Лива очень старался, он пыжился, как только мог, но было ясно, что все это ему не по душе.
— Что ж, — сказал Тербер, — ты меня знаешь, Никколо. Я тебе желаю только добра и палки в колеса ставить не буду.
— Да уж, — скривился Лива. — Уж ты-то никогда в жизни! — Но его сарказм был вымученным.
— Я же обещал: будет тебе и звание и оклад, только посиди здесь подольше. Такие дела в один день не делаются. Я на твоей памяти хоть раз не сдержал слово?
— Нет, — неохотно ответил Лива, — не помню. — Он сделал над собой огромное усилие и бросился в атаку с другого фланга: — Времена изменились, Милт. Нынче все не так, как раньше. Теперь самое главное — успеть. Мы вот-вот вступим в войну, сам знаешь. Каждая война — это для сверхсрочника шанс продвинуться. За тридцать лет службы таких шансов бывает один, от силы два. Если захватишь две войны, считай, крупно повезло. Сколько ребят в нашей роте застали прошлую войну? Только один — Пит Карелсен. В наше время с войнами стало туго, не то что раньше. Раньше любая стычка с индейцами засчитывалась как настоящая большая война. А мне скоро уже сорок. До следующей войны я в армии не дотяну. Чтобы получить пенсию мастер-сержанта, мне к началу войны надо быть самое меньшее штаб-сержантом, — уныло заключил он.
Вот теперь Ливу можно было брать голыми руками. Он — созрел. Он выложился до конца, злости у него больше не осталось, и сейчас было самое время его прихлопнуть. Все это породило на давно знакомую шахматную партию, которую игроки много раз подряд разыгрывали по учебнику: ход белых — контрход черных, оба заранее знают, кто выиграет, и играют не ради победы, а только чтобы полюбоваться комбинациями. Лива был на крючке. Терберу оставалось только передвинуть фигуру на ту же клетку, что и всегда, и был бы мат.
Тербер открыл было рот, но неожиданно для себя снова закрыл его. И с минуту сидел молча.
— Значит, так, — наконец сказал он, пораженный не меньше Ливы, и, растопырив пальцы, с силой вонзил пятерню себе в волосы. Потом вспомнил, как Карен однажды сказала, что, если он не избавится от этой привычки, волосы станут совсем редкими, и убрал руку. Он тупо уставился на Ливу: старикашка Никколо, лицо как печеное яблоко, в глазах недоумение. — Значит, так? — неопределенно повторил он.
— В полку стариков вроде меня немного. К концу войны им, чуть не каждому второму, дадут временные звания. Кто получит уорента, кто капитана, — пытался переспорить его Лива, словно еще надеялся, что появится прежний, бешеный Тербер и докажет ему всю ошибочность его неопровержимой логики. — Ты небось огребешь даже временного майора. А старая кляча Лива так и будет пыхтеть со своим РПК.
— В зад ногой я получу, а не майора! — взревел Тербер. — Если какая сволочь и огребет майора, так это ты, Никколо! Из тебя майор что надо! — Он замолчал так же внезапно, как разорался, и они изумленно уставились друг на друга.
Прежний, бешеный Тербер все-таки выдал свой знаменитый рык, но это было не к месту. Да и рык был не тот. Он, скорее, походил на хрип тяжело раненного зверя, и Лива не знал, как вести себя. Лива был смущен.
— Я, Никколо, за тебя решать не могу, — сказал Тербер. — Шевели своими убогими мозгами сам.
— Я уже все решил, — возразил Лива. — Еще до того, как к тебе пришел.
— Тогда не приставай ко мне и не жди, что я решу за тебя по-другому. Удерживать тебя я не стану. Ты прав, второго такого случая у тебя потом не будет. Валяй, подписывай свои драные бумажки.
— Пока утвердят, пройдет еще дня два.
— Ну и что? Может, не два, а десять. Может, даже целый год. Что с того?
— Нет, на десять не затянется, — сказал Лива. — Неделя и то много. Максимум два дня.
— Ну и хрен с ним! Два так два.
