«Она умерла», — сказала та девушка холодно и без всякого сострадания — точно так же, как сказали ему эти самые слова когда-то.
Его мать умерла, когда ему исполнилось девять зим. Опухоль, зародившаяся у нее в груди, перекинулась потом на легкие. Целый год перед смертью она кашляла кровью и прятала от Джека свои окровавленные платки, засовывая их в корзинку для рукоделия, пока он спал. Только он не спал. Не мог он уснуть, не увидев эти тряпки и не убедившись, что крови на них не больше, чем всегда. Но зачастую крови было куда больше обычного — тогда он потихоньку стирал эти лоскуты, тер их о камень при свете свечи. А утром поднимался спозаранку и снимал сохнущие тряпки с решетки очага. Потерев их в руках, чтобы сделались мягче, он клал их обратно в корзинку. Пробуждаясь, мать находила чистые платки — и оба делали вид, будто никакой крови и не было.
Под конец ей стало так худо, что тряпок уже не хватало, и Джек рвал для нее свои рубашки. Перед самой ее кончиной его перестали пускать к ней, прогоняя шепотом от двери. Джек утешался только тем, что снизу из-под двери пробивается свет, — если он виден, значит, свечи горят, а если они горят, значит, мать еще жива.
Последним, кто видел мать живой, был Кроп. Джек как сейчас видел этого великана на пороге, с полными слез глазами и рукой, сжимающей что-то за пазухой. Как Джек ненавидел Кропа за то, что того допустили к матери, а его, сына, так никто и не позвал!
Три дня Джека держали за дверью — а потом свет внизу погас. Пришла жена ключника и сказала: «Она умерла. Слезами горю не поможешь. Ступай-ка скрести горшки — нечего даром хлеб есть».
И он весь тот день скреб горшки, а на следующий драил полы. Некоторым образом это помогало — усталому и измученному, с пальцами, в кровь изодранными жесткими щетками, ему не хватало времени, чтобы думать о матери. Полгода спустя он уже не мог вспомнить, как она выглядела до болезни. Он отскреб дочиста память о ней заодно с горшками и сковородками.
Джек стукнул кулаком по краю своей койки, и дерево треснуло. Мелли больше нет — но ее-то он не забудет так предательски скоро. В ее смерти повинен он. Не надо было уходить от нее и возиться с мертвецом — а прежде всего не следовало убивать человека.
В комнату вошла девушка — ее звали Тарисса.
— Что тут такое?
Джек ответил ей холодным взглядом. Она заметила расколотую кровать.
— Это ты сделал? — спросила она голосом, бесцветным вдвойне — бесстрастным и лишенным каких-либо особенностей. Ни материнской певучести, ни халькусского выговора Роваса. — Ты знаешь, мне очень жаль твою девушку.
— Да ну? — обозлился Джек. — Может, жалость — это одна из твоих уловок? — Он все еще чувствовал у себя на руке последнее прикосновение Мелли. Память об их расставании была слишком свежей и жгучей. Джек вогнал костяшки пальцев в расщепленное дерево.
— Уловок?
Джек снова грохнул кулаком по кровати, и девушка в испуге отступила.
— Так я и поверю, что вы с Ровасом оказались у замерзшего пруда ради приятной прогулки. — Он разбил руку в кровь. Почему они спасли его, а не Мелли? Его жизнь никому не нужна. Никто не стал бы плакать о нем — а Мелли могла бы стать королевой. Она была прекрасна и горда, а в тот день, когда он разделался с наемниками, обрушив на них свой подкрепленный чарами гнев, она спасла ему жизнь. Она вела его, ослабевшего разумом и телом, много лиг по лесу, пока не нашла приюта.
— Сделанного не воротишь, — пожала плечами Тарисса. — Мы в смерти той девушки неповинны. Вини в этом себя и халькусского капитана.
— Как этого капитана зовут?
Вошел Ровас, накрыв Тариссу своей тенью.
— Пока тебе незачем это знать, — сказал он.
