— Ха! — Терп подмигнул зрителям. — Если ее ублажишь, не придется и деньги одалживать. Она тебя будет обслуживать за так. Может, даже сама тебе платить пожелает. Как ты насчет этого?
Зрители покатились со смеху. Дедок был в хорошей форме. Даже за столом, где играли в кости, наступила тишина.
— Я слышал, она такое любит, — продолжал гоготать Терп. — Ну, ты как, рискнешь? Попытка не пытка. Может, как раз то, что тебе нужно. Я слышал, в Голливуде ребята таким способом хорошие деньги зашибают. А денежка, она всегда пригодится, верно? Глядишь, тебе эта работенка даже понравится, кто знает?.. Ха! Да он покраснел! Ребята, поглядите! Господа судьи, я категорически утверждаю — он покраснел! Слушай, Пруит, а ты мне не врешь? Ты правда все еще хочешь у меня одолжить или только голову морочишь? Может, теперь деньги тебе не нужны?
Пруит по-прежнему не открывал рта, но молчать становилось все труднее. Он должен молчать, если хочет получить деньги. А деньги у Терпа водились. Терп загребал немало. Он держал сарай, еще когда О'Хэйер только принюхивался. Но звезда О'Хэйера взошла молниеносно, и он всех обскакал. За это Терп ненавидел длинноносого ирландца и дрожал перед его холодной, расчетливой невозмутимостью игрока-профессионала. Но, как ни странно, каждый раз в середине месяца Терп прихватывал свой капитал, сколоченный из скромных доходов от должников и крупных доходов от сарая, нес его в соседний сарай О'Хэйера и там проигрывал в покер все подчистую. Когда стихала вспыхивавшая в день получки игорная лихорадка и сарай Терпа закрывался, он шел за стол асов, ставил в банк дикие суммы, нервно матерился и неуклонно проигрывал. Можно было подумать, что тухлая зараза родного ублюдочного Миссисипи въелась в него, как триппер, и превратила Терпа в жертву собственной врожденной злобной недоверчивости, и потому он отчаянно просаживал все, что мог наскрести, только бы не дать Терпу Торнхилу околпачить Терпа Торнхила. И всегда кончалось тем, что ненавистный О'Хэйер, холодный, расчетливый и невозмутимый, в дополнение к прибылям от своего сарая прикарманивал и барыши Терпа.
Терп все-таки дал Пруиту двадцатку. Он приостановил наконец поток своего южного ку-клукс-клановского юмора, и тотчас же опасливое недоверие белыми морщинками собралось вокруг поджатых губ и вклинилось в его смех: ему представились все те тысяча и один способ, которые этот на вид честный парень может пустить в ход, чтобы обмануть его; парень с виду, конечно, вполне надежный, но кто его знает, а Терп Торнхил стреляный воробей, Терпа Торнхила внешностью не проведешь, Терп Торнхил, он как Диоген, он еще никогда не видел честного человека и никогда не увидит. После долгих издевательств, глумливых насмешек, недоверчивых расспросов, садистского вранья, что, дескать, сам без денег и одолжить не может, Терп великодушно отвалил ему желанные двадцать долларов под двадцать процентов и строго предупредил, чтобы он не вздумал финтить, когда придет время расплачиваться.
Переодеваясь перед выездом в город и кладя в карман двадцатку, Пруит чувствовал, что душ так и не смыл прилипший к нему унизительный смрад дыхания Терпа, и размышлял, что хуже: когда тебе в лицо тычется вонючий нос Терпа Торнхила, сержанта родом из штата Миссисипи, или когда на тебя брызжет вонючая слюна Айка Галовича, сержанта родом из Югославии? Не рота, а сказка. Служить здесь одно удовольствие. А еще он с удивлением думал, что, оказывается, ради женщины мужчина готов вынести такие унижения, какие никогда не станет терпеть ради любой другой цели, даже ради своих принципов.
20
Примерно о том же и с не меньшим удивлением, хотя его мысли занимала совсем другая женщина, думал Милт Тербер, прикидывая, не пора ли ему выйти из игры.