— Я за это время постараюсь навести на складе порядок. — В голосе Ливы была обида, будто Тербер-Цербер в чем-то его подвел.
— Хорошо, — безразлично сказал Тербер. — Спасибо.
— Слушай, чего это с тобой? — спросил Лива.
— Со мной ничего, полный порядок. Это с тобой что-то не то.
— Не говори ерунду. Со мной тоже полный порядок. Ну ладно, Милт. Пока. Еще увидимся. — Он шагнул к двери, но снова в нерешительности задержался; привычный цинизм и задиристое нахальство исчезли без следа, он даже не пытался это скрыть, Никколо Лива словно разом состарился и был сейчас похож на растерянного пожилого человека, которого объявили в завещании душеприказчиком и на его плечи нежданно-негаданно свалилось множество забот.
— Нет, — сказал Тербер, — не увидимся. Теперь мы можем встретиться с тобой только у Цоя.
— Там и увидимся. Тебя туда что, не пустит кто-то?
— Работа не пустит, — сказал Тербер. — Некогда будет.
— Вот оно что! — Лива радостно ухватился за эту зацепку. — Ему, видите ли, будет некогда! Будет очень занят! А как бы ты хотел? Чтобы я тут остался, пахал на твоем складе всю жизнь, а мне за это только РПК и дулю под нос? Ты это хотел сказать?
Тербер задумчиво смотрел на него и молчал.
— Ну хорошо, сволочь, хорошо! — бушевал Лива. — Если ты этого хочешь, пожалуйста!
— Зря разоряешься, — сказал Тербер.
— Я скажу Гилберту, пусть катится подальше! — кричал Лива — Очень мне нужно это повышение! Пусть он им подавится, пусть…
— Кончай! — заревел Тербер. — Я тебе сказал, болван, решай сам! Мне надоело решать за всех. Приходят тут все подряд, а я за них решай! Хватит! Теперь пусть каждый решает за себя сам. У меня это уже в печенках сидит. Я всего лишь первый сержант, а не господь бог, и мне надоело, что из меня делают совесть роты! Ты бы хотел, чтобы тобой затыкали дырки в чужой совести?
— Тьфу ты, пропасть! — Лива поджал губы. — Только этого не хватало. Со своей совестью я как-нибудь сам разберусь.
— Тогда переводись, — сказал Тербер. — Или оставайся. Только, бога ради, решай сам.
— Вот! Опять все сначала! Понимаешь теперь, про что я говорю?..
— Ладно, — вздохнул Лива. — Ладно, Милт. Пока. Еще увидимся. — Но теперь эта фраза была всего лишь традиционной формулой прощания.
— Конечно, Никколо, увидимся обязательно, — не менее традиционно попрощался Тербер. — Желаю удачи на новом месте.
Он смотрел в окно, как Лива идет через двор. Наконец-то, отслужив двенадцать лет, Никколо Лива станет сержантом. А когда вступит в силу приказ о повышении званий — штаб-сержантом. Времена меняются, пути людей расходятся. Никколо Лива на глазах у Тербера шагал через двор к казарме двенадцатой роты и тащил на себе тающее бремя их прежних отношений, уносил его с собой в двенадцатую роту, словно трофей, и Тербер почувствовал, как гнев распирает его и рвется наружу. Если этот двуличный подонок решил продать друзей и вот так запросто может бросить их в беде, что ж, его право. Пусть становится сержантом, мне не жалко. Но от него я этого не ожидал. От кого угодно, только не от Никколо!
После обеда, даже не прикоснувшись к работе, хотя по самоубийству оставалось накропать всего три бумажки и он мог бы завтра встретиться с Карен, Тербер смылся из канцелярии. Поехал в «Киму», они с Элом хорошо выпили и долго вспоминали старые времена, когда Скофилд еще не был учебным центром и когда жилось много проще. Из стариков здесь почти никого не осталось, больше вроде и не с кем вспомнить. Они так надрались, что жена Эла, сердито ворча, встала за стойку вместо мужа. Эл хотел было даже закрыть бар совсем. Жене китайца Тербер не нравился, и Тербер не ощущал больше того жаркого летнего восторга бытия, который испытал здесь неделю назад. В душе он был уверен, что в этом каким-то боком виновата жена Эла.