— Почему? — Джек чувствовал, что вся эта сцена продумана заранее и он, задавая вопрос, играет им на руку.
— Потому что ты готов совершить какую-нибудь глупость — а между тем то же самое, дав себе немного времени и труда, можно сделать с умом.
Ага, вот оно! Наживка подсунута умело — ему остается только клюнуть.
— Значит, вы привезли меня сюда, чтобы я сделал что-то с умом?
— Нет, — ответил Ровас. — Я привез тебя сюда, чтобы спасти твою жизнь. Ты сам знаешь, что погиб бы, пытаясь защитить девушку.
— И теперь ты ожидаешь услуги за услугу. — Джек встал, не уступающий ростом Ровасу и даже чуть повыше. — Ты уж прости, но никакой благодарности к тебе я не испытываю.
Тарисса открыла, рот, но Ровас не дал ей высказаться.
— Я ничего от тебя не ожидаю. Ты волен уйти, если хочешь.
Наступило молчание. Джек видел, что Тариссе слова Роваса пришлись не по вкусу, но сам-то он знал, что Ровас продолжает играть свою роль. И слова эти сказаны им, чтобы покруче завернуть действие. Они лишь звук пустой, как и все, что делается для виду.
— Только за безопасность твою по выходе из этого дома я не отвечаю, — продолжал Ровас. — Ты убил халькусского солдата, и тебя будут травить, словно подраненного оленя.
— А ты наведешь охотников на след.
— Я — нет. Думаю, что и за Тариссу могу поручиться. А вот ее мать... — покачал головой Ровас. — Магра не любит своих былых соотечественников. Она таит на них обиду, а обида перерастает в злобу, если долго держать ее внутри.
— Я вижу, слова «ты волен» мало что значат в твоих устах. — Джек вытер разбитые костяшки о камзол.
Ровас следил за ним неотрывно, и от него не укрылась угроза, заключенная в этом движении. Поэтому следующие слова он произнес примирительно:
— Останься у нас, и я тебе обещаю, что ты, когда все же соберешься уйти, будешь лучше подготовлен ко всему, что тебя ожидает, — будь это бегство от халькусских солдат или месть их капитану.
Вот этого-то Ровас и добивается, понял Джек. Он хочет, чтобы капитан был убит, а в исполнители прочит Джека. Однако не нужно показывать Ровасу, что его замысел виден насквозь.
— Правда твоя, — сказал Джек. — Мне не мешало бы поучиться. Ты сам недавно видел, как плохо я владею оружием. Если я собираюсь выбраться из этой страны живым, мне надо уметь защищаться.
— Значит, ты остаешься?
— Да — сколько сочту нужным.
Поведение Роваса ошеломляюще переменилось. Он бросился к Джеку и обнял его. От одежды Роваса разило чесноком и оружейным маслом. Стиснутый в этих пахучих объятиях, Джек через плечо Роваса бросил взгляд на Тариссу. Ее лицо осталось таким же бесстрастным, только губы тронула невольная улыбка. Девушка казалась чем-то знакомой ему, будто он уже видел ее когда-то. Но прежде чем Джек вспомнил, где он мог ее видеть, она повернулась и ушла.
* * *
Горы приближались, и земля, точно готовясь к большому скачку вверх, начинала вздыматься и опадать. Баралис не мог разглядеть вершин Большого Хребта — тучи и снег скрывали их из виду. Однако он знал, что они там, впереди. Они манили его. Он слышал их древнюю песнь, не имеющую ни слов, ни мотива, но понятную тем, кому дано, — а в нынешнем мире железных плугов и водяных часов таких осталось немного.
Баралис входил в их число. Горы вещали ему о своей силе, лишенной тщеславия. Они предостерегали, честно и без предубеждения. Они гласили, что каждый, кто их пересекает, делает это на свой страх и риск и должен заплатить за проход. Брен стоял по ту сторону гор. Баралис знал этот город, знал извивы его улиц и блеск воды в его фонтанах. Брен опасен — опасен в своей гордыне. Детям там сызмала внушают, что Брен — самый красивый, самый чистый, самый могучий город Обитаемых Земель. Бренцам равно чужды порочные страсти Рорна и томная утонченность Анниса. Брен стоит особняком, гордый своей опрятностью, трудолюбием и силой.
