалось, тупо, но он не слишком боялся — знал, что хозяин в хорошем настроении.
— Уже поздно, Кроп, но я голоден. Принеси-ка мне мяса с кровью и хорошего красного вина — только не ту дрянь, что ты притащил вчера. Если эти скоты на кухне попытаются всучить тебе что поплоше, скажи им, что они будут иметь дело со мной.
Кроп зловеще кивнул и удалился.
Баралис знал, что Кроп не любит поручений, которые требуют разговоров с людьми. Кроп был неловок и застенчив, что, по мнению Баралиса, представляло большую ценность для слуги. Вот Луск был чересчур разговорчив, за что и поплатился. Баралис посмотрел туда, где слева от двери лежали бренные останки Луска, завернутые в потертый коврик. Кроп даже не заметил, что там что-то лежит, — а если и заметил, то никогда не упомянет об этом. Он точно послушный пес — предан хозяину и не задает вопросов. Баралис улыбнулся, представив себе, как Кроп заявится на кухню в такую пору: кухонная челядь просто обомлеет.
Вскоре Кроп возвратился с кувшином вина и куском мяса, из которого розовый сок стекал на блюдо. Баралис отпустил слугу и налил себе густого хмельного напитка. Подержал чашу против света, любуясь темно-багровыми переливами, и поднес к губам. Вино было теплым, сладким, и благоухало, как кровь.
События этой ночи вызвали у Баралиса острый голод. Он отрезал себе толстый ломоть нежного мяса — при этом нож соскользнул, порезав ему большой палец. Баралис машинально сунул палец в рот и пососал. И вздрогнул — в памяти мелькнул какой-то старый стих, где говорилось о вкусе крови. Баралис попытался вспомнить его, но не смог и пожал плечами. Сейчас он поест, а после вздремнет, чтобы скоротать несколько ночных часов.
Перед самым рассветом Баралис вновь пробрался в спальню королевы. Теперь следовало быть особенно осторожным — часть замковой челяди уже поднялась: на кухне пекли хлеб, в хлеву доили коров, разжигали огонь в очагах. Но Баралис не слишком беспокоился: заключительный этап его дела много времени не займет.
Он немного встревожился, увидев королеву в том же положении, в котором ее оставил, но тут же убедился, что дышит она ровно. Память о недавнем соитии играла в его чреслах, и он испытал побуждение снова овладеть ею, но расчет возобладал над желанием, и Баралис заставил себя заняться тем, чем должно.
Он опасался прибегать к обыску чрева. Он проделал это только раз, и память об этом преследовала его по сей день. Он был самонадеянным юнцом и думал, что превзошел все на свете, далеко опередив своих сверстников. На него возлагались большие надежды — и разве он не оправдал их? Его обуревала жажда познания и обретения нового. Да, он был гордецом — но разве гордость не отличала всех великих людей? Все прочитанное он тут же стремился воплотить в жизнь. Он был смышленее всех соучеников и начинал перерастать наставников. Он несся вперед со скоростью атакующего вепря — учителя гордились им, а приятели ему завидовали.
Однажды, когда ему исполнилось тринадцать зим, он откопал в библиотеке старую, заплесневелую рукопись. Трясущимися от волнения руками он развернул ветхий пергамент и поначалу был немного разочарован: там содержались обычные наставления: как зажечь огонь и как лечить простуду. Но в конце имелись указания, как производить обыск чрева, дабы определить, беременна женщина или нет.
Баралис прочел эти строки с жадностью. Его учителя ни разу не упоминали об этой процедуре — возможно, они и сами не умели ее делать, а то и вовсе не знали о ней. Загоревшись овладеть новым искусством, неведомым даже учителям, Баралис спрятал свиток в рукаве и унес домой.
Через несколько дней он решил попробовать то, чему научился, — вот только на ком? Деревенские женщины не позволят ему к ним прикоснуться. Оставалась мать — а она-то, по его убеждению, точно не была беременна. Однако, не имея другого выбора, он все же решился использовать ее в качестве подопытного кролика.
Ранним утром он прокрался в спальню родителей, убедившись, что отец уже ушел в поле. Он стыдился того, что отец его — простой крестьянин, но утешал себя, что мать более высокого происхождения: она была дочерью торговца солью. Баралис всей душой любил свою мать и гордился ее родовитостью. В деревне ее уважали, и старейшины советовались с ней во всем — от сбора урожая до брачных дел.
Войдя в комнату, он разбудил ее и хотел уйти, но она подозвала его к себе:
— Поди сюда, Барси, чего тебе надобно? — Она протерла глаза и нежно улыбнулась своему баловню.