На оформление перевода Ливы не понадобилось даже двух дней. Капитан Гилберт после разговора с Никколо сразу же отправил документы в штаб и на следующее утро получил их назад подписанными. Судя по всему, Джейк Делберт был не просто готов, а более чем счастлив пойти навстречу командиру 3-го батальона подполковнику Джиму Дэвидсону.
Эта катастрофа прекрасно дополнила прекрасное летнее утро, нисколько не пьянящее летним восторгом бытия. Капитан Хомс был оглушен новостью, как обухом по голове, и воззвал о спасении к Терберу. Тербера еще слегка вело с похмелья, он лишь глупо улыбнулся Хомсу и остался нем как могила. Пока Лива укладывал вещи, в канцелярию явился Джим О'Хэйер и подал официальный рапорт с просьбой вернуть его на строевую. Хомс подписал без возражений. Пропотев полчаса над списком роты, капитан назначил снабженцем Чемпа Уилсона и послал дневального отлавливать его на учебном поле. Чемп прибыл в канцелярию еще до полудня и категорически отказался: если его за это разжалуют — пожалуйста! Хомс отпустил Уилсона в том же звании, в каком тот пришел, и вместо него назначил Айка Галовича. Айк был на седьмом небе от радости, что ему доверили такой ответственный пост. Для капитана Хомса он сделает «все лучшее, что его силы есть», сказал он. Хомс растроганно поблагодарил. С мокрыми от счастья глазами Айк гордо проследовал в свои новые владения. Милт Тербер наблюдал, безмолвный как могила.
Он знал: на его глазах рушится легенда о Великом Милте Тербере. И он наблюдал за этим с тем же горьким пониманием неизбежности и с тем же радостным удовлетворением, с каким мальчишка смотрит на гибнущую в пламени модель самолета, которую он мастерил бог знает сколько времени и перед самым запуском поджег собственной рукой, поднеся к бумажным крыльям горящую спичку. Дождавшись, когда пожар сожрал все дотла, Тербер отправился в город.
Он сидел на скамейке в тенистом Аала-парке, на той аллее, что со стороны Кинг-стрит. Когда Карен подъехала за ним, она роскошно выглядела, но волновала его сейчас не больше, чем волнует мужа собственная жена в жаркий день, и это его испугало. Пройдя по скрипящей густой траве, он шагнул в машину с наводненного азиатской текучей толпой тротуара, плюхнулся на сиденье и закурил новую сигарету, потрясение сознавая, что что-то кончилось. Ощущение было уже не новым, но вся сила удара дошла до него лишь сейчас, когда он увидел ее. Он даже не сказал ей: «Здравствуй».
40
Карен Хомс готовилась к этой минуте почти всю неделю. После звонка Милта она в тот же вечер наводящими вопросами о новой катастрофе, постигшей седьмую роту, выведала у мужа то, о чем давно подозревала, но не хотела спрашивать в лоб: первый сержант Тербер, несмотря на уговоры, до сих пор не подал заявления на офицерские курсы. Последнее обстоятельство в свете самоубийства Блума особенно удручало Хомса, потому что, подай Тербер заявление — то, что Тербера охотно произведут в офицеры, не вызывало ни малейших сомнений, — сам этот факт был бы засчитан в пользу капитана и с лихвой покрыл бы ущерб, нанесенный репутации роты новым ударом предательской судьбы. (Этот выгодный аргумент был подсказан Хомсу женой несколько недель назад в связи с делом Пруита, и капитан уже успел уверовать, что автор идеи он сам.) Да, времена изменились, горько сетовал он, офицер вынужден умолять сержанта стать офицером, а тот еще отказывается. Узнав то, что хотела, Карен пропустила дальнейшие философские рассуждения Хомса мимо ушей. Итак, ее подозрения подтвердились: из нее делают дуру. Она с трудом удержалась, чтобы не рассказать мужу все, до того ей была сейчас нужна чья-нибудь поддержка. Ее сверлила единственная мысль: оказывается, все эти две недели счастья, какого она не знала никогда в жизни, все то время, что она сознательно не позволяла себе проверить свои подозрения, чтобы доказать свою веру в него, он не менее сознательно ее обманывал.