Может, это потому, что они с Карен должны сегодня вечером встретиться в центре и пойти в «Моану», думал он, но каждый раз, едва отрывался от карт, глаза его впивались в помятое, добротно скроенное лицо Мейлона Старка, и он смотрел на него потрясенным взглядом человека, который не в силах поверить, что оторванная снарядом рука на дне окопа — его собственная. Это лицо бесило его, хуже того, из-за этого лица у него не шла игра. Потому что он не мог не глядеть на него. Он проиграл два из трех последних конов, хотя мог бы их выиграть, но его глаза упорно застревали на этом лице, на этих губах и глазах, когда-то тоже ласкавших нагое, самозабвенное, как смерть, наваждение, каким была в постели Карен Хомс, наваждение, которое он, Милт Тербер, так ясно помнил. И Мейлон Старк, без сомнения, помнил тоже. Потому что, черт возьми, сомневаться тут не приходится. Ни на йоту. Как ни верти. Старк после их первого разговора больше не упоминал о Карен, так что это не тот случай, когда желаемое выдают за действительность; Старк не из тех, кто верит в собственные выдумки — к сожалению. И конечно же, Старк никому, кроме него, об этом не рассказывал, иначе история давно бы обошла всю роту; но Старк и не из тех, кто хвастается для самоутверждения. Нет, с цепенящей дрожью думал он, сомневаться нечего, никакого другого объяснения не придумаешь, и, самое гнусное, теперь уже не отмахнешься от сплетен, казавшихся раньше бредом, от сплетен про нее и Чемпа Уилсона, и этого вонючего извращенца Хендерсона, и даже, возможно, О'Хэйера. Он посмотрел на О'Хэйера. Но она же тогда сказала: «Я и не знала, что может быть так». Он ясно это помнил. «Я и не знала, что может быть так», — сказала она тогда.
— Рассчитай меня, — повернулся он к банкомету. — Пойду за другой стол, а то с вами заснуть можно. Держи серебро, здесь девяносто семь долларов. Я посчитал.
Банкомет улыбнулся:
— Не возражаешь, если я тоже пересчитаю?
— Валяй. Но я сосчитал точно.
Банкомет добродушно засмеялся.
— Возьми мои тоже. — Джим О'Хэйер зевнул. — Отдохну, пожалуй, посмотрю, что тут у меня делается. Ты пока положи мои в кассу, я их сейчас брать не буду.
— Понял, — кивнул младший сержант, исполнявший у О'Хэйера обязанности банкомета. Он подвинул к Терберу его деньги, чтобы не путать их с деньгами О'Хэйера, а оставшуюся кучку смахнул в ящик стола, наполненный красными фишками и монетами, которые он отчислял в пользу банка, в пользу О'Хэйера.
— Все будет как в аптеке, Джим, — преданно и гордо пообещал младший сержант, и Тербер увидел, как не моргнув глазом он накрыл правой рукой верхнюю десятку в пачке О'Хэйера, причем левая рука продолжала сдавать карты, отщелкивая их от колоды большим пальцем, потом зажал сложенную десятку в ладони и начал сдавать двумя руками, а когда сдал полный круг, сунул правую руку в карман рубашки за сигаретой.
Тербер взглянул на О'Хэйера (ирландец повесил свой дорогой зеленый козырек на гвоздь у себя за спиной и, встав из-за стола, потягивался), закурил и, усмехаясь, протянул горящую спичку младшему сержанту. Тот и не подумал усмехнуться в ответ; прикуривая, он невидящими глазами посмотрел на него сквозь пламя.
Тербер рассмеялся, кинул спичку на пол и пошел следом за О'Хэйером. Оба остановились неподалеку от сарая, стояли, вдыхали свежий воздух улицы и курили. О'Хэйер молчал и сосредоточенно, как погруженный в вычисления математик, глядел на подернутые ржавчиной рельсы узкоколейки.
Тербер, собравшийся было идти прямо в казарму, не уходил, наблюдал за ним, курил и думал, что сейчас-то и надо вонзить традиционную иглу в толстую кожу ирландца, удачнее случая не придумаешь, но ему хотелось сначала проверить, сумеет ли он хоть раз заставить этот арифмометр заговорить первым.
— Без Прима на кухне вроде полный порядок, — наконец нарушил молчание О'Хэйер. Это была всего лишь формальная дань уважения нашивкам первого сержанта. Будь здесь вместо Тербера кто-то в другом звании, О'Хэйер, наверно, не снизошел бы до разговора. Как бы то ни было, он заговорил. Первым.