Гордыня всегда опасна. Когда человеку кажется, что только он один знает, как лучше, он не успокоится, пока не обратит и других в свою веру. Так и Брен. Баралис цинично скривил рот. При этом добрый герцог считает, что наилучший способ обращения — это захват.
Начинал он скромно, потихоньку прибирая к рукам окрестные селения и мелкие речки. Потом и небольшим городам стали предлагать войти в пределы герцогства — и предложение всегда подкреплялось парой бренских легионов. С тех пор как нынешний герцог пришел к власти, карта Обитаемых Земель стала меняться. Брен, который двадцать лет назад изображался как крупный город, окруженный множеством мелких, стал един.
И герцог не собирался успокаиваться на этом.
Баралис все это знал, но не тревожился. Цели герцога пока что совпадали с его собственными.
Он потрепал гриву своего коня. Славная лошадка, красивая, ласковая и послушная. Не то что тот норовистый, много мнивший о себе жеребец, на котором раньше ездил Мейбор. Баралис отыскал глазами Мейбора во главе колонны. Вельможа пересел на капитанова коня и держался в седле как-то косо — как видно, падение с лошади не прошло ему даром. Баралису начинало казаться, что убить Мейбора невозможно — по крайней мере с одного раза. Быть может, наилучший выход — медленно подрывать его силы. Отравленное платье и падение с коня сделали свое. Пожалуй, следует изматывать его и дальше, пока старый волокита не отдаст Богу душу сам по себе.
Баралис улыбнулся при мысли о наивности Мейбора: этот глупец полагает, что станет верховным послом, раз король Лескет умер.
Ах, как преждевременна эта смерть!
Кто-то приложил к ней руку — в этом Баралис был уверен. Недаром с самого начала, с самой той стрелы, помеченной двойной зарубкой, он направлял болезнь короля. Он дал отраве проникнуть глубоко в тело, позволив королю изнемочь плотью и разумом, а позже, когда счел нужным, создал видимость улучшения. Баралис был зодчим королевского недуга — и намеревался свалить свое хитроумное сооружение разом, когда время приспеет. Королю пока не полагалось умирать.
Однако он умер. Кто-то проник в его опочивальню, несмотря на присутствие верховного банщика и часового. И Баралис был почти уверен, что сделал это Кайлок, ранее принц, а ныне король.
Да, мальчик сделал свой первый ход. Этого следовало ожидать. Кайлоку нестерпимо было жить в тени немощного короля и забравшей слишком большую власть королевы. Баралиса могла бы даже порадовать эта юношеская решимость — лишь бы мальчик не совершал больше ничего необдуманного.
Советник предпочел бы, конечно, чтобы замком в его отсутствие правила королева. Она противница перемен — а Баралису как раз и нужно было, чтобы все оставалось неизменным, пока брак между Кайлоком и Катериной Бренской не будет заключен. Только потом Королевства совместно с Бреном могли бы показать свои зубы. А теперь Кайлок, чего доброго, вздумает победить хальков — Баралис знал, что решительный полководец способен одержать такую победу, — и привлечет к Северу внимание всего мира еще до заключения союза. Тогда мир, настороженный воинственностью нового короля, куда менее снисходительно отнесется к объединению двух самых могущественных держав Севера.
Остается утешаться тем, что армия Королевств находится в плачевном состоянии. Пятилетняя война измотала даже лучшие ее части. И все же ситуация требует самого пристального внимания.
Кайлок — его, Баралиса, творение. Убив короля, он только лишний раз доказал это. Король все равно скончался бы сразу после женитьбы сына — Кайлок всего лишь предвосхитил события. Он действовал необдуманно, да, но преуспел в своем деле. Он обманул и двор, и королеву, заставив всех поверить, что долгая болезнь наконец уморила короля. Баралис чувствовал невольную гордость — скорее собственническую, нежели отцовскую.