Напоминая себе, что скоро снова его увидит, она была готова петь от счастья, но при этом, захлестнутая любовью и желанием отомстить, кропотливо, до тончайших оскорбительных нюансов продумывала уготованную ему казнь: она любила и потому знала, чем уязвить его побольнее, она жаждала мести и потому была твердо намерена со всей жестокостью заставить его испить чашу до дна и лишь после этого сжалиться; но когда он с горящими безумными глазами загнанного зверя сел в машину и даже не поздоровался, она мгновенно поняла, что случилось что-то ужасное, и напрочь забыла про месть, любовь наполнила ее материнской тревогой и неукротимой, бешеной злобой на того, кто посмел его обидеть; не сказав ни слова, она невозмутимо перевела рычаг скоростей и спокойно направила машину вокруг парка к выезду на Беретаниа-стрит.
В молчании они проехали через медленно прожаривающийся деловой район и покатили дальше, мимо подгорающей на солнце глубокой котловины, потом, миновав Масонский храм, углубились в шелестящую листвой тень квартала особняков и пересекли Пунахоу, где над всем незримо, но осязаемо царили вершины Круглой горы и холма Тантала. Карен сосредоточенно вела машину, Тербер угрюмо курил. Они были уже почти на Юниверсити-авеню, когда он сердито выкинул в окно окурок и начал рассказывать. Позади остались Каймуки, Вайалайе и Вайлупе, а он все рассказывал. Город должен был вот-вот кончиться, но, когда они поравнялись с развилкой, Карен, вместо того чтобы ехать дальше по загородному шоссе, свернула на щебенку к мысу Коко, и, обогнув рощу киав, они оказались на отвесном берегу залива Ханаума, где возле пляжа была большая автостоянка.
По крутому склону с криками носилась молодежь — студенческая компания, выехавшая на пикник: юные и поджарые, они гонялись друг за другом по зигзагам тропинки, ведущей вниз, к пляжу, где кто-то некогда взорвал сотни ярдов кораллового рифа, чтобы высвободить место для купания; парни гонялись за девчонками, девчонки убегали от парней.
Эти мальчики и девочки почему-то казались им сейчас пришельцами из другого мира, более чужими и непонятными, чем любые иностранцы, и, наблюдая за ними, он рассказал ей все еще раз, а она задавала вопросы.
— Вот так, — с некоторым недоумением подытожил он. — Взял и перевелся, сукин сын.
— И ты ничего не мог сделать?
— Мог. Я мог опять его отговорить.
— Нет, ты бы на это не пошел, — уверенно сказала Карен. — Если ты такой, каким я тебя знаю, ты бы не смог.
Тербер посмотрел на нее с неприязнью.
— Думаешь? Я с ним это сто раз проделывал.
— Тогда почему же не отговорил в этот раз? — торжествующе спросила она.
— Почему? — взорвался он. — Потому что мне просто хотелось посмотреть, сумеет этот подонок отказаться сам или нет. А он, конечно же, не отказался.
— Ты ждал, что он откажется?
— Нет, конечно, — соврал он. — А ты как думала?
Она не ответила. Ей потребовалось время, чтобы полностью осознать колоссальный смысл случившегося.
— Значит, теперь мы встретимся неизвестно когда, — наконец сказала она.
Тербер сухо улыбнулся, будто подобная мысль раньше не приходила ему в голову, хотя, в общем, не была неожиданной.
— Да, примерно так.
— А мы-то ведь считали, что все уже наладилось. Господи, Милт! И это после того, как ты столько надрывался! Неужели мы ничего не придумаем?
— Что тут придумаешь? Если только ты сможешь иногда выбираться вечером.
— Ты же знаешь, это невозможно.