— Я хотел попробовать одну новую штуку, — виновато пробормотал он. Мать приняла вину за робость.
— А ты разве не можешь попробовать, когда я не сплю, милый? — Ее лицо выражало любовь и доверие. Баралиса вдруг кольнуло дурное предчувствие.
— Могу, матушка, но лучше я попробую на ком-нибудь другом.
— Еще чего недоставало! Пробуй на мне — лишь бы у меня волосы от этого не позеленели. — Мать поудобнее устроилась на подушках и похлопала по одеялу рядом с собой.
— Никакого вреда от этого не будет, матушка, — я только осмотрю тебя, чтобы проверить, здорова ли ты. — Солгать оказалось нетрудно, ведь он не впервые лгал матери.
— Что ж, — ласково засмеялась она, — делай свое черное дело!
Баралис возложил руки на живот матери, чувствуя тепло ее тела сквозь тонкую ночную сорочку. Широко раздвинув пальцы, он сосредоточился. В рукописи оговаривалось, что это скорее умственная процедура, нежели физическая, и он направил все свои мысли на чрево матери.
Он чувствовал, как бежит по жилам кровь и мерно бьется сердце. Чувствовал движение желудочных соков и легкое сокращение внутренностей. Он сдвинул руки чуть пониже и поймал ободряющий взгляд матери. Вот оно, то место, о котором говорится в рукописи: красный горн плодородия. С нарастающим волнением он обследовал мускульную полость матки. И нашел некое вздутие, едва заметное. Не будучи уверен, он проник чуть поглубже. На лице матери возникло беспокойство, но он не обратил на это внимания, захваченный своим открытием: там и вправду было нечто новое, нечто отдельное. Обуреваемый восторгом, Баралис, желая познать это новое разумом, копнул еще глубже — мать вскрикнула от боли.
— Барси, довольно! — Мучительная судорога исказила ее красивое лицо.
В панике он поспешил уйти из нее — но при этом захватил что-то с собой. Что-то сдвинулось с места — а после и вовсе оторвалось. В ужасе он убрал руки. Мать истерически кричала, перегибаясь от боли пополам и держась за живот. Баралис заметил кровь на простынях. Ох, эти крики! Он не мог выносить их!
Что делать? Он не мог бросить ее одну, чтобы бежать за помощью. А мать корчилась в судорогах, и кровь все лилась из нее, ярко-красной рекой орошая белые простыни.
— Матушка, не надо, прости, я не хотел сделать тебе больно, пожалуйста, не надо! — просил он, обливаясь слезами. — Мама, прости! — Он прижимал ее к себе, несмотря на хлещущую кровь, и все повторял «прости» испуганным шепотом.
Так он обнимал ее, пока она не истекла кровью. Это длилось всего несколько минут, но Баралису они показались вечностью — сила и жизнь ушли из любимого тела.
Баралис отогнал от себя воспоминания. Это случилось давно, много лет назад, когда он был еще молод и зелен. Понятно, что тогда, мальчишкой, он совершил вопиющую глупость, взявшись за такое дело. Он ведь едва понимал, что такое беременность, и только из ребячьих перешептываний знал, откуда берутся дети.
Баралис знал, что рискует, проверяя чрево королевы, но он должен был увериться: зачатие даже в самый благоприятный период зависит от случая. Ему даже думать было страшно о том, что будет, если его семя не приживется. Он сознавал, что еще, возможно, слишком рано для точного ответа, но в то же время надеялся, что сумеет обнаружить перемену, хотя бы и крохотную.
Он склонился над королевой и положил руки ей на живот. Ткань придворного туалета оказалась чересчур плотной — он снова задрал юбки и только теперь спохватился, что забыл вернуть на место панталоны. Что ж, оно и к лучшему — этот предмет туалета тоже был крайне громоздким.
Теперь Баралис был куда опытнее, чем в тринадцать лет, — жаль только, что руки его не столь молоды и чутки, чем тогда. Ему стоило труда раздвинуть пальцы так, чтобы охватить весь живот, и он прикусил губу от боли — но придется потерпеть. Нужное место он обнаружил сразу — он больше не был новичком.
Все было знакомо: сокровенное тепло внутренностей, краснота пульсирующих кровеносных сосудов, жар, излучаемый печенью. С филигранной точностью Баралис погружался в тело королевы, в ее чрево. Он чувствовал сложные переплетения мускулов и связок, влекущую округлость яичников. Потом ощутил что-то едва различимое, едва возникшее. Жизнь, только-только успевшую отделиться от жизни королевы. Даже не жизнь, скорее ее проблеск... но уже существующий.