Он многого не знает о Кайлоке. Мальчик наделен силой — это ясно. Ясно также, что пользоваться ею он не способен, — снадобья, которые дает ему Баралис, подавляют ее. Кайлок принимает лекарства охотно, думая, что они помогают ему постичь тайны темного мира, — на деле же они скоро доведут его до безумия. Баралису это и нужно — куда легче управлять человеком, который не способен ясно мыслить из-за яда, затуманившего его мозг.
Этот яд и преграждает дорогу чарам. Чары идут из двух мест — из головы и чрева, а во рту эти два потока сливаются и обретают силу. Кайлок мог бы исторгнуть чары из чрева, но его воля связана и бессильна это осуществить. Он точно колесо, которое не может вращаться оттого, что не смазано.
Так и должно. Нельзя, чтобы за будущим королем укрепилась репутация колдуна.
У Баралиса была и другая, более тайная причина давать снадобье королю. Он боялся, как бы Кайлок не оказался сильнее его. Силу чародея трудно измерить, однако Кайлок был зачат в судьбоносную ночь, когда сам рок вошел в семя Баралиса. И если бы даже не это, чародейская сила всегда передается с кровью — а у Баралиса она в роду испокон веку.
Задул резкий холодный ветер. Баралис собрал ворот плаща у шеи, борясь и с холодом, и с тревожными мыслями. Кайлок пристрастился к своему снадобью — он будет принимать его и в отсутствие Баралиса. Беспокоиться не о чем — это усталость сказывается, ничего больше. Нескончаемые часы в седле вместе с ветром и снегом измучили Баралиса вконец. Скорее бы перевалить через горы и войти в Брен. Интрига и честолюбивые планы — вот насущный хлеб Баралиса, и он чахнет без них в этом долгом путешествии на восток.
Кайлок, убив короля, чем-то усложнил его задачу — но Баралис никогда не пасовал перед трудностями.
* * *
Мелли ждала, сидя у подножия лестницы. Она знала, что утро давно миновало, — свет под дверью становился все слабее, и скоро его сменит еще более бледный свет свечи. Зима уже дошла до середины, но дни все еще коротки.
Она просидела так уже много часов, одолеваемая ужасом неизвестности. При малейшем движении наверху она настораживалась, и руки ее начинали шарить по платью, отыскивая нож. Убедившись, что нож по-прежнему там, на месте, между ее телом и костяшками лифа, она успокаивалась. Главное — не показывать своего страха. Но никто не шел, и Мелли невольно приходило на ум самое худшее.
Что означает это промедление? Ведь капитан собирался забрать ее отсюда утром — как видно, что-то задержало его или у него планы изменились. Мелли продолжала ждать.
В эти долгие часы, закоченев от неподвижности и холода, она думала о Джеке. За те недели, что они провели вместе, она привыкла во всем на него полагаться. Она видела, как он меняется, как обретает уверенность и в то же время отдаляется от нее. Мелли не сомневалась, что Джек и без нее не пропадет. Возможно, ему даже легче будет теперь, когда не о ком беспокоиться.
В замке повернулся ключ, и мысли Мелли сразу вернулись к собственной судьбе. Сердце у нее забилось и желудок заныл. Дверь отворилась, и на пороге возникли двое мужчин. Один высокий и хорошо сложенный — капитан, другой тощий и какой-то чудной.
— Вот она, — сказал, не сходя с места, капитан. — Говорил же я вам, что она красотка.
— Подведите ее к свету, — тонким, ничего не выражающим голосом отозвался второй.
Капитан негодующе фыркнул, однако спустился, больно ухватил Мелли за руку, втащил ее вверх по ступенькам и вывел мимо своего спутника на свет.
Свет был так ярок, что Мелли прищурилась.
Капитан, дав ей пощечину, приказал:
— Перестань жмуриться!