— Но ты же сможешь, когда я стану офицером, правда?
— Да, но это другое. Тогда я уйду к тебе насовсем. А сейчас… Кого мне просить сидеть с сыном? Кому я могу доверяться?
— Ясно. Ты сама можешь что-нибудь предложить?
— А если тебе поднапрячься? Ты не мог бы большую часть работы делать утром?
Тербер с горечью взвесил в уме невероятную гору работы, из-под которой выкарабкивался всю эту неделю, и ему захотелось громко захохотать.
— Мог бы. Но сейчас важна не столько работа, сколько сам факт, что в рабочее время кого-то не будет на месте. В такой ситуации никто и не ждет, что работа будет делаться, на это не рассчитывает даже твой дорогой муженек. Пока все кое-как наладится, пройдет несколько месяцев, поэтому очень важно, чтобы все были на местах и усиленно изображали бурную деятельность. А любой, кого заставят безвылазно сидеть в роте, обязательно будет проверять, где остальные.
— Тогда тебе ни в коем случае не стоит рисковать. Так можно все испортить, и тебя не произведут в офицеры. А нам с тобой совершенно необходимо, чтобы ты стал офицером.
— Вот именно, — сказал Тербер. — Совершенно необходимо. Другие предложения будут?
Всматриваясь в его лицо, Карен почувствовала, как мстительная жестокость (она целых семь дней вынашивала ее в себе и берегла как зеницу ока, но сегодня за несколько секунд растеряла без остатка) внезапно снова всколыхнулась в ней, но на этот раз направленная против мужа, потому что только его полный идиотизм мог довести все до такого состояния. С негодованием опытной жены, уверенной в своей власти, она поклялась себе, что Хомс у нее еще попляшет.
— Я, конечно, твою работу знаю плохо, — сказала она, — но мне кажется, лучше бы убрать со склада Галовича. И как можно скорее.
— Ты заодно плохо знаешь и собственного мужа. Он теперь согласится убрать Галовича не раньше чем через месяц, а то и два. Минимум через месяц. Но вероятнее всего через несколько месяцев, когда забудется нынешний позор. И когда у него лично будет столько неприятностей из-за Айка, что он на стенку полезет.
— Это пока я сама за него не взялась, — сухо сказала Карен. — Кого ты хочешь поставить на склад вместо Галовича?
Он явственно почувствовал, как сердце у него рванулось и на мгновение замерло, Терберу открылся новый стопроцентно гарантированный метод, позволяющий спасти роту и полновластно ею командовать. Он готов был убить себя: почему он не додумался раньше? При таком раскладе возникали поистине неограниченные возможности.
Но потом он вспомнил, что слишком поздно, Лива уже упорхнул из клетки, а до двенадцатой роты не дотянуться даже этой волшебной палочкой, и надежда рухнула.
— Пита Карелсена, — без колебаний сказал он, мысленно с грустью провожая глазами жар-птицу, которую так бездумно упустил. — Он единственный, кто работал снабженцем. Правда, очень недолго и сто лет назад.
— Карелсен, конечно, будет там больше на месте, чем Галович, — спокойно согласилась Карен. — И если никого другого нет, надо ставить его. Тебе сейчас не выбирать.
— Да, Карелсен, конечно, лучше. Хотя и не намного.
— Тогда так и сделаем. Поставим Карелсена. Дай мне неделю, — решительно сказала она. — Мне нужна всего неделя. Через неделю Карелсен будет на складе вместо Галовича. Возможно, даже раньше, — добавила она с радостной уверенностью.
— Все равно неразбериха будет еще долго.
— Дорогой, это все, что я могу. А в перспективе Карелсен лучше, чем Галович. И для нас это самое главное. Мы ведь, кажется, хотим, чтобы в перспективе у нас все было вполне определенно. Если ради нашего будущего необходимо на какое-то время расстаться, мы расстанемся, — твердо закончила она.
— Ишь как у тебя все просто и ясно. Хорошо, предположим, мы не сможем встречаться четыре месяца. Ради будущего. Всего четыре месяца. Вроде бы не так много. Только ты, кажется, забываешь, что уже через год Америка будет воевать.