— Да, — согласился Тербер и мысленно себя поздравил. — Хорошо бы остальные службы работали так же.
— Вот как? — холодно сказал О'Хэйер. — Ты недоволен Маззиоли?
Тербер усмехнулся.
— Кем же еще? Кстати, как ты там с новыми штыками? Разобрался?
— А-а, штыки. — О'Хэйер поднял голову, холодные глаза оторвались от рельс и изучали Тербера. — Все идет нормально, старшой. Я дал Ливе указания. Насколько я помню, он уже обменял почти половину хромированных на вороненые, а лишние сдал на центральный склад. Так что нужно только время.
— Какое?
— Некоторое, — непринужденно ответил О'Хэйер. — Просто некоторое время. У Ливы полно работы, сам знаешь. По-твоему, я очень с этим тяну?
— Ну что ты! Другие роты закончили обмен всего две недели назад. Так что ты почти укладываешься.
— Знаешь, старшой, ты слишком часто нервничаешь по пустякам, — сказал О'Хэйер.
— Зато ты, Джим, нервничаешь слишком редко, — сказал Тербер.
Как всегда в разговоре с О'Хэйером, его так и подмывало резко шагнуть вперед и сбить ирландца кулаком с ног, не из ненависти, а чтобы выяснить, есть ли под рычажками арифмометра хоть что-то живое, человеческое. Когда-нибудь я это выясню, сказал он себе. Когда-нибудь мне надоест об этом думать, и я его ударю. Пусть меня потом разжалуют, с превеликим удовольствием стану снова седьмыми штанами в последнем ряду — никаких забот, знай таскай на себе винтовку, пей и радуйся жизни. Когда-нибудь я его ударю.
— А зачем нервничать? Это ничего не дает, — объяснил О'Хэйер. — К тому же можно ненароком забыть о кое-каких деталях. Довольно важных деталях. Нервы такая штука…
— О каких деталях? О том, что начальство дружит с сараями? Или ты о некоторых личных пристрастиях Хомса? Они ведь тоже довольно важная деталь.
— Я в общем-то о другом. — О'Хэйер улыбнулся, вернее, слегка напряг мышцы щек, и они подтянули уголки рта кверху, обнажив зубы. — Но раз ты сам об этом заговорил, думаю, как пример подойдет.
— Хочешь запугать? Не смеши. Да я же первый спасибо скажу, если меня разжалуют.
— Конечно. У нашего брата сержанта хлопот по горло, — посочувствовал О'Хэйер. — Взять хоть меня, — он махнул рукой на свой сарай.
Какой смысл? — подумал Тербер. С ним разговаривать бесполезно. С ним только один разговор — распсиховаться и орать, как в тот раз из-за ведомостей на обмундирование. И даже это ничего не даст. Зря ты изощряешься, Тербер.
— Вот что, Джим, — сказал он. — Скоро нас завалят всяким новым барахлом, и штыки — это только начало. Скоро будем менять винтовки на «М-Ь. А в Бенинге уже испытывают новый образец касок. Мы собираемся влезть в эту чертову войну, и сейчас все начнут менять. Не только по материальной части, но и в службах. У меня будет столько работы в канцелярии и с отчетами, что заниматься снабжением я больше не смогу.
— Снабжением занимаемся я и Лива, — все так же невозмутимо заметил О'Хэйер. — И никто пока не жалуется. Только ты. По-моему, мы с Ливой справляемся очень неплохо. Ты не согласен, старшой?
Ну что ж, пора, подумал Тербер, как врач, который, повернувшись к свету, поднимает шприц и, слегка нажав на поршень, выпускает в воздух тоненькую струйку, просто для пробы, чтобы убедиться, что шприц в порядке.
— А что ты будешь делать, если Лива переведется в другую роту? — спросил он.
О'Хэйер рассмеялся. Смех у него был такой же механический, как улыбка.
— Теперь запугиваешь ты, старшой. Сам знаешь, Динамит никогда не подпишет Ливе перевод. Дешево, старшой. Ты меня удивляешь.
— А если прикажет штаб? Если придет приказ от Делберта?