Не успела Мелли удивиться этому странному приказанию, как подошел второй и стал тыкать в нее своим длинным тонким пальцем. Мелли отпрянула с отвращением, увидев, какой он урод: одна сторона лица у него обвисла, точно под кожей не было мышц, левое веко почти целиком прикрывало глаз, а угол рта скалился в безжизненной усмешке.
— Уж очень тоща, — сказал он, вздернув здоровую половину рта. — Чересчур тоща.
Капитан смотрел на него с плохо скрытой неприязнью.
— Ничего подобного, сударь. У нее достаточно мяса на костях.
Второй, цыкая слюной во рту, обошел Мелли кругом. Она заметила, что левая рука у него висит как неживая и пальцы пригнуты к ладони. Левую ногу он приволакивал.
Он снова ткнул Мелли пальцем здоровой руки, на этот раз в щеку, и длинный желтый ноготь оставил ямку на коже.
— К тому же она вовсе не так юна, как вы говорили.
— Она совсем еще молода, Фискель, — пожал плечами капитан, — и вам это известно.
Калека, пропустив его слова мимо ушей, раскрыл ногтем губы Мелли, и ей пришлось открыть рот — ноготь до крови оцарапал нежную кожу. Человек провел пальцем по ее зубам и оттянул губы, чтобы видеть десны.
Удовлетворенный, как видно, осмотром, он перешел к телу. Мелли всей кожей чувствовала, как давит на ребро нож. Фискель сквозь платье ощупывал ей грудь. Это было уж слишком, и Мелли замахнулась, чтобы ударить его, но он с изумительным проворством перехватил ее руку и с неожиданной силой опустил ее вниз. При этом он издал горлом странный звук, и Мелли не сразу сообразила, что он смеется. Его лицо было совсем близко, и она чувствовала его тошнотворно-сладкое дыхание. Мелли подумалось, что, если она сумеет его отвлечь, он, возможно, больше не станет ее щупать и нож не будет найден.
Она решила заняться собственной продажей.
— Уверяю вас, сударь, я хорошо упитана. У меня нет ни единой косточки, на которой не было бы мяса, и незачем тыкать меня, словно недозревший сыр.
Капитан, наблюдавший за осмотром с большим нетерпением, остался, как видно, доволен ее речью.
— Я же говорил вам, Фискель, — у нее повадки благородной дамы.
Мелли воспользовалась случаем, чтобы отойти подальше от досмотрщика, а он, к ее радости, вступил в разговор с капитаном, заявив:
— Я беру ее, хотя она меня разочаровала.
Капитан, нимало не тронутый этими словами, прислонился к стене, поставив ногу на пустой пивной бочонок. Со своими нафабренными усами, в слегка потертых кожаных латах, он казался образцом мужской красоты. Фискель рядом с ним выглядел совсем убого, и Мелли видела, что капитан это хорошо понимает и использует свое наружное превосходство отчасти как угрозу, отчасти как средство что-то выторговать.
— Боюсь, сударь, что у меня есть преимущество перед вами, — сказал он.
— Какое преимущество?
— Предложив вам подогретого вина, я взял на себя смелость послать одного из моих солдат, чтобы он посмотрел ваших... как бы это сказать? Словом, ваш товар. И он доложил мне, что у вас имеются еще две девицы, но они не отличаются ни красотой, ни хорошими манерами.
Капитан произнес это весьма заносчиво, но Фискель только рукой махнул.
— Капитан, ваши подлые уловки столь же напрасны, сколь и предсказуемы. Эти девицы вас не касаются, а их прелесть или отсутствие таковой не имеет отношения к нашему торгу. — Торговец живым товаром — теперь Мелли поняла, что он промышляет именно этим, — привык, как видно, к перепалкам со своими клиентами. — Я, быть может, еще и не возьму у вас эту девушку. Да, она хороша, но уже не первой молодости, и нрав у нее буйный.