Охваченный ликованием Баралис не делал резких движений — он уходил бесконечно медленно и терпеливо, точно искусный хирург. Покидая чрево, он ощутил, как утверждается внутри свежезародившийся темный сгусток.
Было в этом последнем ощущении нечто насторожившее его, но радость успешного исхода смыла дурное предчувствие.
Он убрал руки и оправил платье королевы. Она тихо застонала, но его это не беспокоило: ее сон продлится еще несколько часов. Однако пора уходить. Легко ступая, он подошел к двери и отпер ее.
Он возвращался к себе, почти не отбрасывая тени в первых проблесках рассвета.
Глава 1
— Вот тут ты ошибаешься, Боджер. Поверь мне: молодые бабенки не самые лучшие для постельных дел. Так-то все вроде бы при них, все кругло да гладко, но как доходит до дела — лучше старой клячи нет. — Грифт отхлебнул эля и весело улыбнулся своему товарищу.
— Э, Грифт, тут я с тобой не согласен. По мне, пышечка Карри все-таки лучше старой вдовы Харпит.
— А я бы, Боджер, от обеих не отказался!
Оба собеседника расхохотались, стуча кружками по столу, как все замковые стражники.
— Эй ты, парень, как тебя звать? Поди-ка сюда, дай на тебя поглядеть.
Джек подошел, и Грифт нарочито медленно смерил его взглядом.
— Ты что, язык проглотил?
— Нет, господин. Меня зовут Джек.
— Экое редкое имя! — Оба стражника снова заржали. — Ну-ка, Джек, принеси нам эля — да не такую бурду, где воды больше, чем всего прочего.
Джек вышел из людской и отправился за элем. Это не входило в его обязанности — впрочем, он и каменный пол в кухне не обязан был скрести, однако скреб. Ему очень не хотелось встречаться с ключником — Виллок не раз драл ему уши, — и Джек торопливо шагал по коридору.
Ему повезло: Виллока в пивном погребе не оказалось, а Прюнер, его подручный, подмигнув, сообщил Джеку, что ключник пошел насчет картошки дров поджарить. Джек не совсем понял, что это значит, и решил, что это имеет какое-то отношение к пивоваренному делу.
— Точно тебе говорю, это был лорд Мейбор, — говорил Боджер, когда Джек вошел. — Они толковали с лордом Баралисом, словно два закадычных дружка. А как увидели меня, тут же стали лаяться, будто два золотаря.
— Скажи на милость, — многозначительно поднял брови Грифт. — Кто бы мог подумать! Все знают, что Мейбор с Баралисом на дух друг друга не выносят, — я в жизни еще не видел, чтоб они обменялись учтивым словом. Ты уверен, что это были они?
— Я ж не слепой, Грифт. Они самые — стрекотали в садах за оградой, что твои монашки, идущие на богомолье.
— Ну, тогда я — блудливый хорек.
— Где тебе, Грифт, стручком не вышел, — хохотнул Боджер.
— Раз уж речь о стручках, то вот молодому пареньку свой и сунуть-то некуда.
Это замечание так развеселило Боджера, что он повалился со стула. Грифт, воспользовавшись этим, встал и отвел Джека в сторонку.
— Скажи-ка, паренек, о чем это мы с Боджером сейчас говорили? — спросил он, стиснув Джека за плечо и устремив на него водянистый взор. Джек, не новичок в замковых интригах, хорошо знал, как надо отвечать.
— Я слышал только про стручки, почтенный.
Пальцы Грифта больно впились в руку, и голос его звучал тихо и грозно.
— Для твоего же блага, малый, я надеюсь, что ты говоришь правду. Если я узнаю, что ты мне врал, ты об этом горько пожалеешь. — Грифт напоследок крепко стиснул Джеку руку и отпустил его. — Горько пожалеешь. А теперь катись. — Грифт повернулся к приятелю и продолжал как ни в чем не бывало: — Понимаешь, Боджер, старушка — она точно переспелый персик: снаружи помятая и сморщенная, зато внутри сладкая и сочная.
Джек поспешно подхватил пустой кувшин из-под эля и со всех ног побежал на кухню. Нынче ему выпал не самый удачный день. Пекарь, мастер Фраллит, пребывал в мрачном настроении, по сравнению с которым его обычное поведение казалось, почти что ласковым. Это Тилли должна была чистить большие каменные противни, но одна лишь улыбочка пухлых влажных губок избавляла ее от черной работы. Для Джека чистка противней была самым ненавистным занятием. Для этого употреблялась мерзкая смесь соды и щелока, щелок разъедал руки до волдырей, и с них потом слезала кожа. А после приходилось тащить эти глыбы, весившие почти столько же, сколько сам Джек, на кухонный двор и там обмывать.