— Ну и что? Динамит сходит с этим приказом к подполковнику и объяснит ему, откуда берутся дети. Ты же сам знаешь, старшой.
— Нет, не знаю, — усмехнулся Тербер. — А ты, я вижу, плохо знаешь Динамита, если думаешь, что он будет спорить с Большим Белым Отцом. Он выбивает себе майора, ему нет смысла рисковать.
О'Хэйер смотрел на него совершенно невозмутимо, но Тербер чувствовал, что рычажки арифмометра пришли в движение.
Тербер с довольным видом улыбнулся:
— Лива давно ведет переговоры с двенадцатой ротой, Джим. Они хотят взять его сержантом по снабжению. Ему только перевестись, и он — сержант. Командир двенадцатой роты так мечтает его заполучить, что уже говорил с командиром третьего батальона. А тот, между прочим, не капитан, а подполковник. И этот подполковник, Джим, уже договорился с Делбертом.
— Спасибо, что предупредил. Я этим займусь.
— Это никакое не предупреждение, — ухмыльнулся Тербер. А ведь тебе все это нравится, подумал он. Ну и дурак же ты, Тербер! — Если бы вы с Динамитом еще могли этому помешать, я бы тебе ни за что не сказал. Лива — хороший мужик. Я, Джим, конечно, дурак, но не круглый. Теперь все это только вопрос времени. — И он снова ухмыльнулся.
О'Хэйер молчал.
— Так что никакое это не предупреждение. Я все это рассказал только потому, что у меня к тебе просьба. Личная. Поговори с Динамитом, чтобы он снял тебя со склада. Скажи, что тебе там скучно, и пусть он переведет тебя сверхштатным сержантом на строевую. А я твою должность отдам Ливе. А? Можешь сделать такое одолжение? Ты на этом ничего не потеряешь, а мне нужно, чтобы Лива остался у меня.
О'Хэйер смотрел на него задумчиво и все так же бесстрастно, рычажки, тихо пощелкивая, производили расчеты.
— Мне мое место нравится, — наконец сказал он. — И я не вижу причин его менять. То, что ты рассказал, несерьезно. Он поставит меня сверхштатным на строевую, а потом, чего доброго, захочет, чтобы я ходил на занятия. В снабжении мне нравится больше.
— Когда Лива уйдет, разонравится.
— А может быть, он не уйдет.
— Уйдет.
— А может, и останется, — сказал О'Хэйер со скрытой угрозой, будто умалчивая о чем-то, известном только ему.
— Ладно, замнем. — Что ж, подумал он, не получилось. Послал щелчком окурок на рельсы и смотрел, как тусклый огонек — не ярче зажженной днем лампочки — тает в сгущающихся сумерках.
Он повернулся и, ухмыляясь про себя, пошел к казармам. О'Хэйер бесстрастно наблюдал за ним.
— Знаешь, Джим, — бросил Тербер через плечо, прежде чем завернуть за угол сарая, — я-то и вправду думал, что ты редкий экземпляр. Из тех, на которых ничто не действует, у которых все выходит само, потому что они не боятся рисковать, и даже если теряют все, что имели, их это тоже не колышет. Романтика, да?
Он завернул за угол, а О'Хэйер по-прежнему стоял и глядел ему вслед все так же бесстрастно, и рычажки, по-видимому, все так же щелкали, занятые вычислениями.
Да, не получилось, ну и что? Может быть, Динамит действительно так бы и сделал. Динамит очень заинтересован в Большом Джиме, и не только потому, что тот боксер; может быть, Динамит поставил бы его сверхштатным, кто знает? Тут сам черт не разберет. Динамит вряд ли пойдет на то, чтобы его разжаловать.
Но, с другой стороны. Динамит может его перевести. Например, в штабную роту, где ему придется работать по-настоящему. А может быть, Динамит только устроит ему разнос и все же заставит что-то делать по снабжению, хотя один бог знает, что он там наработает, если его сначала не научат. Что ж, может быть. Динамит пошлет его на курсы снабженцев. Динамит может сделать все, что угодно, если О'Хэйер попросит снять его со снабжения, как ты надеялся. Так что, может быть, рычажки все верно вычислили. Может быть, он и не испугался.