— Тут я ничего сделать не могу, — спокойно отмела этот довод Карен.
— Запиши у себя в календаре. Двадцать третьего июля тысяча девятьсот сорок первого года Милт Тербер сказал тебе, что через год с небольшим Америка вступит в войну. А может быть, даже раньше, — сказал он с садистским удовольствием.
— Прекрасно. — Карен сохраняла спокойствие. — Предположим, даже раньше. По-твоему, из-за этого надо перечеркнуть все, что между нами было? Забыть о будущем и послать к черту все наши планы? И что тогда с нами будет? После войны?
— Я этого не говорил. — Тербер начинал злиться, что она не понимает. — Я только сказал, что глупо жить будущим, когда, может быть, его не будет совсем. Я не говорю, что не надо думать о будущем, нет! Но нельзя, чтобы из-за планов на будущее, которого может не быть вообще, страдало то немногое, что можно взять от жизни сейчас.
— А я говорю, — Карен тоже начинала злиться, что он не понимает, — мы не имеем права сейчас рисковать и ради чего-то, что нельзя даже назвать подобием счастья, ставить под угрозу наш единственный шанс обеспечить себе будущее. И если надо идти на жертвы, то лучше во имя будущего пожертвовать настоящим.
— А я говорю, если не выходит встречаться днем, — оба давно ждали, когда он к этому подойдет, — то по крайней мере стоит иногда вырываться вечером, даже если это немного рискованно. Через год у нас может не быть и этого.
— Ты же знаешь, как я к этому отношусь, — сказала Карен.
— Твое отношение мне давно известно. Зато тебе теперь известно мое.
— Думаешь, я все это ради себя? Дурак! — Карен наконец дала волю злости. — Между прочим, если о нас узнают, я потеряю гораздо меньше, чем ты! Я ведь думаю только о тебе, дурак ты несчастный! Ты соображаешь, что с тобой сделают, если будет скандал? Если тебя, сержантишку, застукают с женой офицера? И не просто офицера, а командира твоей же роты!
— А я говорю, ерунда! — рявкнул Тербер. — Что бы они со мной ни сделали, хуже, чем на войне, мне не будет. Когда знаешь, что завтра — война, начинаешь понимать: жить нужно сегодняшним днем. Побыла бы ты, как я, в Китае, тогда бы тоже поняла.
— Возможно, — ледяным тоном сказала Карен. — Но позволь тебя спросить: это и есть та глубокая философская концепция, из-за которой ты не подал заявление на курсы, хотя уверял меня, что все давно сделал?
Он так здорово гнул свою линию, так хорошо распалил себя, он уже почти доказал ей, что прав. Но тут осекся.
Пауза затянулась.
Карен в ожидании ответа не сводила с него холодного, жесткого взгляда, который так восхищал его, когда был адресован Хомсу, но сейчас не восхищал совсем.
— Да, — глухо ответил он. — Из-за нее.
— Тогда я не понимаю, — решительно сказала она, — как можно рассчитывать, что я пойду на риск и буду подставлять себя под угрозу ради нескольких вечеров в постели только потому, что тебе не совладать со своими чисто животными инстинктами. И вот что я тебе еще скажу, друг мой. — Она произнесла это, четко выговаривая каждое слово, как опытная медсестра, успокаивающая больного. — Мужчине легко говорить, что нужно жить сегодняшним днем. Мужчине это куда легче, чем женщине. Потому что каждый раз, когда мужчина наслаждается сегодняшним днем, женщина может попасться и потом ходить с животом. Слава богу, мне хоть об этом не надо беспокоиться. Но это далеко не единственный риск. Что, интересно, я буду делать, когда муж выставит меня из дома, а любовник, вместо того чтобы обо мне заботиться, бросит меня? А я при этом без специальности, без профессии, умею быть только женой и если могу хоть чего-то добиться, то только за широкой спиной какого-нибудь дурака, которому сама же должна все подсказывать. Наверное, это ты и называешь жить сегодняшним днем? И мы должны, когда тебе хочется, плюхаться в постель — а насколько я понимаю, тебе этого хочется все время, — что же до остального, то и твое офицерское звание, и наша женитьба, пусть все решается само собой. Или, наверное, было бы даже лучше и удобнее все эти планы незаметно похоронить. Так, что ли?