— Ей еще и восемнадцати нет, а строптивость, если подыскать другое слово и назвать ее живостью характера, даже привлекательна в женщине. — Капитан сохранял свою небрежную позу, и Мелли почти что пожалела его — торговец, уж конечно, его перехитрит.
— Может быть, тут, на Севере, она и считается молоденькой, — возразил Фискель, — а на Дальнем Юге она уже старая дева. С ее первой крови прошло уже несколько лет.
Мелли невольно смутилась, услышав, как мужчина упомянул о столь деликатном предмете. За всю ее жизнь мужчины ни разу не заговаривали с ней об этом, и Мелли полагала, что женские секреты им неведомы.
— Нам обоим известно, Фискель, что вы не весь свой товар продаете на Дальнем Юге. Насколько я слышал, вы ведете дела и поближе — скажем, в Аннисе и Брене. Для тех мест девушка достаточно молода. — Капитан говорил все более запальчиво. — Она красива, происходит из знатного рода, прекрасно сложена, хорошо воспитана — и не пытайтесь выставить ее передо мной как невзрачную старую деву.
— Вы говорите, она девственница?
— Ручаюсь вам.
Фискель издал испорченной стороной своего рта пренебрежительный хлюпающий звук.
— Невелико сокровище. Сама тощая, глаза темные, а грудь маленькая. Даю вам на сотню меньше против вашей цены.
— У нее белая кожа, синие глаза и округлые бедра. Меньше того, что назначил, не возьму.
Мелли этот торг привел в негодование — тем более что в словах торговца, сколь бы неприятны они ни были, заключалась некоторая доля правды.
— Да не стоит она трехсот золотых, — стоял на своем Фискель. — Волосы у нее почти что черные, подбородок торчит вперед, и она чересчур длинная. Один ее рост отпугнет половину покупателей — мужчины не любят, когда женщины выше их.
Мелли казалось, что Фискель способен хаять ее хоть до конца зимы, но она утешалась тем, что он говорил бы то же самое и о наипервейшей красавице.
— Двести пятьдесят — последнее слово. — Бравый капитан сдавал позиции: ему уже нечего было противопоставить уничижительным замечаниям Фискеля.
— Двести двадцать пять, и по рукам. — Фискель улыбнулся половиной лица, в то время как другая осталась неподвижной, — довольно жуткое зрелище.
Капитан подкрутил кончики усов, не скрывая своего недовольства.
— Двести сорок.
— Двести тридцать.
— Идет.
Фискель, протянув капитану свою руку с длинными ногтями, скрепил сделку. Но капитан лишь сделал вид, что ударил по ней, не коснувшись ладони, и не без сожаления взглянул на Мелли.
— Вы заключили выгодную сделку, Фискель.
— Бывает и хуже, — пожал плечами торговец, расстегивая пояс, и Мелли на один страшный миг подумалось, что он хочет высечь ее или овладеть ею. Но он лишь запустил пальцы в прорезь на внутренней стороне ремня и достал оттуда два золотых слитка, каждый стоимостью в пятьдесят монет. Фискель вручил их капитану, а тот поскреб золото ножом, проверяя, настоящее оно или нет. Фискель вернул пояс на место. — Остальное получите, когда я проверю истинность вашего слова.
— Какого слова?
— Что она девственница. Вы испытали золото, я должен испытать девушку.
Капитан остался недоволен, но Мелли было на него наплевать — ее волновало другое. Что еще за испытание придумал для нее торговец? Она вспыхнула от гнева, но заставила себя успокоиться. Быть может, оставшись наедине с Фискелем, она сумеет пустить в дело нож.
— Беспокоиться не о чем, капитан, — говорил между тем торговец. — Я возьму ее с собой в гостиницу, посмотрю, как с ней обстоит дело, и уплачу вам что должен. Разумеется, если она окажется порченой, я потребую задаток назад, — бросил Фискель, сощурив здоровый глаз. — Впрочем, в таком случае я согласен избавить вас от девушки за тридцать золотых.
Капитан неохотно согласился.
— Я оставлю у гостиницы часового на случай, если вам вдруг захочется уехать среди ночи.