В то же время не исключено, что Динамит поставил бы его сверхштатным, напомнил он себе. Совершенно не исключено. Ему хотелось верить, что именно так Динамит и сделал бы, а рычажки сумели это вычислить, поэтому испугались и, как мы, простые смертные, решили не рисковать, чтобы не потерять теплое местечко. Может быть, Динамит и не поставил бы О'Хэйера в сверхштатные, но Терберу хотелось верить в другое. От этого теплело на душе.
И веря в это, он бодро шагал в казарму, чтобы принять душ, переодеться, поехать в город и, пока остается время до встречи с Карен, где-нибудь выпить или просто пошататься по городу, но не на Ваикики, а в центре, там, где кабаки, тиры и бордели. За покером майка и рубашка у него насквозь пропотели, на лестнице он на секунду остановился, поднял руку, понюхал под мышкой и с удовольствием вдохнул свой соленый мужской запах, чувствуя, как грудную клетку у него распирает от мужественности, чувствуя могучую красоту своих бедер, красоту мускулистого, крепкого живота: он — Милт Тербер, и вечером у него в городе свидание с Карен Хомс. Но вдруг глаза, которыми он видел себя изнутри и которые на самом деле были не глазами, а чем-то другим, сосредоточились, как совсем недавно его настоящие глаза, на помятом лице Мейлона Старка, и, брезгливо сморщив нос, Тербер выпрямился, со всей силой въехал кулаком в стену, ударил, как бьют боксеры — запястье неподвижно, кулак, кисть и предплечье слиты воедино, — в то место, где зыбко белело лицо Мейлона Старка, потом с презрением посмотрел, как онемевшая рука бессильно упала, и пошел наверх принимать душ, переодеваться и ехать в город на свидание с Карен Хомс.
Пит Карелсен сидел на койке и с горестно ввалившимися щеками разглядывал полный комплект оскаленных зубов, лежащий у него на ладони. Когда вошел Тербер, Пит быстро положил зубы на стол.
— Что это у тебя с рукой? — с любопытством спросил он. — Опять дрался?
— А что это у тебя с зубами? — пренебрежительно парировал Тербер. — Опять ходил в столовку?
— Ну и пожалуйста, — оскорбился Пит. — Можешь издеваться. Я просто спросил, что у тебя с рукой.
— Ну и пожалуйста, — сказал Тербер. — Можешь обижаться. Я просто спросил, что у тебя с твоими идиотскими зубами, — и, разглядывая в зеркале свое ненавистное лицо, начал расстегивать пуговицы плотной форменной рубашки и со злостью вытягивать ее из брюк.
— Только бы насмешки строить, — оказал Пит. — Только бы кого-нибудь обидеть. Я же просто так спросил, по-дружески. А ты обязательно должен оскорбить человека. Обязательно должен подпустить шпильку.
Тербер ничего не ответил. Продолжая смотреть в зеркало, расстегнул пуговицы до конца, снял рубашку и бросил на койку. Потом молча расстегнул ремень.
— Ты чего этот — мирно спросил Пит. — В город, что ли, собрался?
— Нет. К Цою. Потому и переодеваюсь в гражданское.
— Ладно, иди к черту!
— Я не к черту, а к Цою. И напьюсь там, как черт.
— Я и сам насчет того же подумываю. Сегодня меня чего-то в город не тянет. Знаешь, — Пит воровато покосился на лежащие на столе зубы, — если разобраться, в городе каждый раз одно и то же, те же кабаки, те же бабы. А потом только голова трещит, и больше ничего. Мне это уже надоело, — он снова покосился на зубы. — Моложе я от этого не стану, так что мне теперь все равно. Могу вообще туда не ездить. Я бы лучше к Цою пошел.
— Вот и хорошо. — Тербер отвернулся от зеркала, взял с койки рубашку, снова надел ее и начал застегивать пуговицы. — Пошли. Ну? Чего расселся?
— Что, к Цою? Ты серьезно?
— Конечно. Почему бы нет! Сам же сказал, на черта ехать в город.
— Я думал, ты меня разыгрываешь. — Улыбаясь проваленным ртом, Пит встал, взял со стола зубы и злобно посмотрел на них. — Ха! — хмыкнул он и положил зубы на место. — Ну вас к черту! Пошли, Милт.