Джек ворочал камни с опаской: если их уронить, они могли разбиться на мелкие куски, а Фраллит видел в них свою гордость и отраду; мастер клялся, что хлеб у него оттого выходит таким хорошим, что ровный тяжелый камень не дает тесту пропекаться слишком быстро. Джек недавно разбил один из драгоценных противней и знал, чем это чревато.
Это случилось несколько недель назад: Фраллит, пивший горькую весь день, вдруг обнаружил, что одного противня недостает. Мастер без промедления отыскал Джека, который прятался среди горшков и сковородок на поварской половине. «Ах ты недоумок! — вскричал Фраллит, вытащив его оттуда за волосы. — Да знаешь ли ты, что наделал?»
Джек, понимая, что отвечать не обязательно, ловко увернулся от подзатыльника. Теперь, оглядываясь назад, он сознавал, что в этом-то и заключалась его главная ошибка. Не увернись он, Фраллит, возможно, задал бы ему хорошую трепку и на том бы остановился, но мастер терпеть не мог, когда его выставляли дураком при других — особенно при коварной красотке Тилли. Он вошел в раж и выдрал у Джека целый клок волос.
Волосы были вечным несчастьем Джека. Похоже было, что Фраллит вознамерился сделать всех своих учеников такими же лысыми, как он сам. Джек, проснувшись, однажды обнаружил, что острижен наподобие овцы. Тилли, высыпав его каштановые кудри в огонь, объяснила, что Фраллит велел совершить это, опасаясь вшей. Но волосы Джека сами отомстили за себя, отрастая с раздражающей быстротой.
Рост вообще доставлял Джеку одни неприятности. С каждой неделей Джек не на шутку вытягивался. Собственные штаны служили для него источником постоянного конфуза: если четыре месяца назад они благопристойно доходили до щиколоток, то теперь они угрожали обнажить ноги до колен. Ужасающе бледные и тонкие ноги! Джек был уверен, что все на кухне уже заметили это прискорбное обстоятельство.
Будучи мальчуганом практичным, он решился справить себе более пристойную пару. Однако портняжное искусство требует терпения, а не отчаянной решимости, и новые штаны остались недостижимой мечтой. Поэтому Джек, стараясь удержать на месте старые, спустил их насколько мог низко и подвязал веревкой. Он неустанно молил Борка, чтобы эта веревка не развязалась в присутствии какого-нибудь важного лица — особенно женского пола.
Собственный бурный рост все больше беспокоил Джека: он рос только в вышину, а никак не в ширину и подозревал, что смахивает теперь на ручку метлы. Хуже всего, конечно, было то, я что он перерастал тех, кому подчинялся. Он уже вымахал на голову выше Тилли и на ладонь выше Фраллита. Мастер воспринимал его рост как личное оскорбление и часто бормотал себе под нос, что из такого верзилы никогда не выйдет приличного пекаря.
Главной обязанностью Джека как ученика пекаря было следить за тем, чтобы не гас огонь в огромной хлебопекарной печи. Печь эта была размером с небольшую комнату, и в ней ежедневно ранним утром выпекался весь хлеб для сотен придворных и слуг, обитающих в замке.
Фраллит гордился тем, что каждый день печет свежий хлеб, поэтому ежедневно должен был подниматься в пять утра, чтобы проследить за выпечкой. А печь топилась всю ночь — если бы она остыла, потребовался бы целый день, чтобы довести ее до нужного нагрева. Вот Джека и поставили следить за ней по ночам.
Ежечасно Джек открывал каминную решетку у днища громадного сооружения и подбрасывал туда дрова. Он приноровился спать урывками, а зимой, когда на кухне стоял жестокий холод, он спал, прижавшись тощим телом к теплому боку печи.
Иногда, в блаженные минуты перед засыпанием, Джек представлял, что мать еще жива. В последние месяцы болезни она была такая же горячая, как эта печь. В ее груди таился источник жара, сжигавший ее день ото дня. Прижимаясь к ней, Джек чувствовал все ее косточки — легкие и хрупкие, как черствый хлеб. Он не мог без страданий думать об их хрупкости. Но днем, таская мешки с мукой из амбара или ведра из колодца, выгребая золу из печи и следя, чтобы закваска не перекисла, он почти не вспоминал о своей потере.