— Вы слишком добры. — Фискель склонился так низко, как только позволяло его увечье, и сказал Мелли: — Пойдем, девушка. Я желал бы покончить с этим делом еще до утра.
V
В Брене темнело рано. Солнце опускалось за горы на западе, и тень их падала на город. А в холодные зимние ночи, такие, как теперь, от озера поднимался туман, окутывая Брен ледяным покрывалом.
Если кто и решался выйти в такую пору на холод, то лишь в поисках тех скудных развлечений, которые город мог предложить. Брен не был знаменит ни искусствами, ни тонкой кухней, ни мудрыми беседами. Брен был городом силы, городом, знавшим цену крепкой армии и умевшим ценить сильных мужчин. Ночью мужчины Брена — женщины в счет не шли — развлекались тем, что осушали пару мехов дешевого эля и ставили на одного из бойцов у ямы, а если оставалось еще несколько медяков, то тратили их на шлюх.
Шлюхи в Брене не разгуливали по улицам и не толклись у таверн — погода для их легких нарядов была чересчур холодной. Своим ремеслом они занимались в борделях, которые помещались поблизости от бойцовых ям. Мужчина, выиграв заклад, обыкновенно шел к женщинам отметить удачу, а тот, кто проиграл, искал у них утешения. Утешиться, впрочем, можно было не с одними только женщинами, хотя Брен как солдатский город решительно осуждал все, что почиталось недостойным мужчины.
Но чаще уходили от гаснущих домашних очагов, лишь повинуясь холодному зову улицы. Оборонившись от стужи с помощью эля, они окружали ямы в ожидании кровавого зрелища.
Бойцовые ямы существовали в Брене задолго до постройки стен и даже прежде, чем он стал считаться городом, — с тех пор когда он был всего лишь преуспевающим сельцом. Одни говорили, что это ямы сделали бренцев кровожадными, другие — что это достославное качество бренцев как раз и породило ямы.
Бренских мужчин этот вопрос мало занимал: пусть над ним ломают себе голову попы да слабаки. Драка — вот главное.
Круглые ямы насчитывали около четырех человеческих ростов в поперечнике и меньше человеческого роста в глубину. Зрители, собираясь вокруг, делали ставки. Победителю по обычаю сбрасывали третью часть всех закладов. Впрочем, этого обычая почти уже не придерживались — разве что боец был особенно хорош или имел в толпе много сторонников. Правила отличались большой простотой: из оружия допускался только короткий нож, а в остальном бойцы не знали ограничений. Смерть, беспамятство или сдача одного из соперников считались победой другого.
В былые времена стены ям оснащались длинными железными пиками, дабы победитель мог насадить на них свою жертву. Так погибло множество народу — но, хотя победитель всегда получал свою треть, от пик пришлось отказаться за недостатком охотников. Поговаривали, что такие бои все еще проводятся, нужно только знать где и отвалить немалые деньги.
* * *
Таул поднес мех к губам и надолго припал к нему. Остаток эля он вылил себе на голову. Зрителей собралось больше, чем в прошлую ночь. Рассказ об оторванной им руке, без сомнения, успел разойтись по городу. Ничто так не манит толпу, как возможность поглядеть на увечье. Таул ловил на себе оценивающие взгляды и видел обсуждающие его шепотом губы. Он чуял возбуждение толпы, чуял, как жаждет она крови, выпущенных кишок, поломанных костей. Это сборище внушало ему отвращение.
И однако, он даст им то, чего они просят. Он ощупал полотняную повязку на руке. Она затянута крепко и не соскользнет. Он волен навлекать бесчестье на себя, но не вправе бесчестить орден. Он пытался избавиться от колец: он выжигал мясо и втирал в рану опилки, он резал их крест-накрест острием меча — но кольца так и не сошли. Они не давали ему покоя, без конца напоминали о том, эмблемой чего они служили. Он вышел из числа рыцарей — но кольца жгли его позором.