Они прошли через пустую спальню отделения, Тербер на ходу расстегнул брюки, заправил рубашку, снова застегнулся и начал завязывать галстук, Пит шагал рядом и радостно, со свежими силами трещал без умолку.
— Возьмем целый ящик баночного. Посидим сегодня лучше на кухне, а? Я в получку не люблю сидеть в общем зале, там все эти молокососы орут как резаные. Или, может, возьмем разливного. Кувшинчика четыре, а то и пять. Сядем во дворе, на травке, как ты думаешь?
Они подошли к лестнице.
— А когда напьемся, — продолжал Пит, — когда накачаемся, как доктор прописал, можно будет съездить в Вахиаву. К Мамаше Сью. На часок, а? Потом сразу назад. И продолжим. Подожди-ка, — неожиданно сказал он. — Я все-таки схожу за зубами.
Тербер молча остановился и достал сигарету. Закурив, он прислонился к перилам галереи, скрестил ноги, сложил руки на груди и внезапно превратился в статую, замершую в вечной, гранитной неподвижности, голова и плечи черным, вырезанным из бумаги силуэтом застыли на фоне сгущавшихся за москитной сеткой сумерек. Так он и стоял, как в столбняке, отрешенный от всего вокруг.
Когда Пит вернулся, Тербер, не двигаясь, заговорил, и только прыгающая красная точка сигареты подтверждала, что он живой и дышит.
— Твоя беда в том. Пит, — зло сказал голос, казалось, принадлежащий не ему, а сигарете, — что ты не видишь дальше своего толстого носа. Ты суетишься по мелочам, чтобы не думать. Вообразил, что какая-нибудь шлюха увидит тебя при свете, и уже суетишься: надевать тебе эти вонючие зубы или не надевать. В точности как дамочки в приходе моего братца: красить им глаза перед исповедью или не красить? Мир, можно сказать, летит в тартарары, а тебе главное — пришпандорить свои вонючие зубы! Шел бы ты лучше в церковь, взял бы падре за ручку и молился бы за упокой своей души. Тебе самое время. Никто от этого не уйдет, и ты тоже не бессмертный.
Пит прилаживал зубы, но, пораженный неожиданной свирепостью нападения, оцепенел и, забыв вынуть руки из открытого рта, ошеломленно глядел на плоскую жестяную статую.
— Это из-за тебя в Германии так обнаглели нацисты, — вещал голос, не принадлежащий Терберу. — Это из-за тебя у нас в Америке когда-нибудь будет фашизм. Только сначала мы влезем в войну, и все опять будут загребать жар нашими руками, чтобы выиграть войну, которую начала Англия. А вы тут с Маззиоли и всей вашей славной компанией бумагомарателей сидите и рассуждаете. О чем? А вам все равно о чем, вам лишь бы поговорить! Собирались бы по вторникам, организовали бы литературный клуб, как дамочки в приходе моего братца… Интеллигенция вшивая!
И неподвижно застывшая в статуе жизнь перешла в стремительную мертвенность бега, ноги Тербера мелькали по ступенькам, как ноги боксера, прыгающего через скакалку.
— Ну, где ты там, болван? — заорал Тербер снизу. — Чего ты стоишь?
Пит закончил прерванное облачение в зубы, подвигал челюстями, чтобы они встали на место, и начал молча спускаться, оторопело покачивая головой.
— А сам ты не такой, что ли? — возмущенно сказал Пит уже во дворе, сбиваясь на бег, чтобы поспеть за пружинистыми, размашистыми шагами Тербера. Он-то надеялся, что они мирно проведут этот вечер за приятной дружеской беседой, и от обиды ему так свело горло, что казалось, он сейчас расплачется. — Можно подумать, тебя мелочи не волнуют!
— Почему же? Волнуют. Только не ори ты, ради бога.
— Тогда с какой стати ты мне читаешь лекции? А я и не ору. И как понять, что мы сначала влезем в войну и ее выиграем? Мы и так уже влезли, только пока не послали войска в Европу.
— Точно, — согласился Тербер. — Все правильно.
— И может, иваны и фрицы еще успеют передраться между собой и избавят нас от хлопот. Кстати, очень похоже, так и будет. Хоть они и подписали пакт.
— Вот и прекрасно. Я это только приветствую. Чем больше покойников, тем меньше голодных. Мне же больше пива останется. Чего ты распсиховался?