— Я это сделал, вернее, не сделал, потому что не хотел, чтобы что-то мешало нам встречаться. Курсы нам бы все поломали, — глухо и подавленно, сказал он. — Только поэтому.
— А зачем ты врал? Почему не сказал мне правду?
— Потому что знал, что ты именно так к этому и отнесешься.
— Если бы ты повел себя честно, я могла бы отнестись иначе. Тебе это не пришло в голову?
— Нет, иначе бы ты не отнеслась, — сказал Тербер.
— А ты вместо этого, — Карен торжествовала: пусть хорохорится, сейчас он у нее в руках, — ты уже сейчас ведешь себя, как муж, который уверен, что дурочке жене совсем необязательно знать всю правду, и рассказывает ей ровно столько, сколько считает нужным. Но при этом ты мне даже еще не муж. Тебе не кажется, что с твоей стороны это немного преждевременно, чтобы не сказать самонадеянно?
— А то, что ты меня чихвостишь, как заправская лучшая половина, это с твоей стороны не самонадеянно? — подстегнутый ее язвительностью, вспыхнул Тербер, как бумажка под точно нацеленной лупой.
— Что ж, теперь тебе, вероятно, не придется терпеть это долго, — угрожающе пообещала она.
— А тебе не придется терпеть мужские прихоти.
— И они поженились и были несчастливы всю жизнь, — улыбнулась Карен.
— Вот именно. — Тербер криво улыбнулся в ответ, ощущая, как разбуженное этой женщиной чувство вины опутывает его цепкими щупальцами.
— И зря ты напускаешь на себя такой виноватый вид, — презрительно бросила Карен.
— Это кто напускает виноватый вид?
— По крайней мере теперь ты не сможешь говорить, что не подаешь заявление только потому, что не хочешь жертвовать нашими встречами, — жестоко сказала она.
— Да подам я его, подам! — Он снова был уязвлен. Как это у них получается: и так ужалит, и этак, и с одного бока, и с другого, и каждый раз все больнее? Невероятно. Даже высшая раса, мужчины, и то так не могут.
— Не знаю, что с тобой произошло. — Карен несколько отступила от классического сценария и слегка смягчилась. — Ты же раньше был честным человеком. Меня это в тебе и привлекло. Раньше ты вел себя честно: что думал, то и говорил, ничего не боялся. Я тобой восхищалась. Ты был сильный и стойкий. Ты был надежный. Надежный, как… — она запнулась, подыскивая сравнение, — как солдатское одеяло в холодную ночь. Но все это куда-то исчезло. Когда ты появился в моей жизни, я подумала: вот то, что я ищу. Мне хотелось, чтобы рядом со мной был человек гордый и честный. И я подумала — нашла! Подумала, ты именно такой. А выходит, ничего я не нашла. Потому что ты, как мне кажется, постепенно опустился до уровня самого заурядного мужчины. Возможно, я максималистка, но заурядность меня не очень интересует.
Я сделала из Дейне надутого осла, и, по-моему, эта же история сейчас повторяется с тобой. Ты ведь был не такой, когда мы познакомились. Видимо, это я так действую на мужчин. Стоит мне к ним прикоснуться, и они расползаются по швам.
— Я, между прочим, думаю примерно о том же, — сказал Тербер. — И мне тоже это не очень-то нравится. Ты раньше была сильная, ты была твердая как скала, гордая… как черт! А теперь хнычешь, как сопливый младенец, и я не могу сказать тебе правду, потому что ты ее не вынесешь. В тот первый день, у тебя дома…
— И они поженились и были несчастливы всю жизнь, — горько сказала Карен.
— Аминь, — сказал он.