Таул посмотрел на свои руки. Под ногтями осталась кровь — он не знал чья. Может, однорукого, может, его предшественника или того, кто был еще раньше, а может быть, даже Бевлина. Какая разница? Кровь — достойное для него украшение.
Корселла подошла и села рядом. Ее грудь в глубоком вырезе, открытая ночному холоду, покрылась гусиной кожей. Таул рассеянно провел своими пальцами с окровавленными ногтями по пупырчатой плоти.
— Ты принесла мне еще эля?
Корселла, юная издали, но немолодая вблизи, кивнула:
— Принесла, Таул. — Она помедлила и выпалила, собравшись с духом: — Но ты бы пока не пил — погоди до конца боя.
Таул в гневе ударил женщину по губам.
— Давай сюда эль, сука!
На глазах у нее выступили слезы, а в уголке рта показалась кровь. Она молча подала Таулу мех. Он выпил больше, чем намеревался, для того лишь, чтобы позлить ее. Эль не веселил его, а только оглушал. В последнее время Таул только на это и мог надеяться.
По ту сторону ямы его противника, голого по пояс, натирали гусиным жиром. Парень был среднего роста, но мускулист, и его кожа еще не утратила юношеской гладкости. Красивое лицо грешило надменностью. Таул немало повидал на своем веку. Первый деревенский силач — а в город явился, чтобы утвердить свою славу. Толпа, которой парень пришелся по вкусу, приветствовала его восторженными криками. Гусиный жир, призванный затруднить противнику захват, выставлял мощные стати бойца во всей красе.
Таул знал, что сейчас у зрителей на уме. Они поглядывали то на него, то на парня, и деньги переходили из рук в руки с волчьей быстротой. Они полагали, что победит молодой, но до того золотоволосый чужеземец еще покажет себя. Быть может, один из двоих, если повезет, будет искалечен или убит. Таул снова хлебнул эля. Те, кто в эту ночь ставит против него, попусту потратят свои деньги.
Он скинул с себя кожаный камзол, и Корселла сунулась к нему с горшком гусиного жира, но он отстранил ее. Не даст он себя насаливать, словно барашка перед насадкой на вертел. И рубаху тоже не снимет: незачем показывать толпе за те же деньги рубцы, оставшиеся на груди после пыток. Пусть раскошеливаются, если желают ими полюбоваться.
Молодой боец соскочил в яму. Толпа разразилась рукоплесканиями, видя его свирепую мину и мышцы, блестящие на свету. Таулу он показался совсем юнцом.
Крики уличных торговцев перекрывали гул толпы:
— Жареные каштаны! С пылу с жару! Греют руки и нутро! Их и в бойцов сподручно кидать, если плохо будут драться.
— Ячменный эль особой крепости! Полмеха всего за два серебреника! Кто выпьет, тому бой покажется хорошим, а жена — красивой.
— Свиные ножки прямо с огня! Берите смело — это не об заклад биться.
Таул встал, и толпа притихла. Все взоры устремились на него, и он прочел сожаление на лицах тех, кто ставил на другого. Что ж, сами виноваты. Он подошел к яме и спрыгнул на ее каменный пол. Толпа опять разочаровалась в нем. Его противник, которого звали Хандрис, выставлял напоказ свои мускулы и чеканный профиль, а Таул просто расхаживал по яме понурив голову, не глядя ни на зрителей, ни на похваляющегося соперника.
Красный лоскут взвился вверх и упал в яму. Бой начался. Парень описывал круги, высматривая слабые стороны Таула. Это его первая ошибка — ему невдомек, что он на каждом шагу выказывает собственные слабости. Таул чувствовал себя ястребом, готовым к броску. Годы учения и странствий — вот дар, которого никто у него не отнимет. Он оценивал противника, почти не сознавая этого. Парню не по себе — это хорошо. Однако нож он держать умеет. Руки у него крепкие, а вот бока и спина слабоваты. Чуть повыше пояса бледное пятно — старая рана или шрам, чувствительное, должно быть, место.