— Ты бы хоть подумал, что говоришь! И это не я распсиховался, а ты. Ты первый начал этот разговор.
— Я? Ну тогда я его и кончаю. Прямо сейчас.
Он открыл затянутую сеткой дверь между мусорными баками и грудами пустых картонных ящиков из-под пива и сердито вошел в кухню пивной. Пит, матерясь и задыхаясь от бессильной злости, вошел вслед за ним.
Им обоим, как и еще десяти — двенадцати сержантам полка, в виде исключения разрешалось сидеть у Цоя на кухне, а не в общем зале, и они уселись там, расстегнули верхние пуговицы под приспущенными галстуками, закатали рукава, положили ноги на только что отмытую деревянную колоду для разделки мяса и, приготовившись пить, крикнули старому Цою, который сидел на высоком табурете в углу кухни, чтобы он принес им пива. Веселиться так веселиться.
— Эй, старый! — заорал Тербер. — Ты, мандарина китайская! Тащи пиво! Твоя поняла? Пиво! Два, цетыре, сесть банка! Ходи-ходи!
Он растопырил пальцы, мол, тащи десять. Восьмидесятилетняя мумия в углу ожила и зашаркала неверными шажками через кухню к холодильнику, широко улыбаясь сквозь жидкую всклокоченную бороденку. Старый Цой всегда улыбался Терберу: с тех пор, как старший сын китайца, молодой Цой, отстранил отца от дел, старикану не разрешалось выходить в зал, где были посетители и где сейчас в обычном для дня получки шумном гуле всем заправлял молодой Цой; старик с утра до вечера сидел на кухне в своей черной шелковой шапочке и расшитом халате — молодой Цой, сменив культ предков на культ американского бизнеса, не одобрял этот костюм, считая, что он мешает бизнесу, — и, понятно, боготворил Тербера, потому что, когда у того бывало плохое настроение, он любил приходить на кухню, пить там пиво и поддразнивать старика.
— Топ-топ! — заорал ему вслед Тербер, подмигивая Питу. — Шлеп-шлеп! Плюх-плюх! Севели ногами, старый козел! Моя толопится. Давай, старикашка, туда-сюда!
Старый Цой подковылял к колоде, прижимая к груди охапку жестяных банок с пивом.
— Ты козел, старый Цой, — улыбнулся Тербер. — Козел. Понимаешь? Мама-сан у тебя была коза, понял? И она рожать тебя козлом. Козел, понимаешь? Ко-зел. Бе-э-э… — Он поднес руку к подбородку и двумя пальцами сделал старику «козу».
Китаец поставил банки на колоду, узкие глаза сощурились в щелочки, и на радостях, что его обозвали старым козлом, он весело захихикал.
— Нет козел, — хихикнул он. — Твоя сама козел, Телбел.
Тербер схватил с колоды пустую банку, глаза на крупном широкоскулом лице засверкали, и весь он сейчас излучал искрящиеся волны энергии — веселиться так веселиться, черт возьми!
— Смотри, старый козел! — свирепо рявкнул он и одним движением согнул банку пополам, оперев ее боковым швом на два больших пальца, как на рычаг. — Можешь так? Делать банка пополам можешь? Еще назовешь меня козлом, я тебя самого так согну. Вот так. Смотри.
Он взял следующую банку и согнул ее. Потом с внезапной яростью начал хватать с колоды пустые банки одну за другой, злобно и легко сгибал их и кидал через плечо в мусорный ящик.
— Видел? Вот так. Видел? Вот так. Твоя со мной лучше не связывайся, старый козел.
На изрытом морщинами лице китайца играла улыбка, он хихикал, плечи его дергались, голова мелко тряслась.
— Моя пиво плинесла. — Старый Цой со счастливой улыбкой протянул руку. — Моя плинесла. Твоя давай плати.
— Ха-ха, — засмеялся Тербер, — хо-хо. Моя плати не моги. Деньга нет. — Он поднял руку и сделал известный всем солдатам жест: средний палец торчит вверх, остальные сжаты в кулак, большой и средний пальцы несколько раз быстро соприкасаются и расходятся, будто что-то щиплют. — Зенсина мне давай. Тогда моя плати.