— Ты думаешь, все так просто? Думаешь, само собой, без причины? Твоя ошибка в том, что ты приучил меня тебе доверять. Сколько раз я видела, как ты раздеваешь глазами каждую молоденькую вертихвостку, даже когда мы едем со скоростью пятьдесят миль в час! И мне ведь ясно как дважды два: в такие минуты ты про меня забываешь, будто меня нет и не было, а сам мысленно уже в постели с этой фифой!
— Ты что, обалдела?! — в ужасе запротестовал Тербер. — Никогда такого не было.
Карен улыбнулась.
— Понимаешь, это совсем другое. Честно. Это же разные вещи. С этими девочками все иначе. Все равно что сходить в публичный дом или…
— Я бы с удовольствием выцарапала тебе глаза, — сказала Карен.
— Фу-ты, господи! А сколько раз я смотрел, как ты уезжаешь домой, и вспоминал, что ты спишь с этим подонком в одной комнате, а может, и в одной постели, почем я знаю? И потом шел в казарму, ложился на койку и представлял себе вас с ним в подробностях. Так что, я думаю, моя верность не должна тебя особенно волновать.
— Какой же ты все-таки кретин! — закричала она. — Уж ты-то должен понимать, что у меня с Дейне никогда больше ничего не будет! Нет у меня к нему никакого чувства. И не знаю, было ли оно у нас с ним вообще. Если бы он захотел, я могла бы стать ему другом, близким другом, но не больше. О постели и речи быть не может. Я никогда не вернусь к мужчине, если он меня предал. Я не говорю, что я святая. Но по крайней мере на это у меня гордости хватает. Я даже не могу представить себя ни с кем другим, меня сразу вырвет!
— Ты думаешь, мне от этого легче?
— Я думаю, тебе со мной не намного тяжелей, чем мне с тобой, — отчеканила Карен.
— И они поженились и были несчастливы всю жизнь, — зло усмехнулся Тербер.
— Да, — кивнула она. — Вероятно, только так и бывает.
Они сидели и глядели друг на друга в немой ярости, все аргументы были высказаны, все протесты заявлены, и яснее ясного сознавали, что до конца исчерпали возможности разумного человеческого разговора, но так ни черта друг другу и не объяснили, потому что мужчине никогда не понять женщину, а женщине мужчину.
Они просидели так, наверно, полчаса, каждый ждал от другого сочувствия, но сам проявить сочувствия не желал и кипел от возмущения, что другой — бесчувственный сухарь; казалось, их разделяет целая комната и они напряженно замерли в темноте, каждый в своей кровати, дожидаясь, когда негодование оттого, что тебя не понимают, наконец перейдет в другое чувство, в трагическую скорбь человека, оставшегося непонятым. А вокруг мальчики-студенты с криками гонялись за девочками-студентками и те, визжа, убегали.
— Знаешь, — неловко нарушил молчание Тербер, — мы с тобой совершенно одинаковые. Абсолютно разные, но в то же время одинаковые.
— Мы оба внушаем себе, что нас хотят бросить, — сказала она. — И нам даже в голову не приходит, что мы любим друг друга одинаково сильно.
— Мы ссоримся и нападаем друг на друга из-за одного и того же, — сказал он. — И мы оба такие ревнивые, что не выносим ни малейших подозрений.
— Мы представляем себе всякие кошмары, и каждый считает, что другой для него недостаточно хорош.
— До того, как мы с тобой познакомились, я никогда так не мучился, — сказал Тербер.
— Я тоже, — сказала Карен.
— Но я не променял бы эту муку ни на что другое.
— И я.
— Ведь вроде бы мы взрослые люди, должны понимать.
— Не должны — обязаны.
— Но я все равно не хотел бы по-другому.
— Такая любовь, как у нас, всегда мука.
— Слушай, — загорелся он, — я возьму отпуск. Тридцать дней. Он мне давно полагается, но я все откладывал. И у меня есть шестьсот долларов. Мы с тобой поедем, куда скажешь. В любое место на Гавайях. Блеск! Этого у нас никому не отнять. И какое нам дело, будет война, не будет войны — хоть весь мир перевернись, ну их к дьяволу!