Он еще раз перед самым носом у Цоя пощипал двумя пальцами в воздухе, показывая на старом армейском языке жестов, что ему нужна женщина.
— Старый козел мне зенсина приводи — моя плати. А зенсина нет — нет плати.
— Твоя плати, — хихикая, повторил старый Цой. — Твоя плати, Телбел.
Тербер достал бумажник, вынул оттуда пятерку и дал старику:
— Твоя — хитрая лиса, старый козел. Твоя деньга много загребай, большой деньга. Твоя сын миллион доллар загребай.
Старый китаец засмеялся от удовольствия, похлопал Тербера по мощному плечу своей сухонькой, узкой, почти прозрачной лапкой, прошаркал к двери в зал, тихо окликнул сына и сказал ему по-китайски, чтоб он взял деньги. Потом вернулся со сдачей и, по-прежнему улыбаясь, влез на табурет смотреть представление дальше; поблескивающие стариковские глаза оживленно бегали.
— Ух, — вздохнул Пит и вытер пивную пену с губ. Потом двумя пальцами снял клочок пены с носа и стряхнул на цементный пол. — Ух, старик, хорошо!
Все это время он грустно, с высоты двадцати двух лет службы в армии наблюдал за Тербером и сейчас приступил к исполнению своей части их традиционного пивного ритуала.
— Милт, помнишь старую киношку в Кокоунат-Гроув? — грустно сказал он. — Интересно, там еще крутят порнуху? Ведь столько лет прошло.
— Помню, конечно. — Тербер ухмыльнулся, качаясь на стуле. — «Динго» на Бальбоа-стрит. Наверно, прикрыли. В зоне канала[22] теперь все пристойно. А если еще не прикрыли, то скоро прикроют. Сейчас туда начнут сгонять призывников. Мальчишек. Мамаши будущих «геройски павших» подымут хай на всю Америку — мол, невинных деток развращают. До конца войны в армии будет как в монастыре. Помнишь, что сделали в прошлую войну со Сторивилем?
— Как не помнить, — грустно кивнул Пит. — Новый Орлеан с тех пор уже не тот. Даже старый рынок снесли. Теперь там новый. Старый, говорят, был антисанитарный. Ты про это слышал?
— Слышал, — равнодушно ответил Тербер. От бесконечного пережевывания воспоминаний запас бодрой праздничной энергии постепенно иссякал. Его надо было подкрепить, и он взял следующую банку пива.
— Вот так-то, я вам доложу, — Пит с умилением поднял глаза к потолку. — Колон, Бальбоа, Панама-сити… Часовые на шлюзах… Кокоунат-Гроув… В этом «Динго» только порнушку и крутили. Журнал, потом мультики, а потом порнуха. У меня в коллекции самые интересные и качественные открытки, почти все из Кокоунат-Гроув. Да, Милт, теперь не то. А ты помнишь, там военная полиция не имела права подыматься на второй этаж? Если какая-нибудь девка умудрялась заманить тебя наверх, считай, пропал. Хорошо еще, если потом найдут труп в реке. Да-а, было время.
— Вот попадешься ты со своей коллекцией, тогда тоже, считай, пропал, — поддел его Тербер. — За хранение порнографии пять лет плюс увольнение по дисциплинарной статье. — Все это он слышал тысячу раз, и бодрый настрой опять уступал место сводящей скулы мутной злобе. — Было бы обидно, да? — подтрунивал он. — Всего семь лет до обеспеченной старости, а тут нате вам!
— Я один раз сводил туда девушку, — наслаждался воспоминаниями Пит. — В «Динго». Представляешь? Я тогда был еще младшим сержантом. Молоденький был. Огонь-парень.
— Ты сколько банок выпил?
— Пока только четыре. А что? Так вот, девушка эта, значит, была дочкой одного плантатора. У него там штук пятьсот черномазых работало. Сам понимаешь, плантация, строгая жизнь, никаких развлечений. Очень скромная была девушка, порядочная. Я ее сначала пригласил в ресторан, все чин чинарем, по первому классу. А потом пошли в «Динго». Тут-то она и узнала, что такое правда жизни. Очень ее это потрясло. Но держалась молодцом. Потом она в меня даже влюбилась. — Он взял с колоды следующую банку.